Покров заступницы Щукин Михаил

Слаб человек, скорбно думал сейчас отец Александр: когда чудо свершается и приносит этому человеку, либо его близким, избавление от болезни или несчастья, он верит в это чудо, даже малого сомнения не испытывает. Но когда от самого человека требуется чем-то поступиться, он сразу же впадает в сомнения и неверие…

– Господи, прости нас всех, грешных и слабых, – вздыхал отец Александр, закрывая храм и направляясь домой, где давно уже ждали его дочки и матушка, не садясь без него за стол ужинать.

Встретили дети своего батюшку еще за воротами дома, радуясь, облепили, цепляясь ласковыми ручками за рясу, залепетали наперебой, потому что каждая желала рассказать о своем, случившемся за день, и подставляли головки, чтобы их коснулась ласковая отцовская рука.

После ужина, когда все домашние, помолившись, улеглись спать, отец Александр прошел в свою тесную комнатку, затеп лил свечу и, достав бумагу, перо и чернильницу, долго сидел в раздумье, не зная, какие слова написать первыми. И, наконец, решившись, твердой рукой вывел: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! Я, раб грешный, священник храма в селе Знаменском, свидетельствую о том, что происходило на моих глазах…» И дальше он писал о том, как обретена была икона Богоматери на чердаке старого дома, писал о том, какое исцеление принесла она маленькому мальчику, и о том, что произошло после… Писал подробно, не торопясь, подолгу подыскивая нужные слова, и закончил, отложив в сторону бумагу, когда в маленькое оконце просочился робкий рассвет.

11

Желтый, с красными крапинками, медленно кружился палый лист и никак не мог достичь земли, промоченной долгими осенними дождями. Всякий раз, когда он приближался к пожухлой траве и готов был лечь и затеряться в ней, возникал порыв бойкого ветерка, взметывал его выше березовой верхушки, и лист снова кружил зигзагами, светился, как маленькое солнце, в мутной хмари сырого утра. Матвей Петрович глядел на этот лист, который не мог найти себе места, и не начинал работы. Лишь махнул несколько раз топором, срубая сучья со старой валежины, присел на нее, широко расставив ноги, и задумался, словно напрочь забыл, по какой надобности он сюда, на дальний увал, приехал. И не хотелось ему спускаться вниз, к высохшему за лето болотцу, на подступах к которому густо рос мох. За мхом он и отправился сегодня, потому что, готовясь к холодам, обнаружил нечаянно, что в хлеву за лето старый мох из пазов повыдергивали птицы. Да так старательно, что в иных местах щели светились.

Приехал, привязал коня к березе, расстелил старое рядно в телеге, на которое собирался укладывать мох, да вот присел на валежину и не трогался с места, все глядел на беспокойный лист и загадывал – упадет на землю или не упадет? Редко, но случались такие моменты в жизни Матвея Петровича, когда он выпадал из бесконечного круга обыденных забот и, оставаясь один, где-нибудь в бору или в поле за деревней, сидел неподвижно, задумавшись, и время текло мимо, неслышно и незаметно.

Остаток высоко срубленного сучка упирался в ногу, Матвей Петрович пошевелился, чтобы удобнее устроиться, голову чуть повернул и вздрогнул – топор, лежавший на валежине, медленно уползал в сторону и вдруг взметнулся, тускло блеснув остро отточенным лезвием. Будто кто в спину толкнул Матвея Петровича, он пушинкой слетел с валежины, рухнул плашмя на землю и, падая, слышал, как, со свистом рассекая воздух, пронесся топор, целивший ему точно в голову.

Крутнулся Матвей Петрович, ухватив остро отрубленный сук, по-кошачьи упруго вскочил на ноги и увидел перед собой человека, одетого в арестантский халат, в руках у которого теперь был топор. Из густой, растрепанной бороды вспыхивали острым оскалом зубы, и вырывалось прерывистое дыхание – будто не человек, а зверь готовился к стремительному прыжку, чтобы растерзать свою жертву. Матвей Петрович отступил на шаг от валежины, которая разделяла их, и крепче сжал в руках сук, чутко сторожа каждое движение варнака[18]. Он сразу догадался – с кем ему довелось встретиться. Сбежал лихой человек с этапа, одичал и оголодал, блуждая по бесконечному бору, питаясь грибами и ягодами, и невозможно его сейчас ни уговорить, ни остепенить, потому как вырвалось наружу и взяло над ним полную власть одно лишь желание, как у загнанного волка, – выжить! И ради этого желания готов был варнак и голову расколоть, и горло перерезать – любому, кто встретится.

Еще на шаг попятился Матвей Петрович от валежины, выше вздернул сук и не пропустил мгновения, когда варнак одним прыжком одолел препятствие и бросился на него. Хоть и старый, сухой, но еще крепкий сук опередил железный топор – с короткого, но сильного замаха острый, наискосок срубленный, он чиркнул варнака по лбу, рассек кожу, и лицо у того мгновенно залило кровью. Замешкался нападавший, запнулся, и Матвей Петрович, не давая ему опомниться, снова вскинул сук и в этот раз по голове, сбоку, а в третий раз – по топору, вышибая его из крепко сомкнутых рук. Вышиб. И тогда уже принялся добивать противника, не давая ему возможности дотянуться до топора.

– Стой! Не убивай его! Отойди!

