Любовь и бунт. Дневник 1910 года Толстая Софья
Очень тяжелый разговор ночью. Я дурно перенес. Саша говорила о продаже за миллион. Посмотрим что. Может быть, к лучшему. Только бы поступить перед Высшим Судьей, заслужить его одобрение.
Беседа Л. Н. Толстого с Е. В. Молоствовой о сектантах в записи Д. П. Маковицкого.
Л. Н.: Религиозная истина только та, которая движется.
Он спросил, кто занимается сектантами. <…>
Л. Н.: Я бы желал, чтобы перечислили секты, которые существуют.
Молоствова: Это непочатый угол, мне кажется.
Л. Н.: И огромной важности.
<…>
Л. Н. говорил о письмах, которые получает о вере:
– Это не сектантство, это у молодежи, в прошлом революционной, совсем полное, свободное отношение. Они не примыкают ни к какой секте. Они одного боятся: чтобы их не причислили к толстовцам.
Л. Н. прочел вслух полученное сегодня письмо крестьянина, просящего Евангелие. Удивительное письмо!
– Писем такого характера каждый день по крайней мере одно получается, – сказал он.
Александра Львовна: Послать большое Евангелие? Один писал, что год потребовался, пока он его (большое Евангелие) понял.
Л. Н.: Есть такие люди, которым нужно основательно все, каждое слово понять.
Молоствова рассказала про воспитание одной девочки: бабушка – иеговистка («вся любовь», она молится за тех, которые посадили ее сына), отец – революционер-атеист. Мать спрашивает Молоствову, как девочку направлять. Она ответила: «Не направлять ни в какую, пусть ребенок идет, в чью сторону его „повлечет“. И девочка сама сказала мне: «Кажется, что Бог есть».
Л. Н. на это сказал, что ребенка Бог увлечет, но что мы не должны на него влиять и мы не замечаем тех влияний, какие внушаем ребенку в «Отче наш еси на небесех», в ношении креста, в исповеди.
Софья Андреевна: Как же иначе сказать ребенку о Боге, как не о небесном? Это значит о бесконечном.
Л. Н.: Определить Бога «на небесах» – это самый узкий эпитет. <…>
Л. Н. заговорил о Достоевском: о поучениях старца Зосимы и о Великом Инквизиторе.
– Здесь очень много хорошего. Но все это преувеличено, нет чувства меры.
Софья Андреевна: Жена Достоевского стенографировала, и он никогда ничего не переделывал.
Л. Н.: «Великий Инквизитор» – это так себе. Но поучения Зосимы, особенно его последние, записанные Алешей мысли, хороши.
Молоствова: Как начнешь читать Достоевского, возникает протест, но потом захватывает.
Л. Н.: Я очень понимаю, что на него Белинский, кажется…
Молоствова: Я думаю, молодым не следует читать Достоевского.
Л. Н.: Ах, у Достоевского его странная манера, странный язык! Все лица одинаковым языком выражаются. Лица его постоянно поступают оригинально, и, в конце, вы привыкаете и оригинальность становится пошлостью. Швыряет как попало самые серьезные вопросы, перемешивая их с романическими. По-моему, времена романов прошли. Описывать, «как распустила волосы…», трактовать (любовные) отношения человеческие…
Софья Андреевна: Когда любовные отношения – это интересы первой важности.
Л. Н.: Как первой! Они 1018-й важности. В народе это стоит на настоящем месте. Трудовая жизнь на первом месте.
И Л. Н. вспомнил разговоры, бывшие на днях с Ольгой Ершовой, яснополянской крестьянкой. Она говорила: сноха хороша, сын, зять не пьют, живем мирно, решают, кому идти в солдаты.
– Вот интересы… Вот Мопассан – огромный талант. У него целые томы посвящены любви. У Мопассана ряд серьезных вопросов пробивается. Я как раз перечитывал Мопассана и Достоевского.
Молоствова заговорила о появившейся переписке Черткова с Эртелем, где Чертков говорит так: «Мы любили друг друга, но часто мы говорили на разных языках» (разные миросозерцания).
Л. Н. (к Молоствовой): Ленотра вы не читали?
Молоствова: Нет.
Л. Н.: Я собираюсь его читать. Это писатель, который описывает времена революции по материалам: он художественно описывает действующие лица на основании биографических данных. Мне о нем (Ленотре) говорили и пришлют.
Л. Н. спросил Молоствову, замечает ли она что-нибудь выдающееся в литературе:
– Я боюсь, как бы мне не быть старовером, как эти Карамзины, которые не понимали Пушкина, – чтобы мне не быть таким. Но я думаю, что этого нет.20 октября
Вчера Молоствова мне говорила, что, когда она прошлой осенью была у Чертковых, муж ее, добрый, бесхитростный человек, старого типа барин, ко всем доброжелательный, все-таки не чаял, как поскорей выбраться от Чертковых, такой там чувствуется на всем и на всех тяжелый гнет; и точно все чем-то несчастливы, неудовлетворены и мрачны. Пишу это потому, что сегодня прошел у нас день так безмятежно тихо, радостно и спокойно, как хотелось бы подольше жить. Саша озабочена своими больными лошадьми и писаньем для отца; и еще ходила она на сходку в нашей деревне говорить о потребительской лавке в Ясной Поляне с здешними крестьянами.
Лев Никол. занимался своими писаньями, пасьянсами, ездил в Засеку верхом, ко мне заходил в мою комнату несколько раз и участливо ко мне обращался. Приходили к нему крестьяне: Новиков, который пишет статьи, – умный мужик; и двое наших молодых крестьян, из которых один просидел два года в тюрьме за революционерство.
С утра было морозно, 12 градусов, ясно и тихо, к вечеру стало теплей, но ветер и пасмурно. Все занимаюсь изданием, наклеивала газетные вырезки. Как жадно, горячо читает Лев Ник. в газетах все то, что пишут и печатают о нем! Видно, нельзя никогда от этого отрешиться.
Л. Н. Толстой в записи М. П. Новикова.
