Любовь и бунт. Дневник 1910 года Толстая Софья
– Чтобы не подумали, – заметил Лев Николаевич, – что Владимир Григорьевич будет извлекать из этого дела какую-либо личную выгоду.
Лев Николаевич вернул мне эту бумагу, а несколько дней спустя напомнил о ней Владимиру Григорьевичу, прося прислать ему ее в окончательном виде, чтобы подписать.
Лев Николаевич встал с пня и пошел к лошади.
– Как тяжелы все эти юридические придирки, – в раздумье сказал он мне, очевидно вспоминая все формальности завещания.
С необычайной для 82-летнего старика легкостью он вскочил на лошадь.
– Ну, прощай, – сказал он, протягивая мне руку.
– Прощайте, Лев Николаевич. Спасибо вам, – сказал я.
А сказал я ему «спасибо», потому что, собственно говоря, по моей вине произошло то, что он снова писал в этот день завещание. Дело в том, что в предшествовавшем завещании, написанном им за несколько дней до этого, по моему недосмотру было кое-что пропущено в словах свидетелей, без чего завещание теряло свое юридическое значение, и из-за этого Льву Николаевичу пришлось вновь написать его. И я чувствовал свою вину перед Львом Николаевичем.
– За что же ты меня благодаришь? – сказал Лев Николаевич. – Спасибо вам большое за то, что вы помогли мне в этом деле.
И я ясно увидел по выражению лица Льва Николаевича, что хотя ему и тяжело было все это дело, но делал он его с твердым сознанием нравственной необходимости. В Льве Николаевиче не видно было колебания. В течение этого проведенного с ним получаса я видел, как ясно, спокойно и обдуманно он все делал…
Об этом событии Лев Николаевич в тот же день коротко занес в свой дневник: «Писал в лесу».
Л. Н. Толстой . Завещание.
Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) двадцать второго дня, я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твердой памяти, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение: все мои литературные произведения, когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти, как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы, переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и заметки – словом, все без исключения мною написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось, как в рукописях, так равно и напечатанное, и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после меня бумаги, завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В случае же, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрет раньше меня, все вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной.
Лев Николаевич ТолстойВ. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Принес показать Льву Николаевичу написанное мною большое письмо о Боге одному корреспонденту Льва Николаевича, убежденному атеисту, которому однажды я уже писал. Лев Николаевич прочел и похвалил письмо. Между прочим, я касался там вопроса о сущности духовной любви. Как формулировать, в чем, собственно, заключается это чувство? Вопрос этот я задал Льву Николаевичу. Он сказал:
– Я уже много раз формулировал это. Любовь – соединение душ, разделенных телами друг от друга. Любовь – одно из проявлений Бога, как разумение – тоже одно из его проявлений. Вероятно, есть и другие проявления Бога. Посредством любви и разумения мы познаем Бога, но во всей полноте существо Бога нам не открыто. Оно непостижимо, и, как у вас и выходит, в любви мы стремимся познать Божественную сущность.
Про письмо еще добавил:
– Очень хорошо, что вы отвечаете прямо на его возражения. Показываете, что он не хочет только называть слово «бог», но что сущность-то эту он все-таки признает. Назови эту сущность хоть кустом, но она все-таки есть.
Он сидел на балконе, очень слабый и утомленный. С Софьей Андреевной опять нехорошо, и в доме – напряженное состояние. Вот-вот сорвется – и напряженность разразится чем-нибудь тяжелым и неожиданным. Невыносимо больно – сегодня как-то я особенно это чувствую – за Льва Николаевича.
Он хотел поскорей послать меня в Телятинки – сказать, чтобы Чертков, который опять начал было посещать Ясную Поляну, не приезжал сегодня.
– Идите лучше, скажите это! А то я уверен, что опять будут сцены, – говорил Лев Николаевич.
Но как раз возвращалась в Телятинки одна молодая девушка – финка, приезжавшая оттуда побеседовать со Львом Николаевичем. С нею и отправили письмо Льва Николаевича к Черткову. Вышло так, что финка и В. Г. Чертков разъехались: из Телятинок в Ясную есть две дороги, и они поехали разными. Владимир Григорьевич, ничего не подозревая, явился к Толстым.
Сначала он говорил со Львом Николаевичем на балконе его кабинета. Потом все сошли пить чай на террасу, в том числе и Софья Андреевна.
Последняя была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим, держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков – точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись.[Примечание к этой записи, сделанное В. Ф. Булгаковым позднее:] Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Софьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что произошло что-то ужасное, непоправимое. В самом деле, как я позже узнал, именно в этот день Львом Николаевичем было подписано в лесу, у деревни Грумонт, тайное завещание о передаче всех его сочинений в общую собственность. Формальной исполнительницей его воли назначалась его младшая дочь, а фактическим распорядителем – В. Г. Чертков. (Последнее назначение оговорено было в особой, составленной самим Чертковым и тоже подписанной Л. Н. Толстым «сопроводительной бумаге» к завещанию.) Свидетелями при подписании завещания были: А. П. Сергеенко, А. Б. Гольденвейзер и один из домочадцев Черткова, юноша Анатолий Радынский. Утром я видел у крыльца телятинковского дома Чертковых трех лошадей, оседланных для этих лиц, и был очень удивлен, когда спрошенный мною Радынский отказался сообщить о цели поездки. Кстати сказать, и сам Радынский привлечен был к подписанию завещания в качестве свидетеля совершенно неожиданно него и даже не знал, что он подписывает. Дело делалось совершенно секретно. В частности, меня не вводили в курс этого дела из опасения, как бы я, при моих постоянных встречах с Софьей Андреевной, случайно не проговорился о завещании. Итак, совершился акт, которого Софья Андреевна боялась больше всего: семья, материальные интересы которой она так ревностно охраняла, лишилась прав литературной собственности на сочинения Толстого после его смерти.
23 июля
С утра Льву H – у стало гораздо хуже. Температура 37 и 4, пульс частый, состояние вялое, печень, желудок – все плохо, как я и знала.
Что бы я ни говорила, что бы ни советовала, как бы любовно ни относилась – в Льве H – е я встречаю злобный протест. И все это с тех пор, как он пожил у Черткова. Сегодня вечером он опять приехал; Лев Ник. поручил ехавшей в Телятинки Саше позвать его и для отвлечения – также и Гольденвейзера. Но я пошла тоже к Льву Ник. в комнату и не допустила до tte tte’a, a сама упорно высидела, пока Чертков не увидал, что я не уйду ни за что и не оставлю его вдвоем с Львом Никол., и наконец уехал, сказав Льву Ник – у, что он приехал только посмотреть на него, пока он еще жив, а я прибавила: «И пока я еще его не убила», намекнув на его слова, «что не понимаю такой женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа».
Была мне и радость сегодня – приехали мои милые внуки: сначала Сонюшка и Илюшок с матерью, а позднее Лева, Лина и Миша приехали из Чифировки и привезли внуков: Ванечку и Танечку. Все четверо – милые, симпатичные дети. Но, охраняя Льва Ник – а и прислушиваясь к нему, я не могла много быть с внуками, о чем очень сожалею.