Голос, властный и жесткий, будто оттолкнул его от поверженного на землю варнака. Все еще сжимая сук, Матвей Петрович вскинул глаза – стояла, совсем неподалеку, женщина в длинной, до земли, белой одежине, густые волосы были распущены по плечам, а глаза ее горели огнем, будто прожигали насквозь, и заставляли подчиняться властному голосу, наполненному неодолимой силой.

Он отступил, подчиняясь, остановился, но обломленный наполовину сук из рук не выпустил.

– Брось палку! Забери топор и уезжай! В деревне никому не рассказывай! Не было здесь ничего, и ты никого здесь не видел! Делай, как я сказала!

И снова подчинился Матвей Петрович, сам не понимая – почему так безропотно все исполнил? Подобрал топор, отвязал коня и, подстегнув его концом вожжей, уехал с дальнего увала, не оглянувшись.

В деревне о случившемся он не сказал ни слова, даже домашним.

12

Лохматые, беспросветные тучи низко стояли над землей и почти не двигались; сеяли нудным, долгим дождем и по ночам не давали проклюнуться ни одной звезде. Морок застилал округу на много верст, а здесь, где лежал Андрей, было сухо, тихо, покойно. Он очнулся после забытья, ощутил свое избитое тело, пошевелил головой, отозвавшейся пронзительной болью, и медленно, еще не понимая, что с ним происходит, открыл глаза. Увидел над собой низко стоящие тучи, мелкий моросящий дождь. Увидел и удивился несказанно – ни одна капля на него не упала. Будто невидимая, неосязаемая преграда надежно его укрывала, и сухое, мягкое разнотравье, на котором он лежал, отдавало теплым, душистым запахом.

Голод, нестерпимо мучивший последние недели, истаял, сосущий комок, подпиравший под самое горло, больше не тревожил. Андрей уперся руками, услышав шорох увядшей травы, поднялся со своего мягкого ложа и выпрямился в полный рост, оглядываясь, пытаясь понять – где он?

– Здравствуй, Андрейка…

Обернулся на голос и замер – перед ним стояла Маша, Мария. Смотрела строго и неулыбчиво, спокойно и не удивляясь, будто они еще вчера виделись, будто не минуло почти полтора десятка лет. За спиной у Марии, любопытно выглядывая из-за ее плеча, весело улыбалась девочка-подросток, похожая, как две капли, на юную Машу, какой видел ее Андрей еще в детстве. Дальше, за ними, на яркой зеленой траве, переступал точеными ногами ослепительно-белый конь, изредка вздергивал голову, фыркал недовольно, будто учуял возле себя гнилой запах.

Андрей замешкался, не зная, что сказать, зачем-то принялся поддергивать рукава серого арестантского халата, но Мария остановила его суетливые движения и приказала:

– Подойди ко мне.

Он медленно, на негнущихся ногах, приблизился к ней и вздрогнул, когда Мария заглянула ему в глаза. Заглянула так, словно узрела всю его прошедшую жизнь, какая сложилась у него после той ночи, когда она ушла из дома. И он, пытаясь объяснить, почему именно так случилось и почему оказался здесь, торопливо, размахивая руками и сбиваясь, принялся рассказывать, что произошло с ним после ухода Маши.

А произошло…

Все произошло, как в жизни.

Прослужив несколько лет в городском казначействе на мелкой должности под начальственной рукой Сергея Петровича Кайгородцева, молодой чиновник Андрей Мануйлов беспричинно затосковал. Все ему разом обрыдло: и старики-родители, и скучная служба, и начальник, который, оставшись не то холостяком, не то вдовцом, испортился характером – желчным стал, мелочным и придирчивым. Подолгу скрипучим голосом выговаривал за любую мелкую погрешность, бесконечно заставлял переписывать отчетные бумаги и не собирался переводить его на более высокую должность и повышать оклад.

Жаловаться отцу Андрею не позволяла гордость, служить дальше не было никакого желания, а хотелось… Он и сам не знал, что ему хотелось, испытывая лишь одно жгучее желание – разорвать, как гнилые веревки, серые, одинаковые дни, освободиться и вырваться вольным человеком в иные пространства и дали, где все будет по-новому.

Может, со временем и угасло бы, притупилось это желание, свойственное чаще всего молодости, да только выпала, как черная карта, нечаянная встреча, которая все и перевернула – вверх дном.

Отправил его Сергей Петрович со служебными бумагами в Москву, в губернское казначейство, и срок определил для поездки – целую неделю, пояснив:

– Вижу, Андрей Христофорович, что затосковали вы в наших уездных пределах, вот и повеселитесь в Первопрестольной. Бумаги сдадите в казначействе – это дело нескольких часов, и отдыхайте, все дни ваши. Только уговор – без опозданий.

Служебные бумаги и в самом деле удалось сдать за два часа с четвертью, и даже благодарность заслужить, что никакого изъяна в них не имеется. Вышел Андрей из губернского казначейства, прошелся по шумной, многолюдной улице и возликовал – будто крутая волна его подхватила, понесла, заставляя замирать сердце. И на гребне этой волны, шумной и праздничной, он тряхнул деньгами, которые откладывал и копил больше года: поселился в богатой гостинице, а ужинать отправился в ресторан, где и оказался у него за столиком веселый и разговорчивый господин, отрекомендовавшийся коммерсантом Лукой Денисовичем Дерябиным. Были они, пожалуй, ровесниками, но бойкий Дерябин выглядел гораздо старше и опытнее Андрея. Видно это было по всем ухваткам: и как распоряжения отдавал официанту, и как блюда выбирал, и как покровительственно советовал своему новому знакомому, какое кушанье и какое вино лучше всего заказывать. Выпили за знакомство, разговорились, и очень скоро показалось Андрею, что он давным-давно знает Луку Денисовича и любит его, как доброго и надежного товарища. Да и как его было не любить, если он, внимательно слушая, сочувственно понимал, какая серая и тоскливая жизнь течет в уездном городке и как хочется молодому человеку душевного праздника.

