Чудотворец наших времен. Святитель Иоанн, архиепископ Шанхайский и Сан-Францисский Солоницын Алексей
Место всей семье вахтенный отыскал в отсеке, где хранились матрацы и постельное белье. Кое-как устроились, приготовились спать сидя, прямо на матрацах, расстелив их на полу.
Михаил сказал, что хочет подышать свежим воздухом, и вышел на палубу.
Уже наступила ночь. Горели сигнальные огни, и пароход тяжело, но все же преодолевал морское пространство. Море действительно сейчас было Черным, а не Чермным, как оно называлось изначально. То есть не «красным», «прекрасным», а именно черным – почерневшим от людского горя.
Пароход тяжело преодолевал морское пространство. Черное море действительно сейчас было черным – почерневшим от людского горя
Михаил пристроился на корме парохода. Пространство кормы освещал тусклый фонарь, укрепленный над палубной переборкой.
Михаил разглядел женщину, съежившуюся в комок в углу кормы. Женщина тоненько скулила, всхлипывая. Над ней стоял мужчина в коротком пальто с поднятым воротником и в шапке-ушанке. Что-то безнадежное было в его согбенной спине, в наклоненной к женщине голове.
Как понял Михаил, из отдельных фраз, произносимых мужчиной и женщиной, при посадке их оттеснили от детей. Людской поток занес их на пароход, а дети остались на причале.
Несколько раз мужчина протягивал к женщине руку, пытаясь ее поднять. Но всякий раз она отшвыривала руку и продолжила тоненько скулить.
Пытались утихомирить женщину сидевшие и стоявшие на корме люди.
Но все бесполезно.
Михаил прошел к женщине, опустился перед ней, присев на корточки.
– Это, может, и хорошо, что детки ваши дома остались.
Женщина аж вздрогнула от слов Михаила. Глаза ее заблестели, как блестят у кошек в ночи.
– В Турции у всех нас ни знакомых, ни родных. Никто нас не ждет. Принять-то нас правители разрешили, но временно – гражданства не дадут. А это значит, что работать нам придется на самой черной работе, – и то если ее дадут. Вот и представьте, каково было бы вам смотреть, как детки от голода пухнут? Им ведь лет по восемь-десять, да?
Женщина перестала скулить, лишь всхлипывала.
– А в России кто-то все равно из сродственников у вас остался. Они и пойдут их искать. И найдут. А бабушка ваша и дедушка их обогреют. Они ведь сейчас молятся за ваших деток.
– Откуда… вам знать? – внятно сказала женщина.
– Так разве наши бабушки и дедушки не православные?! Таких нет. Как ваших деток звать?
– Коля, Вася. И Надя.
– Вот видите. У старшего, Коленьки вашего, небесный заступник – святитель Николай. Он, чудотворец, разве забудет вашего мальчика? Тем более что он старший и на его плечи теперь легли заботы о младших. У среднего вашего заступник небесный очень сильный – недаром его называют Великим. Он – защитник веры православной, ему тоже надо обязательно крепко молиться. Ну, а маленькая ваша – ясно, что красавица, любимица. Разве братья ее в обиду дадут? Да что вы, никогда! – повысил голос Михаил, прямо глядя на притихшую женщину. – Надежда – она средняя дочь святой матери Софии. У нее и две другие дочери – Вера, Любовь. Вы, конечно, помните, что на виду этой святой замучили и убили ее дочерей? Сердце ее терзалось сильнее, чем от железа раскаленного. Но она все вынесла, не отреклась от Христа, и Господь воздал ей по вере – она стала заступницей и покровительницей малых сих из века в век. Вот и вы должны быть на нее похожи – тем более ваших деток никто не пытает. Да, им нелегко. А кому сейчас легко? Спасение наше в одном: в молитве. Становитесь со мной рядом на колени. Давайте вместе помолимся. Вот сюда смотрим, за корму. Повторяйте за мной: во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Отче наш, Иже еси на небесех…
Голос у Михаила был негромкий, к тому же он заикался, говорил не совсем внятно. Но когда начинал молиться, голос менялся, втягивая в свое поле всех, кто находился рядом.
Сердца людей чувствовали, что молится этот юноша всем своим существом.
Странно: юноша еще не был священником, но почему-то всем казалось, что он именно священник, – да такой, за которым надо непременно идти.
На молитву встал и муж женщины.
Потом и те, кто стоял рядом.
Потом и другие, стоящие на корме парохода, – глядя на юношу без пальто, без шапки, с длинными волосами, как будто видящего и Бога, и Сына Его, и Святую Богородицу, и святителя Николая, и святителя Василия Великого, и святую матерь Софию, и детей ее, всех, к кому он обращал свои молитвы, – все встали на колени, все молились.