Когда я узнала, что опять едет к нам Чертков, опять меня всю потрясло и я расплакалась; проходившая мимо Саша плюнула громко и резко чуть ли мне не в лицо и закричала грубо: «Тьфу, черт знает как мне надоели эти истории!»
Какое грубое создание. Просто непонятно, как можно так оскорблять мать, которая ровно ничего ей не сделала и ни слова ей не сказала. И какое страшное и злое у ней было при этом лицо.
Да, пожелаешь смерти при такой обстановке зла, обмана, нелюбви и даже не простого учтивого отношения к близкому человеку, не причинившему им никакого зла.
Прочла двухактовую пьеску, написанную еще в Кочетах Львом Ник – чем, узнавшим, что в Телятинках играл Димочка Чертков с своими мужиками-товарищами его пьесу «Первый винокур», и пожелавшим еще тогда написать что-нибудь для них. Произведение это еще только набросано, есть ошибки вроде той, что молодая баба говорит про себя: «И пеки, и вари…» А у печки всегда хлопочет старуха, которая и есть в пьесе. Еще ошибка, что баба спрятала деньги и покупку в чулан, а потом покупка оказалась на окне и с окна украдена. Вообще еще сырьем эта пьеска. A задумано и местами хорошо. Постоянно напоминает «Власть тьмы».
Бывало, когда все переписывала я, все ошибки и все неловкое я указывала Льву Никол – у, и мы исправляли. Теперь же ему переписывают точно, но как машины.
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Софья Андреевна то и дело заходила к Л. Н., уговаривала приложить компресс. Л. Н. же хотел побыть один и все сделал бы, может быть (то есть приложил бы компресс), если б она не так навязчиво этого требовала. Александра Львовна послала за мной в лечебницу. Была встревожена, как всегда при заболевании отца. Л. Н. ей говорил: «Меня нечего лечить, не понимаете, что мне болезнь, кроме приятного, ничего не доставляет». И еще сказал Александре Львовне насчет того, как ему мешает Софья Андреевна, беспрестанно приходит к нему и повторяет без конца упреки, почему он не принял вчера вечером, когда она ему подавала, слабительное и не наложил компресса, что был бы теперь здоров.
Л. Н. : «Когда приходят последние дни, тут серьезные мысли, тут не до любезничанья и притворства». И сказал еще, что в последние дни приходит ему чаще мысль уехать куда-нибудь с Александрой Львовной.
Л. Н. Толстой . Дневник. Очень тяжело, очень нездоров, но нездоровье ничто в сравнении с душевным состоянием. Ну да что. Je m’entends [63] . Что-то в животе, не мог устоять против просьб лечения. Принял слабительное. Не действует. Справил письма и целый день лежал. Миша с женой и детьми. Ольга с детьми и Лев. Помоги, Господи, поступить, как Ты постановил, но, кажется, я врежу и себе и ей уступчивостью. Хочу попытать иной прием.
24 июля
Опять вечером приезжал Чертков, и Лев Ник. с ним перешептался, а я слышала. Лев Ник. спрашивал: «Вы согласны, что я вам написал?» А тот отвечал: «Разумеется, согласен». Опять какой-нибудь заговор. Господи помилуй!
Когда я стала просить со слезами опять, чтоб Лев Ник. мне сказал, о каком согласии они говорили, Лев Ник. сделал опять злое, чуждое лицо и во всем отказывал упорно, зло, настойчиво. Он неузнаваем! И опять я в отчаянии, и опять стклянка с опиумом у меня на столе. Если я не пью еще его, то только потому, что не хочу доставить им всем, в том числе Саше, радость моей смерти. Но как они меня мучают! Здоровье Льва Ник. лучше, он все сделает, чтоб меня пережить и продолжать свою жизнь с Чертковым. Как хочется выпить эту стклянку и оставить Льву Ник. записку: «Ты свободен».
Сегодня вечером Лев Ник. со злобой мне сказал: «Я сегодня решил, что желаю быть свободен и не буду ни на что обращать внимание». Увидим, кто кого поборет, если и он мне открывает войну. Мое орудие – смерть, и это будет моя месть и позор ему и Черткову, что убили меня. Будут говорить: сумасшедшая ! а кто меня свел с ума?
Уехала семья Миши, Ольга с детьми еще тут. Спаси Господи, я, кажется, решилась… И все еще не жаль моего прежнего и любящего Левочку… И я плачу сейчас…
И осмеливаться писать о любви, когда так терзать самого близкого человека – свою жену!
И он, мой муж, мог бы спасти меня, но он не хочет…
С. А. Толстая . Из письма к А. Л. Толстой.
Твой вчерашний поступок – плевание матери чуть ли не в лицо, превышает не только всякое дурное отношение, но просто приличие, учтивость. <…> Ты мне больше не дочь, этого поступка я никогда не забуду и не прощу. <…> Всякие отношения с тобой прекращаю навсегда, то есть на тот короткий срок, который остался мне мучительно дотянуть на земле.
А. Л. Толстая . Из письма к С. А. Толстой. …Но так как мы должны жить вместе, потому что, пока жив отец, я никуда ни за что не уйду от него, я совершенно согласна с тобой, что я должна соблюдать учтивость и вежливость по отношению к тебе, что я и буду делать, и извиняюсь в том, что позволила себе не сдержать себя и в первый раз за целый месяц выразить свое негодование на ежедневно повторяющиеся с твоей стороны выходки, назвав их комедией и плюнув с досады в сторону.
Л. Н. Толстой . Дневник. Опять то же и в смысле здоровья, и в отношении к С. А. Здоровье немного лучше. Но зато с Софьей Андреевной хуже. Вчера вечером она не отходила от меня и Черткова, чтобы не дать нам возможности говорить только вдвоем. Нынче опять то же. Но я встал и спросил его: согласен ли он с тем, что я написал ему? Она услыхала и спрашивала: о чем я говорил. Я сказал, что не хочу отвечать. И она ушла взволнованная и раздраженная. Я ничего не могу. Мне самому невыносимо тяжело. Ничего не делаю. Письма ничтожные, и читаю всякие пустяки. Ложусь спать и нездоровым, и беспокойным.