«Я 30 лет нес этот крест и все терпел. Конечно, если бы я еще в молодости хоть раз покричал, затопал бы на жену, она наверное бы тоже покорилась, как покоряются ваши жены, но я по своей слабости не выносил ее слез и истерик. Когда они начинались, я думал, что я виноват тут один, что я не вправе заставлять собою страдать человека, который меня любит, и всегда уступал. Мы прожили любовно 50 лет, свыклись, жена мне никогда не изменяла. Я не мог для своего личного удовольствия причинить ей боль. А когда у нас выросли дети и перестали в нас нуждаться, я звал ее в простую жизнь, но она больше всякого греха боялась опрощения, и, заметьте, боялась не душою, а инстинктом». Остановившись на минуту передохнуть, Лев Николаевич, подумавши, снова продолжал: «Я для себя одного не ушел и нес крест. Меня здесь расценивают на рубли, говорили, что я разоряю семью. Правда, – произнес он, чуть не плача, – обо мне, как о человеке, любовно заботились, чтобы не простыл мой обед, чтобы была чиста блуза, вот эти штаны (показал он на колени), но для моей духовной жизни, кроме Саши, никому не было дела. Только Саша, – произнес он нежно, – меня понимает и не бросит одного. Я не мог видеться со своими друзьями, которых здесь не любят, в особенности Чертковым. Вы знаете Владимира Григорьевича? – спросил он меня. – Он все свое состояние и жизнь тратит на распространение моих писаний. Его Софья Андреевна видеть не может, считает, что он причиной тому, что я не продаю своих писаний. Чтобы с ним видеться, я должен или выносить скандалы и упреки, или обманывать, чего я не могу. И мне хочется спокойно умереть, хочется побыть одному с самим собою и с Богом, а они меня расценивают… Уйду, непременно уйду, – произнес он как-то глухо, почти не обращаясь ко мне… – Для себя одного я этого не мог бы сделать, а теперь я увидел, что и для семейных без меня будет лучше, меньше у них из-за меня спору, греха будет».
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
21 октября к отцу пришли трое крестьян: Михаил Новиков, с которым отец и раньше видался и переписывался, – умный, развитой человек, разделявший взгляды отца, – и двое местных крестьян. Уже давно я не видела отца в таком веселом настроении. Когда я пришла к отцу за письмами, он, встретив меня в столовой, увел меня в кабинет, из кабинета повел в спальню. «Пойдем, пойдем, – говорил он, лукаво улыбаясь, – я тебе большой секрет скажу, большой секрет». Я шла за ним, и мне, глядя на него, тоже было весело. В кабинете отец остановился и сказал: «А знаешь ли ты, что я придумал. Я немножко рассказал Новикову о нашем положении и о том, как мне тяжело здесь. Я уеду к нему. Там меня уж не найдут. А Новиков мне рассказал, как у его брата была жена-алкоголичка, так вот, если уж очень начнет безобразничать, брат походит ее по спине, она и лучше. Помогает. – И отец добродушно засмеялся. – Вот поди, какие на свете бывают противоречия».
Я рассказала отцу, как один раз Иван-кучер вез Ольгу, она спросила его, что делается в Ясной. Он ответил, что плохо, а потом обернулся к ней и сказал: «А что, ваше сиятельство, у нас по-деревенски: если баба задурит, муж ее вожжами, – шелковая сделается».
Отец стал еще больше смеяться. «Да-да, вот поди ты, какие бывают…» – «Да это, по-моему, и не противоречие, – перебила я его, – а только у них вожжи настоящие, веревочные, а у нас должны быть вожжи нравственные». – «Да, да. А я, должно быть, все-таки уеду», – повторил он.Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Нечего записывать плохого. Плохо. Одно запишу, как меня радует и как мне слишком мила и дорога Саша.
21 октября
Сегодня увидала в газете «Искры» мой и Льва Н – а портрет в наш последний свадебный день. Пусть более ста тысяч человек посмотрят на нас вместе, держащихся рука об руку, как прожили всю жизнь. Сегодня долго разговаривала с Сашей. Она не знает совсем жизни и людей и потому многое, многое не понимает. Весь свет для нее сошелся клином в Телятинках, где ее любимый хозяйственный уголок и где рядом тупоумная, скучная атмосфера Чертковых.
Продолжаю читать брошюры Льва Ник – а для нового издания, и скучны они своим однообразием. Я горячо сочувствую отрицанию войны и всякого насилия, казней и убийств. Но я не понимаю отрицания правительств. Потребность у людей в руководителях, хозяевах, правителях так велика, что без них немыслимо никакое человеческое устройство. Весь вопрос в том, что хозяин должен быть мудр, справедлив и самоотвержен для блага подчиненных.
Лев Ник. жалуется на небольшую боль в печени и, верно, оттого вял и грустен. А может быть, грустен и оттого, что не видает Черткова; хотя сегодня даже Саша говорила, что отца ее не огорчает нисколько, что он не видит этого господина, а что его огорчает моя ненависть к этому человеку и несвобода его действий, так как мне возможность их свиданья причиняет такие страдания. Каждый день думаю: «Ну, слава Богу, еще день прошел, и Лев Ник. к Черткову не поехал».
Усердно молюсь о том, чтобы Бог изъял из сердца моего мужа это пристрастие и обратил его ко мне, жене его.
Приехал громогласный, но приятный Дунаев. Погода ужасная: 2–4 градуса мороза, вихрь, снег, крупа ледяная бьет в окна, и тоскливо очень. Приехала еще Надя Иванова. Писала в типографию.
Л. Н. Толстой в беседе с крестьянином М. П. Новиковым за неделю до ухода из Ясной Поляны.
– …Я ведь от вас никогда не скрывал, что я в этом доме киплю, как в аду, и всегда думал и желал уйти куда-нибудь в лес, в сторожку или на деревню к бобылю, где мы помогали бы друг другу, но Бог не давал мне сил порвать с семьей, моя слабость, может быть, грех, но я для своего личного удовольствия не мог заставить страдать других, хотя бы и семейных…
– Но ведь чтобы видеться с друзьями, – сказал я, – вам и не надо было бросать семьи, ведь это же на время…
– В том-то и беда, – перебил он меня, – что здесь и моим временем хотели располагать по-своему.
