Любовь и бунт. Дневник 1910 года Толстая Софья
И если Льву Ник. с Чертковым нужно все от всех скрывать, то кроется что-нибудь злое или нехорошее, я в этом убеждена и очень от этого страдаю.
П. И. Бирюков . Из воспоминаний.
– Л. Н – ч, я хотел выразить вам мое отношение к вашему завещанию и к тому приему, которым оно было исполнено. Я не знаю всех подробностей этого дела, так как не принимал непосредственного участия в нем. Горячо сочувствуя его основной идее, то есть передаче всех ваших сочинений в общее пользование, я не удовлетворен тем способом, каким оно сделано, и мне очень хотелось, чтобы вы знали это мое отношение, и если оно неверно, то указали бы мне мою ошибку и во всяком случае не думали бы о том, что я согласен, когда я не согласен, не думали обо мне лучше, чем я есть. У меня нет никакой претензии менять или предпринимать что-нибудь в этом деле, мне просто хочется очистить перед вами свою совесть, сказать то, что я думаю, какие бы ни были последствия этого. Я хочу вам сказать, что меня тяготит конспиративная тайна этого дела. Я чувствую, что тут есть что-то неладное, раз это нужно скрывать от окружающих вас семейных.
Л. Н – ч внимательно слушал, и, когда я остановился, он, как бы вспомнив что-то, с серьезным, задумчивым видом сказал:
– Да-да, вы правы, конечно, но как же было сделать иначе?
– Л. Н – ч, – отвечал я, – мне очень трудно давать вам советы, учить вас, но если вы спрашиваете моего мнения, то я думаю, что вам следовало бы созвать всю свою семью и даже некоторых друзей как свидетелей и объявить им свою волю.
Л. Н – ч взволнованным голосом сказал:
– Да-да, конечно, но я думаю, что мне это не под силу.
– Л. Н-ч, тогда лучше совсем этого не делать.
– Но как же я введу в соблазн своих детей, они получат много денег; Андрюша – что с ним будет?
– Л. Н – ч, я не думаю, чтобы те тысячи рублей, которые они получат, могли что-нибудь изменить в их жизни. А через 50 лет все равно все сочинения ваши станут общею собственностью, а может быть, и раньше они попадут к какому-нибудь новому издателю, который распространит их в огромном количестве. Да это все не так важно в сравнении с тем злом, которое производит эта конспирация, да еще что будет впереди, когда ваши дети увидят, что ожидания их обмануты.
– Да-да, вы правы… – сказал Л. Н – ч с доброй улыбкой, с выражением какого-то сожаления о совершенной ошибке.
Не помню сейчас, чем кончился этот наш разговор. Кажется, он вскоре перешел на что-то другое, по всей вероятности на какую-нибудь интимную тему из моей или Л. Н – ча семейной жизни, так как души наши в ту минуту были открыты друг другу.
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или все оставить как было – ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно, дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всем, что совершается теперь, виноват только я сам. Надо было оставить все как было и ничего не делать. И едва ли распространяемость моих писаний окупит то недоверие к ним, которое должна вызвать непоследовательность в моих поступках.
Мне легче знать, что дурно мне только от себя. Но думаю пока, что теперь самое лучшее все-таки ничего не предпринимать. Хотя тяжело.
Вот что я записал себе нынче, 2 августа утром, и сообщаю вам, милый Владимир Григорьевич, зная, что вам важно все, что важно для меня.
Л. Т.
3 августа
Узнав, что mister Maude изобличил в своей биографии Льва Николаевича разные гнусные поступки Черткова, даже не называя его, а обличая под буквой X, Лев Никол. унизился до такой степени, что просил в письме от 23 июля сего года Моода вычеркнуть из биографии эту гнусную правду, которую написал Моод, и дал выписку из письма покойной нашей дочери Маши, которая дурно пишет о Черткове. Сегодня я получила от Моода два письма: одно ко мне, другое к Льву Николаевичу. Ужасно то, что Л. Н. настолько любит Черткова, что готов на всякие унижения, чтоб выгородить его, хоть бы солгать или умолчать.
То, что Лев Ник. просил Моода вычеркнуть, была выписка из письма нашей покойной дочери Маши, в котором она дурно пишет о Черткове. Такое обличение Черткова, конечно, было неприятно Л. H – у, особенно от его любимицы Маши, которая всегда была, по-видимому, в дружбе с Чертковым, но тоже под конец поняла его.
Получила сегодня письмо от Е. И. Чертковой, полное упреков. Вполне ее понимаю как мать: она идеализирует своего сына и не знает его. Я отвечала ей сдержанно, учтиво и даже гордо. Но на примирение я не иду.
Хотела объяснить Льву Ник – у источник моей ревности к Черткову и принесла ему страничку его молодого дневника, 1851 года, в котором он пишет, как он никогда не влюблялся в женщин, а много раз влюблялся в мужчин. Я думала, что он, как П. И. Бирюков, как доктор Д. П. Маковицкий, поймет мою ревность и успокоит меня, а вместо того он весь побледнел и пришел в такую ярость, каким я его давно, давно не видала. «Уходи, убирайся! – кричал он. – Я говорил, что уеду от тебя, и уеду…» Он начал бегать по комнатам, я шла за ним в ужасе и недоумении. Потом, не пустив меня, он заперся на ключ со всех сторон. Я так и остолбенела. Где любовь? Где непротивление? Где христианство? И где, наконец, справедливость и понимание? Неужели старость так ожесточает сердце человека? Что я сделала? За что? Когда вспомню злое лицо, этот крик – просто холодом обдает.
Потом я ушла в ванную, а Лев Никол. как ни в чем не бывало вышел в залу, и пил с аппетитом чай, и слушал, как Душан Петрович, переводя с славянского, читал о Петре Хельчицком.
Когда все разошлись, Лев Ник. пришел ко мне в спальню и сказал, что пришел еще раз проститься. Я так и вздрогнула от радости, когда он вошел; но когда я пошла за ним и начала говорить о том, что как бы дружней дожить последнее время нашей жизни, и еще о чем-то, он начал меня отстранять и говорил, что, если я не уйду, он будет жалеть, что зашел ко мне. Не поймешь его!
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Утром Лев Николаевич звонит. Иду в кабинет.
– Я в «Самоотречении» такие прелести нахожу! – говорит он о книжке «Пути жизни».
Читал по-французски Паскаля и продиктовал мне перевод еще одной мысли из него, которую просил включить в книжку «Самоотречение».
– Какой молодец! – сказал он о Паскале.
Уже лег в постель после верховой прогулки. Звонок. Прихожу в спальню. Полумрак. Спущенные шторы. Лев Николаевич лежит на кровати, согнувшись, на боку, в сапогах, подложив под ноги тюфячок, чтобы не пачкать одеяло.