25 июля
Открыв, что между Львом Ник. и Чертковым есть тайное соглашение и какое-то дело, задуманное против меня и семьи, в чем я несомненно убедилась, я, конечно, опять глубоко начала страдать. Никогда во всей моей жизни между нами с мужем не было ничего скрытого. И разве не оскорбительны для любящей жены эти aparts [64] , тайны, заговоры?.. Во всяком случае, все теперешние распоряжения Льва Ник – а вызовут жестокую борьбу между его детьми и этим хитрым и злым фарисеем – Чертковым. И как это грустно! Зачем Лев Ник. устраивает себе такую посмертную память и такое зло! А все о любви какой-то говорят и пишут; и всякие документы отрицали всю жизнь, говоря, что никогда их писать не будут, и Лев Никол. все, что отрицал, были только слова: собственность – он оставил за собой при жизни права авторские; документы – он написал в газетах об отказе на сочинения с 1881 года, он теперь под расписку Государственного банка отдал дневники, он писал что-то с Чертковым и, кажется, с Булгаковым и сегодня передал ему листы большого формата, вероятно домашнее завещание о лишении семьи прав на его сочинения после его смерти. Отрицал деньги – теперь у него всегда для раздачи несколько сот рублей на столе. Отрицал путешествия — и теперь уже три раза выезжал в одно лето: к Тане-дочери в Кочеты два раза в год, к Черткову в Крёкшино и в Мещерское, к сыну Сереже, со мной и опять стремится в Кочеты.
Встревоженная 24-го вечером, я села к своему письменному столу и так просидела в легкой одежде всю ночь напролет, не смыкая глаз. Сколько тяжелого, горького я пережила и передумала за эту ночь! В пять часов утра у меня так болела голова и так стесняло мне сердце и грудь, что я хотела выйти на воздух. Было очень холодно и лил дождь. Но вдруг из комнаты рядом выбежала моя невестка (бывшая жена Андрюши) Ольга, схватила меня сильной рукой и говорит: «Куда вы? Вы задумали что-нибудь нехорошее, я вас теперь не оставлю!» Добрая, милая и участливая, она сидела со мной, не спала, бедняжка, и старалась меня утешить… Окоченев от холода, я пересела на табурет и, сидя, задремала, и Ольга говорила, что я жалостно стонала во сне. Утром я решила уехать из дому, хотя бы на время. Во-первых, чтоб не видать Черткова, и не расстраиваться его присутствием, тайными заговорами и всей его подлостью, и не страдать от этого. Во-вторых, просто отдохнуть и дать Льву Николаевичу отдых от моего присутствия с страдающей душой. Куда я поеду жить, я не решила еще; уложила чемодан, взяла денег, вид, работу письменную и думала или поселиться в Туле, в гостинице, или ехать в свой дом в Москву.
Поехала в Тулу на лошадях, которых выслали за семьей Андрюши. На вокзале я его окликнула и решила, проводив их в Ясную, ехать вечером в Москву. Но Андрюша, сразу поняв мое состояние, остался со мной, твердо решив, что не покинет меня ни на одну минуту. Делать нечего, согласилась и я вернуться с ним в Ясную, хотя дорогой часто вздрагивала при воспоминаниях о всем том, что пережила за это время, и при мысли, что все опять пойдет то же, сначала.
Езда взад и вперед, волнение – все это меня очень утомило, я едва взошла на лестницу и прямо легла, боясь встретить мужа и его насмешки. Но неожиданно вышло совсем другое и очень радостное. Он пришел ко мне добрый, растроганный; со слезами начал благодарить меня, что я вернулась.
– Я почувствовал, что не могу решительно жить без тебя, – говорил он, плача, – точно я весь рассыпался, расшатался; мы слишком близки, слишком сжились с тобой. Я так тебе благодарен, душенька, что ты вернулась, спасибо тебе…
И он обнимал, целовал меня, прижимал к своей худенькой груди, и я плакала тоже, и говорила ему, как по-молодому, горячо и сильно, люблю его и что мне такое счастье прильнуть к нему, слиться с ним душой, и умоляла его быть со мной проще, доверчивее и откровеннее и не давать мне случая подозревать и чего-то бояться… Но когда я затрагивала вопрос о том, какой у него заговор с Чертковым, он немедленно замыкался, и делал сердитое лицо, и отказывался говорить, не отрицая тайны их заговора. Вообще он был странный: часто не сразу понимал, что ему говорят, пугался при упоминании Черткова.
Но слава Богу, что я опять почувствовала его сердце и любовь. Права же свои после смерти моего дорогого мужа пусть отстаивают уж дети, а не я.
Вечер прошел благодушно, спокойно, в семье, и – слава Богу – без Черткова. Здоровье и Льва Ник – а, и мое нехорошо.
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись от 9 июля 1910 г.
Денег у Л. Н. было что-то 600–800 рублей в год (от императорских театров за представление его драматических произведений; не мог не брать этих гонораров – они шли бы на усиление балета). Л. Н. давал из них погорелым и, главное, отказавшимся от военной службы и их семьям. Кроме того, у Л. Н. был капитал – около 2500–4000 рублей, и из этого расходовал. Но он берег его ввиду того, что может понадобиться, когда уйдет из дому, так как все думал, что скоро это сделает.
Л. Н. Толстой в записи А. Б. Гольденвейзера.
«Вы знаете мои взгляды. Я думаю, что это не болезнь, а отсутствие нравственных начал. Мы не должны считать таких людей больными… Странно это. Она совершенно лишена всякой религиозной и нравственной основы; в ней даже нет простого суеверия, веры в какую-нибудь икону. С тех пор, что я стал думать о религиозных вопросах, вот уже тридцать лет, противоположность наших взглядов обнаруживается все резче, и дошло вот до чего… В ней сейчас нет ни правдивости, ни стыда, ни жалости, ничего… одно тщеславие, чтобы об ней не говорили дурно. А между тем ее поступки таковы, как будто она старается только о том, чтобы все знали и говорили про нее дурно. Она этого не замечает, а какое-нибудь любезное или льстивое слово – и она довольна, и ей кажется, что ее все хвалят…»
Вечером было очень тяжело – Лев Николаевич сидел тут же в зале, но почти все время молчал. Он, очевидно, совершенно измучен… Прощаясь, Лев Николаевич сказал мне: «Софья Андреевна очень жалка. Ей, видимо, стыдно. Я не хотел ее трогать нынче, так что об отъезде завтра в Кочеты нечего думать. Посмотрим, может быть, поедем пслезавтра».В. Г. Чертков . Письмо Л. Н. Толстому. О моих личных чувствах в этом деле и речи быть не может. Я вполне готов, если это нужно для вашего спокойствия или вообще – по вашему мнению, не видеться с вами и день, и целый промежуток времени, и даже до самой смерти которого-либо из нас. Но при этом буду, как всегда, с вами вполне откровенен, и прав ли я или ошибаюсь, но сообщу вам мое опасение. А именно, я боюсь, как бы из желания успокоить Софью Андреевну вы не пошли слишком далеко и не поступились бы той свободой, которую следует всегда за собою сохранять тому, кто хочет исполнять волю не свою, а Пославшего. Например, мне кажется, что обещаний поступать так или иначе не следует давать никогда никому. Не следует также ставить себя в такое положение к другому человеку, чтобы мои поступки зависели от его разрешения. Хозяин у нас один, и ни в каких случаях, крупных или мелких, нам, его слугам, не следовало бы связывать своей воли подчинением себя, в том или другом отношении, воле или капризу другого человека, как бы это, по нашим соображениям, ни должно было бы благотворно действовать на этого другого человека в физическом или душевном отношении. Знаю, что, уступая и отказываясь от своих желаний и предпочтений, бывает иногда трудно определить себе, где провести границу, и что ради того, чтобы не обесценить всего того, что уже уступил, может явиться искушение скорее перейти за эту границу, чем не дойти до нее. К тому же и внутреннее духовное удовлетворение от своего смирения, от сознания того, что все уступаешь и ничего не отстаиваешь, влечет в сторону все больших и больших уступок. И тут-то бывает у вас, я боюсь, опасность уступить свою свободу, связать себя и поставить свое поведение в том или другом отношении в зависимость от воли человека, а не одного только голоса Божьего в своей душе в каждое настоящее мгновение. Вот почему, хотя я готов безропотно даже навсегда лично расстаться с вами, если вы будете находить в каждую данную минуту, что в этом воля Божья; тем не менее мне было бы жаль и больно даже один раз не повидаться с вами вследствие связавшего вас обещания, данного вами человеку. Простите меня, если я ошибаюсь или вам неприятно то, что я высказал. Но мне было необходимо это вам высказать, иначе оно лежало бы тяжестью на моей душе…
26 июля
С утра грустное известие о нездоровье дочери Тани, и она лежит. Очень зовет в Кочеты Льва Николаевича, но не меня, и я ужасно боюсь, что он уедет, но тогда и я с ним. Доктор наш говорит, что дизентерия прилипчива, и я боюсь, что Лев Никол. при ослабевшем организме и болезни печени и кишок заразится от Тани.