И еще не знал юноша Михаил, что ему предстоит быть не только спасителем вот этой женщины, стоящей рядом на коленях, не только вот этих людей, стоящих на молитве на корме парохода «Саратов», но молитвенником и спасителем всех двух миллионов русских людей, рассеянных по двадцати пяти странам, осужденных нести крест изгнания; предстоит стать пастырем и утешителем в
Парагвае и Аргентине, в Калифорнии и Канаде, в Китае и на Филиппинских островах, в Тунисе и Марокко, во всей Европе – спасать сотни людей от болезней и смертей, укреплять духом и телом, верить, любить, ждать желанного возрождения Родины, веры ее и величия – и жизнь положить за это.
Глава пятая
Введение во храм
«Боинг 747–400» уверенно летел сквозь черноту неба. Лишь просверки огней на крыльях самолета освещали на мгновение пустоту неба, как те сигнальные огни кораблей, увозивших русских людей в изгнание.
Ровно гудел мотор, исправно работали все приборы, самолет летел точно по курсу и расписанию.
Алексей Иванович посмотрел на часы:
– Через тридцать минут будем в Париже. Если будет желание, на обратном пути я бы мог показать памятные места, связанные с жизнью владыки.
– Приглашение принимаю, – отозвался отец Александр. – Я в Париже ни разу не был. А сейчас что – остановка всего на час.
– Послушайте, Федор Николаевич, вы так описали эту молитву на корме, что я как будто там побывала, – сказала Людмила Михайловна. – Нет, правда, обязательно запишите этот рассказ! Я понимаю, кое-что тут додумано. А что, капитан действительно оказался родственником Максимовичей?
– Вполне возможно. Я интересовался родословной Блаженнейшего, – сказал Милош. – В роду у них и моряки есть. И святые, и ученые мужи. Самого известного, святого Иоанна, митрополита Тобольского, вы, конечно, знаете. В честь него и нарек Михаила митрополит Антоний, когда постриг его в иеромонахи. А вот что Максимовичи – выходцы из Сербии, не все знают. Они бежали в Россию от турецкого ига – в пятнадцатом веке. И Россия их приняла, стала второй Родиной.
– Как Сербия приняла русских при вашем царе Александре I Карагеоргиевиче, – дополнил отец Александр. – Потому как у нас одна вера – православие. Вообще, Милош, отношения наших стран всегда основаны были на вере. Когда она пропадала, пропадали и дружеские связи, было даже предательство. Согласны?
– Попали в самую точку, батюшка. Владыка с особой любовью относился к Сербии. Прежде всего потому, что наша страна приняла с любовью всех русских эмигрантов. Да и постригли владыку в сербском монастыре – Мильковском.
– Это место так называется – Мильково? – спросила Людмила Михайловна.
– Да, недалеко от Белграда. Я там был.
– Ну, вы в своей диссертации фундаментально опишете сербский период жизни владыки, – сказал Алексей Иванович. – Но наш разговор мы продолжим не в воздухе, а на земле. Пристегнем ремни – Париж!
«Боинг» начал снижение. Сначала показались отдельные островки огней, потом огни вычертили линии, ведущие к городу, а в следующий миг внизу разлилось сияющее море.
Федор Еремин смотрел в окно иллюминатора.
Когда-то в юности, студентом, он мечтал о Париже, как о заветном городе, где «праздник, который всегда с тобой». Так назывался роман Эрнеста Хемингуэя, которым зачитывались тогда, в семидесятые. Грезилось, что, как и знаменитому американскому писателю, охотнику на львов, отважному воину, путешественнику, ему тоже удастся посидеть в каком-нибудь знаменитом парижском кафе. И именно там написать книгу, которая покорит читающий мир.
Как давно это было! И как изменились его, Еремина, представления о мире, литературе и героях времени и книг!
Героем оказался воин, но совсем иной, нежели описанный «папой Хэмом». Он не выходит на боксерский ринг, не вскидывает хладнокровно ружье, когда на него бежит лев, не бьет его наповал одним выстрелом.
Он вершит подвиг совсем иной, куда как более трудный и действительно великий.
Оказалось, что подвиг заключается не в том, что надо уметь пить виски с содовой и джин с тоником хоть с утра до вечера и при этом победить гиганта-негра, схватившись с ним ладонями, упершись локтем в стол и повалив его руку через два-три часа борьбы. Труднее оказалось вообще не пить не только спиртного, но даже и воды в среду и пятницу Великого поста; научиться проводить бессонные ночи не с красавицами – а вообще не знать женщин, остаться девственником. Бессонные ночи посвятить молитве, размышлению о Слове Божьем. И самое главное – так полюбить Господа, что в любую минуту приходить, как заповедал он, к страждущим и скорбящим, ко всем тяжело больным – даже прокаженным.
Путь к пониманию этих истин для Федора Еремина оказался долгим, и сейчас, глядя на огни Парижа, он вспоминал себя молодым. Вот он в редакции молодежной газеты и одна из сотрудниц едет по вызову родственников в Париж;. Время «оттепели», можно уже не скрывать, что у тебя родственники из эмигрантов, и даже по особому разрешению поехать к ним.