– Вы мне простите, – после минутной паузы с горечью сказал он, – я разболтался вам, но мне так хотелось, чтобы вы поняли меня душой и не думали обо мне дурно. Еще два слова, я вам сказал, что я теперь свободен, и вы поверьте, что я не шучу, мы наверное скоро увидимся. У вас, у вас, в вашей хате, – добавил он поспешно, заметивши мое недоумение. – Я и впрямь отошел от семьи, только душою, без приговора, как у вас, – пошутил он. – Для себя одного я этого не делал, не мог сделать, а теперь вижу, что и для семейных будет лучше, меньше будет из-за меня спору, греха.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Очень тяжело несу свое испытание. Слова Новикова: «Походил кнутом, много лучше стала» и Ивана: «В нашем быту возжами» – все вспоминаются, и недоволен собой. Ночью думал об отъезде. Саша много говорила с ней, а я с трудом удерживаю недоброе чувство.
22 октября
Опять не спала, мучилась и о дневниках в банке и примеривалась мысленно к возможности возобновления отношений Льва Ник. с Чертковым; и как ни стараюсь – не могу примириться с этой мыслью.
И вот, проповедуя любовь ко всем людям, Л. Н. создал себе самого близкого человека, иначе говоря кумира; этим оскорбил и изранил всю меня, все мое сердце, и примириться с свиданиями с этим самым близким человеком я совершенно не в состоянии. Теперь хоть этой непосредственной близости посредством свиданий быть не может, а духовная – она неосязаема и долго не может быть поддерживаема с таким дураком. Когда еще он за границей печатал сочинения Л. Н., то был предлог общения, а теперь не на чем держаться этому духовному общению.
Говорила с Дунаевым; то же непонимание, предложение уехать за границу, и одно, с чем я со всеми согласна, – это с советом помнить года и близость смерти Л. Н. и делать ему все возможные уступки и поблажки. Но если моя уступка будет ценою моей жизни или в меньшей мере моего отъезда из моего дома – будет ли это Льву Ник – у легче, чем не видать Черткова?
Я еще не могу ручаться за себя, я не знаю, как я отнесусь к этому, но я чувствую, что вынести близости Л. Н. с Чертковым я уже не могу, не могу никак и никогда.
Пришли Булгаков и еще какой-то юноша, тоже из несчастных, попавших в сеть Черткова. Еще здесь Надя Иванова. Читала корректуру, мало работала, плохо мне вообще, и физически и морально. Лев Ник. сегодня бодрее, ел с аппетитом, погулял по саду и как будто отдохнул. Играл в шахматы с этим юношей, игравшим плохо, и потому Льву H-у весело не было с ним играть и его два раза обыграть. На дворе оттепель и гололедка, и езда ни на чем невозможна.
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Софья Андреевна сегодня два часа говорила с Дунаевым, представлялась ему страдалицей и прикидывалась сумасшедшей; говорила так искусно бестолково, что Дунаев поверил ей, что она сумасшедшая. От этого напряженного разговора привела себя в возбужденное состояние, а потом и вечером без удержу перебивала беседу и, очень вероятно, ночью и завтра будет тревожить Л. Н., как прошлый раз после такого же разговора и самовозбуждения с Долгоруковым.
Она говорила Дунаеву, что, если Л. Н. увидится с Чертковым, она себя убьет. Софья Андреевна еще говорила, что от Л. Н. больше никогда ни на день не уедет, потому что он без нее может умереть. Дунаев ей на это: «Скорее может случиться, что при вас от вас умрет». – «Пусть умрет!» – ответила Софья Андреевна.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Ничего враждебного нет с ее стороны, но мне тяжело это притворство с обеих сторон. От Черткова письмо ко мне, письмо Досеву и заявление. Все очень хорошо, но неприятно нарушение тайны дневника. Дунаев хорошо говорил. Ужасно, что он рассказывал с ее слов ему и Марии Николаевне.
Л. Н. Толстой . Из письма В. Г. Черткову. Про письмо Досеву, как вы верно угадали, мне было тяжело, неловко. Так уж я, видно, умру под тем и дразнящим и стыдящим меня недоразумением некоторых людей о значении моей деятельности. Но дорого мне то духовное общение ваше с той лучшей маленькой частью меня, которую вы одну видите и которая получает несвойственное ей значение без знания всей остальной большой гадкой части меня. Спасибо и за то, что вы признаете существование ее. Такое знание и прощение дороже всего для твердого дружеского общения.
23 октября
Не имея близости Черткова, Лев Никол. как будто стал ближе со мной. Начал иногда со мной разговаривать, и сегодня мне были две радости – радости внимания к моему существованию моего прежнего, милого Левочки. Когда рано утром уезжала Надя Иванова и начались ходьба и движение, Левочка думал, что это я хожу, и обеспокоился обо мне, что мне и сказал. А то днем он ел очень вкусную грушу и принес и мне, поделился со мной.
Надолго ли так тихо, хорошо и спокойно, как сегодня? Ездил он с Душаном Петровичем верхом в Засеку, где солдаты гоняли лисицу; утром, как всегда, занимался. Это последнее время он все писал и все был недоволен. О социализме начато, и о самоубийстве, и о безумии. Не знаю, над чем он работал сегодня утром. Вечером же напряженно разбирал копеечные книжечки для раздачи и подразделял их на лучшие, средние и худшие; кроме того, какие для более интеллигентных и для менее грамотных.
Ходила я с собачками Маркизом и Белкой в Заказ, по следам лошадей, где проехали Лев Ник. и доктор. Скучно осенью! Я не люблю. Прогулка меня скорей расстроила: все мои ides fixes всплывали и мучили меня.
Оттепель, нет дорог, серо, ветрено.
Много занималась чтением для издания. Плохи глаза, утомляюсь скоро, и мучает нецензурность последних произведений Льва Николаевича.
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись от 26 октября 1910 г.
Софья Андреевна сегодня читала статью Л. Н. «Пора понять». Решила исключить ее целиком, как и «Исследование и перевод четырех Евангелий» и много другого из 20-томного Полного собрания сочинений. Прочее же как цензурует! Пропускает слово «Синод», своевольно изменяет. Разумеется, не обозначая мест, пропущенных ею.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Все так же тяжело обоюдное притворство, стараюсь быть прост, но не выходит. Мысль о Новикове не покидает. Когда я поехал верхом, С. А. пошла следить за мной, не поехал ли я к Черткову. Совестно даже в дневнике признаться в своей глупости. Со вчерашнего дня начал делать гимнастику – помолодеть, дурак, хочет – и повалил на себя шкаф и напрасно измучился. То-то, дурак 82-летний.