Сыновья мои очень добры, солидарны между собой и со мной. Саша злобно на меня смотрит, как все виноватые. Нагрубив мне и наплевав чуть ли не в лицо, она дуется на меня, и без памяти ей хочется увезти от меня отца; но я брошу все и вся и уеду за ним, конечно.
Много позировала для бюста своего, и работа Левы подвигается. Сегодня тепло, сыро и ходили тучки, но дождя не было. Косят овес, лежит еще не связанная рожь, кое-что убрали.
Прилагаю мое письмо к мужу, написанное перед моим отъездом, и приготовленную мною, но не посланную статейку в газеты.
С. А. Толстая . Письмо Л. Н. Толстому в ночь с 24 по 25 июля.
Прощай, Левочка! Спасибо тебе за мое прежнее счастье. Ты променял меня на Черткова; о чем-то вы оба тайно сегодня согласились, и вечером ты говорил, что ты решил предоставить себе свободу действий и ничем не будешь стесняться. Что это значит? Какая свобода ?
Доктора советовали мне уехать, и вот я уехала, и ты совсем свободен иметь всякие тайны, parte и свидания с Чертковым. А я всего этого видеть больше не могу, не могу… Я измучилась от ревности, подозрений и горя, что ты у меня отнят навсегда. Пыталась помириться с своим несчастьем, видать Черткова, и не могу. Оплеванная дочерью, оттолкнутая мужем, я покидаю свой дом, пока в нем мое место занимает Чертков, и я не вернусь, пока он не уйдет. Если же правительство оставит его в Телятинках, я, вероятно, не вернусь никогда. Будь здоров и счастлив своей христианской любовью к Черткову и всему человечеству, исключая почему-то твоей несчастной жены.
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Думаю, что мне не нужно говорить вам, как мне больно и за вас, и за себя прекращение нашего личного общения, но оно необходимо. Думаю, что тоже не нужно говорить вам, что требует этого от меня то, во имя чего мы оба с вами живем. Утешаюсь – и, думаю, не напрасно – мыслью, что прекращение это только временное, что болезненное состояние это пройдет. Будем пока переписываться. Я не буду скрывать своих и ваших писем, если пожелают их видеть. Милый Александр Борисович передаст вам все подробности вчерашнего дня. Вчера весь вечер мне было очень хорошо. Думаю нынче решить и приготовить мой отъезд к Тане. Здоровье мое лучше.
Сердечный привет Гале. Неприятно писать вам то, что пишут в концах писем, и потому просто подписываюсь Л. Т.
Утро 26 июля
27 июля
Утро. Опять не спала всю ночь: сердце гложет и гложет, и мучительна неизвестность какого-то заговора с Чертковым и какой-то бумаги, подписанной Львом Николаевичем вчера. (Это было, по-видимому, приложение к завещанию, составленное Чертковым и подписанное Львом Ник – м [65] .) Эта бумага – месть мне за дневники и за Черткова. Бедный старик! Что готовит он своей памяти после смерти?! Наследники ничего не уступят Черткову и будут все оспаривать, потому что все ненавидят Черткова и все видят его хитрое, злое влияние. Непротивление оказалось, как и надо было ожидать, пустым словом.
Вечером 27 июля Булгаков отрицал свое участие в бумагах и подписях Льва Николаевича. Может быть! Тут ничего не поймешь. Когда спросила дочь Сашу, что она знает о завещании и бумаге отца, о которой у Льва Ник. таинственные переговоры с Чертковым, она, как всегда, зло и грубо ответила, что ничего не скажет. Не оскорбительно разве жене, что тайны с дочерью и Чертковым, а от меня все скрывают?
Как только встала, пошла с Ванечкиной корзиночкой бродить по лесам. Первое, что увидала в лесу, был Л. Н., который сидел на своем стульце-палке и что-то записывал. Он удивился, увидав меня, и как будто испугался, поспешно спрятав бумагу. Подозреваю, что он писал Черткову.
Ходила я часа два с половиной и думала, как хорошо в природе без хитрых и злобных людей. Дурочка Параша стережет телят, веселая, добрая, набрала и принесла мне несколько негодных грибов, но с таким добродушием! Два пастуха ласково со мной поздоровались и прогнали мимо меня наше стадо. Я вглядывалась в выражение глаз коров и убедилась, что они только природа, без души.
Мальчики шли, собирали грибы, веселые, бесхитростные… На гумне у риги расположились поденные девушки (дальние) и яблочные сторожа обедать. Все бодрые, веселые; никаких у них нет задних мыслей, бумаг, заговоров с хитрыми дураками вроде Черткова. Все просто, откровенно, ясно и весело! Надо бы слиться с природой и народом; легче бы было [без] этого ложнонепротивленского смрада нашей жизни.
С Львом Ник – м опять молчаливо и холодно. Легла перед обедом и спала 1 часа. В голове немного просветлело, и я могла после обеда немного заняться изданием. Послала Стаховичу статьи и письмо, писала в типографию. Днем позировала Леве. Была сильная гроза и ливень, портит хлеб. Л. Н. с Душаном Петровичем ездил верхом, и они попали под дождь. Потом Лев Ник. играл в шахматы с Гольденвейзером и позднее слушал игру приехавшего сына Сережи (полонез Шопена, что-то Шумана, «Шотландские песни», мазурка Шопена). Очень было приятно. Сашу почти не вижу, она сидит больше у себя и, с своей точки зрения, наговаривает каждому обо мне что хочет, а вечером пишет свой дневник, опять-таки с своей личной, недоброжелательной точки зрения.