– А я думаю, что эту мысль нужно объяснить, – говорит он.
Я как раз перед этим указал ему нижеследующую мысль из книжки «Самоотречение», которую И. И. Горбунов пометил «трудной», и спрашивал, верно ли я ее понял: «Если человек понимает свое назначение, но не отрекается от своей личности, то он подобен человеку, которому даны внутренние ключи без внешних». Собственно, вся-то «трудность» здесь в ясности представления, что такое внешние ключи и ключи внутренние. Лев Николаевич замечание Ивана Ивановича зачеркнул.
– Нет, не стоит, Лев Николаевич, – ответил я на его слова, что надо объяснить мысль.
– Да нет, если и вы… близкий… А я думаю, – продолжал он, – теософия говорит о таинственном. Вот Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой – что может быть таинственнее этого?
Вот эта мысль (которую Лев Николаевич мне продиктовал. – В. Б. ), которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя!.. Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он! Так же как Христос… Это знаешь, но иногда это особенно ясно представляешь. И так через эту мысль он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые ее прочтут. Это – самое глубокое, таинственное и умиляющее… Вот я только хотел поделиться с вами.
Вот мысль французского философа в переводе Льва Николаевича, которая так тронула его:
«Своя воля никогда не удовлетворяет, хотя бы и исполнились все ее требования. Но стоит только отказаться от нее – от своей воли, и тотчас же испытываешь полное удовлетворение. Живя для своей воли, всегда недоволен; отрекшись от нее, нельзя не быть вполне довольным. Единственная истинная добродетель – это ненависть к себе, потому что всякий человек достоин ненависти своей похотливостью. Ненавидя же себя, человек ищет существо, достойное любви. Но так как мы не можем любить ничего вне нас, то мы вынуждены любить существо, которое было бы в нас, но не было бы нами, и таким существом может быть только одно – всемирное существо. Царство Божие в нас (Лк. XVII, 21); всемирное благо в нас; но оно не мы».
За обедом Душан сообщил Льву Николаевичу, что один чешский поэт прислал ему два стихотворения – о Лютере и о Хельчицком.
– Ах, о Хельчицком, это в высшей степени интересно! – воскликнул Лев Николаевич.
Душан передал вкратце содержание стихов. О Лютере говорилось, что хотя он победил Рим, но сатану в себе, своих пороков, не победил.
– Это мне сочувственно, – сказал Лев Николаевич, – тем более что у меня никогда не было… уважения к Лютеру, к его памяти.
Вечером – опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике.
Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения, лицом. Затем щелкнул замок: Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись таким образом в двух своих комнатах, как в крепости.
Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду!») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал…
Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, Бог знает!..
4 августа
Слава Богу! день прошел без всякого напоминания о Черткове, и стало как-то легче жить – очистился немного воздух. Спасибо милому моему мужу – Левочке, что щадит меня. Кажется, если все началось бы сызнова, у меня не хватит сил перенесть. Надеюсь, что скоро все уедут из Телятинок и я перестану вздрагивать и пугаться, когда уезжает верхом Лев Никол., и перестану бояться их тайных свиданий.
Чувствую себя больной, голова какая-то странная, не сплю почти совсем и не могу долго ничем заниматься. Лежу часто без сна, и какие-то дикие фантазии проходят в моей голове, и боюсь, что схожу с ума.
Уехали Бирюковы. Стало ясней, и появились грибы. Саша была в Туле у доктора, и он ничего ей не предписал. Тане, слава Богу, лучше. Позировала для Левы, исправляла корректуру «Искусства», вписывала пропущенное – работа трудная и медленная.
Лев Ник. верхом ездил в Басово, к Лодыженскому, и устал. Я встретила его на так называемом у нас прешпекте. Думала о том, не могу ли я примириться с Чертковым; хочется вызвать в себе добро, «яко же и мы оставляем должникам нашим…». И может быть, в мыслях я и перестану ненавидеть его. Но когда подумаю – видеть эту фигуру и встречать в лице Льва Никол – а радость от его посещения, – опять страдания поднимаются в моей душе, хочется плакать и отчаянный протест так и кричит во мне: «Ни за что, не хочу больше этих острых, мучительных страданий!..» А чувствую, что я вся во власти мужа, и если он не выдержит – все пропало!
В Черткове злой дух, оттого он так и пугает, и мутит меня.
П. И. Бирюков . Из воспоминаний.
История отношений Л. Н – ча к враждебному ему миру длинная, и здесь неуместно излагать ее всю. Скажу только, что эти отношения начались с того времени, как во Л. Н – че начало проясняться то сознание жизни, которое блеснуло в нем еще в начале 60-х годов и которое было заглушено семейно-хозяйственной жизнью почти на 15 лет. И как только оно снова прояснилось, так Л. Н. встретил отпор и продолжал его встречать до конца жизни в той среде, которая и раньше заглушала его и которая с тех пор, как мир стоит, всегда была и будет враждебна всякому проявлению истины, еще не вошедшей в условия принятого обычая.
В то время, то есть осенью 1910 года, эта враждебность проявлялась с особенной страстностью, болезненною силою.
С. А. встретила меня с особенным радушием, как будто она искала во мне союзника в своей борьбе против Л. Н – ча, Александры Львовны и Черткова. Надежду на это давало ей то некоторое сочувствие к ее действительно трудному положению, которое она заметила во мне и которое я выказывал ей раньше. А также то иногда критическое отношение, которое во мне проявлялось по отношению к моему другу Черткову, которого я безмерно уважал, искренно любил, но иногда расходился с ним в применении наших однородных мыслей. Мне было жалко видеть, как он, казалось мне, подчинял себе Л. Н – ча, заставляя его иногда совершать поступки, как будто несогласные с его образом мыслей. Л. Н – ч, искренно любивший Черткова, казалось мне, тяготился этой опёкой, но подчинялся ей безусловно, так как она совершалась во имя самых дорогих ему принципов. Быть может, этим моим отношением к Черткову руководило и дурное чувство ревности ко Л. Н – чу.
Обитатели Ясной Поляны переживали тогда тяжелые времена. Приезжие туда получали впечатление какой-то борьбы двух партий; одна, во главе которой стоял Чертков, имела в Ясной Поляне своих приверженцев в лице Александры Львовны и Варвары Михайловны, и другая партия – С. А. и ее сыновей. <…>
Мой приезд оживил надежды обеих партий: во мне надеялись видеть посредника-миротворца. Но я не оправдал их ожиданий, и, кажется, с моим приездом борьба еще обострилась, так как я внес в нее еще свой личный элемент.
