Любовь и бунт. Дневник 1910 года Толстая Софья
Мысль о самоубийстве стала крепнуть. Слава Богу! Страданья мои должны скоро прекратиться.
Какой ужасный ветер! Хорошо бы сейчас уйти… Надо еще попытаться спастись… в последний раз. И если отказ, то будет еще больней, и тогда еще легче исполнить свое избавление от страданий; да и стыдно будет вечно грозить и опять вертеться на глазах у всех, кого я мучаю… А хотелось бы еще ожить, увидать в исполнении моего желанья тот проблеск любви моего мужа, который столько раз согревал и спасал меня в моей жизни и который теперь как будто навеки затушил Чертков. Ну и пусть без этой любви потухает и вся моя жизнь.
«Утопающий хватается за соломинку…» Мне хочется дать прочесть моему мужу все то, что теперь происходит в душе моей; но при мысли, что это вызовет только его гнев и тогда уже наверное убьет меня, я безумно волнуюсь, боюсь, мучаюсь…
Ох, какая тоска, какая боль, какой ад во всем моем существе! Так и хочется закричать: «Помогите!» Но ведь это пропадет в том злом хаосе жизни и людской суеты, где помощь и любовь в книгах и словах, а где холодная жестокость на деле…
Как раньше на мой единственный в целые десятки лет призыв о возвращении домой Льва Ник – а, когда я заболела нервным расстройством, он отозвался холодно и недоброжелательно и этим дал усилиться моей болезни; так и теперь, – это равнодушие к моему желанью и упорное сопротивленье моей болезненной просьбе может иметь самые тяжелые последствия… И все будет слишком поздно… Да ему что!! У него Чертков, а хотелось бы. Но у него дневники, надо их вернуть…Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Л. Н. вчера обещал Гольденвейзеру, что с ним поедет кататься верхом, и послал за ним. Но конюх Филька спутал и позвал Черткова. Л. Н. пошел на конюшню седлать лошадей. Софья Андреевна, в эти дни особенно недоверчивая, пошла за ним. <…> …и, как только Л. Н. стал огибать угол людской, тут перед глазами Софьи Андреевны, за калиткой ограды, выросла на серой лошади фигура Черткова, вспотевшего от жары и быстрой езды.
Софья Андреевна вскрикнула, закрыла себе глаза руками и стала громко рыдать (голосить). Чертков постоял минуту в недоумении, понял, обернулся, повернул лошадь и скрылся, спустился в овраг, уехал обратно. На скотном дворе собрались (было два часа, когда рабочие уходят работать) девушки и почти вся дворня. Софья Андреевна, в белом платье, шла и голосила. Л. Н. повернул и поехал за ней и говорил ей, что это случайно, что должен был приехать Гольденвейзер. Софья Андреевна как будто не понимала, потом близ Кузминского дома остановилась, утихла и ответила: «Как же мне быть благоразумной? Это как яма сзади тебя, в которую оступишься». <…>
Софья Андреевна сегодняшним поведением ужасно осрамила себя перед народом. Сперва недоумение: «Или у нее дети голодны, и потому она плачет», – говорили. «Это графа Бог держит так долго для крестьян, а она (семья Л. Н.) готова сжечь крестьян на спичке».
С этого дня пошли разговоры в деревне о том, что происходит между графиней и старым графом.
Л. Н. недоумевал, в какой мере Софья Андреевна больна и в какой притворяется; жалея ее, ради успокоения ее исполнял некоторые ее требования. Л. Н – чу тяжело было не сознаваться ей про завещание.
Это потакание раздражало Александру Львовну, Варвару Михайловну, Черткова, Гольденвейзера и др. Александра Львовна и Чертков высказывали ему, что они не одобряют его уступчивости Софье Андреевне. Л. Н. пришлось лавировать между разносторонними влияниями. Гольденвейзер, принимавший близкое участие в происходящей драме, разговаривал об этом с Л. Н. (он чуть не каждый вечер играл с ним в шахматы и после входил побеседовать в кабинет). Я, грешный, очень негодовал, что посторонние вмешиваются в семейное дело и позволяют себе советовать, внушать, так и так поступать и не оставляют Л. Н. довоевывать бой и поступать по-своему. Он хотел победить мягкостью, смирением, или переждать raptus [59] Софьи Андреевны, или, так как его присутствие только раздражало ее и ему становилось невыносимо терпеть, удалиться на время от нее.
Л. Н .: Я боюсь, что это у нее сумасшествие. Всё – я. Хочется бросить жизнь. Я ослабеваю. Она просила поехать на неделю в Никольское.
Л. Н. Толстой . Дневник. Сухотины. Писал книжку. Ездил с Михаилом Сергеевичем и Гольденвейзером. Соня все очень слаба. Не ест. Но держится. Помоги Бог и ей и мне. Записал в книжку.
14 июля
Не спала всю ночь и на волоске была от самоубийства. Как бы крайни ни были мои выражения о страданиях моих – все будет мало. Вошел Лев Никол., и я ему сказала в страшном волнении, что на весах с одной стороны возвращение дневников, с другой – моя жизнь, пусть выбирает. И он выбрал, спасибо ему, и вернул дневники от Черткова. Я от волнения плохо наклеила тут то письмо, которое он принес мне сегодня утром; очень мне это жаль, но оно переписано в нескольких местах, между прочим в книге писем Льва Ник – а ко мне, мной переписанной, и есть экземпляр у дочери Тани.
Саша ездила к Черткову за дневниками с письмом от Льва Николаевича. Но душа еще скорбит, и эта так ясно и твердо назревшая мысль о лишении себя жизни – я чувствую – будет всегда готова, если вновь уязвят меня в мои больные места сердца.
Вот какой конец моей долгой, раньше такой счастливой супружеской жизни!.. Но еще не совсем конец; сегодняшнее письмо Льва Ник – а ко мне еще клочок прежнего счастья, но маленький, изношенный клочок!
Дневники запечатала моя дочь Таня, и завтра их повезут Таня с мужем в Тулу, в банк. Расписку напишут на имя Льва H – а и его наследников, и расписку привезут Л. Н. Только бы меня опять не обманули; только бы опять тихонько не выманил этот иезуит Чертков у Льва Ник – а эти дневники!
Третьи сутки ничего в рот не брала, и это почему-то всех тревожило, а это наименьшее… Все дело в страстности и силе огорчения.
Сожалею и раскаиваюсь, что огорчила детей моих, Леву, Таню; особенно Таню; она опять так ласкова, сострадательна и добра ко мне! Я очень ее люблю. Надо разрешить Черткову бывать у нас, хотя мне это очень, очень тяжело и неприятно. Если я не разрешу свиданий, будет целая литература тайной и нежной переписки, что еще хуже.
Л. Н. Толстой . Письмо к С. А. Толстой, Ясная Поляна.
1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, теми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то, не говоря о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях, – если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в этом письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говорю о прекращении брачных отношений – такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви) – причины эти были, во-первых, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно и в чем я не упрекаю тебя. Это во-первыx. Во-вторых (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду), во-вторых, характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать – не самое чувство, а выражение его. Это во-вторых. В-третьих. Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, – это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было прямо противуположно: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни – собственность, которую я считал грехом, а ты – необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя.
Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной восемнадцатилетней девушке, и, несмотря на это мое грязное, порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасться в дневниках (я знаю только, ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу, там не найдется).
Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя о дневниках.
4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь, я сделаю.
Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя. Я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше так жить, как мы живем теперь, невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя и не спал и слушал до часу, до двух – и опять просыпался и слушал и во сне, или почти во сне, видел тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я, с своей стороны, решил все так, что иначе не могу, не могу. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все.
Лев Толстой.
14 июля утро
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
По поручению Льва Николаевича, Александра Львовна отправилась в Телятинки за дневниками и оставалась там очень долго.
Как я узнал от Варвары Михайловны, в Телятинках, в той самой комнате у Сергеенко, где третьего дня произошел наш разговор с Чертковым, спешно собрались самые близкие Черткову люди – его alter ego Алеша Сергеенко, О. К. Толстая (сестра Анны Константиновны), Александра Львовна, муж и жена Гольденвейзеры, а также сам Владимир Григорьевич, и все они занялись спешным копированием тех мест в дневнике Льва Николаевича, которые компрометировали Софью Андреевну и которые она, по их мнению, могла уничтожить. Затем дневники были упакованы и отправлены в Ясную Поляну. Чертков, стоя на крыльце телятинковского дома, с шутливой торжественностью троекратно перекрестил Александру Львовну в воздухе папкой с дневниками и затем вручил ей эти дневники. Тяжело ему было расставаться с ними.
А в Ясной Поляне с таким же волнением и нетерпением ожидала дневников Софья Андреевна. По словам Варвары Михайловны, Софья Андреевна с такой стремительностью кинулась к привезенным дочерью дневникам, что пришлось звать на помощь М. С. Сухотина, чтобы помешать ей повредить тетради, которые и были затем отобраны у нее и опечатаны.
Все это происходило уже под вечер, а день Льва Николаевича протекал своим чередом.Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.
Вы поймете, милый друг, всю тяжесть приносимой мною жертвы лишения личного, надеюсь, временного лишения общения с вами, но знаю, что вы любите не меня, Л. Т., а мою душу. А моя душа – ваша душа, и требования ее одни и те же. Саша все расскажет вам. Мне хорошо, очень хорошо.
И будет уж совсем хорошо и еще лучше, когда я получу от вас то, что ожидаю, – вашего единения со мною во имя того, чем мы оба живем. Все будет хорошо, если мы не ослабеем. Помоги Бог.
Пишите.
Л. Т.Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись от 1 июля 1910 г. Л. Н. читал «Психиатрию», и это чтение подействовало на него так, что он решил взять дневники от Черткова и отдать их в банк. Он из учебника психиатрии вычитал, что такое поведение Софьи Андреевны присуще психическим больным.
Л. Н. Толстой . Дневник. Очень тяжелая ночь. С утра начал писать ей письмо и написал. Пришел к ней. Она требует того самого, что я обещаю и даю. Не знаю, хорошо ли, не слишком ли слабо, уступчиво. Но я не мог иначе сделать. Поехали за дневниками. Она все в этом же раздраженном состоянии, не ест, не пьет. Занимался книжками, сделал три. Потом ездил в Рудаково. Не могу быть добр и ласков с Львом, и он ничего не понимает и не чувствует. Привезла Саша дневники. Ездила два раза. И Соня успокоилась, благодарила меня. Кажется, хорошо. От Бати тронувшее меня письмо. Ложусь спать. Все не совсем здоров и слаб. На душе хорошо.
15 июля
Всю ночь не спала, все думала, что если Лев Ник. так легко взял назад в своем письме обещание не уехать от меня, то он так же легко будет брать назад все свои слова и обещания, и где же тогда верные правдивые слова? Недаром я волнуюсь! Ведь обещал же он мне при Черткове, что отдаст дневники мне, и обманул, положив их в банк. Как же успокоиться и выздороветь, когда живешь под угрозами: «уйду и уйду».
Как жутко голова болит – затылок. Уж не нервный ли удар? Вот хорошо бы – только совсем бы насмерть. А больно душе быть убитой своим мужем. Сегодня утром, не спав всю ночь, я просила Льва Ник – а отдать мне расписку от дневников, которые завтра свезут в банк, чтоб быть спокойной, что он опять не возьмет свое слово назад и отдаст дневники Черткову, раз он так скоро и легко это делает, то есть берет слово назад.
Он страшно рассердился, сказал мне: «Нет, это ни за что, ни за что» – и сейчас же бежать. Со мной опять сделался тяжелый припадок нервный, хотела выпить опий, опять струсила, гнусно обманула Льва Ник – а, что выпила, сейчас же созналась в обмане – плакала, рыдала, но сделала усилие и овладела собой. Как стыдно, больно, но… нет, больше ничего не скажу; я больна и измученна.
Поехала с сыном Левой кататься в кабриолете, смотреть дом в Рудакове для Овсянникова, для Тани. Лев Ник. поехал с доктором верхом. Думала – поедем вместе, но Л. Н. взял умышленно другое направление, чем мы, – сказал: поеду по шоссе и через Овсянниково кругом домой, а поехал наоборот – раньше через Овсянниково, будто невзначай, – а я все замечаю, все помню и глубоко страдаю.
Разрешила через силу Черткову бывать у нас, старательно вела себя с ним, но страдала; следила за каждым движением и взглядом и Льва Николаевича, и Черткова. Они были осторожны. Но до чего я ненавижу этого человека! Мне страданье его присутствие, но буду выносить, чтоб видеть их вместе на моих глазах, а не где-нибудь еще и чтоб они не затеяли вместо свиданий какую-нибудь еще длинную переписку.
Был и сын Черткова, милый, непосредственный мальчик, который привез своего друга-англичанина, шофера автомобилей. Приехал еще англичанин из Южной Америки, скучный, тупой, неинтересный. Вышла в газетах статейка Л. Н. о разговоре с крестьянином: «Из дневника».
Дневники Льва H – а сегодня запечатали, семь тетрадей, и завтра мы их с Таней везем на хранение в банк. Сейчас они лежат в Туле у доктора Грушецкого, что меня беспокоит. Хотели сегодня их убрать в банк, но все оказалось заперто по случаю молебствия в Туле о холере, и завтра надо их взять у Грушецкого и положить в банк. Это что-то новое и неприятное в Льве Николаевиче; почему в банк, а не держать их дома или отдать в Исторический музей, где все остальные дневники, – на хранение и почему именно эти дневники именно я не должна читать, а ведь после смерти Льва Ник – а бог знает кто их будет читать, а жена не смей. Так ли было во всю жизнь нашу! Горько душе все это! И все влияние Черткова. «Конечно, вам обидно, – сказал Сухотин, – я это понимаю и сам не люблю Черткова».
Пропасть скучного народа: англичанин, Дима с товарищем (эти лучшие), монотонный, скучный Николаев, Гольденвейзер, Чертков. Пускали граммофон, потому что всем этим господам говорить не о чем. Пробовала читать корректуру – не идет. Лева меня лепит, и мне возле него спокойнее, он все понимает, и любит, и жалеет меня.