Часов в двенадцать ночи мы еще сидели вдвоем с Сережей, и я ему рассказала все, что мыпережили за это время. Как и всем, ему все время хотелось осуждать меня; одна собака тявкнет на кого-нибудь, дернет – и вся стая за ней разрывает жертву. Так и со мной. И все стремятся меня разлучить с Львом Николаевичем. Но этого им не удастся.
Л. Н. Толстой . Дневник.
Опять все то же. Но только как будто затишье перед грозой. Андрей приходил спрашивать: есть ли бумага? Я сказал, что не желаю отвечать. Очень тяжело. Я не верю тому, чтобы они желали только денег. Это ужасно. Но для меня только хорошо. Ложусь спать. Приехал Сережа. Письмо от Тани – зовет, и Михаил Сергеевич. Завтра посмотрю.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Приезжали младшие братья – Андрей, Миша с женой и детьми. Лина – жена Миши – прекрасная, чуткая женщина. Мы много с ней говорили, и она уверяла меня, что Миша все понимает и любит отца, но что он находится под влиянием С. А. С Андреем я несколько раз сталкивалась, упрекая его за отца. Но понять они не могли. <…>
Не добившись от отца ответа, сначала Андрей, потом мать стали мучить меня, допрашивая, есть ли у отца завещание. Я отказалась отвечать.В. Г. Чертков . Из письма Л. Н. Толстому.
Дорогой друг, я сейчас виделся с Александрой Львовной, которая рассказала мне о том, что вокруг вас делается. Ей видно гораздо больше, чем вам, потому что с ней не стесняются, и она, со своей стороны, видит то, чего вам не показывают.
Тяжелая правда, которую необходимо вам сообщить, состоит в том, что все сцены, которые происходили последние недели, приезд Льва Львовича, а теперь Андрея Львовича, имели и имеют одну определенную практическую цель. И если были при этом некоторые действительно болезненные явления, как и не могли не быть при столь продолжительном, напряженном и утомительном притворстве, то и эти болезненные явления искусно эксплуатировались все для той же одной цели.
Цель же состояла в том, чтобы, удалив от вас меня, а если возможно – и Сашу, путем неотступного совместного давления выпытать от вас, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных вашего литературного наследства: если не написали, то путем неотступного наблюдения над вами до вашей смерти помешать вам это сделать, а если написали, то не отпускать вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения ваше завещание. <…>
Предупредить же этот грех и вообще прервать это дурное дело, которое готовится и которым сейчас напряженно заняты ваши семейные в Ясной, возможно нам только, и притом очень простым путем: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты, где в обстановке, препятствующей им совершить их злое дело, мы смогли бы спокойно обдумать, как вам поступить.
28 июля
Приехала Зося Стахович; непременно хотела, чтоб я ей рассказала о всем, что мы пережили за это время. Я ей сообщила все подробности, она осудила меня за то, что я так настоятельно вытребовала дневники Льва H – a, но она хотя и очень умна, но девушка и никогда не поймет той связи, которая образуется между мужем и женой после 48-летнего супружества.
Скучно болтать без дела, еще скучнее позировать для Левы. Он все время нервничает, кричит: «Молчите, молчите», как только я слово скажу, и меня очень стало утомлять это бесконечное позированье. Сегодня стояла почти 1 часа. Люблю теперь жизнь спокойную, занятую полезным делом, дружную, без лишних гостей и изредка близких, милых людей, посещающих нас только из любви, а не с какими-нибудь целями.
Вечером, после того как Лев Ник. играл с Гольденвейзером в шахматы и пил чай с медом, он ушел к себе и показался мне грустным.
Я пошла за ним и сказала ему, что если он скорбит о том, что не видит Черткова, то мне его жаль, пусть он его позовет к нам.
И Лев Ник., по-видимому, так искренно и, несомненно, правдиво сказал мне:
«Нисколько я об этом не скорблю, я тебя уверяю! Я так спокоен, так рад, мне совсем не нужен Чертков, лишь бы с тобой все было любовно и ты была бы спокойна».
И я была так счастлива, что это сомнение снято с души моей и что не я причиной разлуки Левочки с Чертковым, а как будто сам он рад освободиться от гнусного давления Черткова на него. И так мы дружно, любовно, по-старому обнялись со слезами, и с таким счастьем в душе я ушла от него.
Теперь ночь, он спит, и мне хотелось бы еще взглянуть на его любимое мной столько лет, изученное до последних подробностей милое старенькое лицо. Но мы не вместе – живем через коридор в разных комнатах, и я всю ночь прислушиваюсь к нему.
Нет, господин Чертков, я уже не выпущу больше из моих рук Льва Никол. и не уступлю его. Я все сделаю, чтоб Чертков опротивел ему и никогда бы его не было в моем доме.
Вечером Лев Никол. прочел нам вслух остроумный рассказец Милля «Le repos hebdomadaire» [66] , который ему очень понравился, и начало рассказа «Le secret».
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Я сказал Льву Николаевичу, что Владимир Григорьевич шлет ему привет и просил сказать, что он хотел бы что-нибудь слышать от него.
– Скажите ему, – ответил Лев Николаевич, – что я хотел написать ему подробно, но теперь некогда. Передайте так, что у нас теперь тишина, не знаю – перед грозой или нет… Я все чувствую себя нехорошо, и даже совсем нехорошо: печень, желчное состояние… Приехал Сергей Львович, вы видели, что мне приятно, потому что он мне не далек. Было письмо от Тани.
Лев Николаевич поехал с Душаном, но что-то забыл у себя в комнате, вернулся и, проходя назад через «ремингтонную», сказал мне:
– А про Танино письмо вы скажите, что я с ним не согласен…
Он торопился и уже отвернулся от меня и быстро пошел. Но воротился опять.
– Она пишет, чтобы он уехал. А я, по крайней мере, думаю, что это совершенно не нужно, и я этого не хочу.
29 июля
Повеяло от нашей жизни прежним спокойным счастьем, и жизнь наладилась. Слава Богу! Уже пять дней ни Чертков к нам не ездит, ни Лев Ник. к нему. Но при воспоминании о нем и возможности вновь их сближения что-то поднимается со дна души, клокочет там и мучает меня болезненно. Ну, хоть пока отдых!
Зося Стахович вносит много оживления и очень приятна. Лев Ник. ездил верхом, но все дожди. Занялась корректурой и восхищалась «Казаками». И как сравнительно бедны и жидки новые рассказцы!
Писала: дочери Тане, племянницам Лизе Оболенской и Варе Нагорновой, Марусе Маклаковой. После обеда пришел Николаев, и Лев Ник. с ним беседовал о Генри Джордже и о справедливости; слышала отрывочно их разговор, который, очевидно, утомлял Л. Н. Зося Стахович оживленно и весело рассказывала о Пушкине, что читала, и говорила его стихи. Потом устроили игру в винт; Саша хотела меня устранить, но, когда я решительно взяла тоже карту, она сделала злое лицо и ушла. Мы весело взяли с Льв. Ник. большой шлем без козырей. Я не люблю карт, но грустно оставаться в одиночестве, когда все близкие за карточным столом, оживленные и веселые. День прошел мирно и без Черткова. Лев Ник. сегодня здоровьем лучше и бодрее.