Лев Николаевич, конечно, стоял выше этой борьбы и, будучи духовно, идейно на стороне Черткова, сознавал в то же время ясно свои обязанности к Софье Андреевне, старался смягчить проявления ее болезненной страсти и нередко проявлял к ней нежность и заботливость. К сожалению, в окружающих его людях он не встречал поддержки этому любовному настроению. <…>
Когда же я приехал ко Л. Н – чу в конце июля 1910 года, я видел, что дело (подписание завещания. – Сост .) уже было сделано, что оно хранилось в глубокой тайне, но что С. А. подозревала уже о существовании завещания, искала его, подслушивала разговоры и вообще чуяла противную своим интересам и интересам своей семьи конспирацию. Эта подозрительность, это чутье, конечно, усиливали в ней вражду к Черткову, которая в связи с упомянутыми патологическими припадками делала атмосферу в Ясной невыносимою даже для посторонних лиц. Каково же было терпеть ее самому Л. Н – чу!
5 августа
Провела ужасную ночь; переживала опять в воспоминаниях все, чем страдала это время. Как оскорбительно, что муж мой даже не вступился за меня, когда Чертков мне нагрубил. Как он его боится! Как весь был подчинен ему! Позор и жалость!
Пробовала заняться корректурой, не могла. Задыхаюсь, голова болит, и дрожит все сердце. Пошла гулять и проходила почти три часа. За мной приехал кабриолет на большую дорогу. Лев Ник. ездил верхом с Душаном Петровичем. Встретила Леву, возвращающегося из Телятинок. Он издали видел Черткова. Не ездил ли он на свидание с Львом Ник – м?
Слышала сегодня, что в Телятинках 30 человек что-то усиленно переписывают. Что бы это могло быть? Уж не дневники ли вчера взял Лев Никол.? Ничего не узнаешь. С коварной, и злой, и упорной волей Лев Ник. все от меня скрывает, и мы стали – чужие.
Во многом я виновата, конечно. Но мое раскаяние тоже так велико, что добрый муж простил бы меня, в чем я виновата [69] , и к концу – к смерти – приблизил бы меня, хотя бы за то, что я с такой горячей, страстной любовью вернулась к нему сердцем, и за то, что никогда не изменила ему.
Как я была бы счастлива, если б он меня приласкал и приблизил. Но этого уж никогда не будет, даже если и удалить Черткова от него!
Лев Ник. сегодня опять холоден и чужд. Грустно!
Читала ужасные статьи Вл. Короленко о смертной казни и тех, кого к ней приговаривали. Просмотрела роман Rosny. Вечером Гольденвейзер сыграл эту удивительную сонату Шопена с похоронным маршем. Но играл он сегодня как-то вяло. Погода переменная, три раза принимался идти дождь.
Ночь… не спится. Долго на коленях молилась. Просила Бога и о том, чтоб он повернул сердце мужа моего от Черткова ко мне и смягчил бы холодность его ко мне. Молюсь ежедневно и в молитве часто вспоминаю тетеньку Татьяну Александровну, прося ее молитв. Она, наверное, поняла бы меня и пожалела.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Я сидел у Льва Николаевича в кабинете.
– Софья Андреевна нехороша, – говорил Лев Николаевич. – Если бы Владимир Григорьевич видел ее – вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней, как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая-нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее… А то просто ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается… Я даже записал.
Лев Николаевич нащупал в карманах записную книжку, достал ее и стал читать.
Неожиданно вошла Софья Андреевна, чтобы положить ему яблоки, и начала что-то о них говорить… Лев Николаевич прекратил чтение, отвечая на слова Софьи Андреевны.
Потом она вышла, по-видимому недовольная моим присутствием в кабинете и как будто что-то подозревающая, и Лев Николаевич кончил чтение.
Вот мысль, которую он прочел:
«Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми, – любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними – это то, что, вместо любознательности, искренности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самая тяжелая самоуверенность».
– И сколько таких детей около нас, – добавил Лев Николаевич, указав рукой на дверь, – среди окружающих! Кстати, вот работа для вас, переписать это – вот сколько накопилось – в тетрадь…
То есть нужно было из записной книжки набросанные начерно мысли переписать в дневник.
И вот он, великий Толстой, сгорбленный, седенький, стал на табуретку, протянул руку и из-за полки с книгами достал тетрадь дневника, которую и подал мне: он прятал тетрадь от Софьи Андреевны…
Условились, чтобы я переписал внизу, в комнате Душана, подождал возвращения Льва Николаевича с прогулки и отдал бы ему тетрадь.
– Хотя тут ничего и нет такого, – сказал Лев Николаевич, перелистывая тетрадь…
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись от 2 августа 1910 г.
О том, что ему приходится терпеть в доме, Л. Н. сказал:
– Каждому по заслугам.
6 августа
Как и все это последнее время – нет сна. Утром просыпаешься с каким-то ужасом: что даст сегодняшний день? Так было и нынче. Заглянула в десятом часу в комнату Льва Николаевича, его еще нет, он на своей обычной утренней прогулке. Наскоро оделась, побежала в Елочки, куда он ходит по утрам, бегу, думаю: «Ну, как он там с Чертковым?» Идет милый, спокойный, старенький – и один. Но Чертков мог уже уехать. Встречаю детей, спрашиваю: «Видели, детки, старого графа?» – «Видели, на лавочке сидел». – «Один?» – «Один». Я начала себя обуздывать и успокаивать. Дети милые со мной, видят, что я не нахожу грибов – где уж там! – дали мне пять подберезников и с сожалением сказали: «Да ты не видишь ничего, ты слепая». Пришел в Елочки Лева, случайно или ко мне – не знаю. Потом верхом встретил меня возле купальни.
Я проходила четыре часа сряду и немного успокоилась. Дома сейчас же напали: яблочный купец, сторожа с поклонами и яблоками, прислуга, потом приехал булочник. Лев Ник. строг и холоден, а мне при виде его холодности так и слышится жестокий возглас мужа: «Чертков самый близкий мне человек!» (А не жена!) Ну по крайней мере физически он не будет самым близким. Бог даст, скоро уедут. Старуха, мать его, вероятно, нарочно тут так долго живет, чтоб мучить меня. Она хотела уехать к сестре до 6 августа.
Лев Ник. ездил верхом с Булгаковым, и они заблудились в Засеке, но приехали не поздно. Опять корректуры «Искусства». Днем пришел со станции Засека В. Г. Короленко и провел весь вечер, без конца рассказывая о самых интересных и разнообразных предметах: о разных сектантах, собирающихся у святого озера в Макарьевском уезде, о монастырях, о пытках, о тюрьмах, о первом знакомстве с Горьким, о картинах Репина и проч. и проч. Жаль, что нельзя записать. Говорит Короленко очень хорошо, содержательно и красноречиво. Посылали за Гольденвейзером; он играл в шахматы с Львом Ник – м, а главное, его интересовал Короленко. Саша ездила на Провалы с Ольгой, детьми и Гольденвейзерами. Дождь шел, и все промокли.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя.