– Что тебе привезти из Парижа? – спрашивает уже немолодая журналистка, симпатизирующая молодому таланту, каким считался тогда Еремин.
– Карту Парижа. Я изучу город по карте, чтобы знать, куда и как пойти, – ведь я все равно буду в Париже.
Сотрудница выполнила его просьбу, и карта Парижа долго висела над кроватью Еремина сначала на съемных квартирах, потом и в собственной «хрущевке».
Через несколько лет место карты заняла картина друга-художника – пейзаж с храмом Покрова на Нерли. И только потом, уже в зрелые годы, в красном углу появились иконы.
Ну вот, путь пройден, самолет заходит на посадку, – сейчас он побежит по взлетной полосе парижской земли.
И что же? Куда бы сейчас пошел русский писатель Федор Еремин? В Латинский квартал? Монпарнас? Отыскал бы то кафе, где попивал крепкие напитки Хемингуэй? Где тянул кальвадос Эрих Мария Ремарк, книги которого тоже тогда нравились Еремину?
Нет, не это теперь нужно ему. Теперь бы найти храм во имя святого преподобного Серафима Саровского, возникший сначала в гараже для обыкновенного автомобиля. Да-да, с этого и начинал свою службу в Европе владыка, когда оказался в Париже. Потом для русских верующих выделили еще один гараж;. Потом и пустырь между гаражами отдали этим странным русским, которые не хотят ходить молиться в Нотр-Дам де Пари, в другие соборы, знаменитые на весь христианский мир, а молятся вот здесь, на окраине Парижа, в гараже, где нет ни окон, ни вентиляции, а престол сделан из простых досок. Да и что это у них за священник такой? Что-то невнятное произносит, поднимает как-то нелепо руки… В странном облачении, которое неплохо бы постирать и погладить… Но почему они так слушают его, почему плачут, когда он накрывает их епитрахилью и что-то говорит, почему уходят из этого подобия церкви счастливыми?
Через несколько лет место карты заняла картина друга-художника – пейзаж с храмом Покрова на Нерли
И вот уже на месте гаражей начинает строиться каменная церковь. Все зримее ее очертания, такие непривычные для европейского глаза, все отчетливее видны светлые, легкие, словно не из камня созданные стены, плавно восходящие ввысь, поддерживающие барабан с куполом, напоминающим шлем воина. А шлем увенчан крестом, и церковь надо скорее называть храмом – он стоит как подарок небес, опущенный самим Христом вот на эти серые парижские улицы.
Да, таков кафедральный православный храм во имя святого благоверного князя Александра Невского. Храмы Серафима Саровского и Покрова Богоматери не так красивы, но все равно к ним тянутся русские люди, припадают, как к матери, к иконам, целуют их. А этот невысокий странный священник им даже больше чем отец. Он приходит на помощь по каждой просьбе, и есть немало свидетельств, что по его молитвам даже безнадежно больные выздоравливают. Божественную литургию служит каждый день, вне зависимости от того, сколько людей приходит на службу. И видели люди, как в тесном, без окон, помещении голубоватый огонь возникал из воздуха и сходил в жертвенную чашу, когда он стоял перед престолом при распахнутых царских вратах, сделанных тогда еще из фанеры.
Вот какой герой теперь занимал сердце и воображение Федора Еремина.
Было странно узнать, что могучий Хэм в толстом вязаном свитере, с обветренным суровыми ветрами лицом, не выдержал испытания болезнью…
Да, лучшие книги Хемингуэя – о «победе в поражении», то есть о том, что, погибая, человек все равно побеждает. И потому русское сердце так восприняло этого американца, что в основе его сочинений лежала Христова идея, хотя многие этого не понимали. Да и сам «папа Хэм» не был верующим – и потому выстрелил в себя, не захотел жить без виски с содовой и без охоты на зверье, без путешествий и женщин. Весть о его самоубийстве скрывали, замазывали «версиями», но все равно ведь правды не скроешь. И кумир молодой советской интеллигенции стал меркнуть – все же было странно узнать, что могучий Хэм в толстом вязаном свитере, с обветренным суровыми ветрами лицом и седой челочкой не выдержал испытания болезнью и выбросил свою душу в сточную канаву, пустив себе пулю в рот.
Аэропорт Орли, ярко освещенный, из стекла и бетона, был похож на подарочную коробочку, сделанную для удобства и комфорта пассажиров.
Алексей Иванович на правах хозяина пригласил путешественников в ресторан. Предложение приняли и скоро уселись за круглый, покрытый белой крахмальной скатертью столик с изящной вазочкой, в которой стояли живые гвоздики. С помощью Алексея Ивановича разобрались, кто что будет есть и пить, и когда выяснили все полетные дела, вернулись к беседе о владыке Иоанне.