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя.
Начинаю новый дневник, настоящий дневник для одного себя. Нынче записать надо одно: то, что если подозрения некоторых друзей моих справедливы, то теперь начата попытка достичь цели лаской. Вот уже несколько дней она целует мне руку, чего прежде никогда не было, и нет сцен и отчаяния. Прости меня Бог и добрые люди, если я ошибаюсь. Мне же легко ошибаться в добрую, любовную сторону. Я совершенно искренно могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву. Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божия (но она есть, помни). Буду стараться не раздражаться и стоять на своем, главное – молчанием. Нельзя же лишить миллионылюдей, может быть, нужного им для души. Повторяю: «может быть». Но даже если есть только самая малая вероятность, что написанное мною нужно душам людей, то нельзя лишить их этой духовной пищи для того, чтобы Андрей мог пить и развратничать и Лев мазать и… Ну да Бог с ними. Делай свое и не осуждай… Утро.
День, как и прежние дни: нездоровится, но на душе меньше недоброго. Жду, что будет, а это-то и дурно.
С. А. совсем спокойна.
Д. П. Маковицкий . Из воспоминаний. Каждый день жизни приносил Льву Николаевичу новые труды, новые заботы и вопросы. Все те, кто приходил к нему в тяжелом материальном или духовном положении и кто писал ему в таком же состоянии, ставили перед ним задачу. Лев Николаевич часто видел, что помочь сейчас ничем нельзя, например сыновьям – Льву, Андрею. И это было ему тяжело.
30 июля
Целый день ничего не приходится делать: суета, скучные заботы о еде, об устройстве приезжих, о посеве ржи, о ремонте погреба и проч. и проч., а за все это вечные упреки, осуждение, предписыванье мне материальности.
Позировала час Леве; потом ушла одна за грибами, проходила часа два, грибов нет, но хорошо уединение и природа.
Семья П. И. Бирюкова, приехавшая к нам, пять человек, будет нам, очевидно, в тягость, так как дети крикливы и очень непривлекательны. От шума, крика, граммофона, лая пуделя, громкого хохота Саши трещит моя еще слабая голова, а когда вечером сели играть в карты, и это был бы отдых моей голове и глазам, – меня, как всегда, оттерли от игры. Я, как приживалка, всем разливала чай; а приживалка Варвара Михайловна – чужая, молодая, конечно, уселась за карточный стол, чему очень была рада Саша; но чуткий Лев Ник. понял, что я огорчилась, и, когда я ушла, чтобы не расплакаться, он спросил меня: «Куда ты?» Я сказала: «В свою комнату».
Да, я слишком себя отстраняла для других во всю свою жизнь, и теперь приму другой тон, и не хочу огорчаться, а хочу пользоваться жизнью всячески: и кататься, и в карты играть, и ездить всюду, куда ездит Лев Ник.
Уехала Зося Стахович. У меня такое чувство теперь к гостям: всех вон! Устала я, чувствую себя больной, и надоело всем служить, обо всех заботиться, и за все – одно осуждение. Зося лучше многих; она оживляет, принимает во всем участие.
Лев Ник. ездил верхом в Овсянниково, возил корректуры маленьких копеечных книжечек к Ив. Ив. Горбунову. Свежо, 6 градусов вечером.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Придя, узнал, что Лев Николаевич справлялся обо мне. Пошел к нему. Он дал мне письма для ответа.
– Земляки все ваши (письма были из Сибири. – В. Б .). Все хорошие письма.
Об одном письме, интимной исповеди, он рассказывал в зале Софье Андреевне, мне и С. А. Стахович. Хотел сам на него отвечать, но теперь решил отдать мне.
– Думал, что оно более интересное, – сказал он, давая мне указания, как ответить.
Я сказал Льву Николаевичу, что на письмо, которое я вчера передал от него Владимиру Григорьевичу, тот ответит завтра.
– Да оно не требует особенного ответа, – сказал он. – Мне просто приятно слышать его голос, знать о нем, чем он занят, как живет.
Лев Николаевич был как-то особенно доверчив, и лицо его было совсем открыто.
Я не уходил. Когда бываешь наедине с дорогим, близким человеком, то иногда, уже после того, как все переговорено, ясно чувствуешь, что нужно еще подождать, потому что назрела между вами потребность более серьезного, задушевного общения, чем только деловое. Бывает особенно приятно сознавать присутствие друг друга, и хочется воспользоваться этим моментом, чтобы перекинуться несколькими теплыми, серьезными, соединяющими души мыслями, словами, хотя заранее ничего и не готовилось к такому разговору.
Кажется, такой момент был этот.
– Что бы вам еще рассказать? – задумался Лев Николаевич.
– Бирюковы приехали к вам.
– Да, да… Я очень, очень им рад. Павла Ивановича я давно не видал, и мне очень приятно с ним.
– У нас сейчас все спокойно, – продолжал, помолчав, Лев Николаевич. – Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или какие могут быть, отвечать молчанием. Молчание – это такая сила! Я на себе это испытал. Влагаешь в него (в противника. – В. Б. ) самые сильные доводы, и вдруг оказывается, что он вовсе ничего… то есть тот, кто молчит: представляешь себе, что он собирает все самые веские возражения, а он – совсем ничего… На меня, по крайней мере, молчание всегда так действовало… И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит Евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих… А я еще далеко не дошел до этого…
Он покачал головой.
– Но они все это преувеличивают, преувеличивают…
По-видимому, Лев Николаевич разумел отношение Владимира Григорьевича, Александры Львовны и других близких людей к поведению Софьи Андреевны.
– Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это как на испытание и пользуетесь всем этим для работы над самим собой?
– Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек еще от того, чтобы поступать в моем положении по-францисковски. Знаете, как он говорит? Запиши, что если изучить все языки и т. д., то нет в этом радости совершенной, а радость совершенная в том, чтобы, когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно, и никого не ненавидеть. И до такого состояния мне еще очень, очень далеко!..
Л. Н. Толстой . Дневник для одного себя. Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела, и противна мне. Буду стараться любя (страшно сказать, так я далек от этого) вести ее. В теперешнем положении моем едва ли не главное нужное – это неделание, неговорение. Сегодня живо понял, что мне нужно только не портить своего положения и живо помнить, что мне ничего, ничего не нужно.
31 июля
Как трудно переходить от исправления корректур к заказу обеда, к покупке ржи; потом к чтению писем Льва Ник. и наконец к своему дневнику. Счастливые люди, у которых есть досуг, и они могут всю жизнь сосредоточиваться на чем-нибудь одном и отвлеченном.