Нынче, лежа в постели, пришла мысль, очень мне показавшаяся важной. Думал, запишу после. И забыл, забыл и не могу вспомнить. Сейчас встретил тут же, где записывал это, С. А. Она идет скоро, страшно взволнованная. Мне очень жалко стало ее. Сказал дома, чтобы за ней посмотрели тайно, куда она пошла. Саша же рассказала, что она ходит не без цели, а подкарауливая меня. Стало менее жалко. Тут есть недоброта, и я еще не могу быть равнодушен – в смысле любви к недоброму. Думаю уехать, оставив письмо, и боюсь, хотя думаю, что ей было бы лучше. Сейчас прочел письма, взялся за «Безумие» и отложил. Нет охоты писать, ни силы. Теперь первый час. Тяжело вечное прятание и страх за нее.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Настроение несколько разрядилось с приездом Короленко. Собрались все в залу, и Короленко весь вечер рассказывал нам о своих путешествиях по России, о своей поездке в Америку. Все заслушались. Он оказался превосходным рассказчиком. Узнав, что я ездила днем с Ольгиными детьми на Провалы, он спросил меня про них. Я объяснила ему, что в семи верстах от Ясной Поляны есть озера, что отец помнит старика-крестьянина, при котором образовались эти провалы. Утром крестьянин этот пришел, видит – лес провалился, деревья повыворочены корнями кверху и на месте леса озера круглые. Таких провалов несколько, и некоторые такие глубокие, что дна в них не нашли. Короленко стал рассказывать о таком же провале в Нижегородской губернии, где в народе существует предание, что здесь раньше стоял город. Раз в году, в ночь с 21 на 22 июня, сюда сходятся люди всевозможных верований, молятся, и зажигают свечи, и ходят на коленях кругом озера. Все эти люди, разделившись на группы, молятся, у некоторых на лицах сияет радость, на глазах слезы, они как будто видят этот погибший город, слышат звон колоколов.
Рассказывал Короленко о вотяках, их быте, жизни. Заговорили о Столыпинском законе 9 ноября, который Короленко, так же как и отец, не одобрял, так как это разрушало основной принцип «общины» крестьянства. Разговор коснулся Генри Джорджа. Оказалось, что Короленко, когда ездил в Америку, присутствовал на конференции, где выступал Джордж.
Утром я возила Короленко к Черткову. Дорогой я поняла из намеков Короленки, что моя мать говорила с ним о своих горестях, осуждая отца и Черткова, и хотя мне было очень тяжело говорить с чужим мне человеком, но я должна была осветить ему истинное положение. Кое-что рассказал ему Чертков. «Ну, теперь я еще больше убедился, что Л. Н. дуб, который выдерживает все и не сломается. А я-то воображал, что он живет в такой счастливой обстановке, что малейшим противоречием его боятся потревожить. Я всегда слышал, что Л. Н. не терпит возражений, и боялся высказывать свои взгляды – теперь я вижу его терпимость.
7 августа
Все тот же над нами гнет, та же мрачность в доме; кстати, и дождик все льет и льет, перепутал проросший овес в поле. Приходили наши крестьяне, роздали по дворам деньги Моода. Пришлось на двор по 5 рублей 50 копеек – всего 401 рубль 50 копеек. Уехал Короленко. Позировала Леве, сидела с гостем, отправила в типографию XV часть для набора. Не хочется писать о том, что больнее всего на свете и что гложет меня день и ночь, – эта жестокая холодность Льва H – а. Он не поздоровался даже сегодня со мной; весь день не говорит ни слова, мрачен, сердит; тон его со мной такой, что я ему мешаю жить, что я в тягость. И все оттого, что он для меня перестал видать Черткова.
И взял на себя Лев Ник. молчать – молчать весь день и дуться – упорно, зло молчать. С моим живым, откровенным характером это молчание невыносимо. Но он и хочет меня мучить, и вполне достигает этого.
Я не запрещала Черткову ездить к нам ни словесно, ни письменно; писал ли ему что Л. Н. или Лева – не знаю. У них все тайно. Скоро ли уедут Чертковы, тоже неизвестно. Хочет ли Л. Н., чтоб опять видаться с Чертковым, тоже не знаю. Молчит и молчит. Что делается в душе его? Не поймешь. На лице видны гнев и скорбь. Ах, хоть бы растаял лед в его сердце!
Жили же мы десятки лет без Черткова и были счастливы. Что же теперь? Ведь мы все те же, а между тем сестры ссорятся с братьями, отец недоброжелателен к сыновьям, дочери к матери, муж возненавидел жену, жена – Черткова, – и все от него, оттого что его глупая, громоздкая и грубая фигура втерлась в нашу семью, опутала старика и губит мое счастье и жизнь…
Сейчас опять буду молиться, и, когда вспомнила о молитве, стало легче на душе; я радуюсь, что вот сейчас стану на колена и понемногу войду в общение с Богом, и он утешит, смирит и исцелит мою скорбящую душу и смягчит окаменелое сердце моего мужа.
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Не знаю, успею ли после написать вам. А сижу в саду (не могу нынче ничего работать), думаю о вас и вот пишу вам. Сказать мне вам чего-нибудь такого, чего вы не знаете, нет ничего. Одно скажу, что мне в последнее время как-то совестно, смешно и вместе неприятно избегать вас, но не могу, не умею ничего сделать другого. Мне жалко ее, и она, несомненно, жалче меня, так что мне было бы дурно, жалея себя, увеличить ее страдания. Мне же, хотя я и устал, мне, в сущности, хорошо, так хорошо, что, тоже в последнее время, внешний успех моей деятельности, прежде очень занимавший меня, совсем не интересует меня. Все ближе и ближе подходит раскрытие наверное благой, предугадываемой тайны, и приближение это не может не привлекать, не радовать меня .
Короленко мне понравился: мы хорошо поговорили нынче утром. Какой милый молодой человек из Ярославля.
Что вы думаете о Holiness? [70] Мне хотелось бы его видеть. Напишите мне, да и вообще пишите. Прощайте, милый друг. Привет Гале и всем.
8 августа
Так и вышло: молитва моя поразительно скоро услышана Богом. Мой Левочка сегодня растаял, стал добр, участлив и даже нежен. Благодарю Тебя, Господи! Пусть я всячески страдаю физически, только бы чувствовать с Левочкой ту связь, которая так долго существовала, а не то отчуждение, которое убивает меня. Не спала опять ночь, все думала, что надо предложить Льву Никол – у опять видаться с Чертковым, и рано утром, когда он встал, я это ему и сказала. Он махнул рукой, сказал, что переговорит после, и ушел гулять. Ушла и я в девятом часу, бродила по всей Ясной, по садам и лесам, упала прямо плашмя на грудь и живот, рассыпала грибы и, нарвав дубовых веток и травы, легла на них в изнеможении на лавке из березовых палочек и до тех пор плакала, пока задремала с какими-то фантастическими видениями во сне. Ветки были мокрые от дождя, и я вся промокла, но лежала в этой тишине, с соснами перед глазами, более часа. Всего я отсутствовала более четырех часов из дома, без пищи конечно.