Милош, обещавший рассказать о Мильковском монастыре, начал:
– Этот монастырь для сербов – все равно как Свято-Троицкая лавра для русских. Чтобы не утомлять вас, скажу лишь о двух сербах по имени Милько, в память которых и стали называть этот древний монастырь. Ведь он неоднократно разрушался то турками, то еще кем-то из захватчиков. В восемнадцатом веке монастырь восстановил торговец Милько Томич, в веке девятнадцатом – священник Милько Ристич. Он принял постриг с именем Мелентий. Восстановил монастырь в тяжелейших условиях. Пережил два сербских восстания. В монастыре и упокоился, как преподобный Сергий в Троице. Вообще-то монастырь называется Введенским, потому что главный храм – Введения Богоматери во храм. Это важно, потому что наш владыка принял постриг именно в этом храме.
– Да-да, владыка особенно чтил этот праздник. И в Шанхай он прибыл именно на Введение, в декабре тридцать четвертого года, – радостно сказал отец Александр. – Мы-то знаем, что в жизни нет ничего случайного. Когда при владыке говорили «случайно», он всегда поправлял: «Неожиданно». – Отец Александр откинулся на спинку стула, который более походил на кресло. Вид у него после еды и вина был умиротворенный, благостный. – Вообще, когда думаешь о нем, понимаешь, насколько наша жизнь, начиная с детских лет, определена Господом. Как ни старался направить его отец по своей воле, а он все равно выруливал на путь служения Господу. Вот смотрите: покупали ему оловянных солдатиков, потому что отец хотел видеть сына офицером. А он солдатиков переделывал в монахов, а крепости – в монастыри, – отец Александр добродушно засмеялся. – Отец определил его в кадеты, а он возьми и на параде-то, помните, что отчебучил?
– Это когда они шли маршем? В честь 200-летия Полтавской битвы? – спросил Федор, тоже улыбаясь.
– Ну да, – отец Александр продолжал добродушно смеяться. – Проходили мимо собора, а он возьми, сними фуражку и перекрестись. И все чины это заметили с трибуны. Скандал! Наказать нерадивого кадета!
– За что? – улыбаясь растерянно, спросил Иван.
– Как за что? Нарушил устав! А великий князь Константин Константинович возьми и похвали кадета Максимовича. Вот так! – отец Александр с веселым лукавством смотрел на Ивана. – Вообще принцип владыки был Иисусов: и в субботу можно спасать заблудшую овцу. Нет выше закона любви к Богу, Ваня. Давай я крошки с бороденки твоей отряхну, – и он крахмальной салфеткой вытер редкую бороду Ивана. – А вот еще вам деталь, господин писатель, – отец Александр повернулся к Федору. – По поводу икон помните? Он их такое количество накупил и насобирал, что отец сказал: хватит! А Миша: «Папа, вот эта пусть будет последней. Я ее из Святогорья привез». И знаете, какая это икона была? – отец Александр выдержал паузу, обвел победным взглядом сидящих за столом. – Всех святых, в земле Российской просиявших! Вот как!
Глаза отца Александра прямо лучились от восторга.
– Иконопись владыка высоко ставил, – сказал Милош. – В Мильковском у нас – чудотворная Богоматерь «Ахтырская». А иконостас и роспись выполнены в рублевском духе. Да, я говорил, что постригал Михаила в иеромонаха Иоанна митрополит Антоний. Но вы это и без меня знаете.
– Митрополит Антоний[2] и владыка – это отдельная тема, – сказал Алексей Иванович. – Ведь это он с юношеских лет, еще в Харькове, опекал студента Михаила. Он провидел, что не юристом будет юноша, а монахом, и у вас в Белграде благословил Михаила учиться на богословском факультете. Не так ли, Милош?
– Да, в Белградском университете он учился. Наверное, нам пора идти на самолет, друзья.
Вернулись на свои места в «Боинге». Стюардесса предложила пледы на ночь. Укутали ноги, откинули сиденья, когда самолет вновь поднялся в воздух.
– В Мильковском у нас – чудотворная Богоматерь «Ахтырская». А иконостас и роспись выполнены в рублевском духе
«Париж, – думал Федор Еремин. Спать ему совсем не хотелось. – Даже и сейчас для нас, русских, каждая поездка за границу – подарок. А уж тем более в Париж;! Кто прошелся по Елисейским полям, все равно как побывал в Эдеме. А ведь русским в этом самом Париже жить было так же тяжело, как и в каком-нибудь Парагвае. Или в Шанхае, какая разница… Интересно, какой-нибудь другой народ так тяжело страдает от ностальгии, как русский?»
Перед глазами Федора возникали то залитые светом залы аэропорта Орли, то лица новых знакомых, с которыми теперь он летел в Сан-Франциско. Потом он вызвал в памяти лик Блаженнейшего Иоанна. Более всего ему нравилась фотография владыки, где тот улыбался своей детской улыбкой.