Л. Н. Толстой . Дневник.
Письмо к Досеву для меня больше всего программа, от исполнения которой я так далек еще. Одни мои разговоры с Новиковым показывают это. Смягчающее вину – это печень. Да, надо, чтоб и печень не только слушалась, но служила. Je m’entends [87] . Записать.
1) Я потерял память всего, почти всего прошедшего, всех моих писаний, всего того, что привело меня к тому сознанию, в каком живу теперь. Никогда думать не мог прежде о том состоянии ежеминутного памятования своего духовного «я» и его требований, в котором живу теперь почти всегда. И это состояние я испытываю без усилий. Оно становится привычным. Сейчас после гулянья зашел к Семену поговорить об его здоровье и был доволен собой, как медный грош, и потом, пройдя мимо Алексея, на его здоровканье почти не ответил. И сейчас же заметил и осудил себя. Вот это-то радостно. И этого не могло бы быть, если бы я жил в прошедшем, хотя бы сознавал, помнил прошедшее. Не мог бы я так, как теперь, жить большей частью безвременной жизнью в настоящем, как живу теперь. Как же не радоваться потере памяти? Все, что я в прошедшем выработал (хотя бы моя внутренняя работа в писаниях), всем этим я живу, пользуюсь, но самую работу – не помню. Удивительно. А между тем думаю, что эта радостная перемена у всех стариков: жизнь вся сосредотачивается в настоящем. Как хорошо!
Приехал милый Булгаков. Читал реферат, и тщеславие уже ковыряет его. Письмо доброе от священника, отвечал ему. Немного подвинулся в статье «О социализме», за которую опять взялся. Ездил верхом. Весь вечер читал копеечные книжечки, разбирая их по сортам. Написал утром Гале письмецо. От Гусева письмо его о Достоевском, как раз то же, что я чувствую.
24 октября
Приехала барышня Н. А. Альмединген, редакторша детских журналов; приехал Гастев, живущий на Кавказе, давнишний толстовец, пришел Булгаков. Мне жаль нашего вчерашнего уединения, не так я чувствую Льва Николаевича. Он утром ошибкой окликнул проходившую Наталью Алексеевну, сначала сказав «Софья Андреевна», а потом «Соня». Она мне это рассказала, а я и рада, что он хоть как-нибудь относится ко мне. Ездил верхом с Булгаковым слишком долго по такой ужасной, ледяной дороге, приехал усталый в пять часов. Но вечером был бодр, много говорил о книгах, о слишком однообразном направлении изданий «Посредника». Гастев очень интересно рассказывал о бывшем любимце Льва Никол – а, сектанте (1881 г.) В. К. Сютаеве, и Льву Николаевичу приятно было слушать эти рассказы.
Ходила гулять с этой барышней, и вдруг на горке перед купальней видим верховых. Это был Лев Никол. с Булгаковым, и я очень обрадовалась, увидав Л. Н., так как думала о нем, о том, вернулся ли он домой без меня и не случилось ли что по этой скользкой дороге.
К вечеру дождь проливной и тепло. О Черткове сегодня ничего не слыхала, а каждое утро, до отъезда Л. Н. на его обычную прогулку, со страхом и ужасом жду, что он туда поедет, не могу заниматься, волнуюсь и успокаиваюсь только тогда, когда вижу, что он направляется в другую сторону, и тогда уже на весь день хорошо и спокойно. Разговоров о Черткове тоже у нас не бывает, и все тихо, хорошо и спокойно. Господи! Надолго ли? Спаси нас Бог!!
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя.
Саша ревела о том, что поссорилась с Таней. И я тоже. Очень тяжело, та же напряженность и неестественность.
Л. Н. Толстой . Письмо М. П. Новикову.
Михаил Петрович,
В связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом, обращаюсь к вам еще с следующей просьбой: если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли ли бы вы найти мне у вас в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату, так что вас с семьей я бы стеснял самое короткое время. Еще сообщаю вам то, что если бы мне пришлось телеграфировать вам, то я телеграфировал бы вам не от своего имени, а от Т. Николаева.
Буду ждать вашего ответа, дружески жму руку. Лев Толстой.
Имейте в виду, что все это должно быть известно только вам одним.
Л. Т.
25 октября
Встала рано, утро провела с барышней Альмединген и читала шесть листов корректур. Ездила в нашу сельскую школу; у молодого неопытного учителя 84 учеников и учениц.
Вечером приезжал сын Сережа, играл с отцом в шахматы, а потом на рояле. Приезд Сережи всегда приятен. Читала я барышне свои «Записки» девичьей жизни и свадьбы. Ей как будто понравилось.
Сегодня Лев Ник. переписался с Галей Чертковой. Я спросила – о чем? И теперь новая отговорка его, и он злоупотребляет этим, что забыл. Я попросила письмо Гали – он сказал, что не знает, где оно, – и опять неправда. Скажи: «Не хочу показывать». А то последнее время эта вечная ложь, обман, отвиливанье… Как он ослабел нравственно! Какое отсутствие доброты, ясности и правдивости! Грустно, тяжело, мучительно грустно! Опять замкнулось его сердце, и опять что-то зловещее в его глазах. А у меня сердце болезненно ноет; опять не хочется жить, от всего отпадают руки.
Злой дух еще царит в доме и в сердце моего мужа.
«Да воскреснет Бог и расточатся враги Его!»
Кончаю и надолго запечатаю этот ужасный дневник, историю моих тяжелых страданий!