– Так мы устроим его, черт возьми, этот праздник! – воскликнул Лука Денисович и поднялся из-за стола, взмахнул руками, словно собирался взлететь.

И взлетели!

Неслись куда-то на лихаче по вечерним московским улицам, песни пели, тесно обнявшись, после оказались в веселом доме, где снова пили вино и где зазывно улыбались женщины, казалось, неземной красоты, а скрипач на маленькой эстраде, одетый во все черное, как смерть, извлекал из своего хрупкого инструмента такие рыдающие звуки, что они проникали в самую душу и рождали неистовый крик: эх, жизнь, красивая ты и разгульная, прекрасная ты, жизнь, когда течешь так весело и бескрайне!

И кричал Андрей эти слова, расплескивая вино из бокала, целовался с одной из красивых женщин, а Лука Денисович вился рядом и неотступно, как бес, и клялся в вечной дружбе Андрею Христофоровичу.

Очнулся Андрей в постели с незнакомой и чужой женщиной, долго вглядывался в нее, спящую с открытым ртом, видел на серой и пористой коже размазанные следы пудры и помады и судорожно сглатывал слюну, чтобы его не вырвало. Вскочил, собираясь бежать из веселого дома, но в дверях уже стоял Лука Денисович, вздымая в руках две раскупоренные бутылки с шампанским, и громко кричал:

– Андрей Христофорович! За дружбу! На брудершафт!

И снова жизнь показалась праздником.

Но праздник не может быть вечным, рано или поздно он заканчивается, и тогда наступают будни.

Вот они и наступили через пять дней для скромного служащего городского казначейства Андрея Христофоровича Мануйлова. Мало того что прокутил он все свои скопленные деньги, так еще, оказывается, и долгов наделал на кругленькую сумму, и для того, чтобы вернуть ее, потребовалось бы ему ходить на службу не менее как полгода, не оставляя себе ни копейки от жалованья.

Выскочил, как черт из табакерки, Лука Денисович и предложил – есть выход! И дальше сказал такое, что Андрею кровь в голову ударила. Впрочем, и отхлынула сразу же. Будто щелк нуло что-то невидимое, щелкнуло и рассыпалось в прах, и Андрей согласился.

Вернувшись из Москвы, нарисовал он на листке бумаги все входы и выходы в казначейство и в Крестьянский банк, которые находились в одном здании, слепки с ключей сделал и передал все это тому же Луке Денисовичу, который прибыл в уездный город. Дальше было ограбление с убийством ночного сторожа, но перед тем как распрощаться с жизнью, сторож, очнувшись на краткое время, смог дотянуться до старенького ружья и выстрелил. Поднялась тревога.

Андрей, пользуясь темнотой и тем обстоятельством, что досконально знал коридоры и двери, успел сбежать с кожаным баулом, в котором были деньги, успел закопать этот баул в укромном месте и вернулся домой, надеясь, что беда обогнет его стороной.

Не обогнула.

Одного из подельников Луки Денисовича все-таки схватили на выходе из казначейства, допросили в участке с пристрастием, и он признался – с кем, когда и при каких обстоятельствах ограбление было задумано и как задуманное исполнялось. Андрея сразу же арестовали, прямо посреди улицы, когда он шел на службу.

Полицейский чин на первом же допросе, услышав от арестованного, что тот ничего не скажет и на вопросы отвечать не будет, разочарованно вздохнул:

– Воля ваша, Андрей Христофорович, да только зря вы думаете, что я без вашей откровенности спать не буду. Я сам знаю, как подсел к вам за столик в ресторане некий приятный господин, как очаровал вас своим пониманием, как отправились вы с ним в публичный дом… Дальше пересказывать вашу историю смысла не имеет, банально все, простенько и без выдумки. Шайку эту мы уже всю переловили. Поэтому, если честно, меня интересует лишь один ответ – где спрятали деньги?

Андрей не сознался. Твердил, что денег не видел, а убежал из казначейства с пустыми руками. Конечно, ему не поверили и наказали строго – из родных мест он отправился по этапу. Но до места назначения в далеких сибирских краях не дошел – с этапа сбежал. Тайком добрался до уездного города, ночью откопал кожаный баул с деньгами и отправился в Москву, где легче всего было затеряться в пестром многолюдье.

В этот раз он устроил праздник длиной почти в три года. Успел за это время войти в воровской мир, обзавелся подельниками и ювелирные магазины да богатые дома грабил без всякой банальности – с выдумкой. За что и заслужил почетную кличку – Хитрован.

Ничего не осталось в матером воре от прежнего милого юноши. Да он и сам забыл, когда был таким – добрым, честным, влюбленным в Машу. Забыл и даже не вспоминал.