Дорого мне досталось отнятие дневников у Черткова; но если б сначала – опять было бы то же самое; и за то, чтоб они никогда не были у Черткова, я готова отдать весь остаток моей жизни и не жалею той потраченной силы и здоровья, которые ушли на выручку дневников; и теперь эта потеря здоровья и сил пали на ответственность и совесть моего мужа и Черткова, так упорно державшего эти дневники.
Положены они будут на имя Льва H – а, с правом их взять только ему. Какое недоброе по отношению к жене и неделикатное, недоверчивое отношение! Бог с ним!
Получила письмо от А. И. Масловой, и потянуло меня в их ласковый, честный, добрый мирок, без всяких хитростей и тяжелых осложнений; и, может быть, там и Сергей Иванович, и я отдохнула бы душой среди всех их и под звуки той музыки, которая когда-то усыпила тоже мое острое горе. Я так устала от всех осложнений, хитростей, скрываний, жестокости, от признаваемого моим мужем его охлаждения ко мне! За что же я-то буду все горячиться и безумно любить его? Повернись и мое сердце и охладей к тому, который все делает для этого, признаваясь в своем охлаждении. Если надо жить и не убиваться – надо искать утешения и радости. Скажу и я: «Так жить – невозможно! Холод сердца – мне, горячность чувств – Черткову».
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
История с дневниками, по-видимому, близится к концу. Лев Николаевич уступил Софье Андреевне: взял дневники у Черткова. Но при этом решил не предоставлять дневников как предмета спора ни той ни другой стороне, а хранить их как бы в нейтральном месте, именно в каком-нибудь тульском банке.
Когда я стал прощаться, чтобы уходить домой, Софья Андреевна просила меня передать Владимиру Григорьевичу приглашение быть у них сегодня вечером.
С другой стороны, и от Льва Николаевича я получил письмо для Владимира Григорьевича. Кроме того, Лев Николаевич просил меня передать ему на словах, чтобы он был возможно осторожнее с Софьей Андреевной, не упоминал бы ни слова о дневниках и чтобы воздержался от беседы со Львом Николаевичем наедине, у него в кабинете, ограничившись свиданием с ним в общей комнате.
Он вынул из кармана письмо Владимира Григорьевича и показал фразу, где тот, как оказалось, уже спрашивал, не лучше ли было бы хранить дневники в Ясной Поляне, чтобы в случае надобности иметь возможность пользоваться ими для работы.
– Вот такие вещи разве можно говорить?! Пожалуйста, скажите, чтобы ни слова не упоминал о дневниках! Это может вызвать такой взрыв, какого предугадать нельзя. Ведь дневники – это прямо пункт умопомешательства душевнобольного!..
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись.
Сегодня все сначала. Софья Андреевна пала на колени к ногам Л. Н., хватала его за блузу.
– У меня к тебе последняя просьба: дай мне дневники или ключ от них.
Л. Н. ей сказал, что ключ у Михаила Сергеевича, и ушел. Когда шел мимо дома, она высунулась из окна и крикнула вслед ему: «Я опий выпила». Л. Н. бегом вернулся, вбежал наверх, а Софья Андреевна ему: «Я тебя обманула, я и не думала пить». Эта сцена взволновала Л. Н., и он сказал Софье Андреевне: «Ты все делаешь для того, чтобы я ушел».
У Л. Н. сильное сердцебиение. Он вышел, а она опять его позвала. После Варвара Михайловна сказала ей, что она все делает для того, чтобы Л. Н. ушел. Тогда Софья Андреевна успокоилась. Вошла Александра Львовна и тоже сказала ей, что у Л. Н. перебои сердца. Она перепугалась: «Правда ли, что перебои?» – и успокоилась. Может быть, это последний заряд.А. Л. Толстая . Из воспоминаний. Уход из дома был бы ему легче, вознес бы его на еще более высокий пьедестал, умножил бы его славу… Крест, взятый им на себя, был во много раз тягостнее.
16 июля
Узнав, что я пишу дневник ежедневно, все окружающие принялись чертить вокруг меня свои дневники. Всем нужно меня обличать, обвинять и готовить злобный материал против меня за то, что я осмелилась заступиться за свои супружеские права и пожелать больше доверия и любви от мужа и отнятия дневников у Черткова.
Бог с ними со всеми; мне нужен мой муж, пока его охлаждение еще не заморозило меня, мне нужна справедливость и чистота совести, а не людской суд.
Ездила с Таней в Тулу; клали семь тетрадей дневников Льва Николаевича на хранение в Государственный банк. Это полумера, то есть уступка мне наполовину. От Черткова отнято, слава Богу, – но мне никогда уж при жизни Льва Ник – а их не придется видеть и читать. И это месть моего мужа. Когда их привезли от Черткова, я с волнением взяла их, перелистывала, искала, о чем и что там написано (хотя многое я раньше читала), и у меня было чувство, точно мне вернули мое пропадавшее любимое дитя и опять отнимают у меня. Воображаю, как на меня злится Чертков! Сегодня вечером он опять был у нас, и как я страдаю от ненависти и ревности к нему! Мать, у которой цыгане похитили бы ребенка, должна испытывать то, что я, когда ей вернули ее ребенка.
Положены дневники исключительно на имя Льва Ник – а, без Сухотина; и только он их может лично получить или по нотариальной доверенности.
Вечером был Чертков, торчит все чужой несносный англичанин, был Булгаков, М. А. Шмидт. Еще был Гольденвейзер, поиграл очень хорошо мазурки Шопена.
Лев Ник. со мной добрее, чем был раньше, и мне так радостно чувствовать его ласковый взгляд, который я ловлю с любовью. Он ездил без нас верхом с Булгаковым по лесам; на нездоровье не жалуется. О работах его мало знаю; хожу в так называемую канцелярию, где переписывают Саша и Варвара Михайловна, и пересматриваю по ночам бумаги и письма.
Есть письма, предисловие к копеечным книжечкам, статья о самоубийстве, начатые разные вещи, но ничего большого и серьезного.
Весь вечер страшная гроза и льет сильнейший дождь. Я ужасно тревожусь за Танин отъезд, особенно потому, что муж ее уехал к дочери, в Пирогово, хотел завтра выехать на станцию Лазарево, а теперь дорога испортится, и ему трудно будет проехать до станции. И Таня тревожна без мужа и дочери у нас, и мне ее очень жаль, хотя она меня за последнее время часто огорчала своей недоброжелательностью, осуждением ради заступничества за отца.
Господи! Какой дождь и шум грозы, ветра, листьев дерев… Спать невозможно…
М. А. Шмидт в записи Д. П. Маковицкого от 27 июля 1910 г.