Когда я вернулась, Лев Ник. меня позвал к себе и сказал (я так счастлива была уже тем, что услыхала его голос, обращенный ко мне): «Ты предлагаешь видеться с Чертковым, но я этого не хочу. Одно, чего я более всего желаю, – это прожить последнее время моей жизни как можно спокойнее. Если ты будешь тревожна, то и я не могу быть спокоен. Лучше всего мне бы уехать на недельку к Тане и нам расстаться, чтоб успокоиться».
Сначала мне это показалось ужасно – опять расстаться. Но, приняв в расчет, что удаление Льва H – а от соседства с Чертковым и во время его отъезда есть именно то, что желательнее всего, я думаю, что это будет хорошо; пусть отдохнем мы оба от этого дерганья сердечного. Уверял меня мой Левочка, что мое спокойствие так ему дорого, что он сам не живет, видя мое нервное и тяжелое состояние, и все готов сделать, чтоб помочь мне и успокоить меня. И это его отношение ко мне есть лучшее лекарство всем моим недугам.
Написал он сегодня на листке обращение к молодым людям, желающим отказаться от воинской повинности. Очень хорошо. Уже Саша переписала; а куда девался рукописный листок? Неужели опять отдали Черткову?
Занялась опять изданием, писала Мооду о деньгах крестьянам, писала артельщику. Спала вечером. Играл Гольденвейзер сонату Бетховена, я, к сожаленью, не слыхала; а потом при мне вальс и мазурку Шопена – прекрасно сыграл.
Болит под ложкой, и пищу перестала переваривать; весь организм надломлен. Опять был короткий дождь. Овес пророс, пошли белые грибы и другие.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя.
Встал рано. Много, много мыслей, но все разбросанные. Ну и не надо. Молюсь, молюсь: Помоги мне. И не могу, не могу не желать, не ждать с радостью смерти. Разделение с Чертковым все более и более постыдно. Я явно виноват. <…> Опять то же с С. А. Желает, чтобы Чертков ездил. Опять не спала до семи утра. <…>
У меня пропала память, да совсем, и, удивительное дело, я не только ничего не потерял, а выиграл, и страшно много, – в ясности и силе сознания . Я даже думаю, что всегда одно в ущерб другому.
9 августа
Весь день шила для Левочки: перешивала его блузу, потом белую фуражку, и так спокойно, хорошо было за этим занятием. Нарочно ничем другим не занималась, чтоб дать покой нервам. Все бы хорошо, если б не злое извержение всевозможных грубостей от дочери Саши. Она все ездит к Чертковым, и там ее всячески натравливают на меня за то, что я разлучила своего мужа со всей этой телятинской кликой. Никогда не могла бы я себе представить, чтоб дочь смела так относиться к матери, не говорю уже про сердечное отношение. Когда я рассказала о ее невозможной грубости ее отцу, он с грустью сказал: «Да, жаль: у нее есть эта грубость в характере, и я с ней поговорю».
Ездил Лев Ник. сегодня к Горбунову в Овсянниково, его не застал и огорчился, так как вез ему корректуру копеечных книжечек, которыми в настоящее время очень занят Лев Никол – ч.
К обеду он вышел мрачный, и опять защемило мое сердце. Я пошла к нему и спросила его, какая причина его настроения? Он сказал сначала, что что-то скучно, а потом истолковал мне так, что он не мрачен, а просто серьезен. Что бывает такое настроение, что «все разговоры кругом кажутся ненужными, скучными, бесцельными, что все ни к чему». А разговоры были, конечно, неинтересные и чуждые, так как приехал сосед В. Ю. Фере, смоленский вице-губернатор, старый знакомый, которого мы не видали пять лет. Человек хороший, добродушный, любит музыку, играл с Левой в четыре руки, но человек обыкновенный.
Позднее приехали супруги Гольденвейзеры, и стало как-то к вечеру веселей, и Лев Ник. не был уже мрачен. Мы, слава Богу, дружны, но что-то еще страшно – страшно потерять опять его доброе ко мне расположение. Ждем Таню в 3 часа ночи.
Л. Н. Толстой . Письмо к А. К. Чертковой.
Милая, дорогая Галя,
Спасибо вам, что написали мне. Мне так дорого чувствовать вас обоих.
Вчера я только думал о том, как бы мне хотелось смягчить ваше чувствовавшееся мне, очень понятное, но очень тяжелое мне, да и вам, раздражение. И нынче как раз в вашей записочке вижу, что вы сознаете его и боретесь с ним. А сознаете и боретесь, то и уничтожите. Вот это-то и дорого в вас. Помогай вам Бог. Вы пишете о двух просьбах. Не мог исполнить ни той ни другой. И я думаю, что это хорошо. Ничего не загадываю. Хочу только, насколько могу, быть в доброте со всеми. И насколько удается, настолько хорошо. Чем ближе к смерти, по крайней мере чем живее помнишь о ней (а помнить о ней – значит помнить о своей истинной, не зависящей от смерти жизни), тем важнее становится это единое нужное дело жизни и тем яснее, что для достижения этого ненарушения любви со всеми нужно не предпринимать что-нибудь, а только не делать . Вот я оттого, что не делаю , сделал вам и Бате больно, но и вы и он простили и простите меня. Ну да не хочу, да и не нужно рассуждать с вами. Мы знаем и верим друг другу и, пожалуйста, будем такими же друг к другу, какими всегда были. Для меня вы оба от всего этого стали только ближе. Прощайте пока все вы: Батя, вы, Ольга, Лизавета Ивановна, именно прощайте, простите. Знаю, что я плох и мне нужно прощение.
Целую вас. Л. Т.
10 августа
Таня приехала ночью в четыре часа; и, прислушиваясь всю ночь, я не слыхала, когда она приехала. Утром разговорились с ней все о том же, и я очень расстроилась, и мы решили больше совсем не говорить о том, что всех так измучило.