Но полицейские чины даром свой хлеб не кушали, и, как ни таился Хитрован, как ни прятался, они его нашли и завернули руки за спину. На этот раз суд был еще более скорый и суровый – десять лет каторги. И сбежать в этот раз с этапа не удалось. Пришлось Хитровану и каторги отведать. Правда, и там, оглядевшись и обвыкнув, он нашел лазейку и ушел слушать кукушку[19]. Да заплутал, потеряв верное направление, озверел и оголодал в безлюдном бору, потому и обрадовался, когда увидел мужика с конем и телегой. Да кто знал, что мужик этот столь проворным окажется…

«Андрей к тебе сам явится, да только не тот, прежний, а иной совсем – увидишь…»

Сбылись пророческие слова, и видела Мария злобного человека, одетого в серый арестантский халат, в глазах у которого не промелькнуло даже малой искры раскаяния, потому что думал он совсем о другом – как бы ему поскорее выбраться из проклятого, глухого бора, достичь заветного тайника, который заложил незадолго до своего ареста, и снова праздновать праздник – легкий, бездумный и, если повезет, длинный-длинный…

Читала Мария, как в открытой книге, его потаенные мысли и желания и скорбела душой, прекрасно осознавая, что никто не сможет помочь сейчас Андрею, никто не вымолит ему прямой путь и будет так до тех пор, пока не вспыхнет в нем хотя бы малая искра раскаяния. А еще она знала, что нельзя ему с такими мыслями и желаниями находиться под чистым покровом, ведь сказано было ей: «И не позволяй, чтобы под Мой покров черные люди с черными помыслами проникали. Осквернят черным, сниму Свой покров».

Пригасила внезапно вспыхнувшую в ней извечную женскую жалость и вывела его из глухого бора. Они стороной обошли Покровку, выбрались на прямую дорогу, которая тянулась вдоль Оби, и Мария, перекрестив его, сказала на прощание:

– Ступай, Андрейка. Вспомни самого себя, а когда вспомнишь – спасешься.

Но он этих слов не понял, только досадовал, что не дала она ему никакой одежды и пропитания. Как был в арестантском халате, так в нем и остался. Не Андрейкой он сейчас был, а Хитрованом.

Повернулся сердито и пошел, оскальзываясь в грязи.

13

Пустынная дорога то поднималась вверх, то скатывалась вниз, виляла то вправо, то влево, но далеко от реки не откатывалась и скользила наперегонки с текущей водой, тянувшейся к далекому морю.

Холодно, сыро, мрачно.

Под вечер, уморившись от тяжелой ходьбы, Хитрован забрел в густой ветельник, надеясь передохнуть, и даже вскрикнул от радости – на отшибе от молодого подроста, ближе к обрывистому речному берегу, стояла могучая, старая ветла с необъятным стволом, в середине которого, невысоко от земли, зияло большущее дупло. Забрался в него Хитрован, скрючился в тесном прибежище, мало-мало согрелся, избавившись от сеющего дождя, и решил из дупла не вылезать, пока не наступит утро. Ночь наползала темная, беспросветная, и двигаться дальше в сплошной темени было слишком рискованно.

Все бы ничего, можно и перемучиться, но вернулся голод, и сосущий комок подпер под самое горло. Тогда, чтобы избавиться от него, Хитрован задремал, но и сквозь дрему чутко прислушивался – не раздастся ли какой звук, извещающий об опасности? Но слышалось только бесконечное шуршание дождя, который все сеял и сеял, будто небо разорвалось глубокой прорехой, и прореха эта никак не затягивалась.

Уже под утро он различил, что дождь кончился. Встряхнул головой, прогоняя остатки сна, и выглянул из своего тесного укрытия. Выглянул и даже рот раскрыл от удивления: стоял под ветлой, боком прижимаясь к необъятному ее стволу, белый конь, тот самый, которого он видел во время недавней встречи с Марией. На спине у него лежал кожаный мешок, перехваченный тонкой бечевкой. Крепко был перехвачен, с таким расчетом, чтобы не свалился во время скачки. И поверху – не узел, а петелька, чтобы удобнее было развязывать.

Хитрован глядел и не понимал – он откуда взялся здесь, этот конь, с кожаным мешком, привязанным к спине? И что в этом мешке имеется?

Конь же, словно досадуя на его непонятливость, изогнул красивую шею, повернув к нему голову, и сверкнул в потемках большим карим глазом, будто сказать хотел: забирай, что тебе доставлено, ждать не буду! Хитрован протянул вздрогнувшие руки, развязал влажную, набухшую бечевку, схватил мешок, не давая ему упасть, и прижал к себе, как родное дитя. Догадался битым нутром каторжника, что в мешке его спасение. Так оно и оказалось. Лежала там сухая и теплая одежда, большой каравай хлеба, кусок вяленого мяса, головки лука и даже соль, завернутая в чистую тряпицу. Первым делом Хитрован накинулся на еду, давился, глотая непрожеванные куски, и едва-едва самого себя остановил, потому что вспомнил: жрать без меры после долгой голодухи – гиблое дело. Икнул, аккуратно заворачивая остатки, и бережно уложил их в кожаный мешок. Вылез из тесного дупла, скинул арестантский халат и переоделся в сухое: крепкие штаны, домотканая рубаха и теплый шабур[20], а на ноги – сапоги из выделанной кожи, выше колена и с завязками.

Да в таком наряде хоть куда можно путешествовать!

И в голову не пришло Хитровану, даже мельком не подумал он, что все это добро, спасительное сейчас для него, прислала, уступив чувству жалости, Мария. Появилось – и ладно. А что да почему – это не для его разумения.