«Записки, – говорила она, – если писаны в раздраженном состоянии, будут раздражать; хорошие будут только те, которые записаны в добром состоянии». Еще потому она не вела записки, что боялась неточно передать слышанное. Она считает, что записки не должны содержать ничего личного, и лишь одни мысли. Она враг записывания того, что происходит между людьми, как, например, то, что теперь между Софьей Андреевной, Александрой Львовной, Чертковым и т. д. Записки только послужат к возникновению легенд, которыми будет в следующие века окутана личность Л. Н., и ими будет скрыта сущность его учения. Совершенно так же, как это случилось с Христом. И на писаниях Л. Н. нарастут наросты, как на словах Иисуса, и учение его будет изуродовано и передаваемо людям так же искаженно, как учение Иисуса.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Как горько отцу приходилось расплачиваться за славу, то, за чем тщетно гонятся люди, жертвуя иногда жизнями, честью, совестью. И чем ближе отец подходил к смерти, тем равнодушнее становился он к славе людской. <…>
От этой своей знаменитости уйти он не мог. Все окружение отца, даже самые близкие, купаясь в его славе, ни минуты не забывали об этом. Все, даже святой Душан, записывали, снимали, запечатлевали для потомства…
Должна признаться – потомство мало меня беспокоило. Меня мучило только одно: как уберечь, сохранить, как сделать так, чтобы был спокоен, счастлив мой самый любимый на свете, старенький, с седыми локонами на затылке, такой худой, беззащитный, слабеющий отец?!В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Утром Лев Николаевич говорил о письме, полученном им от петербургского журналиста А. М. Хирьякова:
– Какое пустое письмо Хирьякова! Шуточки о самых серьезных и важных предметах. Он не может понять, что познать себя – не значит копаться в самом себе, а значит познать свою духовную сущность, которая составляет основу движения жизни. Что значит не иметь религиозно-философского отношения к вопросам жизни! Все мудрецы мира учили, что самопознание имеет глубокое, огромное значение, а Хирьяков с госпожой Курдюковой решили, что это такое глубокомыслие, в которое провалишься и т. д. Бог знает что такое!
Ездили вместе верхом далеко-далеко, сделав большой круг. Открыли новую дорогу: сначала по крутому косогору вверх, по тропинке между молодыми березами, со сверкающими от пробивающегося сквозь листву солнца частыми белыми стволами; потом по глухой дороге, а потом, и главное, по бесконечной узкой просеке, с препятствиями, которые приходилось брать: то склоненные с двух сторон над дорогой и переплетенные ветвями между собой деревья (их объезжали с большим трудом по частому, почти непролазному молодому лесу), то канавы, то крутые спуски и такие же крутые подъемы…
Когда свертывали с дороги в эту просеку, Лев Николаевич произнес свое обычное:
– Попробую дорожку!
На средине я было предложил ему вернуться, но он не хотел.
– Вы совсем не помните этой дорожки, Лев Николаевич? – спросил я через некоторое время, видя, что просеке конца-края нет.
– Совсем не помню.
– Куда же она может вывести?
– Понятия не имею! Куда-нибудь выедем. Вот это-то и интересно, куда она выведет.
Все-таки выехали на дорогу. Вернулись через Овсянниково и Засеку. Поехали на Засеке не мимо дач, а в объезд, по лесу.
– Что и требовалось доказать! – воскликнул Лев Николаевич, когда мы благополучно выехали к железнодорожному мосту у станции.
А вечером говорил:
– Мне не хотелось, чтобы мне кричали: «Здравствуйте, Лев Николаевич!» – и я объехал дачи лесом. Какая хорошая тропинка!Л. Н. Толстой . Дневник.
Жив, но плох телом. Душой бодрюсь. Милый Миша Сухотин уехал, и Таня. Потом и Соня. Она спала, но все угрожающа. Ходил гулять. Хорошо молился. Понял свой грех относительно Льва: не оскорбляться, а надо любить. Какая нелепость: равнять и чтоб одно могло перевешивать другое: оскорбление и любовь – не любовь к Ивану, к Петру, а любовь как жизнь в Боге, с Богом, Богом. Хочу поговорить с ним. Американец – пишет, сочиняет, и, кажется, пустое. Вернувшись с прогулки, наткнулся на него, потом учитель из Вятки с женою. Тоже пишет. Но очень милый. Поговорил с ним. Окончил последнюю корректуру. Хотел взяться за «О безумии», но не был в силах. Сейчас надо записать из книжки:
1) Мы живем безумной жизнью, знаем в глубине души, что живем безумно, но продолжаем по привычке, по инерции жить ею, или не хотим, или не можем, или то и другое, изменить ее.
2) …Нынче 13 июля, во-первых, освободился от чувства оскорбления и недоброжелательства к Льву и, второе, главное, от жалости к себе. Мне надо только благодарить Бога за мягкость наказания, которое я несу за все грехи моей молодости и главный грех – половой нечистоты при брачном соединении с чистой девушкой. Поделом тебе, пакостный развратник. Можно только быть благодарным за мягкость наказания. И как много легче нести наказание, когда знаешь за что. Не чувствуешь тяготы. Ездил с Булгаковым верхом далеко. Устал. Сон, обед. Гольденвейзер, Чертков. Тяжелое настроение. С. А. недурна. Гольденвейзер прекрасно играл. Гроза.
17 июля
Утром уехала дочь Таня. Гроза прошла. Легла поздно и проспала до двенадцати часов; встала совсем разбитая, и первая мысль – о дневниках Льва Николаевича. Вчера ночью я прочла мое письмо к Черткову Тане вслух, приложенное в этой тетради, и подумала: если б Чертков любил действительно Льва Ник – а, он на мою просьбу отдать дневники, видя мое безумное волнение, не допустил бы, чтоб мы все были так несчастливы, как это последнее время, – а с чуткостью доброго и порядочного человека (чего в нем совсем нет) привез бы их, отдал бы по праву – не мне, а Льву Николаевичу и брал бы для работ своих по одной тетради, возвращая ее опять-таки Льву Николаевичу. Нет, ему овладеть драгоценными тетрадями было дороже, конечно, спокойствия Л. Н., и только его решительное требование заставило эту тупицу отдать дневники.
Что же теперь лучше, как есть? Теперь горе всей семье в продолжение двух недель – дневники никому не доступны, – и Лев Ник. предлагает мне, если я хочу, – никогда ему не видать Черткова. Чертков вступил со мной в открытую борьбу. Пока победила я, но прямо и правдиво говорю: я выкупила дневники ценою жизни и впредь будет то же. А Черткова за это возненавидела. Лев Ник – ч был встревожен сегодня тем, что вчера ночью Чертков, Гольденвейзер и Булгаков в эту страшную грозу и ливень вывалились из тележки, сломали ее, отпрягли лошадь и пошли домой пешком. Видя его тревогу, я пересилила себя и сказала: «Ты, верно, поедешь верхом к Черткову?» Лев Ник. мне на это ответил: «Если тебе это неприятно, я не поеду». Хотя трудно было, но я ни за что не хочу огорчать моего дорогого старичка и уговорила его ехать к Черткову; он и поехал один, и, разумеется, коллекционеру Черткову нужны только фотографии и рукописи, и он тотчас же снял Льва H – а цветной фотографией. Когда Л. Н. мне сказал, что он и вечером приедет, то я запротестовала опять всем моим существом, но смирилась. Лев же Ник. сам просил Варвару Михайловну доехать до Черткова и отказать ему приезд вечером. Вечером я гуляла спокойно с приехавшими Лизой Оболенской и Верочкой Толстой; Лев Ник. играл в шахматы с Гольденвейзером, потом прошелся, пил чай и рано ушел. Позировала много для моего бюста, и Лева лепил усердно, и дело подвигается.
Узнала сегодня от Льва Николаевича, что дневники его сначала были спрятаны у дочери Саши, а Саша по требованью Черткова передала их молодому Сергеенке, который и свез их Черткову 26 ноября 1909 года тихонько от меня.