Позировала для Левы и вдруг, когда я встала и, почувствовав дурноту, подошла к окну, я упала и потеряла сознание. Пришла в себя, почувствовав сильную боль в ноге и увидав Леву-сына, с трудом поднимавшего меня. «Бедняга!» – сказал он. Падая, я рассекла и ушибла сильно ногу, до ранки. Лев Ник., узнав об этом падении, был добр и участлив. Но как он все-таки грустен, молчалив и как он, видимо, скучает! Вероятно, боясь меня огорчить, он не признается, что скучает без Черткова. И чем больше он скучает, тем меньше у меня желанья возобновить отношения с Чертковым и снова страдать от этой близости и посещений ненавистного мне человека. Узнала сегодня, что они уезжают только еще 1 сентября, и это одна из причин, почему я должна сочувствовать отъезду Льва Ник – а к Тане; а вместе с тем снова разлука с ним мне представляется невыносимой! Мы и так нынешнее лето уже много расставались, а долго ли осталось и всего-то нам жить? А видимо, надоела Льву Ник – у жизнь в Ясной Поляне! Все то же, день за день, а он любит теперь всякие развлеченья. С утра прогулка по тем же местам; потом работа, завтрак; прогулка верхом с Душаном Петровичем, сон, обед – и опять одинокое, скучное сиденье вечером у себя в комнате; или, что лучше, приезжает Гольденвейзер, и они играют почти ежедневно в шахматы. Иногда Гольденвейзер играет на фортепьяно, и это всем приятно.
Сегодня к нам в Ясную Поляну почему-то пришли солдаты и разместилсь по всей деревне. Четверо из них украдкой приходили к Льву Ник., но не знаю, что он с ними беседовал. Странное отношение Льва Никол. к моему присутствию: если я интересуюсь им и его разговорами и взойду к нему – он недоброжелательно на меня смотрит, давая чувствовать, что я мешаю. Если же я не вхожу и как будто не интересуюсь, он считает это равнодушием и разногласием. Часто не знаешь, как быть. Всякое решение мое, вынужденное жизнью и обстоятельствами, считают за деспотизм; решать же никто ничего не хочет, и ждут меня для того, чтоб осудить, порицать и не соглашаться.
Опять ветер; болит голова, тоскует сердце. В субботу Левочка уедет с Таней в Кочеты, а что будет со мной? Уже заранее волнуюсь, огорчаюсь и не знаю, что станется со мной! Где же тут выздороветь. Все меня покинут.
Читала для издания «Христианство и патриотизм» и вычеркивала с сожалением то, что не цензурно; как все это трудно соображать!
Л. Н. Толстой . Записная книжка.
В первый раз вчера, когда писал письмо Гале Чертковой, почувствовал свою виноватость во всем и естественное желание просить прощения (Франциск Ассизский) и сейчас, думая об этом, живо чувствую «радость эту, почти совершенную». Как просто, как легко, как освобождает от тщеславия, как облегчает отношения с людьми! Ах, если бы это не был самообман и удержалось бы!
Любовь есть сознание себя проявлением всего – сознание единства себя и Всего – любовь к Богу и ближнему.
Если сознаешь себя смиренным, то перестаешь быть смиренным.
11 августа
Как будто отлегло немного от сердца, хотя новая забота о здоровье Льва Николаевича. Он охрип, у него насморк, и он все зябнет; если выдержит спокойно сидеть дома и беречься, то, Бог даст, все пройдет.
Приезжали ненадолго Булыгин, Ге и племянник Саломона. Наши все ездили в Тихвинское смотреть дом и в Овсянниково. Я туда ездила потом за Таней.
Радостью мне было сегодня то, что Лев Ник. мне диктовал письмо, и я у него довольно долго сидела писала. Вечером немного занялась изданием, потом мы играли в винт. Лев Ник. весь день просидел дома, кашляет и тревожит этим меня, хотя и надеюсь, что все кончится благополучно.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя.
Здоровье все хуже и хуже. С. А. спокойна, но так же чужда. Письма. Отвечал два. Со всеми тяжело. Не могу не желать смерти. Длинное письмо от Черткова, описывающее все предшествовавшее. Очень было грустно, тяжело читать и вспоминать. Он совершенно прав, и я чувствую себя виноватым перед ним. Поша был не прав. Я напишу тому и другому. Все это я пишу.
12 августа
Только что я немного успокоилась и начала жить нормально и без особенных страданий, как опять тревога. Лев Ник. очень кашляет, а вместе с тем собирается непременно ехать в Кочеты. Он наверное застудит свой кашель, в его года опасно воспаление легких. Мы оба молчим об его отъезде, но он поступит так, как будет больно мне. Отъезд его – новое желанье избавиться от меня; но я не хочу и не могу жить опять с ним в разлуке и дня через три поеду туда же. Вокруг меня все очень озабочены нас разлучить, но им это не удастся.
Ходила сегодня часа 3 за грибами с Екатериной Васильевной. Очень было хорошо в Елочках, где сидели в зеленом мху красные рыжички, где спокойно, чисто, уединенно. Днем позировала, занялась изданием. Очень трудно!
Приехали H. H. Ге, Гольденвейзер; пришел Николаев – разговоры без конца. Л. Н. сел играть в шахматы. Он весь день не выходил из дому; только утром немного прошелся. Завтракал у себя в комнате и вообще вял от гриппа, жалуется на прострел в спине и слабость.
Вечером Таня начала целый ряд тяжелых на меня обвинений, из которых почти все несправедливые, и я в них так и узнала подозрительность и ложь Саши, которая всячески старается меня оклеветать, со всеми поссорить и разлучить с отцом ее. Вот где настоящий крест. Иметь такую дочь хуже всяких Чертковых: ее не удалишь, а замуж никто не возьмет с ее ужасным характером. Я часто обхожу двором, чтобы с ней не встречаться, того и гляди или опять плюнет мне в лицо, или зло накинется на меня с ее отборно-грубыми и лживыми речами. Сколько горя в старости! За что?
Перечитала свой дневник сейчас и ужаснулась – увы! и на себя, и на мужа моего! Нет, жить оставаться – почти невозможно.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Лев Николаевич рассказывал за обедом:
– Я наблюдал муравьев. Они ползли по дереву – вверх и вниз. Я не знаю, что они могли там брать? Но только у тех, которые ползут вверх, брюшко маленькое, обыкновенное, а у тех, которые спускаются, толстое, тяжелое. Видимо, они набирали что-то внутрь себя. И так он ползет, только свою дорожку знает. По дереву – неровности, наросты, он их обходит и ползет дальше… На старости мне как-то особенно удивительно, когда я так смотрю на муравьев, на деревья. И что перед этим значат все аэропланы! Так это все грубо, аляповато!..
Потом говорил:
– Какой прекрасный день в «Круге чтения»! Рассказ Мопассана «Одиночество». В основе его прекрасная, верная мысль, но она не доведена до конца. Как Шопенгауэр говорил: «Когда остаешься один, то надо понять, кто тот внутри тебя, с кем ты остаешься». У Мопассана нет этого. Он находился в процессе внутреннего роста, процесс этот в нем еще не закончился. Но бывают люди, у которых он и не начинался. Таковы все дети, и сколько взрослых и стариков!..