Затеплилась в животе проглоченная еда, согрелось тело в сухой одежине, и Хитрован повеселел. А чего, спрашивается, не веселиться? Потерпит еще немного, выберется из этого гиблого места, доберется до своего тайника, откопает золотые висюльки, добытые в лихих налетах, и – гуляй во всю ивановскую! Так ему ярко представилось, как он загуляет, что Хитрован, сам того не заметив, даже губы облизнул.

Небо после дождя прояснило, подул с реки крепкий ветер и разогнал сырую хмарь. Похолодало, и мокрая трава, подмерзнув, захрустела под сапогами – Хитрован все топтался возле ветлы, завязывал и перевязывал бечевку, пытаясь сделать из нее лямки и приспособить кожаный мешок за плечи, а сам незаметно косил глазами, наблюдая за белым конем. Тот, отойдя от ветлы ближе к берегу, остановился и замер, чуть вздернув гордо посаженную голову, – будто прислушивался. И чем дольше он так стоял, тем чаще и сильнее пробегала по нему крупная дрожь. Хитрован все это видел, но даже внимания не обратил на дрожь коня, потому что целиком завладела им внезапно осенившая мысль: зачем бить ноги по грязной и незнакомой дороге, если стоит в двадцати шагах от него быстрый, сильный конь? И крепкий повод свисает с шеи. Вскочить бы, ухватиться за повод и ехать без всяких хлопот, поплевывая сверху на дорогу…

Но как подобраться, чтобы не спугнуть?

Сделал один шаг, другой… Тихо, стараясь не хрустеть подмерзлой травой, приближался к коню и успевал еще думать о том, что животину эту, в крайнем случае, если уж совсем станет невмоготу, можно будет и прирезать, чтобы не загнуться с голода.

А конь в это время, не двигаясь с места, становился все беспокойней – вздрагивал, вскидывал голову и быстро-быстро перебирал точеными ногами, будто земля обжигала ему копыта, доставая до живого мяса. Вдруг замер и громко, протяжно заржал – тревожно и жутковато, словно учуял близкую и смертельную опасность. Но ржанием своим он Хитрована не остановил, наоборот, пользуясь кратким мгновением, тот подскочил к нему в два прыжка, ухватился за повод, намотав его конец на руку; ожидал, что конь станет брыкаться, не подчинится, но произошло совсем по-иному: послушно подогнулись точеные ноги, белый красавец прилег на землю и глянул горящим глазом, как будто хотел поторопить – не мешкай! Хитрован взобрался на него, и конь мгновенно вскочил. Но ускакать они не успели. Земля вздрогнула и качнулась, будто вздохнула, поднимая свою грудь. И – опустилась. Еще один толчок… Старая, могучая ветла оглушительно затрещала, и ее необъятный ствол раскололся ровно посередине, как от удара неведомого колуна, с грохотом развалились две половины, обнажив подгнившее нутро. Длинная, на половину неба, вызмеилась извилистая молния, полохнула режущим светом, сжигая утренние сумерки, и в этом мгновенном свете увидел Хитрован, цепенея от ужаса, как весь яр, с кустами и с деревьями, с подмерзлой травой, отломился, словно ломоть от хлебного каравая, и глухо, утробно булькнув, обрушился в реку, выплеснув наверх высоченный столб воды.

Грома не было. Молнии беззвучно распарывали небо и озаряли страшную картину режущим светом. Река на четверть своей ширины оказалась перегороженной земляным пластом, течение ударилось в него и вздыбилось, закипело. В этой огромной кружащейся воронке, в воде, густо перемешанной с землей, оказался белый конь со своим наездником, который, бросив повод, вцепился в гриву намертво сведенными пальцами. Холодный, вышибающий из разума страх колотил Хитрована изнутри. Не размыкая пальцев, он зажмурил глаза, решив, что наступил смертный час; не ждал спасения, понимая, что вырваться из гиблой водяной воронки невозможно. Пресекалось дыхание, судорогой сводило горло, и от бессилия он не мог даже закричать, лишь тоненький-тоненький, как нитка, выскользнул слабый звук – и-и-и…

Снова полохнула молния, режущий свет увиделся даже сквозь плотно сомкнутые веки, и в свете этом вдруг проявился маленький мальчик в деревянной кроватке – больной, беспомощный, с бледно-синими разводами на щеках. За жизнь мальчика молились, он слышал голоса – родные, теплые. Они входили в маленькое тельце живительной силой, выталкивали болезнь, как выталкивают в шею из дома нежеланного гостя, и уходили бледно-синие разводы со щек, уступали место слабому румянцу… Так зачем возвратили тогда мальчика к жизни? Неужели лишь для того, чтобы очнулся он после загула возле продажной женщины, из открытого рта которой несло перегаром? Неужели лишь для того, чтобы он, радуясь, закапывал кожаный кошель с деньгами в землю, а затем грабил и убивал, чтобы так же закопать еще один кошель с золотыми побрякушками и стремиться к нему, как к самой желанной радости?

Он не успел ответить на эти вопросы. Молнии больше не зажигали свой свет, и плотная темнота заглотила его без остатка. Заглотила и больше уже не покидала. Даже тогда, когда очнулся на пологом обском берегу, ниже по течению от земного прорана. Стоял над ним белый конь, косил карим глазом, и бока его ходили ходуном – с великими трудами вырвался он из водяного плена. Увидев, что наездник его начал шевелиться и подниматься с земли, конь взмахнул длинным хвостом и легко тронулся с места неторопливой рысью. Помаячил белым пятном за ближними ветлами и скоро исчез.