Какие гнусные, тайные поступки! Какая сеть обмана, скрываний от меня! Лжи! Ну не предательница ли моя дочь Саша? И какое притворство, когда Лев Никол. на вопрос мой «где дневники?» взял меня за руку и повел к Саше, будто он не знает, а Саша может знать, где дневники? И Саша ответила тоже, что не знает, и солгала. А Лев Никол., вероятно, забыл, что дал их увезти к Черткову.
Как все вокруг Льва Ник – а наловчились лгать и всячески хитрить, изворачиваться и оправдываться! Я ненавижу ложь; недаром говорят, что дьявол – отец лжи. А в нашей ясной, светлой семейной атмосфере никогда этого не было и завелось только с тех пор, как в доме чертковско-чертовщинное влияние. Недаром их фамилия от слова: ч е р т.
Список лиц, не любящих Черткова и заявивших мне об этом:
М. А. Шмидт,
Н. В. Давыдов,
М. С. Сухотин,
H. H. Ге,
И. И. Горбунов,
mister Maude,
Е. Ф. Юнге. Все мои сыновья и я сама, П. И. Бирюков, Зося Стахович. Вероятно, и еще много таких, каких я не знаю.
Сегодня Лева мне сказал, что Чертков, сходя с лестницы, при всех сказал про меня: «Какая же это женщина, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа». Сам напустил смрад в наш дом, от которого все мы задыхаемся, и вопреки справедливости и мнению всего мира, признавшего мою любовь и заботу о жизни мужа, этот господин меня обвиняет в убийстве его. Он рвет и мечет, что у меня на него открылись глаза и я поняла его фарисейство, и ему хочется мстить мне. Но я этого не боюсь.
Д. П. Маковицкий . Из воспоминаний.
В доме Толстых не было тайн. Лев Николаевич все говорил такое, что мог сказать всем; а чего не мог сказать всем, того не говорил и близким. Это – как общее правило. Софья Андреевна что доверяла близким, то высказывала и при всех – домашних, гостях и случайных посетителях. От живших у Толстых секретарей, учителей, докторов, переписчиков, художников, прислуги не скрывали ничего; не делали тайн и от родственников, гостей, друзей…
Л. Н. Толстой . Дневник. Мало спал. Проводил милую Танечку. Ходил гулять. Вернувшись, ничего не мог делать. Читал письма и Паскаля. С Львом вчера разговор, и нынче он объяснил мне, что я виноват. Надо молчать и стараться не иметь недоброго чувства. Саша уехала в Тулу. Теперь двенадцать часов. Очень, очень слаб, ничего не работал. Читал чудного Паскаля. Потом ездил к Черткову. Довольно хорошо обошлось. Вечер и обед скучно. Гольденвейзер. Посидел у Саши приятно.
18 июля
С утра мне было очень тяжело, тоскливо, мрачно и хотелось плакать. Я думала, что если Лев Никол. так тщательно прячет свои дневники от меня именно, чего никогда раньше не было, – то в них что-нибудь есть такое, что надо скрывать именно от меня; так как они были и у Саши, и у Черткова, а теперь закабалены в банк. Промучившись сомнениями и подозрениями всю ночь и весь день, я высказала Льву Ник – у и выразила подозрение, что он мне изменил так или иначе, записал это в дневники и теперь скрывает и прячет их. Он начал уверять, что это неправда, что он никогда не изменял мне. Так зачем же их прятать? Из злобы и упрямства? Ведь если там много хороших мыслей, то они могли бы мне принести только пользу… Но нет, если скрывают, то наверное что-нибудь дурное. Я ничего не скрываю: ни дневников, ни своих «Записок», пусть весь мир читает и судит. Какое мне дело до людского суда! Знаю свою чистую жизнь, знаю, что читаю теперь, как книгу, все ощущения и самую суть природы и характера моего мужа, скорблю и ужасаюсь! Но я еще привязана к нему, к сожалению! Как я напомнила Льву Ник – у, что после того, как Чертков написал записку об отдаче дневников после окончания над ними работ Льву Ник – у, он хотел тоже написать обещание мне их отдать, но раздумал, сказав: «Какие же расписки жене, обещал и отдам», – он сделал злое лицо и сказал: «Я этого не говорил». – «Да ведь у меня записано это в дневнике 1 июля, и Чертков свидетель», – сказала я.
Тогда Л. Н. сейчас же отклонил этот разговор и начал кричать: «Я все отдал: состояние, сочинения, оставил себе только дневники, и те я должен отдать… Я тебе писал, что я уйду, и уйду, если ты будешь меня мучить».
А что значит: отдал все ? Прав на сочинения он не отдал, а навалил на мою женскую спину управление всем имуществом, устройство жизни, в которой сам живет и пользуется всеми благами гораздо больше меня. А у меня только вечный, непосильный труд. Но в том-то и дело, что мне отдавать дневников и не нужно; пусть они будут у Льва Ник – а до конца его жизни. Мне только обидно и больно, что их скрывают именно от меня у Саши, Сергеенки, Черткова, – везде и у всех, но только не смей в них заглядывать жена…
Ходили после обеда в Елочки гулять: приезжавший Дунаев, Лев Ник., Лева, Лизонька и я. Пропасть маленьких маслят. Жара весь день томительная. Писала: Е. Ф. Юнге, Масловой, Кате, Бельской; послала артельщику письмо и перевод в 195 рублей.
Приходила Николаева, приезжал Чертков, Гольденвейзер, пили чай на балконе. Читала Лизоньке кое-что из старых записок Л. Н., и она ужасалась порочности Л. H – а в его молодости и страдала от всего того, что я ей разоблачила о ее дядюшке, которого она считала святым.
За то, что я во многом прозрела, Лев Никол. ненавидит меня, и упорное отнятие дневников есть ближайшее орудие уязвить и наказать меня. Ох уж это напускное христианство с злобой на самых близких вместо простой доброты и честной безбоязненной откровенности!
Л. Н. Толстой . Дневник.
Жив, но плох. Все та же слабость. Ничего не работаю, кроме ничтожных писем и чтения Паскаля. С. А. опять взволнованна. «Я изменил ей и оттого скрываю дневники». И потом жалеет, что мучает меня. Неукротимая ненависть к Черткову. К Леве чувствую непреодолимое отдаление. И скажу ему, постараюсь любя, son fait [60] . Был господин писатель тяжелый. Ездил в Тихвинское. Очень устал. Вечером были Гольденвейзер и Чертков, и С. А. готова была выйти из себя. Ложусь спать.
19 июля
Разбили мое сердце, измучили и выписали докторов: Никитина и Россолимо. Бедные! они не знают, как можно лечить человека, которого со всех сторон морально изранили! Случайное чтение листка из старого дневника возмутило мою душу, мое спокойствие, и открыло глаза на теперешнее пристрастие к Черткову, и навеки отравило мое сердце. Сначала предложили мне такое лечение: Льву H – у уехать в одну сторону, мне – в другую, ему к Тане, мне – неизвестно куда. Потом, когда я расплакалась, увидав, что вся цель окружающих меня – удалить от Льва Николаевича, я на это не согласилась. Тогда, видя свое бессилие, доктора начали советовать: ванны, гулять, не волноваться… Просто смешно! Никитин удивляется, как я исхудала. Все только от горя и уязвленного любящего сердца, а они – уезжай! то есть то, что больнее всего.