Софья Андреевна, присутствовавшая за обедом, несколько раз прерывала Льва Николаевича своими замечаниями. Она почти ни в чем не соглашалась с ним. Изречение Шопенгауэра о Боге, о высшем духовном начале в человеке – изречение, составляющее для Льва Николаевича одно из коренных убеждений его жизни, основу всего его мышления, – она тут же, при нем, аттестовала как «только остроумную шутку».
Лев Николаевич скоро ушел к себе в кабинет.
– Грешный человек, я ушел, – сказал он, – потому что при Софье Андреевне нет никакой возможности вести разговор, серьезный разговор…
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера, и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был не прав и также был не прав и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как. Теперь же я не раскаиваюсь в том, что сделал, то есть в том, что написал то завещание, которое написано, и могу быть только благодарен вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.
Нынче скажу обо всем Тане, и это будет мне очень приятно.
Лев Толстой
13 августа
Чувствую себя опять тревожней, и дрожит сердце. Но зато радостно провела день. Лев Ник. весь день был дома и только утром походил по террасе. Здоровье его лучше, слегка кашляет. В настроении он хорошем и со мной не строг и не сердит. И за то спасибо. Писал он все больше письма, ответы на запросы. Таня была мила, со слезами говорила, что всегда меня чувствует, любит и жалеет. Играли вечером в винт с Буланже; Гольденвейзер немного поиграл; Мария Александровна приехала. Лил страшный дождь весь день; вечером гроза, молния поминутно сверкала, и гром – по-летнему.
Вписывала книги в библиотеку, кроила платье Марье Александровне. Делами не занималась: голова несвежа и сердце непокойно. Писала: Бутурлину, Торбе, Сереже, артельщику (перевод), Бирюкову, Давыдову.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
По поводу моих слов, что иногда с уяснением какой-нибудь мысли человек как бы делает скачок вперед, продвигается в своей духовной работе, Лев Николаевич сказал:
– Это даже и со мной бывает, когда знаешь какую-нибудь мысль, но она не вполне завладевает тобой, и вдруг завладеет. Помогай вам Бог подвигаться вперед в вашей духовной работе. Самоуглубление не скучная вещь, потому что оно плодотворно. Помните, Хирьяков в первом письме иронически отзывался о самоуглублении? Он понимал его как углубление в свое плотское «я». Такое углубление бесплодно. Если я буду думать, что я заперт, что у меня кашель или живот болит, то живот все-таки не перестанет болеть. Тут именно нужно, как говорит Шопенгауэр, помнить, кто тот другой внутри тебя, с кем ты остаешься наедине. Если, например, решишь, что нельзя ненавидеть Столыпина, который тебя запер, потому что Столыпин – человек, заблудший человек, которого надо жалеть, то как это углубление в себя должно быть плодотворно по своим последствиям!.. И сколько такой внутренней работы над собою предстоит каждому человеку! Мне восемьдесят два года, но и мне предстоит много работы над собой. Мое положение представляется мне иногда как положение землекопа перед огромной кучей, массой еще не тронутой земли. Эта земля – необходимая внутренняя работа. И когда я делаю эту работу, то получаю большое удовольствие.
14 августа
Тревога усилилась, с утра опять дрожанье сердца, прилив к голове. Мысль о разлуке с Льв. Ник. мне невыносима. Колебалась весь день, остаться в Ясной или ехать с Льв. Н. к Тане в Кочеты, и решила последнее. Наскоро уложилась. Жаль очень оставлять Леву, который ждет паспорта и суда в Петербурге за напечатание «Восстановления ада» в 1905 году. Паспорта заграничного не дают, потому что он под судом. Жаль было и Катю с Машенькой оставить; нехорошо было и дела бросать. Но я уже не буду расставаться с мужем, не могу просто.
Ходила с Катей в Елочки, но рыжики все уже обобраны. Лев Ник. ездил с Душаном два часа верхом по Засеке, весь закутанный. Ему лучше.
Вечером Гольденвейзер играл сонату Бетховена «Quasi una fantasia», играл скучно и холодно. Играл две вещи Шопена – прекрасно. «Карнавал» Шумана технически недурно, но совсем не характерно каждую часть.
Весь день так дурно себя чувствовала, что даже не обедала. Нашло много народу: Дима Чертков (сын), незлобивый, простой и хороший малый, не то что отец. Николаева, Гольденвейзер с женой, Марья Александровна и еще чужая – Языкова. Укладывалась, легла поздно.
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Спасибо вам, милый друг, за письмо. Меня трогает и умиляет эта ваша забота только обо мне. Нынче, гуляя, я придумал записочку, какую, вместо разговора, напишу С. А., с моим заявлением о поездке к вам, чтобы проститься, но, вернувшись домой, увидал ее в таком жалком, раздраженном, но явно больном, страдающем состоянии, что решил воспользоваться вашим предложением и не пытаться получить ее согласие на поездку к вам. Даже самая поездка моя одного (если уж ехать, то, как предлагает Таня, то вместе с С. А.) едва ли состоится теперь.
Знаю, что все это нынешнее, особенно болезненное состояние может казаться притворным, умышленно вызванным (отчасти это и есть), но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой. Если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, давнишняя, теперь же она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне по крайней мере, совершенно невозможно ей contrecarrer [71] и тем явно увеличивать ее страдания.
В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее желанию, могло бы быть полезно ей, я не верю, а если бы и верил, все-таки не мог бы этого делать. Главное же, кроме того что думаю, что я должен так поступать, я по опыту знаю, что, когда я настаиваю, мне мучительно, когда же уступаю, мне не только легко, но даже радостно.
Мне это легко потому, что она все-таки более или менее старается сдерживаться со мной, но бедной Саше, молодой, горячей, на которую она постоянно жестоко, с той особенной, свойственной людям в таком положении ядовитостью, нападает, бывает трудно. И Саша считает себя оскорбленной, считается с ней, и потому ей особенно трудно.
Мне очень, очень жалко, что пока не приходится повидаться с вами, и с Галей, и с Лизаветой Ивановной, которую мне особенно хотелось повидать, тем более что случай этот ее видеть, вероятно, последний. Передайте ей мою благодарность за ее доброе отношение ко мне и моим.
Я был последние дни нездоров, но нынче мне гораздо лучше. И я особенно рад этому нынче, потому что все-таки меньше шансов сделать, сказать дурное, когда телесно свеж.
Все ничего не делаю, кроме писем, но очень, очень хочется писать, и именно художественное. И когда думаю об этом, то хочется еще и потому, что знаю, что это вам доставит удовольствие. Может быть, и выйдет настоящее яйцо, а если и болтушка, то что ж делать.
Я только что хотел писать милой Гале о том, что в ее письме я, к сожалению, видел признаки несвойственного ей раздражения, когда дочери рассказали мне про нее, как она победила. Передайте ей мою любовь.
Л.Т. 14 августа утром.