Наездник встал, утвердил ноги на песке и ошалело повел диким взглядом вокруг, ничего не понимая. Не понимал – кто он такой есть и где сейчас оказался? Не помнил отныне ни своего имени, ни прошлого, ни своей судьбы – все закрыла черная, без единого просвета, бесконечная темнота, хотя видел он и различал пологий берег, реку и даже старые коряги, обточенные проточной водой.

Пошатался на слабых, подсекающихся ногах и побрел, не зная и не угадывая своего пути…

14

Время шло, а Матвей Петрович так и не рассказал никому о том, что случилось с ним поздней осенью за дальним увалом, куда он приехал, чтобы запасти мох и затыкать им пазы в хлеву. Вернулся домой в тот день с пустой телегой и, после того как выпряг коня и поставил его в конюшню, отправился прямиком в часовню и долго, усердно молился там, пытаясь понять: что же с ним произошло сегодня? С варнаком – дело ясное, бывало и раньше, что забредали в окрестности, а порой и в саму деревню беглые. Но смертоубийств никогда не случалось, потому что знали беглые: по старому сибирскому обычаю стоит где-то на столбе горшок с кашей и лежит краюха хлеба, в тряпицу завернутая, и даже, может быть, узелок со старой одежонкой. Бери без спроса и шагай дальше. Но если тронешь деревенского жителя, на тебя могут и охоту устроить, как на дикого зверя, и тогда, если попадешься в руки сердитым мужикам, можешь сразу прощаться с жизнью – не пожалеют. Этот, за увалом, схвативший топор, похоже, совсем одичал, и прибил бы его Матвей Петрович, рука бы не дрогнула, да помешала странная женщина, остановила одним властным голосом. И он подчинился. Вот и раздумывал, вернувшись домой: если варнак, пусть и одуревший, понятным был, то женщина, неизвестно откуда возникшая и взявшая этого варнака под свою защиту, представлялась неведомой и странной.

Откуда она взялась?

И почему он, Матвей Петрович Черепанов, самый главный человек в Покровке, которому никто не смел перечить, даже слова не смог ей сказать? Как говорится, подпоясался да и пошел, куда отправили.

И еще оставались в памяти ее голос, ее горящий взгляд, белая одежина и распущенные по плечам длинные, седые волосы. Ничего подобного за всю свою жизнь Матвей Петрович не видел, поэтому о случившемся не забывал, помнил, хотя уже миновали зима, весна, лето и снова наступила осень.

Выдалась она в тот год необыкновенно сухой и жаркой. Солнце палило, как в июне, земля высохла до мелкой сыпучей пыли, и трава под ногой громко хрустела, будто это не трава была, а хворост. По вечерам горели на полнеба кровяные закаты и покровцы, с тревогой поглядывая из-под ладоней, вздыхали: хоть бы дождь брызнул, пора уже, не дай Бог искра упадет нечаянно…

Упала не искра, упала молния. Вызмеилась посреди белого дня из маленького, белесого облачка, распорола синий склон неба и вонзилась за околицей в сосновый бор. Гром не грохнул, ни одной капли дождя не упало, и подумалось сначала, что молния эта привиделась. Бывает такое, почудится неведомо что…

Нет, не почудилось. Вечером, когда уже легли сумерки, над бором, над тем самым местом, куда вонзилась молния, бесшумно взошло зарево, и пошел пластать страшный верховой пожар, мгновенно набирая размах и силу. Ветер тянул в сторону Покровки, и скоро уже Матвей Петрович, первым выскочивший на околицу, почуял пока еще слабый запах гари. Крутился в отчаянии на одном месте и понимал яснее ясного, что с таким пожаром не справиться. Когда он подкатит к небольшому лугу, где сухая трава выше колена, и когда полетят на эту траву пылающие головешки – все вспыхнет, как порох. И луг вспыхнет, и деревня. Одно спасение оставалось – грузить пожитки, выгонять животину и бежать сломя голову на берег Оби. Только там можно было укрыться.

Он повернулся, чтобы кинуться в деревню, и остановился, услышав за спиной властный голос:

– Стой, подожди!

Обернулся на этот голос и замер – стоял прямо перед ним, раздувая ноздри, белый конь, на коне сидела женщина с разметавшимися волосами, и взгляд ее, суровый и жесткий, пронизывал, как молния, заставляя безоговорочно подчиняться.

– Поднимай людей в деревне, пусть бегут к Оби. А сам сюда возвращайся. Не медли. Видишь бугор? Стой там и огонь не пускай, чтобы он на луг через болотце не перекинулся. Беги, быстрее беги!

Матвей Петрович побежал, не чуя под собой ног. Поднимал народ, без лишних слов, чтобы не терять время, взмахивал рукой, показывая в сторону Оби, бежал дальше, а когда мимо него, обгоняя, пронеслись первые подводы, он схватил в чьем-то дворе лопату и бросился обратно на луг, уверенный, что теперь в деревне все свершится и без него.