««Я как будто все прочел о вас, дорогой владыка, а оказывается, так много не знаю! Как же я буду о вас писать? Может, вообще отказаться от этой затеи? И можно ли писать литературное произведение о святом? Я столько думал об этом…. Вроде бы можно. Ведь это должна быть художественная биография – есть такой литературный жанр. Меня в эту поездку отправили потому, что верят в мои силы. А хватит ли их? Надо молиться, просить у Господа и Блаженнейшего, чтобы они укрепили в этой работе»…
«Если начать о детстве, – продолжал думать он, – конечно же, надо написать об этих оловянных солдатиках. Я этого не знал! И напишу, как мальчик Миша впервые приехал с отцом в Святогорье. Как он в Голой Долине, на летней даче, лежит на сеновале и смотрит на звезды. Лето, тепло, «тиха украинская ночь»… Как она хороша, можно написать прозой, а не стихами, но проза должна пахнуть травами, свежескошенным сеном, а звезды должны быть близкими. Мальчик смотрит на них и думает о Христе, о Его Отце, Который так чудно устроил мир. “А люди? Почему они не живут по заповедям Христа? – думает мальчик. – Вот монахи живут праведно – и то молятся о своей грешной душе каждый день. Есть такие, кто молится беспрерывно, лишь немного подремав, без сна. Пищу принимают раз в день. Великим постом едят только просфоры. Почти не пьют воды." Не тогда ли он решил, что будет жить, как эти монахи? И не забыть про студенческие годы в Белграде. Как они бедствовали, как он продавал газеты, чтобы заработать на хлеб. И, конечно, описать постриг».
Еремину дважды довелось присутствовать на монашеском постриге, и он вспоминал то, что видел.
Он засыпал, и вот увиделся ему сумрачный неф монастыря.
Братия стоит с зажженными свечами. Там, у солеи, перед царскими вратами, стоит высокий, крупного сложения митрополит Антоний. Он в черном, серебром вышитом саккосе – митрополичьем одеянии, которое чуть ниже колен, с рукавами на три четверти. Саккос в переводе означает «рубище». Поверх него омофор – тоже черный и тоже с искусно вышитыми крестами. Это самое древнее одеяние священноначалия.
Борода митрополита серебристо-белая, под стать вышитым крестам, доходит ему до груди. Лицо со впалыми щеками, строгое. Взгляд старческих глаз обращен туда, где через врата вошел в храм, оставив все одежды на паперти, в одной белой власянице босой, невысокий, худой человек, по виду – совсем юноша, хотя ему уже двадцать шесть лет. Черные волосы доходят ему до плеч, падают на лицо, когда он простирается и ползет по полу туда, где стоит митрополит. Слева и справа от него идут два монаха, широкими полами своих риз закрывая от посторонних взоров ползущего. Его видят лишь те, кто стоит лицом к нему. Он ползет в знак того, что распинается, как Христос, перед тем как принять монашеский облик и свою жизнь уподобить жизни Спасителя.
Михаил доползает до ног митрополита, поднимается.
Постригающий спрашивает:
«Что пришел еси, брате, припадая к святому жертвеннику и святой дружине сей?»
«Желая жития постническаго, честный отче», – отвечает юноша.
«Желаеши ли уподобитися ангельскаго образа и вчинену быти лику монашествующих?»
«Ей, Богу содействующу, честный отче», – смиренно отвечает послушник.
«Воистину добро дело и блаженно избрал еси: но аще и совершиши е; добрая бо дела трудом стяжаваются и болезнию исправляются».
Постригающий не довольствуется добровольным приходом нового подвижника. Лицо митрополита становится как будто еще суровей. Он надел очки, пристальней вглядывается в раскрытую старинную книгу, которую держит стоящий лицом к нему молодой послушник. Другой, тот, что стоит справа, держит зажженную свечу так, что свет падает на церковнославянскую вязь буквиц.
И приступает митрополит к новым испытаниям того, кто хочет обрести монашеский облик, и спрашивает: вольною или невольною мыслью приступает к Богу, а не от нужды и насилия? Пребудет ли в монастыре и постничестве даже до последнего издыхания? Сохранит ли себя в девстве, и в целомудрии, и в благоговении, и в послушании к настоятелю и братии? Потерпит ли всякую скорбь и тесноту жития монашеского ради Царствия Небесного?
На все эти вопросы митрополит слышит тот же смиренный ответ: ««Ей, Богу содействующу, честный отче».
Вот будущий монах преклоняет колени и склоняет голову. Митрополит возлагает на его голову книгу и читает молитву. Суровым и громким голосом он просит Господа, признавшего достойными Себе служителями тех, кто оставил все житейское, оградить и этого раба Своего силою Святого Духа. Но прежде чем молодой человек будет сопричтен к лику избранных, он должен доказать это, пройдя еще одно испытание.
Митрополит, показывая на Евангелие, лежащее на аналое, говорит:
«Се, Христос невидимо здесь предстоит; виждь, яко никтоже ти принуждает прийти к сему образу; виждь, яко ты от своего произволения хощении обручения великаго ангельскаго образа».
Рядом с Евангелием лежат ножницы, и митрополит бросает их на пол.
«Возьми ножницы и подаждь ми я».