Ездила купаться, и мне стало хуже. Уходила вода из Воронки – как моя жизнь, и пока утопиться в ней трудно; ездила главное, чтоб примериться, насколько можно углубиться в воде Воронки.
Мыла шляпу Льва Николаевича. Он в самую жару ездил в Овсянниково, потом не обедал и имеет усталый вид. Еще бы! 16 верст верховой езды при температуре в 36 градусов на солнце! Вечером играл в шахматы с Гольденвейзером. Я ничего с ним не говорила сегодня, я боюсь расстроить его, да и себя. Позировала для Левы, с ним все хорошо; поправляла корректуры, но опять не послала, не могу работать… И теперь поздно, надо ложиться спать, а спать не хочется…
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
В Ясной гостит племянница Льва Николаевича, дочь его сестры Марии Николаевны, кн. Е. В. Оболенская.
Из-за жары в своем кабинете, выходящем окнами на юг, Лев Николаевич занимается в «ремингтонной». Одет в белую парусиновую пару.
Сегодня он получил приглашение участвовать в конгрессе мира в Стокгольме, если не лично, то присылкой доклада. Он шлет доклад, написанный еще в прошлом году, с сопроводительным письмом.
К своему рассказу «Из дневника», только что напечатанному в газетах, Лев Николаевич написал заключение. Чертков предполагал послать заключение в газеты, с припиской от своего имени о том, что напечатание его было бы желательно для Льва Николаевича. Лев Николаевич изменил приписку Черткова в том смысле, что Чертков считает заключение заслуживающим напечатания и потому посылает его в редакцию с разрешения Льва Николаевича.
– Я больше на него сваливаю, – сказал мне Лев Николаевич. – Пишу, что он считает эту вещь стоящей печати… Потому что я-то не считаю ее такой. Вы покажите мою приписку Владимиру Григорьевичу: если хочет, пусть он ее примет, если нет, пусть оставит по-старому.
Во время этого разговора вошла Софья Андреевна и, увидев в руках Льва Николаевича листок с текстом заключения, стала расспрашивать, что это за листок. Лев Николаевич стал объяснять ей, но она ничего не понимала. «Это письмо Черткову? Зачем Чертков? Можно ли мне переписать? Почему Черткову этот листок, а не тот, который она перепишет?» и т. д. и т. д. – сыпались вопросы один за другим. И в заключение:
– Я все-таки ничего не поняла!
– Очень жалко, – ответил Лев Николаевич, уже утомленным голосом, и добавил, когда Софья Андреевна вышла: – Как только Чертков, так у нее в голове все так путается, и она ничего не понимает, и бог знает что такое!..
Из Москвы приехали к больной Софье Андреевне доктор Д. В. Никитин и психиатр Г. И. Россолимо. За обедом Россолимо и Лев Николаевич вели разговор о причинах самоубийств. Лев Николаевич как на главную причину указывал на отсутствие веры. Россолимо называл причины: экономическую, культурную, физиологическую, биологическую и проч., а также, пожалуй, и отсутствие веры, то есть (перевел он на свой язык) отсутствие «точки, на которую можно было бы опереться». Никак сговориться с Львом Николаевичем он не мог, да и немудрено: говорили они на разных языках, поскольку Толстой скептически относился к медицине как к науке.
Вечером Лев Николаевич вышел к чаю на террасу. Софья Андреевна была занята у себя с докторами.
– Они мне хорошее лекарство прописали, – сказал Лев Николаевич, – которое я с удовольствием проглочу: уехать в Кочеты.
Сегодня врачи еще не составили своего заключения и потому остаются на завтра.
Ввиду того что отношения между Софьей Андреевной и В. Г. Чертковым продолжают оставаться неровными, Лев Николаевич, чтобы успокоить Софью Андреевну, решил уступить ей и просить Владимира Григорьевича временно не посещать Ясной Поляны. Поздно вечером он позвонил ко мне. Я вошел к нему в спальню, где Душан забинтовывал Льву Николаевичу больную ногу.
– Вы завтра пойдете к Черткову, – сказал Лев Николаевич, – следовательно, расскажите ему про все наши похождения. И скажите ему, что самое тяжелое во всем этом для меня – он. Для меня это истинно тяжело, но передайте, что на время я должен расстаться с ним. Не знаю, как он отнесется к этому.
Я высказал уверенность, что если Владимир Григорьевич будет знать, что это нужно Льву Николаевичу, то, без сомнения, он с готовностью примет и перенесет тяжесть временного лишения возможности видеться со Львом Николаевичем.
– Как же, мне это нужно, нужно! – продолжал Лев Николаевич. – Да письма его всегда были такие истинно дружеские, любовные. Я сам спокоен, мне только за него ужасно тяжело. Я знаю, что и Гале это будет тяжело. Но подумать, что эти угрозы самоубийства – иногда пустые, а иногда – кто их знает? – подумать, что может это случиться! Что же, если на моей совести будет это лежать?.. А что теперь происходит – для меня это ничего… Что у меня нет досуга или меньше – пускай!.. Да и чем больше внешние испытания, тем больше материала для внутренней работы… Вы передайте это бате. Наверное, мы не увидимся с вами утром.
20 июля
Второй день тихо и спокойно, и Чертков не был. Уехали доктора днем. Не для того ли их выписывали, чтоб на всякий случай засвидетельствовать мое безумие? Бесполезно было их посещение. Если все будет как эти дни – я буду здорова. И Лев Ник. ездил верхом с глупым и добродушным конюхом Филькой и весь вечер сидел у себя наверху, на балконе, что-то писал и читал, был спокоен и отдыхал. Приезжал Гольденвейзер, и мирно сыграли в шахматы, пили чай на балконе все вместе. Мне что-то очень жаль сына Леву. Он сегодня такой грустный, озабоченный. Всплыло ли пережитое им в Париже, встревожен ли он тем, что ему не выдают бумагу для получения заграничного паспорта, или он, нервный, устал от наших тяжелых осложнений жизни…
Ходила купаться с Лизой Оболенской, Сашей и Варварой Михайловной. Оттуда приехали. Жара невыносимая, много белых грибов, косят овес…
Читала корректуру русскую собрания сочинений нового издания и английскую, биографию Льва Ник – а Моода. Позировала для Левы.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Таня и ее муж содействовали тому, чтобы дневники были взяты от Черткова и перемещены в банк. Но успокоения не было. Мы решили посоветоваться с врачами и вызвали знаменитого психиатра Россолимо вместе с нашим другом, доктором Никитиным.
«Лечить надо не мать, – сказал на это брат Лев, – а отца, который выжил из ума». 20 июля отец писал в дневнике:
«Идет в душе неперестающая борьба о Льве: простить или отплатить жестким, ядовитым словом. Начинаю яснее слышать голос добра. Нужно, как Франциск, испытать радость совершенную, признав упреки дворника заслуженными. Да, надо».