Проклятие Черткову, тому, кто мне их причинил! Прости, Господи.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Вошла к отцу. Он сидел на кресле у стола, ничего не делал. Как-то странно видеть его без книги в руке, без пера, непривычно. «Я сижу и мечтаю, – сказал он мне, – мечтаю о том, как я уйду. Ты ведь захочешь идти непременно со мной?» – спросил отец. «Да я не захотела бы тебя стеснять – может быть, первое время, чтобы тебе легче было уйти, не пошла бы с тобой, а вообще жить врозь с тобой я не могу». <…> «…Я думаю сделать так. Взять билет до Москвы; кого-нибудь, Черткова, послать с вещами в Лаптево и самому там слезть. А если там откроют, еще куда-нибудь поеду. Ну да это наверное все мечты, я буду мучиться, если брошу ее, меня будет мучить ее состояние… А с другой стороны, так делается тяжела эта обстановка, с каждым днем все тяжелее, да еще и Соья Андреевна так тяжела. Я признаюсь тебе, жду только какого-нибудь повода, чтобы уйти.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об ее положении, и жаль, и тоже не могу. Просила у меня письмо Чертковой Гале.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Запись от 27 октября. 25 октября. Всю ночь видел мою тяжелую борьбу с ней. Проснусь, засну, и опять то же. Саша рассказывала про то, что говорится Варваре Михайловне. И жалко ее, и невыносимо гадко.
С. Л. Толстой . Из воспоминаний.
25 октября вечером я приехал в Ясную из Тулы. Никого посторонних не было; были только моя мать, сестра Саша, Душан Петрович и Варвара Михайловна. Я пошел в кабинет к отцу, думая, что он хочет со мною поговорить о матери, а может быть, и о моих делах. Но мать все время была тут же и все время говорила без умолку. Он начнет говорить, а она его перебивает, говоря совсем о другом. Он умолкал, ждал, когда она даст ему возможность вставить слово, и тогда продолжал говорить о том, о чем начал. Точно его перебивал посторонний шум. <…>
Когда я сыграл «Ich liebe dich» Грига, он всхлипнул. Уходя спать, я пошел в кабинет прощаться с ним. Кроме нас, никого в комнате не было. Он спросил меня: «Почему ты скоро уезжаешь?» Я собирался уезжать рано утром на следующий день. Я сказал, что мне надо устроить свои дела. Я очень хотел пожить в Ясной некоторое время, несколько разобраться в том, что там происходило, и, может быть, помочь. Но мне сперва хотелось уладить свои личные дела… Как мне теперь кажутся ничтожными эти дела. Отец на это сказал: «А ты бы не уезжал». Я ответил, что скоро опять приеду. Впоследствии я вспомнил, что он сказал эти слова с особенным выражением; он, очевидно, думал о своем отъезде и хотел, чтобы я после его отъезда оставался при матери. Он всегда думал, что я могу несколько влиять на нее. Прощаясь, он торопливо и необычно нежно притянул меня к себе с тем, чтобы со мной поцеловаться. В другое время он просто подал бы мне руку.
26 октября
[С 26 октября по 6 ноября С. А. Толстая не вела дневниковых записей.]
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Л. Н. жаловался, что его беспокоят: Софья Андреевна постоянно вбегает к нему, смотрит, что он пишет, выслеживает его и подозревает, что он от нее что-то скрывает.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Я принес Льву Николаевичу письмо от В. Г. Черткова, деловое. Давая его мне, Владимир Григорьевич предупредил, что оно не конфиденциальное.
Вопрос касался книги П. П. Николаева, о которой Чертков писал, что она представляет переложение взглядов Толстого; унитарианского вероисповедания, которым на днях, в разговоре, интересовался Лев Николаевич. Он находил, что унитарианцы, подобно другим христианским сектам этого рода, как баптисты, малеванцы, не доводят свой рационализм до конца.
Софья Андреевна, узнав, что я принес письмо от Черткова, стала просить Льва Николаевича передать ей его содержание. Лев Николаевич ответил, что письмо делового характера, но что по принципиальным соображениям он не может дать ей его для прочтения.
– Все хорошо, что он пишет, – сказал мне Лев Николаевич, возвратившись с прогулки. – И о Николаеве хорошо, и о другом…
Лев Николаевич говорил это в «ремингтонной». Он, должно быть, устал от верховой езды, потому что шел тихо и сгорбившись. Затем он прошел к себе в спальню и затворил за собой дверь.
К сожалению, Софья Андреевна, даже под угрозой нового припадка со Львом Николаевичем, не выдержала своего обещания не нарушать его покоя. Снова – ревность к Черткову, сцены Льву Николаевичу, столкновения с дочерью. И даже хуже: прибавились настойчивые вопросы ко Льву Николаевичу, правда ли, что он составил завещание, требования особой записки на передачу ей прав собственности на художественные сочинения, подозрения, подсматривания и подслушивания… Настроение в доме тяжелое и неопределенное.
Все упорнее и упорнее среди близких Льва Николаевича разговоры о возможности в недалеком будущем ухода его из Ясной Поляны. Под большим секретом показали мне текст… письма Льва Николаевича, на этих днях посланного крестьянину Новикову в село Боровково Тульской губернии…Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Нынче в первый раз почувствовал с особенной ясностью – до грусти, – как мне недостает вас.
Есть целая область мыслей, чувств, которыми я ни с кем иным не могу так естественно [делиться], – зная, что я вполне понят, – как с вами. Нынче было несколько таких мыслей-чувств. Одна из них о том, я нынче во сне испытал толчок сердца, к[оторый] разбудил меня, и, проснувшись, вспомнил длинный сон, как я шел под гору, держался за ветки и все-таки поскользнулся и упал, – то есть проснулся. Все сновидение, казавшееся прошедшим, возникло мгновенно, так, одна мысль о том, что в минуту смерти будет этот, подобный толчку сердца в сонном состоянии, момент вневременный и вся жизнь будет этим ретроспективным сновидением. Теперь же ты в самом разгаре этого ретроспективного сновидения. Иногда мне это кажется верным, а иногда чепухой.
Вторая мысль-чувство – это опять-таки нынче виденное мною, уже третье в эти последние два месяца, художественное, прелестное нынешнее, художественное сновидение. Постараюсь записать его и предшествующие хотя бы в виде конспектов.
Третье, это уже не столько мысль, сколько чувство, и дурное чувство, – желание перемены своего положения. Я чувствую что-то недолжное, постыдное в своем положении и иногда смотрю на него – как и должно – как на благо, а иногда противлюсь, возмущаюсь.