Это повторяется трижды, и трижды Михаил подает митрополиту ножницы от святого Евангелия и целует митрополиту руку.
И вот он – торжественный, непостижимый людским сознанием момент: крестообразно отстригаются пряди волос со склоненной головы, – как знак уже вечного удаления от помыслов земных, от мира.
Митрополит с особой силой произносит:
«Брат наш Иоанн постригает власы главы своея во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа».
Сердце Михаила дрогнуло.
«Иоанн! – отозвалось в нем. – Иоанн!»
Ведь так наречен был и предок его Иоанн Тобольский! Он просвещал именем Господним народы Сибири! Выпадет ли ему такая же участь?
«Иоанн!» – звучала в нем каждая клеточка, каждая частица души.
«Иоанн» – ведь это значит «благодать Божья»!
А братия тихо, протяжно пела: ««Господи помилуй, Господи помилуй».
И началось облачение нового монаха в одежды руками митрополита:
«Брат наш облачается в хитон вольныя нищеты и нестяжания»…
Затем надевается параман – четырехугольный плат с изображением креста. Он носится на раменах, то есть на плечах.
«Приемлет параман во обручение великого образа и знамение Креста Господня»..
Параман шнурами, пришитыми к его углам, охватил плечи монаха, обвил и стянул одежду.
Это знак обуздания всех похотей и плотских желаний.
С параманом возложили на монаха и крест, и стали одевать его в рясу.
Это «риза радования», потому что носящий ее избавляется от земных скорбей и печалей, вводится в нетленную жизнь, в полное послушание Господу.
Потом препоясали Иоанна кожаным поясом, чтобы, крепче стянув свое плотское естество, в бодрости и духовной силе всегда творить заповеди Божии.
А братия все пела «Господи помилуй», и он уже не мог сдерживать слезы, и они текли по его щекам, по черной бородке.
И облачили его затем в мантию – в одежду «нетления и чистоты», и обручили его ««ангельскому образу». Ведь, свободно развеваясь при ходьбе, ряса подобна крыльям ангела.
И надели на голову клобук – шлем надежды, спасения и послушания. Как воину, идущему на поле битвы, нужна защита от меча, так и монаху тоже нужен шлем для битвы духовной.
И обули его в сандалии-калиги, чтобы он благовествовал миру Слово Господа.
И вручил митрополит крест в правую руку Иоанна, а потом зажженную свечу:
«Рече Господь: тако да возсияет свет ваш пред человеки, яко да видят ваша добрая дела и прославят Отца вашего, Иже на небесех».
И дал ему еще и вервицу – четки для молитвы.
И дал ему Евангелие – проповедать Слово Божье.
И стал Михаил иеромонахом, то есть священником и монахом одновременно.
Глава шестая
Гроза
Федору Еремину продолжал сниться дивный сон – будто после пострига чернец призвал его следовать за собой.
И вот Федор идет каким-то темным коридором, двери распахиваются и он заходит в белый зал, где все наполнено чистотой и светом, а стен и потолка не видно вовсе. И стол, из-за которого встает митрополит Антоний, тоже какой-то необычный – парит в воздухе, а не стоит на полу, которого тоже нет. Федор замер у открытой двери, боится ступить – ведь провалится в пустоту. Но митрополит, улыбаясь, говорит:
– Да не бойтесь, идите сюда.
Он уже не в саккосе и омофоре, а в простом подряснике светло-серого цвета, с перламутровой панагией на груди. Волосы его как пух – седые, легкие, а лицо приветливое, совсем не такое, каким было во время пострига.
– Вот, Федор, что хочу сказать – надеюсь, вам в работе пригодится. Я ведь кое-что в литературе понимаю, как-никак на публичных чтениях Федора Михайловича присутствовал. Да! И представьте себе, не забыл, как он читал! Это было что-то необыкновенное! Голос-то у Достоевского был тихий да еще хриплый. А вот он читает, как Раскольников Сонечке признается, что это он старуху-процентщицу топором убил да еще родственницу ее тоже зарубил, – и в зале такая тишина, что слышно, как одна слушательница придушенно охнула. А господин, что со мной рядом сидел, давился слезами, когда Сонечка-то Родиону Романовичу стала говорить, что ему надо идти и во всем признаться! Вот, дорогой Федор, как твой тезка-то писал. Я к тому, что не надо тебе бояться, что ничего не получится. Но и видеть маяки, по которым свой корабль вести.
Ему приснился дивный сон – митрополит Антоний, какой-то необычный – парит в воздухе. Волосы его как пух – седые, легкие, а лицо приветливое
Митрополит приобнял Федора за плечи и повел за собой. И странно, по пустоте шагалось легко, свободно.