Но и врачи не помогли нам. Определение Россолимо: «Дегенеративная двойная конституция: паранойяльная и истерическая, с преобладанием первой» – были для нас ученые слова. А вот что дальше делать? Врачи предписывали: разлучить родителей, ванны, прогулки, успокоительные средства для матери… Но как этого добиться? С. А. решительно заявила, что здорова и никаких предписаний выполнять не будет.
Милый Никитин все понимал и глубоко страдал за всех нас. Выслушав сердце отца, он нашел, что оно сильно расширено и ослаблено.
«Скажу вам по секрету, Александра Львовна, – предупредил он меня, – еще вам предстоит много тяжелого».
Что было делать? К кому кинуться за советом? Таня, Сережа… Но они все-таки были оторваны от нашей жизни, у них были свои семьи, свои интересы. Душан? Но при всей его святости, его нравственных качествах, он был малоавторитетен. Марья Александровна? Она молилась на отца… все, что решал сам отец, было для нее законом, она не помогла бы ему принять решение. Чертков? Я советовалась с ним… Но он был так же, как и я, несвободен от недоброго чувства к С. А.
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову. Не переставая думаю о вас, милый друг. Благодарен вам за то, что вы помогали и помогаете мне нести получше мое заслуженное мною и нужное моей душе испытание, несмотря на то что это испытание не менее тяжело для вас. И помогайте, пожалуйста, вам обоим не слабеть и не сделать чего-нибудь такого, в чем раскаемся. Я рад, что понимаю ваше положение, которое едва ли не труднее моего. Меня ненавидят за то, что есть, смело скажу, во мне хорошего, обличающего их, но ко мне, и по моим годам, и моему положению, они все – а имя им легион – чувствуют необходимость иметь некоторые gards [61] и сдерживаются. Вас же за то высокое, святое, что есть в вас, – опять смело скажу – им нечего опасаться, и они не скрывают свою ненависть к добру или скрывают ее под разными выдуманными обвинениями вас. Я это понимаю и больно чувствую за вас. Но будем держаться. Пожалуйста, помогайте мне, а я вам. Собой не похвалюсь. Не могу удержать недоброго чувства. Надеюсь, пройдет.
21 июля
Пишу, страшно вся взволнованная, главное, у Льва Ник – а очень болит печень, желудок плохо действует без желчи, которая задержана, и главное, отчего я так мучаюсь, это что я виновата, что он не поправляется. Опять вечером приехал Чертков с сыном. Я с утра знала, что он приедет, и весь день волновалась. Но ездила купаться, кончила поправлять корректуру английской биографии Л. Н. Моода, позировала дважды Леве и радовалась, что могу быть спокойна.
Лев Ник. поехал верхом с доктором, опять по страшной жаре, и имел вид усталый, не хотел идти обедать, но пошел и ел много вареного гороха, а печень уж давно увеличена и болит. Вечером играл с Гольденвейзером в шахматы наверху на балконе; приехал Чертков. Как только я заслышала звук его кабриолета, меня уже начало всю трясти. Еще раньше я 1 часа ходила по саду, чтоб собой овладеть. Я не терплю этого человека и пускаю в дом только для Льва Николаевича.
Но мне стало грустно, что все на террасе сидят вместе и Марья Александровна здесь; все пользуются присутствием Льва ик – а, а я нет, и мы доживаем последнее время на свете, и я не могу даже быть с ним. Три раза я примеривалась войти на террасу пить чай и наконец решилась. И что же? Я так взволновалась, что кровь бросилась мне в голову, пульс бился неуловимо, я едва держалась на ногах и не могла видеть Черткова. Пыталась начать говорить, чувствую – голос совсем не мой, а что-то дикое. Все на меня вытаращили глаза. Пытаюсь опять и опять успокоиться и едва успеваю настолько это сделать, чтоб избегнуть скандала и не огорчать Льва Николаевича. Господи, помоги мне! Я этого больше всего желаю! Но я чувствую себя такой больной и несчастной. И пусть бы я страдала еще в тысячу раз больше, лишь бы мой Левочка поправился и не сердился на меня… И могло бы всего этого не быть, если б уступили раньше моим законным, хотя отчасти болезненным желаниям.
Так и слышу слова: «Ни за что, ни за что!» Что же, лучше теперь? Все несчастны, я во всем виновата, Лев Ник. нездоров, Чертков изгнан из доброго расположения к нему; дневники закабалены… Ну, довольно; как ужасно тяжело и грустно!
Д. П. Маковицкий . Запись о событиях этого дня, сделанная в 1911 г.
Л. Н. клал за картину ключ от ящика письменного стола, когда запирал дневник. Софья Андреевна вынимала со дна ящика дощечку, доставала дневник и читала.
В. М. Феокритова . Дневниковая запись. Чертков и Дима, который приехал с отцом, встали и поздоровались с ней. Она едва поклонилась и почти вырвала руку у Черткова. Владимир Григорьевич сказал ей, что привез добавление к «Власти тьмы», которое она просила. «Поздно, теперь не нужно, – резко ответила Софья Андреевна, – лучше бы телеграммы юбилейные отдали, взяли на один месяц, а держите два года. Я думаю, можно быть господином своего слова хоть раз», – продолжала грубо говорить Софья Андреевна, все больше и больше волнуясь. Чертков пытался ей объяснить, почему он их еще ей не привез, но это было напрасно, она не давала ему выговорить ни слова, и он замолчал. Все как-то притихли, всем было опять невыносимо тяжело и стыдно. Разговор уже не клеился. Только Лев Николаевич, как всегда, стараясь все смягчить, заговорил о своих текущих работах. Опять замолчал, и Гольденвейзер с Чертковым поспешили уехать. После их отъезда Лев Николаевич тоже ушел к себе, говоря: «Спать пойду, я весь вышел». Мы тоже разошлись, и Софья Андреевна осталась одна. Даже Лев Львович нашел ее поступок неприличным и сказал ей, что нельзя быть такой несдержанной, – уж если она вышла, то нужно быть учтивой. Она все говорила, что не может владеть собой, что она так ненавидит Черткова, что удивляется только, как он не понимает ее состояния и ездит, когда она подает ему два пальца. А Чертков ездил к Льву Николаевичу всегда только тогда, когда приглашала сама же Софья Андреевна, прося его не обращать на нее внимания и бывать у Льва Николаевича. Долго мы слышали, как Лев Николаевич, вероятно взволнованный этим поступком Софьи Андреевны, ходил по балкону, не спал и жаловался на боль в печени.
Л. Н. Толстой . Дневник.
1) Вы спрашиваете, как понимать такие и такие слова Евангелия, Откровения, или Библии, находя в таких словах или противоречивое, или неясное, или просто нелепое. На это ваше недоумение отвечаю следующее: читать надо Евангелие и все книги, признаваемые Св. Писанием, точно так же обсуживая их содержание, как мы обсуживаем содержание всех тех книг, которые читаем, и потому, встречая противоречивое, неясное или нелепое, не отыскивать разъяснений, а прямо откидывать все таковое, приписывая важность и значение только тому, что согласно со здравым смыслом и, главное, нашей совестью. Только при таком отношении к так называемому Священному Писанию чтение его, и в особенности Евангелия, может быть полезно.