Перечитывая письма Л. Н. к разным лицам, меня поражала его неискренность. Например, он часто и как будто с любовью пишет к еврею Молочникову – слесарю в Нижнем Новгороде. А между тем мы сегодня вспоминали с Катей, что Лев Ник. говорил: «Я особенно старательно любезен с Молочниковым, потому что мне это особенно трудно; он мне неприятен, и я должен делать усилие, чтоб так относиться к нему». Пишет Л. Н. и его жене, которую никогда не видал. И все это потому, что Молочников сидел в тюрьме будто бы за распространение книг Толстого, а мне говорили, что Молочников просто революционер озлобленный.
Еще меня поразило в письмах частое упоминание, что «тяжело жить, как живу, среди роскоши и поневоле…» А кому, как не Льву Николаевичу, нужна эта роскошь? Доктор – для здоровья и ухода; две машины пишущие и две переписчицы – для писаний Льва Никол.; Булгаков – для корреспонденции; Илья Васильевич – лакей для ухода за стариком слабым. Хороший повар – для слабого желудка Льва H – а.
Вся же тяжесть добыванья средств, хозяйства, печатанье книг – все лежит на мне, чтоб всю жизнь давать Льву Ник. спокойствие, удобство и досуг для его работ. Если б кто потрудился вникнуть в мою жизнь, то всякий добросовестный человек увидал бы, что мне-то лично ничего не нужно. Я ем один раз в день; я никуда не езжу; мне служит одна девочка 18 лет; одеваюсь теперь даже бедно. Где это давление роскоши, производимое будто бы мной? Как жестоко несправедливы могут быть люди! Пусть святая истина, высказываемая в этой книге, не пропадет и уяснит людям то, что затемнено теперь.
Приезжали Лодыженские – муж с женой, и консул русский в Индии, ничего интересного не представлявший. Лодыженские много путешествовали, были в Индии, Египте и изучали религии. Живые и интересные люди.
Отправила корректуру предисловий, позировала, занялась немного изданием. Уехал Андрюша. С мужем Левочкой дружно, он ласков был утром. Саша и Варвара Михайловна противно дуются. Варвара Михайловна зазналась, прилипла к Саше и даже чай не разливает, а предоставляет мне. Придется ей отказать и взять более полезную мне помощницу, а главное, такую, которая бы мне читала вслух. Погода переменная. Вечером 9 градусов.
Д. П. Маковицкий . Из воспоминаний.
Лев Николаевич был бережлив. Одежду донашивал, не бросал ветхой, свечу сжигал до конца. Любил опрятность, чистоту, но не щегольство, элегантность. В нем было сильно чувство брезгливости.
Во всех комнатах яснополянского дома, в которых кто-нибудь жил, как только смеркалось, зажигали лампы и не тушили их до тех пор, пока не ложились спать. У Льва Николаевича в кабинете Илья Васильевич зажигал только небольшую ночную лампочку, и сам Лев Николаевич зажигал себе свечу, при которой читал и которую, уходя в залу, тушил, а вернувшись, снова зажигал. <…>
Лев Николаевич был аккуратный, трудолюбивый, трудоспособный. Он, как китайцы, праздников не признавал, каждый день работал.
Чему я чуть ли не больше всего удивлялся во Льве Николаевиче – это его постоянному усилию над собой. Он принуждал себя к работе, к прогулке, к тому, чтобы утром вовремя встать и днем не ложиться. В нем было в сильной мере развито пренебрежение своим покоем.
Лев Николаевич каждый день, каждый час трудился, превозмогая себя, чтобы делать то, что нужно. Был беспощаден к себе. Лени не знал. Много труда полагал на то, чтобы разрешить сомнения, которые возникали у него самого, и отвечать на те вопросы, с которыми обращались к нему другие, лично или письменно. <…>
Лев Николаевич всегда раздавал то, чего ему было жалко (то есть что любил сам). <…>
Никто не пророк в своем отечестве. Семейные Льва Николаевича и яснополянские жители только в малой мере понимали, кто такой был Лев Толстой…
1 августа
Очень мне сегодня с утра опять нехорошо; опять все волнует и мучает. Лев Ник. молчалив и холоден – видно, скучает без своего идола. Примериваюсь мысленно, могу ли я спокойно перенесть вид Черткова, – и вижу, что не могу, не могу…
Разбирала книги и газеты русские и иностранные; все кровь приливает к голове и тяжко…
Хорошо занялась с Бирюковым изданием; во многом он мне помог советами и указаниями. Вечером читала свои рассказы детские детям Бирюковым.
Приходили к Льву Ник. крестьяне наши, которых мы просили указать на более бедных для раздачи ржи на посев на деньги, присланные мне Моодом для помощи бедным. Крестьяне беседовали с Льв. Ник. и обещали составить список бедных. Он назвал мне двух крестьян, а третьего не назвал; вероятно, это его сын от бабы – Тимофей. (Это был Алексей Жидков [67] .)
Ночью гадала на картах. Льву Николаев. вышло, что он останется при молодой женщине (Саше), при бубновом короле (Черткове), при любви, свадьбе и радости (все червонные карты). Мне вышла прямо смерть (пиковый туз и девятка), на сердце старик (пиковый король) или злодей: все четыре десятки – исполнение желанья; а желанье мое – умереть, хотя не хотела бы и после смерти уступить Черткову Льва Николаевича. А как бы все возликовали и обрадовались моей смерти! Первый удар мне нанесен метко, и этот удар уже произвел свое действие. Я умру вследствие тех страданий, которые пережила за это время.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Вчера я показывал Льву Николаевичу письмо, полученное мною от одного близко знакомого мне по университету социал-демократа Александра Руфина, из тюрьмы в городе Благовещенске-на-Амуре. Он приговорен на один год заключения в крепости за содействие всеобщей забастовке 1905 года. Тогда в одном из больших сибирских городов Руфин был товарищем председателя рабочего союза, насчитывавшего в числе своих членов до семи тысяч человек. Я знал его за человека очень убежденного, в высшей степени энергичного, честного и прямодушного. Из Ясной, узнав в Москве через жену Руфина его адрес, я однажды написал ему в тюрьму и вот получил ответ. Оказалось, что он переживает мучительный душевный переворот, переоценивая свои прежние ценности и в своем новом душевном движении явно приближаясь к кругу мыслей и чувств, свойственных мировоззрению Льва Николаевича. В заключение письма Руфин просил меня «всякими правдами или неправдами достать или просто попросить» у Льва Николаевича его портрет, на котором бы он надписал что-нибудь подходящее к переживаемому им душевному состоянию.
Письмо Руфина очень тронуло Льва Николаевича. С первых же строк письма он оценил ум и искренность писавшего. Потом расспрашивал о Руфине подробно и решил непременно написать ему.
– Надо помочь ему, бедному, – говорил он.
Сегодня он исполнил свое обещание. На полях портрета со всех четырех сторон надписал: «Есть французская поговорка: Les amis de nos amis sont nos amis [68] . И потому, считая вас близким человеком, исполняю ваше желание. Лев Толстой. 1 августа 1910 г. Среди наших чувств и убеждений есть такие, которые соединяют нас со всеми людьми, и есть такие, которые разъединяют. Будем же утверждать себя в первых и руководствоваться ими в жизни и, напротив, сдерживаться и осторожно руководствоваться в словах и поступках чувствами и убеждениями, которые не соединяют, а разъединяют людей».