Саша сказала вам про мой план, который иногда в слабые минуты обдумываю. Сделайте, чтобы слова Саши об этом и мое теперь о них упоминание было бы comme no avenu [88] .
Очень вы мне недостаете. На бумаге всего не расскажешь. Ну хоть что-нибудь. Я пишу вам о себе. Пишите и вы о себе и как попало. Как вы поймете меня с намека, так и я вас. Ну, до свиданья.
Если что-нибудь предприму, то, разумеется, извещу вас. Даже, может быть, потребую от вас помощи.
Л. Т.Л. Н. Толстой . Дневник. Видел сон. Грушенька, роман будто бы Ник. Ник. Страхова. Чудный сюжет. Написал письмо Черткову. Записал для «О социализме». Написал Чуковскому о смертной казни. Ездил с Душаном к Марье Александровне. Приехал Андрей. Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших. Ложусь.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Все больше и больше тягощусь этой жизнью. Марья Александровна не велит уезжать, да и мне совесть не дает. Терпеть ее, терпеть, не изменяя положения внешнего, но работая над внутренним. Помоги, Господи.
27 октября
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Л. Н. говорил Александре Львовне, какая тяжелая обстановка в доме: не будь ее (Александры Львовны), уехал бы. Итак, он наготове. Вчера меня спрашивал, когда утром идут поезда на юг.
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись от 28 октября. Лев Николаевич был молчалив, говорил мало, о чем – не помню, и был очень утомлен. Тревожна и утомительна была вчерашняя (27 октября. – Сост. ) поездка наша верхом с Львом Николаевичем. Вчера перед нашей верховой поездкой я стоял с двумя дожидавшимися Л. Н. бабами, которые пришли просить на погорелое место или на бедность, когда он вышел, подавали ему удостоверения из волостной, но Л. Н., будучи чем-то расстроен, не поговорил с ними и не подал им ничего, что почти никогда не делал, – по крайней мере, я не помню. Попали на просеку в молодом лесу, почти параллельно с Лихвинской дорогой, по эту сторону ее. Приехали к глубокому оврагу с очень крутыми краями. На замерзшей земле лежал токий слой снега, было скользко. Я посоветовал Л. Н. слезть с лошади; он послушался, что так редко бывало. Овраг был очень крутой, и я хотел провести каждую лошадь отдельно, но, боясь, что, пока я буду проводить первую, Л. Н. возьмется за другую (Лев Николаевич не любил, когда ему служили), я взял повода обеих лошадей сразу, одни в правую, другие в левую руку, растянув руки, чтобы лошади были дальше от меня, – если которая поскользнется, то чтоб не сбила меня с ног. Так спустился и так перепрыгнул ручей. Тут Л. Н. тревожно вскрикнул, боясь, что какая-нибудь лошадь наскочит мне на ноги. Потом я со взмахом поднялся на другую сторону оврага. Тут долго ждал. Лев Николаевич, засучив за пояс полы свитки, держась осторожно за стволы деревьев и ветки кустов, спускался. Сошел к ручейку и, сидя, спустился, переполз по льду, на четвереньках выполз на берег, потом, подойдя к крутому подъему, хватаясь за ветки, поднимался, отдыхая подолгу, очень задыхался. Я отвернулся, чтобы Л. Н. не торопился. Желал ему помочь, но боялся его беспокоить; наверно отказался бы. Когда он вышел и, тяжело дыша, подошел к лошади, я попросил Л. Н. отдышаться, сейчас не садиться, но Л. Н. тут же сел, перевалился сильно вперед (чего он никогда не делал, он удивительно стройно садился) и поехал. В этот день проехали около 16–18 верст, как и всегда с тех пор, как вернулись 24 сентября из Кочетов. Раньше Л. Н. делал концы 11–14 верст, а в последнее время больше. Мне казалось, что, с одной стороны, он наслаждался красивой осенью, с другой – желал быть дольше на свободе вне дома. И Л. Н. уезжал из дома утомленным, невыспавшимся. Кроме того, он был последние четыре месяца в напряженном, нервном состоянии. Чаша терпеливого страдания переполнялась часто.
28 октября
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Спросонья я ничего не понимала. Кто-то настойчиво и, как мне показалось, резко стучал в дверь. Я вскочила. «Кто здесь?» Отец стоял в дверях со свечой в руке, совсем одетый, в блузе, сапогах: «Я сейчас уезжаю… совсем… Помоги мне укладываться…»
Мы – Душан, Варя и я, двигались тихо в полутьме, стараясь не шуметь, разговаривая шепотом, стараясь собрать все необходимое. Я собирала рукописи, Душан лекарства, Варя белье и одежду, отец укладывал вещи в коробочки, аккуратно перевязывая их. Часть рукописей были уже им перевязаны. «Сохрани эти рукописи», – сказал он мне. «А дневник?» – спросила я. «Я взял его с собой». Движения отца были спокойные и уверенные, только прерывающийся голос выдавал его волнение. Дверь, ведущая через коридор в спальню матери, которую в последнее время она оставляла открытой, – была прикрыта.
«Ты останешься здесь, Саша, – сказал мне отец. – Я выпишу тебя через несколько дней, когда я решу окончательно, куда я поеду, а поеду я, вероятнее всего, к Машеньке, в Шамардино».
Мы спешили. С каждой минутой отец становился все нервнее, неспокойнее и торопил нас. Руки у нас дрожали, ремни не затягивались, чемоданы не закрывались…
«Я пойду на конюшню, – сказал он, – скажу, чтобы запрягали лошадей». Минут через пять он вернулся обратно. Тьма, отец сбился с дороги, наткнулся на куст акации, упал, потерял шапку и вернулся обратно за электрическим фонариком.
Наконец все было улажено. Душан, Варя и я с трудом тащили вещи на конюшню по липкой грязи. Дойдя до флигеля, мы увидели огонек. Отец шел нам навстречу. Он взял у меня один чемодан и пошел вперед, освещая дорогу. Кучер Адриан уже накидывал постромки на вторую лошадь.
Наконец все уже было готово, Филечка-конюх вскочил на лошадь с ярко горящим факелом в руке.
«Трогай!» Я почти на ходу вскочила на подножку пролетки, поцеловала отца.
«Прощай, голубушка, – сказал он, – мы скоро увидимся».