Запыхавшись, залетел на бугор и ахнул беззвучно, едва не выронив из рук черенок лопаты. Огненный вал шел над бором, раскидывая брызги горящих головешек, вот, еще немного, чуть-чуть, и вал этот спалит сухую траву на лугу, накроет деревню и не перестанет буйствовать, пока не превратит ее в пепелище.

Но что это?

По краю луга, по самой его кромке, летел белый конь, выстилаясь над сухой травой в неистовой скачке, и всадница на нем, крепко сжимая повод, клонилась к самой гриве, длинные волосы ее взметывались в жарком воздухе, как белое облако. Конь долетел до бугра и, повинуясь поводу, круто повернул, устремляясь в обратную сторону, достиг края луга и там, снова развернувшись, выбив рыхлую землю из-под копыт, понесся по прямой черте, видимой только всаднице. Как стремительный челнок, он летал от одного края луга к другому, и будто невидимая высокая стена поднималась по его следу: в нее бился огонь, летели головешки, накатывал густыми клубами черный дым – и все опадало в бессилии на черную, уже выгоревшую землю.

До бугра пламя еще не успело добраться, оно лишь подскочило к его подошве, и Матвей Петрович сразу понял угрозу: конь на такую крутизну не заскочит, а позади бугра – высохшее болотце, перекатится через него пал, сжигая сухой камыш, и тогда заполыхает весь луг. Кинулся вниз и с размаху воткнул лопату в землю. Он не видел пожара, не чуял дыма, копал и копал, кидая земляные пласты на горящую траву, не давая красным извилистым языкам огня подняться вверх. Черные, вывернутые пласты падали и рассыпались, начинали дымиться, но красные языки угасали под ними, и только искры успевали мигнуть напоследок.

Бугор он отстоял. Обессиленно выпрямился, отшагнул от раскопанной полосы и сел, крепко сжимая в руках черенок лопаты. Смаргивал едучий пот с ресниц, осматривался – не вспыхнет ли где? Но выгоревшая подошва бугра лишь дымилась. А что там, на лугу? Надо бы подняться, глянуть, но он продолжал сидеть, потому что сил, чтобы встать, у него не было.

– Сиди, отдыхай. Там потухло. – Он обернулся на голос и увидел, что подходит к нему женщина с распущенными по плечам волосами, ведет за собой в поводу белого коня и смотрит она совсем не строго, а печально и устало. Подошла, опустилась рядом с Матвеем Петровичем на землю, расправила на коленях длинное платье. Он сбоку смотрел на нее, видел черные пятнышки сажи на лице и на волосах и удивлялся: «Как же она не вспыхнула, ведь по самому по краешку огня скакала?»

– А я Пречистой молилась, Она меня и оберегала… – Женщина поправила длинные волосы, убирая пряди с высокого лба, и губы ее чуть дрогнули в тихой улыбке: – Здравствуй, Матвей Петрович, вот и снова довелось свидеться.

– Откуда ты знаешь, как меня кличут?

– Не удивляйся, я все знаю. И про тебя знаю, и про деревню твою Покровку, я тут всегда рядом пребываю.

– Ты кто?

– Зови меня Марией.

Глава пятая

1

«ДОРОГОЙ ДЯДЮШКА ПО ВАШЕМУ АДРЕСУ МЫ НАШЛИ ХОЗЯИНА ОН ОБЕЩАЛ ПОМОЧЬ ЖДЕМ ЕГО В ГОСТИ ЛЮБЯЩИЕ ТЕБЯ ПЛЕМЯННИКИ».

Молоденький телеграфист принял деньги за отправку телеграммы, громко шлепнул печать и смачно, во весь рот, зевнул, удивленно подняв брови.

– Надо вовремя ложиться спать, молодой человек, тогда и в сон на службе не потянет, – строго выговорил ему Речицкий, принимая и тщательно пересчитывая сдачу.

Телеграфист вскинул на него веселые, с хитрым огоньком, глаза и вежливым голосом сообщил:

– Кто зевает днем, тот не зевает ночью.

Гиацинтов от души расхохотался, оценив остроумие телеграфиста, а Речицкий укоризненно покачал головой – разные все-таки люди были они по характеру. Но это обстоятельство нисколько не мешало проникаться им друг к другу все большей симпатией, хотя вслух об этом не говорили.

Выйдя из городского почтамта, который стоял на Обском проспекте, считавшемся главной улицей Никольска, Речицкий и Гиацинтов не стали останавливать извозчика, чтобы доехать до гостиницы «Метрополь», а тихо и неторопливо отправились пешком – очень уж хорош был зимний день: с легким морозом, с ярким солнцем и веселым скрипом под каблуками молодого снега, выпавшего сегодня под утро.

Проспект жил своей обыденной жизнью: неслись по нему легкие кошевки и санки, торговали магазины, магазинчики и лавки, приветливо распахивали свои двери трактиры, зазывая всех желающих, и слышался громкий смех юных реалистов, возвращавшихся после занятий по домам. И так хорошо было идти, не торопясь и не поспешая, так сладко дышалось морозным воздухом, что не хотелось о чем-то говорить, не хотелось нарушать состояния покоя даже одним словом. И лишь после того, как свернули на Алтайскую улицу, на которой стояла гостиница, Речицкий неожиданно напомнил:

– Сегодня третий день пошел, а господин Скорняков так и не объявился. Может, поторопились, отправив телеграмму Сокольникову?

– Не поторопились, – успокоил его Гиацинтов, – сообщили, что прибыли, сообщили, что нашли и что Скорняков обещал помочь. Мы же не написали, что он уже помог. Подождем.