– Главное у тебя есть. Это любовь ко Господу. Владыка-то наш и сам так считал. А потом, надо любить свое дело, а тебе – своих героев. И не бояться жизни. Ведь он ничего не боялся? Верил, что Господь все управит? Вот! Когда я его из Битоля вызвал, он посчитал, что это ошибка. Всем сказал, что это какого-то другого отца Иоанна вызывают, чтобы наречь в архиереи. Едет в трамвае, одна женщина его узнала, спрашивает: «Отец Иоанн! Как вы в Белграде? Вы же в Битоле, в семинарии». А он: «Это случайно. Ошибка вышла. Я сейчас объясню». Приезжает. Ему говорят, что никакой ошибки нет. Надо ехать в Шанхай – требуется там архипастырь.
«Да какой из меня архиерей, – он говорит, – я же гундосю, речь у меня плохая. Да и как я буду управлять епархией, если управлять людьми не умею?»
«Ничего, у пророка Моисея тоже речь поначалу была гугнивая. Потом наладилась. А людьми управлять научишься – главное ведь молитва ко Господу, тогда и организаторские таланты появятся».
«Помилуйте, – он отвечает. – Как среди китайцев буду проповедать, если языка их не знаю?»
«Ничего, у тебя таланты к языкам более, чем у других. Сербский знаешь, на греческом литургию служишь, латынь и английский знаешь, по-французски тоже можешь говорить. Так что и китайскому научишься. И любому другому, коли Господь позовет. Готовься к хиротонии».
Митрополит улыбался, продолжая шествовать по легким облакам. И рука его была невесомой, хотя вел он Федора уверенно, будто знал дорогу, по которой можно идти, не боясь провалиться сквозь облака.
– Тяжело мне было с ним расставаться, прямо тебе скажу, Федор. Ведь он мне как сын. О нем узнал еще на Украине. Мне сказали, что у Максимовичей, видных дворян, есть мальчик, склонный к молитве и к духовной жизни. Но отец его, Борис Иванович, определил Мишу в кадеты. И по разным обстоятельствам все мы с ним никак не могли повидаться. Наконец увидел я подростка – и сразу понял, что предназначение его – служить Господу. Заметь, еще с детских лет развита у него была необыкновенная память – молитвы, тропари ко всем двунадесятым праздникам знал еще подростком. Да не просто знал, а мог толково объяснить, что они значат. Я Борису Ивановичу говорю: ««Ваш сын предназначен службе Господней». Он неловко так мнется, отвечает неопределенно: «Посмотрим, посмотрим». Ну ладно. Встречаю я уже студента Мишу Максимовича в Харькове, когда я там епархией управлял. Учится на юридическом, а как заговорили, святых отцов творения знает, сыплет наизусть целыми выдержками из их работ. Посвятил его в чтецы. Но только здесь, в Сербии, отец понял, что не надо препятствовать призванию сына. Стал Миша учиться на богословском факультете, в Белграде. Да…
Митрополит задумался, взял в правую руку откуда-то, из белых облаков, листки, исписанные крупным почерком.
– Вот его первые богословские труды. Я поручил ему написать о престолонаследии, про узаконенные нормы и правила с древнейших времен. И он блестяще с этой ответственейшей работой справился! Потом вот. – владыка перебрал листки, остановил свое внимание на одном из них, нагнулся к Федору и заговорщицки прошептал:
– Об иконописи! Он лучше меня в этих вопросах разобрался.
И Федору показалось, что владыка ему подморгнул.
– Ну сам посуди. Разве хотелось мне отправлять такого священника за тридевять земель? Ведь меня самого звали. Наша диаспора русская в Шанхае оказалась одной из самых крупных. Мне куда ехать – одной ногой уже у гроба стою, вот-вот должен был призвать Господь… Надо выбирать из тех, кто помоложе. А он ведь, отец-то Иоанн, самый дорогой для меня. Самого лучшего и решил отправить. Тяжело, ох как тяжело было прощаться..
Митрополит замолчал. На лицо его упала тень.
Федор решился и спросил:
– А вы… уже тогда знали, что по молитвам отца Иоанна происходят исцеления?
– Ну да. Ведь он как монашество принял, так решил в подражание святителю Григорию Богослову не спать на кровати, а лишь дремать в кресле или на коленях, после молитвы. Босой, правда, тогда еще не ходил. Это он позже принимать стал подвиг юродства. Блажить начал, то есть в определенные моменты жизни вроде как быть ненормальным. с точки зрения мирской логики.
– Да, это я понимаю. Скажите, владыка, а это правда, что Достоевский, когда «Братьев Карамазовых» писал, Алешу с вас во многом списал?
– А, это… – митрополит усмехнулся. – Ну, что-то, наверное, взял. Вот когда ты пишешь, тоже ведь берешь кого-то в прототипы. А потом герой сам у тебя начинает действовать, по своим законам, часто даже тебе неведомым. Верно?
– Да, владыка. К сожалению, это не все понимают.
– А ты не слушай никого. Держись правды Божией. И правды характера, конечно.
– Можно еще спросить? Это правда, что митрополит Сергий Страгородский был вашим однокурсником… и другом?