Пролетка, минуя дом, поехала через яблоневый сад, мимо пруда. Между обнаженными деревьями мелькал огонь факела… дальше, дальше… пока наконец не скрылся за поворотом на деревню.
Чувство жуткой пустоты охватило меня, когда я вошла в дом. Шестой час. Поезд уходил со станции в восемь. Я села в кресло, закуталась в одеяло. Меня трясло как в лихорадке. Я отсчитывала минуты, часы. В восемь я пошла бродить по комнатам. Илья Васильевич уже знал. «Лев Николаевич мне говорил, что собирается уехать, – сказал он, – а нынче я догадался по платью, что его нет»…
Постепенно весть облетела весь дом. Служащие шушукались, делая свои заключения. Моя мать, не спавшая почти всю ночь, проснулась поздно, около одиннадцати часов, и быстрыми шагами вбежала в столовую.
– Где папа? – спросила она меня.
– Уехал.
– Куда?
– Я не знаю. – И я подала ей письмо отца.
Она быстро пробежала его глазами, голова ее тряслась, руки дрожали, лицо покрылось красными пятнами.
«Отъезд мой огорчит тебя, – писал отец, – сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста, – уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения.
Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мною. Советую тебе примириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне что нужно. Сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому.
Лев Толстой
Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручил Саше».
Но С. А. не дочитала письма. Она бросила его на пол и с криком «Ушел, ушел совсем, прощай, Саша, я утоплюсь» бросилась бежать.
Я крикнула Булгакову, чтобы он следил за матерью, которая в одном платье выскочила на двор и по парку побежала вниз, по направлению к Среднему пруду. Видя, что Булгаков отстает, я что есть духу помчалась матери наперерез, но догнать ее не могла. Я подбежала к мосткам, где обычно полоскали белье, в тот момент, когда моя мать поскользнулась на скользких досках, упала и скатилась в воду в сторону, где, к счастью, было неглубоко. В следующую секунду я была уже в воде и держала мать за платье. За мной бросился Булгаков, и мы вдвоем подняли ее над водой и передали толстому запыхавшемуся Семену-повару и лакею Ване, которые бежали за нами.
В продолжение всего этого дня мы не оставляли матери. Она несколько раз порывалась снова выбегать из дома, угрожала, что выбросится в окно, утопится в колодце на дворе.
Сестре Тане и всем братьям я послала телеграммы, извещая их о случившемся и прося немедленно приехать, вызвала врача-психиатра из Тулы. Весь день и всю ночь я не переставая следила за матерью.
Но в то время как я меняла свою мокрую одежду, она успела послать Ваню-лакея на станцию, чтобы узнать, с каким поездом уехал отец, и послала ему телеграмму: «Вернись немедленно – Саша». Вдогонку этой телеграмме я послала вторую: «Не беспокойся, действительны телеграммы, только подписанные Александрой». Эти телеграммы, к счастью, не были получены отцом – он успел пересесть на другой поезд.
Трудно описать состояние нервного напряжения, в котором я находилась весь день до приезда родных. Тульский доктор мало меня утешил. Он не исключал возможности, что С. А. в припадке нервного возбуждения могла бы покончить с собой.
Я почувствовала громадное облегчение, когда сначала приехал брат Андрей, а потом и все остальные.
Все родные, даже Таня, считавшая, что отец, как христианин, должен был нести до конца свой крест, не одобряли поступка отца и говорили, что он должен вернуться к матери. Один только Сергей понял отца и написал ему об этом. «Милый папа, – писал он, – я пишу потому, что Саша говорит, что тебе приятно было бы знать наше мнение (детей). Я думаю, что мама нервно больна и во многом невменяема, что вам надо было расстаться (может быть, уже давно), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мама что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход. Прости, что я так откровенно пишу. Сережа».
Все, кроме Миши, написали отцу письма, и все уговаривали отца вернуться.
«Левочка, голубчик, – писала моя мать, – вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, все, все сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка…
…Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно: нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я все ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Семья догадывалась, что отец уехал к тетеньке Марии Николаевне, и моя мать просила Андрея поехать в Шамардино, чтобы уговорить отца вернуться».
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя, Оптина пустынь. Лег в половине двенадцатого. Спал до третьего часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С. А. что-то разыскивает, вероятно читает. Накануне она просила, требовала, чтобы я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движения, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит С. А., спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня… Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс – 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу. Они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет сцена, истерика и уж впредь без сцены не уехать. В шестом часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь – глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне. Доехали до Оптиной. Я здоров, хотя не спал и почти не ел. Путешествие от Горбачева в 3-м, набитом рабочим народом вагоне очень поучительно и хорошо, хотя я и слабо воспринимал. Теперь восемь часов, мы в Оптиной.
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Я согрел кофе, и выпили вместе. После Л. Н. сказал:
– Что теперь Софья Андреевна? Жалко ее.Л. Н. Толстой . Из письма к А. Л. Толстой, Козельск.
Доехали, голубчик Саша, благополучно. Ах, если бы только у вас не было не очень неблагополучно. Теперь половина восьмого. Переночуем и завтра поедем, если будем живы, в Шамардино. Стараюсь быть спокойным, и должен признаться, что испытываю то же беспокойство, какое и всегда, ожидая всего тяжелого, но не испытываю того стыда, той неловкости, той несвободы, которую испытывал всегда дома. <…> Ели хорошо и на дороге, и в Белеве, сейчас будем пить чай и спать, стараться спать. Я почти не устал, даже меньше, чем обыкновенно. О тебе ничего не решаю до получения известий от тебя. Пиши в Шамардино и туда же посылай телеграммы, если будет что-нибудь экстренное. Скажи Бате, чтоб он писал и что я прочел отмеченное в его статье место, но второпях, и желал бы перечесть – пускай пришлет. Варе скажи, что ее благодарю, как всегда, за ее любовь к тебе и прошу и надеюсь, что она будет беречь тебя и останавливать в твоих порывах. Пожалуйста, голубушка, мало слов, но кротких и твердых.
Пришли мне или привези штучку для заряжения пера (чернила взяты), начатые мною книги: Montaigne, Николаев, второй том Достоевского, «Une vie».
Письма все читай и пересылай нужные: Подборки, Шамардино.