Надпись эта далась Льву Николаевичу не сразу, он ее несколько раз исправлял. Слово «всеми» велел мне подчеркнуть через несколько часов, по возвращении с верховой прогулки.
– Хороши эти книжечки, Лев Николаевич, – сказал я, просматривая корректуры «Мыслей о жизни», пока Лев Николаевич составлял надпись на портрете для Руфина. Кстати, «Мысли о жизни» Лев Николаевич переименовал в «Путь жизни».
– Дай Бог вашими устами да мед пить! – ответил Лев Николаевич. – Иногда я думаю это, иногда сомневаюсь.
– Я сейчас смотрел «Самоотречение».
– А! Это очень хорошая.
Между прочим, утром Лев Николаевич говорил мне в кабинете:
– Софья Андреевна сегодня так… (пошевелил кистью руки). Ничего дурного не говорит, но… неспокойна.
После обеда я зашел ко Льву Николаевичу, чтобы взять для В. Г. Черткова письмо его, написанное по поручению Льва Николаевича к В. Л. Бурцеву в Париж и присылавшееся им Льву Николаевичу для просмотра, а также письма Бурцева к Владимиру Григорьевичу и ко Льву Николаевичу. Бурцев касался в письмах излюбленной своей темы – вопроса о борьбе с провокацией. Взял я также одну из книжек «Пути жизни», чтобы внести в нее некоторые дополнения по черновой.
Ушел. Лев Николаевич сейчас же позвонил. Я вернулся.
– Это вы? Я думал, придет Саша. Ну, все равно…
Он попросил запереть дверь на балкон: стояло ненастье и было уже холодно. Потом я поставил на его рабочий столик свечу и повернулся к другому столику, чтобы взять спички.
– Ах, как хорошо! – слышу я за своей спиной голос Льва Николаевича.
– Что, Лев Николаевич? – обернулся я к нему.
– А вы что улыбаетесь?
– Да вот вы говорите, что хорошо…
– Да, я думаю, как это хорошо! Когда живешь духовной жизнью, хоть мало-мальски, как это превращает все предметы! Когда испытаешь чье-нибудь недоброе отношение и отнесешься к этому так, как нужно, – знаете, как говорил Франциск? – то как это хорошо, какая радость! Если удастся заставить себя отнестись так, как должно… Так что здесь то самое, что должно было быть для тебя неприятным, превращается в благо.
Он помолчал.
– Это кажется парадоксом, и многие этого не понимают, но это несомненная истина. Вот Иван Иванович… (Лев Николаевич улыбнулся.) Он такой добрый, милый человек, но почему-то все мысли Канта… Вы заметили?..
Лев Николаевич имел в виду корректуры «Пути жизни», в которых И. И. Горбунов, будучи посредником между Львом Николаевичем и типографией, часто еще прежде просмотра их Львом Николаевичем делает от себя карандашом много предположительных поправок в тексте и содержании изречений, как бы предлагая эти поправки на усмотрение автора. При этом против многих мыслей Канта Иван Иванович часто ставит на полях надпись: «трудно» или «непонятно»… Обыкновенно Лев Николаевич некоторые поправки принимает, а остальные перечеркивает чернилами.
Для ясности понимания сказанного Львом Николаевичем нужно еще принять во внимание, что как раз перед этим Лев Николаевич имел какой-то неприятный для него разговор с Софьей Андреевной.
Л. Н. Толстой . Дневник.
Слова умирающего особенно значительны. Но ведь мы умираем всегда, и особенно явно в старости. Пусть же помнит старик, что слова его могут быть особенно значительны. <…>
Жизнь вся эгоистическая есть жизнь неразумная, животная. Такова жизнь детей и животных, неплодящихся. Но жизнь вся эгоистическая для человека взрослого, обладающего разумом, есть противуестественное состояние – сумасшествие. Таково положение многих женщин, живших с детства законно эгоистической жизнью, потом эгоизм семейной животной любовью, потом эгоистической супружеской любовью, потом материнством и потом, лишившись семейной, внеэгоистической жизни, детей, остаются с рассудком, но без любви всеобщей, в положении ж и в о т н о г о. Положение это ужасно и очень обыкновенно. <…>
Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми, – любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними – это то, что, вместо любознательности, искренности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самая тяжелая самоуверенность.
2 августа
Писанье его дневников для Льва Николаевича уже давно не имеет никакого смысла. Его дневники и его жизнь с проявлением хороших и дурных движений его души – это две совершенно разные вещи. Дневники теперь сочиняются для господина Черткова, с которым он теперь не видится, но по разным данным я предполагаю, что переписывается, и, вероятно, передают письма Булгаков и Гольденвейзер, которые ходят ежедневно.
Когда Чертков здесь был в последний раз, ведь спросил же его Лев Николаевич, «получил ли он его письмо и согласен ли?». На какую еще мерзость изъявил свое согласие господин Чертков? Если бы его посещения уничтожили их тайную переписку, то так бы и быть, пусть бы ездил; но переписка все равно продолжается и при свиданиях, значит пусть лучше не видаются. Останется одна переписка, без свиданий. Любовь эта к Черткову обострилась у Л. Н., главное, после его пребывания летом у Черткова без меня и ослабеет все-таки в разлуке – со временем.
Сегодня Лев Ник. ездил один верхом в Колпну смотреть рожь для покупки крестьянам. Я ничего не могла делать, сердце билось безумно быстро, голова разболелась, я боялась, что он назначил Черткову где-нибудь свиданье и они поехали вместе. Тогда я велела запречь кабриолет и поехала ему навстречу. Слава Богу, он ехал один, и за ним случайно Данила Козлов, наш крестьянин.
Очень много дела, корректур, и пока в соседстве Чертков – ничего не могу делать и очень боюсь напутать. Через силу пошла обедать, но тотчас же после сделалась такая дурнота и боль в голове, что ушла к себе и легла. Горчичники и примочки на голову облегчили головную боль, и я заснула.
Лев Ник. был участлив и добр; но когда, узнав, что пришел Булгаков с письмами, я спросила: «И от Черткова письмо?» – он рассердился и сказал: «Ну да, я думаю, что я имею право переписываться с кем хочу…» А я ни слова и не говорила о праве. «У меня с ним бесчисленное количество дел по печатанью моих произведений и по писаньям разным», – прибавил Лев Ник.
Да, если б только такие дела, тогда не было бы тайной переписки. Раз все тайно, то кроется что-нибудь нехорошее. Христос, Сократ, все мудрецы ничего не делали тайно; они проповедовали открыто на площадях, перед народом, никого и ничего не боялись, их казнили – но произвели в богов.
Преступники же, заговорщики, распутники, воры и т. п. люди – все делают тайно. И в это вовлек бедного святого – Толстого – в несвойственное ему положение Чертков.