– Да-да… дружили мы. Он тогда Алексеем был. И еще был у нас друг, Миша Грибановский. Он стал митрополитом Таврическим. А Алексей, что же., ему досталась ноша не менее тяжкая, чем мне. Но я тогда уже ту жизнь закончил, – он показал пальцем вниз. – А Алексею, который стал во главе Церкви в России, многое пришлось пережить – и клевету, и искушения.
– Но ведь он Церковь сохранил! Ведь все посильное сделал, чтобы разделение Церквей ушло в прошлое? Чтобы настал день сегодняшний?
– Да-да… Но ты что-то далеко ушел от темы нашего разговора.
– Почему? Это ведь удивительно! Два друга, два студента академии становятся первыми иерархами! Один – в Церкви русского изгнания, второй в России. И оба служат Господу так, чтобы спасти Россию, опять сделать ее православной державой. Ведь так?
– Так, дружок, так. Только запомни, что я говорил: «Не люблю слов, заканчивающихся на “-ция”: революция, конституция, проституция»..
– Да, это надо помнить, – Федор не мог не улыбнуться. – Вы еще говорили и писали о монархии…
– Молодец, что вспомнил. Я ведь не случайно отцу Иоанну поручил написать работу о престолонаследии. Он идеи эти через всю жизнь пронес. Ну вот, хорошо, что поговорили. Пора тебе. Гроза надвигается. Видишь?
И правда – темные тучки шли на белые облака, становились все темней и темней, и вот-вот должны были накрыть их.
И тут Федор увидел, как из-за одного облака будто бы выглянула знакомая фигура в рясе, без клобука, с развевающимися на ветру волосами…
Неужели?
И панагия на груди…
И крест поднят в правой руке – высоко, твердо!
Облака под Федором затряслись, он почувствовал, что проваливается сквозь них.
– Владыка! – крикнул он.
Но митрополита Антония уже рядом не было.
Федор почувствовал, что кто-то тормошит его за плечо, и проснулся.
– Вы кричали, – сказал отец Александр. – Проснулись, однако, вовремя.
Все пассажиры «Боинга» уже были в нарастающей тревоге. Самолет вздрагивал, как будто попал на ухабистую дорогу. Вот он ухнул вниз, и Федор почувствовал, как будто внутри него образовалась пустота, подкатившая к горлу. Точно все внутренности враз исчезли, а потом вернулись на место.
Самолет вздрагивал, как будто попал на ухабистую дорогу. Вот он ухнул вниз, и Федор почувствовал, как будто внутри него образовалась пустота
Кокетливая стюардесса показалась в проходе салона. Лицо ее выглядело совсем иначе, чем тогда, в начале полета. Она стала показывать, как надо надевать спасательный жилет, как пользоваться кислородной маской.
Она снова и снова призывала всех сохранять спокойствие, объясняла, что самолет попал в грозовую зону. Экипаж самого высокого класса, опасную область самолет скоро минует…
Однако «Боинг» стало трясти с еще большей силой. Воздушные ямы участились. Многим пассажирам стало дурно. Некоторых, и в том числе Людмилу Михайловну, начало рвать.
Дурно стало и Алексею Ивановичу. Лишь Ваня чувствовал себя нормально. Теперь он помогал Людмиле Михайловне, давал ей пакеты, когда подступала рвота, помогал надеть кислородную маску.
И все у него получалось.
Когда Людмила Михайловна с серо-белым лицом откинула голову на спинку кресла, Иван спокойно встал и отнес пакеты стюардессе.
Та отдала ему пару чистых.
Иван будто не чувствовал, как трясется самолет, как ныряет в воздушные ямы. Он закутал Людмилу Михайловну пледом, потом прильнул к стеклу иллюминатора, приложив ладонь козырьком ко лбу.
– А-а! – вдруг громко крикнул он. – Смотрите!
– Что ты, Ваня? – испуганно сказал Алексей Иванович. – Молнии, чтоб им пусто было!
– Смотрите! – опять закричал Иван и откинулся, чтобы другие видели то, что видел он за стеклом иллюминатора.
Резко опять вспыхнула, черканув по темному небу, молния.
– Видели? – радостно крикнул Иван. – Видели?
– Да что – «видели»? – злобно сказал Алексей Иванович. – Сейчас водичку атлантическую увидим, понял?
– Что вы паникуете? Самолет не падает! – отец Александр старался говорить спокойно, но это у него не получилось. – Помолимся.
– Подождите вы! Стюардесса! Где выход? – в панике Алексей Иванович уже не понимал, что говорит.
Стюардесса показала, где аварийный выход, но сказала, что она откроет его сама, когда прикажет командир.
– Да плевать я хотел на вашего командира! Что, он не знал, что ли, о грозовом небе? Зачем летел?
– Мы над Атлантикой, уважаемый Алексей Иванович. Разве не знаете, как здесь меняется погода? – попытался урезонить его Федор.
«Господь упование мое, Господь сила моя», – молился отец Александр.
– Вот он! Опять! – крикнул Иван.
– Да кто? – спросил Федор.