Владимиру Григорьевичу скажи, что очень рад и очень боюсь того, что сделал. Постараюсь написать сюжеты снов и просящиеся художественные писания. От свидания с ним до времени считаю лучшим воздержаться. Он, как всегда, поймет меня. Прощай, голубчик, целую тебя.
Л. Т.П. И. Бирюков . Из воспоминаний.
В самом факте ухода Л. Н – ча можно рассматривать несколько мотивов: во-первых, его отношение к С. А.; во-вторых, его отношение ко всей обстановке своей жизни; в-третьих, особое желание покоя и уединения; в-четвертых, желание нового образа жизни сообразно своему убеждению; наконец, в-пятых, отношение его к славе и известности своей и желание уйти от нее.
Все эти причины действовали каждая порознь и все вместе в их взаимодействии, и все они определили исход.А. Л. Толстая . Из воспоминаний. Он чувствовал приближение смерти, он должен был иметь тот внутренний и внешний покой, который дал бы ему возможность сосредоточения на том главном, что составляло теперь смысл всей его жизни, – на подготовлении к смерти.
29 октября
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Всю ночь напролет я не спал и дежурил, сидя в «ремингтонной». Варвара Михайловна ушла спать в три часа утра. Софью Андреевну нельзя было оставить одну.
Поместилась она не в своей комнате, а в спальне Льва Николаевича, на его кровати. Однако тоже почти не спала. Ходила по комнатам, жаловалась на Льва Николаевича, говорила, что не может без него жить и умрет. Под утро сказала мне, что нельзя мучиться больше, чем она; что она чувствует и свою виновность перед Львом Николаевичем, и свою беспомощность что-нибудь теперь сделать. <…>
Отношение самой Софьи Андреевны к ушедшему Льву Николаевичу, поскольку она его высказывает, теперь носит характер двойственности и неискренности. С одной стороны, она не расстается с его маленькой подушечкой, прижимая ее к груди и покрывая поцелуями, причем причитывает что-нибудь в таком роде:
– Милый Левочка, где теперь лежит твоя худенькая головка? Услышь меня! Ведь расстояние ничего не значит! – и т. д.
С другой стороны, суждения ее о муже проникнуты злобой: «Это – зверь, нельзя было более жестоко поступить, он хотел нарочно убить меня» и т. д. – только и слышишь из уст Софьи Андреевны.
Л. Н. Толстой . Письмо к А. Л. Толстой, Оптина пустынь.
Сергеенко тебе все про меня расскажет, милый друг Саша. Трудно. Не могу не чувствовать большой тяжести. Главное, не согрешить, в этом и труд. Разумеется, согрешил и согрешу, но хоть бы поменьше.
Этого, главное, прежде всего желаю тебе, тем более что знаю, что тебе выпала страшная, не по силам по твоей молодости задача. Я ничего не решил и не хочу решать. Стараюсь делать только то, чего не могу не делать, и не делать того, чего мог бы не делать. Из письма к Черткову ты увидишь, как я не то что смотрю, а чувствую. Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Сережи. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этими подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мной как вздумается, вечным кнтролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, что такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что я желаю одного – свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто все ее существо. Разумеется, этого они не могут внушить ей, но могут внушить, что все ее поступки относительно меня не только не выражают любви, но как будто имеют явную цель убить меня, чего она и достигнет, так как надеюсь, что в третий припадок, который грозит мне, я избавлю и ее и себя от этого ужасного положения, в котором мы жили и в которое я не хочу возвращаться.
Видишь, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя.
Тебя еще не выписываю, но выпишу, как только будет можно, и очень скоро. Пиши, как здоровье.
Целую тебя.
Л. Т.
29 [октября]. Едем Шамардино.
Душан разрывается, и физически мне прелестно.В. Г. Чертков . Письмо Л. Н. Толстому. Не могу высказать вам словами, какою для меня радостью было известие о том, что вы ушли. Всем существом сознаю, что вам надо было так поступить и что продолжение вашей жизни в Ясной, при сложившихся условиях, было бы с вашей стороны нехорошо. И я верю тому, что вы достаточно долго откладывали, боясь сделать это «для себя», для того, чтобы на этот раз в вашем основном побуждении не было личного эгоизма. А то, что вы по временам неизбежно будете сознавать, что вам, в вашей новой обстановке и лично, гораздо покойнее, приятнее и легче, – это не должно вас смущать. Без душевной передышки жить невозможно. Уверен, что от вашего поступка всем будет лучше, и прежде всего бедной Софье Андреевне, как бы он внешним образом на ней ни отразился…
А. Л. Толстая . Из воспоминаний. Тишина, благообразие монастырей всегда привлекали отца. Он разговаривал с монахинями, с монахами Оптиной пустыни. Несколько раз он подходил к святым воротам в ските, видимо, ему хотелось поговорить со старцами. «Сам не пойду, – сказал он Душану, – Если бы позвали, пошел бы».
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись. По-моему, Лев Николаевич желал видеть отшельников-старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о Боге, о душе, об отшельничестве, и посмотреть их жизнь, и узнать условия, на каких можно жить при монастыре. И если можно – подумать, где ему дальше жить. О каком-нибудь поиске выхода из своего положения отлученного от Церкви, как предполагали церковники, не могло быть и речи.
30 октября
С. А. Толстая . Письмо Л. Н. Толстому.
Не будь и мучителем моим в том, чтобы скрывать именно от меня место своего пребывания… доживем вместе свято и любовно последние дни нашей жизни!
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись. Софья Андреевна днем умоляла меня поехать с ней отыскивать Льва Николаевича, но я отказался, заявив, что Лев Николаевич в своем прощальном письме просит не искать его. Вечером Софья Андреевна отдала приказание пригласить на завтра священника, чтобы она могла исповедаться и причаститься. Меня же просила, если я пойду завтра в Телятинки, сказать Владимиру Григорьевичу, чтобы он приехал к ней: она хочет помириться с ним «перед смертью» и попросить у него прощения в том, в чем она перед ним виновата.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Отец остался бы в Шамардине. Он уже на деревне присмотрел себе квартиру – избу за три рубля в месяц. Но привезенные мной известия и письма встревожили его.