2) Наука – это богадельня или, скорее, поприще успеха среди толпы, открытое для всех самых умственно и нравственно тупых людей. Занимаясь наукой, он может не сознавать того, что он делает, считая букашечки или перечисляя книги, и, выписывая из них, что подходит под избранную тему, может или ничего не думать, или выдумывать в том безжизненном, никому ни на что не нужном соображении какую-нибудь теорию и быть вполне уверенным, что он делает самое важное на свете дело.
3) 1) Тип ученого, 2) тип честолюбца, 3) корыстолюбца, 4) верующего консерватора, 5) тип кутилы, 6) разбойника, в принятых пределах, 7) в непринятых, 8) правдивого человека, но в обмане, 9) славолюбца-писателя, 10) социалиста-революционера, 11) ухаря, весельчака, 12) христианина полного, 13) борющегося, 14) ………. Нет конца этим чувствуемым мною типам. <…>
Все так же слаб и то же недоброе чувство к Льву. <…> Опять припадок у С. А. Тяжело. Но не жалуюсь и не жалею себя… От Тани милое письмо о Франциске.
22 июля [62]
Прямо с утра мне ставил доктор пиявки к пояснице, чтоб не было приливов к голове. Потом встала, шатаясь после недоспанной ночи. Лев Ник. уехал верхом с Гольденвейзером, Саша, Варвара Михайловна и приехавшие Ольга с детьми и финляндка пошли за грибами и купаться. Оставалась я совершенно одна, занималась корректурой и новым изданием. Послала корректуру и предисловие к Лабрюйеру и другим. Лева уехал на лошадях в Чифировку к Мише и его семье.
За обедом по поводу моего недовольства и недоумения, что мне никогда не дадут ничего переписанного из последних сочинений Льва Ник. хотя бы прочесть, так как рукописи все отбирает Чертков, Лев Ник. на меня опять рассердился, возвысил голос, начал говорить неприятное. Я опять расплакалась и ушла от обеда к себе наверх. Он спохватился и пришел ко мне, но опять обострился разговор. Но в конце концов он позвал меня погулять в саду вдвоем, что я очень всегда ценю и люблю, и обоюдный тон недоброжелательства как будто прошел.
Приехал Чертков вследствие моей записки к нему и позволения моего ему посещать Льва Николаевича. Я желаю быть великодушна к нему за все его грубости и неприятности. Победила себя, села играть с Сонечкой-внучкой в шашки и отвлекла себя от Черткова.
Лев Ник. вял, болит печень, нет аппетита, и пульс частый. Он ничего не хочет принимать. Умоляла его принять, как всегда в подобных случаях, ревень и положить компресс, но он раздражительно и упорно отказывается, а доктор, не исследовав его, лег спать, хотя я просила его заняться повнимательнее Львом Николаевичем. Виновата в его нездоровье частью я, частью страшная жара, в тени 29 градусов. Мы оба подвержены болезни печени.
А. П. Сергеенко . Из воспоминаний.
Двадцать второго июля 1910 года днем, часа в три, во двор телятинской усадьбы быстро въехал верхом Александр Борисович Гольденвейзер. Он сообщил нам, что поехал со Львом Николаевичем Толстым из Ясной Поляны на прогулку и когда они порядочно отъехали, то Лев Николаевич, решивший в этот день написать завещание, послал его в Телятинки, чтобы привезти с собой к тому месту, где он назначил встретиться, свидетелей для присутствия при составлении его завещания. Александр Борисович сказал, что Лев Николаевич просил привезти сына полковника (Анатолия Дионисиевича Радынского) и Алешу Сергеенко (Лев Николаевич знал меня с детства и потому всегда называл меня Алешей). Александр Борисович очень торопил нас поскорее собраться. Сейчас же были оседланы лошади, и он, Радынский и я, втроем, поскакали к Льву Николаевичу. Место, где он должен был нас ожидать, находилось верстах в двух от Ясной Поляны, близ небольшой деревушки Грумонд. Мы выбирали кратчайшее направление, а потому ехали без дороги вдоль ручья, протекающего через березовый лес. Выехав из лесу в виду Грумонда, мы стали искать глазами Льва Николаевича. Впереди нас и по сторонам была возвышенная местность, но нигде его не было видно. Мы начали беспокоиться, но, проехав дальше, увидели его на скрытом раньше от нас пригорке. Лев Николаевич был на лошади, повернутой в нашу сторону и переминающейся с ноги на ногу. Фигура Льва Николаевича в белой шляпе и белой рубахе и с белой бородой на красавце Делире с его согнутой шеей живописно выступала наверху пригорка, за которым было видно одно небо. Обрадовавшись ему, мы быстрее к нему подъехали. Поздоровавшись с нами, он спокойным шагом поехал по направлению к деревне, а мы за ним. Мы проехали деревню, спустились с горы, и Лев Николаевич направил свою лошадь на другую гору.
– Какие мы конспираторы! – заметил он шутливо.
Мы ехали гуськом. Въехав на гору, Лев Николаевич поехал легкой рысью через большое скошенное ржаное поле, со стоявшими повсюду копнами, к огромному казенному лесу Засека. Подъехав к нему, он на минуту приостановил лошадь, в колебании, куда ехать. Но сейчас же направил ее прямо в лес, сначала по узкой дороге, которая тут же оказалась, а затем, оставив дорогу, стал брать самое неожиданное извилистое направление, как будто хотел нас завести в глушь. Его Делир, привыкший в течение нескольких лет возить его по лесам и непроходимым дорогам и подчиняться малейшему движению его руки, шел смело, как по хорошо знакомой дороге. Но наши лошади терялись. Нам надо было то и дело нагибать головы под обвисавшие ветки или отстранять ветки в сторону. Лев Николаевич делал это легко и привычно. В глубине леса он остановился у большого пня и стал слезать. Мы тоже слезли и привязали лошадей к деревьям. Лев Николаевич сел на пень и, вынув прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему все нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать: «Тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня». Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав «двадцать» через букву «т», и хотел ее переправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:
– Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
Затем прибавил:
– Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения.
И после слова «июля» вставил в скобках «22» цифрами. Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николаевич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строки, как, кажется, делалось в старину и как Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать.
Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал:
– Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, – и увеличил расстояния между строками.
Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
– Надо писать «граф»?
Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
Потом подписались и мы – свидетели. Лев Николаевич сказал нам:
– Ну, спасибо вам.
Помня данное мне несколько дней тому назад поручение присяжного поверенного Н. К. Муравьева, оформившего текст завещания, я спросил Льва Николаевича:
– Лев Николаевич, позвольте задать вам вопросы юридического характера относительно завещания. Об этом просил Муравьев.
– Да, пожалуйста, непременно.
– Это завещание в точности выражает вашу волю?
– Да, выражает.
– И вы сами его составили?
– Да, сам составил.
После этого я дал Льву Николаевичу бумагу, в которой по его поручению были выражены дополнительные его распоряжения. Он внимательно прочел ее и сказал, что надо изменить два места. Одно место, в котором было написано, что графине Софии Андреевне Толстой предоставляется пожизненное пользование сочинениями, изданными до 1881 года, он сказал, что надо совсем выпустить. В другом месте, где говорилось о том, чтобы В. Г. Чертков, как и раньше, издавал его сочинения, он сказал, что надо прибавить слова: «На прежних основаниях», то есть не преследуя никаких материальных личных целей.