С вами будем переписываться почаще.
Л. Н. Толстой . Письмо к В. Г. Черткову (вечер того же дня).
Владимир Григорьевич,
Прочел ваше длинное письмо и во всем согласен с вами, кроме того, что вы думаете и говорите о том стеснении своей свободы, в которое я будто бы себя поставил своим обещанием. Согласен, что обещания никому, а особенно человеку в таком положении, в каком она теперь, не следует давать, но связывает меня теперь никак не обещание (я и не считаю себя обязанным перед ней и своей совестью исполнять его), а связывает меня просто жалость, сострадание, как я это испытал особенно сильно нынче и о чем писал вам.
Положение ее очень тяжелое. Никто не может этого видеть и никто так сочувствовать ему.
Очень рад за вас всех.
Когда я собирался писать вам утром, думал о милой Оле и детях, а потом забыл. Скажите ей это.
Так будем стараться быть вместе. Да нам и нельзя быть врозь, если бы и хотели.
Л. Т.Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя.
Все хуже и хуже. Не спала ночь. Выскочила с утра. «С кем ты говоришь». Потом рассказывала ужасное: половое раздражение. Страшно сказать: [ не разобрано . – Ред. ].
Ужасно, но, слава Богу, жалка, могу жалеть. Буду терпеть. Помоги Бог. Всех измучила, и больше всего себя. Едет с нами. Варю как будто выгоняет. Саша огорчена. Ложусь.В. М. Феокритова . Дневниковая запись. …Софья Андреевна решила ехать с ними, но не признавалась в этом, опять употребляла свое орудие – истерику, – которое до сих пор доставляло ей все ею желанное. С утра она была так взволнованна, что видом своим пугала всех: глаза были расширены, лицо красное, говорила много… Как встала, Софья Андреевна быстро прошла в кабинет Льва Николаевича и там что-то говорила истерическим громким голосом, когда же Татьяна Львовна вошла к Льву Николаевичу, то нашла его уже одного в ужасно подавленном состоянии. Лев Николаевич сказал ей, что он теперь вполне убедился, что она больна, потому что говорить такие вещи, которые она ему говорила, здоровый человек не может, и Лев Николаевич только и говорил, что ее нужно жалеть и жалеть… Татьяна Львовна, совсем измученная и растерянная, говорила нам: «Как вы не видите, что она совсем больна? Что она говорила папа! Ведь вы знаете, что она спрашивала его, можно ли ей поехать к Масловым и не будет ли папа ревновать ее к Танееву, который там будет. Что же, здоровый может спросить это в 66 лет? И потом она говорила ему еще что-то такое неприличное, что папа мн даже не хотел сказать. Нет, я убеждена, что она больна и скоро надо будет приставить к ней доктора и назначить над ней опеку».
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Оглядываясь назад, я знаю, что во многом недостойно, несмотря на пример кротости и терпения, который наблюдала ежечасно в отце, несла ту тяжесть, которая выпала на мою долю.
Когда снова приехала Таня за отцом, чтобы, как это было предписано врачами, разлучить его с матерью, мать заявила, что поедет с нами. Я возмутилась. «Мама больная, – сказал мне отец, – ее надо жалеть, я чувствую себя готовым сделать все, что она хочет, не ехать к Тане и до конца ее жизни быть ей сестрой милосердия». Я не стала слушать, сказала, что не чувствую возможности быть сестрой милосердия, и вышла. «К чему предписания врачей, семейные советы, поездки к Тане, – думала я, – ничего не изменится, отец погибнет…» Но я мучилась, что своей нетерпимостью огорчила его, и вечером пошла к нему в кабинет. Он лежал на диване с книжкой и не видал, кто вошел. Я подошла, поцеловала его в голову – «Прости меня»… Мы оба заплакали, и он несколько раз повторил: «Как я рад, как я рад, мне было тяжело».
15 августа
Рано встали, поехали на Засеку, провожало много народу и Лева; уехали в Кочеты с Таней. Дорога длинная и трудная с пересадкой в Орле на Благодатную. Лев Ник. дорогой много спал, мало ел и казался слаб. Но вечером в Кочетах играл в винт с большим оживлением до двенадцатого часу, жалуется на слабость.
В Кочетах трогательно встретила нас маленькая внучка Танечка. Что за ласковый, милый, прелестный ребенок! Как она меня ласкала, целовала, хоть кто-нибудь на свете мне рад! И эта святая бесхитростность как трогательна у ребенка! Не то что мы, взрослые. Сегодня пошла прощаться с мужем, он у Саши (случайно при мне) спрашивает записную книгу; Саша замялась, я поняла, что опять какая-нибудь хитрость или ложь. Я спросила: «Что ты спрашиваешь?» Лев Ник. понял, что я уже догадалась, и, спасибо, сказал правду, а то я опять страшно бы расстроилась. «Я спрашиваю у Саши дневник, я ей даю прятать, и она выписывает мои мысли».
Конечно, прячут от меня, выписывают мысли для Черткова. Значит, теперешние дневники Л. Н. – это, как я и раньше писала, – это сочинения для господина Черткова, и искренности поэтому в них быть не может. Ну и бог с ними, с их тайнами, и обманами, и скрываньями от меня. Со временем все уяснится. Я – это совесть, не любящая ничего скрытого, и это им невыносимо. Уже в Ясной Поляне я усмотрела это тайное скрыванье дневников Льва Никол – а у Саши и потому так волновалась последние дни, а они думали, что скрыли от меня. Спросила я еще сегодня Льва Ник.:
– А Саша читает твои дневники?
– Не знаю, – отвечал Л. Н., – она выписывает мои мысли…
Так как же «не знаю», если выписывает ? Опять ложь! Но я ничего не сказала.
– Ты от всего так волнуешься, – прибавил Лев Ник., – оттого я и прячу от тебя…
Это, конечно, отговорка. Я волнуюсь не оттого, что прячут дневники; это и понятно, и вполне законно; и даже надо их от всех прятать. Волнуюсь я, что и Черткову, и Саше можно их читать, а мне, жене, – нельзя. Значит, он меня бранит и дает на суд дочери и Черткову. И это жестоко и дурно.
Здесь пропасть народу, все добродушны, не злобны и не скрытны, как в нашем аду семейном. Начинаю чувствовать ослабление моей любви к мужу за его коварство. Вижу в его лице, глазах и всей фигуре ту злобу, которую он все время на меня изливает, и злоба эта в старике так некрасива и нежелательна, когда на весь мир кричат о какой-то любви. Он знает, что мучает меня этими дневниками, и старательно это делает. Дай-то Бог мне отделаться от этой безумной привязанности; насколько шире, свободнее и легче будет жить! Пусть их там колдуют с Сашей и Чертковым!
Таня мила, уступила мне свою комнату, что мне и совестно, и будет мучить все время.