– В любом случае завтра придется нанести визит в городскую управу, может, что-то удастся выяснить… Хорошо бы связаться с местной полицией…

– Недурно бы, стоит подумать. Хотя… Хотя, по большому счету, господин поручик, дела у нас на сегодняшний день обстоят весьма плачевно. Пойди туда, не знаю куда, и найди то, не знаю чего – крепкая задачка. А скажите честно, только честно, господин поручик, вы искренне верите во всю эту историю? Скорбный дом, сумасшедший, предсказания… Я еще понимаю Москвина-Волгина, он втайне мечтает графа Толстого переплюнуть, но вы… Боевой офицер… Или не смогли отказать Абросимову?

– А вы, Владимир Игнатьевич, дали согласие только из личного интереса. Так? Да вы не отмахивайтесь. Так или нет?

– Ну… Вы правы, кривить душой не буду. Но если бы этого личного интереса не было, я все равно бы дал согласие. Не мог же я Абросимову отказать.

– Дело в том, уважаемый Владимир Игнатьевич, что вы – бывший студент, а я – военный. И отец у меня был военный, и дед, и даже прадед.

– А я внук крепостного, и что из этого следует?

– Да ничего не следует. Крепостной – это так, для красного словца. Учились-то в университете, а там, набравшись определенных знаний, частью нужных, а большей частью бесполезных, человек начинает думать, что он все постиг в этом мире и отныне представляет из себя центр вселенной. Его интересует только собственная персона, и она, эта персона, бесконечно любуясь собой, не имеет никакого понятия ни о чести, ни о долге. Для военного превыше всего – честь и долг, для верующего человека – совесть, потому что он перед Богом предстоит, а для самовлюбленной персоны – только она сама, и чтобы возвыситься, готова на любую подлость. Это ведь ваши сотоварищи, московские студенты, телеграмму послали японскому императору с пожеланием ему победы в войне.

– Я не посылал, я, как вам известно, воевал, господин поручик.

– Да вы не обижайтесь, Владимир Игнатьевич, я же не в укор вам говорю, я размышляю.

– А раньше утверждали, что не любите разговоров на философские темы.

– Это не философский разговор, это разговор про жизнь. А она порою бывает очень мудрым учителем – без философских формул. Когда я в госпитале лежал, в бреду, и собирался умирать, чувство такое пронзило, что умираю и что сил сопротивляться у меня нет, вдруг увидел перед собой девушку, лицо ее увидел… Она взяла меня за руку и повела, и, представляете, вывела! Пошел за ней, и она вывела! Очнулся – живой. Правда, без руки, но живой. А лицо девушки запомнилось, в памяти осталось, и я все время думал – кто она такая, почему в бреду ко мне явилась и вытащила, можно сказать, с того света? И вот, представьте себе, уже после госпиталя, после отставки, я уже служу в Скобелевском комитете, приглашает меня новый сослуживец на именины. Ну что – именины как именины, застолье, речи, подарки… И вдруг она заходит, извиняется, что опоздала, а я смотрю, и у меня даже рука дрожит, ничего не понимаю, будто самого себя потерял. Я же запомнил ее лицо, и вот она передо мной – живая, настоящая! В тот же вечер ей все рассказал и предложил стать моей женой, и она согласилась. Вы можете найти этому материалистическое объяснение?

– Пожалуй… не знаю, что и сказать…

– А я уверен – есть нечто, что невозможно объяснить, и в таком случае возможно только верить, без объяснений. Теперь понимаете, почему я ввязался в эту историю?

– М-да-с… А все-таки вы философ, господин поручик, большой философ, хотя и не признаетесь.

– Как вам угодно, Владимир Игнатьевич. Хоть горшком называйте, только в печь не засовывайте. А чего это Федор на улице делает? Нас ждет? Шире шаг, Владимир Игнатьевич, кажется, мы сейчас услышим новости…

Они уже подходили к гостинице, и хорошо было видно, что на просторном крыльце мечется от одного края к другому Федор, козырьком прикладывает ладонь, закрывая глаза от солнечного света, вглядывается в прохожих на улице и снова мечется. Но вот разглядел Гиацинтова и Речицкого, спорхнул с крыльца и, не дожидаясь, когда они подойдут, кинулся навстречу. Подбежал и торопливо, взволнованно заговорил:

– Володя, а Володя, слушай меня! Человек пришел, большой, толстый, ругается, что вас нет, и послал меня искать. Иди, говорит, и найди, хоть из-под земли достань. А я не могу… – Федор развел руками. – Как найду, если не знаю.

– Где он сейчас? – спросил Гиацинтов.

– Там сидит, – Федор показал на гостиницу. – Большой, толстый!

– У нас один знакомый в Никольске, – усмехнулся Речицкий, – большой и толстый. Значит, господин Скорняков пожаловал.

Он не ошибся. В «Метрополе» их, действительно, дожидался Гордей Гордеевич Скорняков.

2

Телеграмму из Никольска доставили рано утром.

Сокольников еще спал, и дребезжащий звонок в его неприбранной холостяцкой квартире, пока он одевался, звучал долго и надрывно, будто извещал о пожаре. Недовольно хмурясь, Сокольников расписался в получении телеграммы, сунул почтальону пятак за усердие и, закрыв дверь, сразу же, в коридоре, прочитал сообщение Гиацинтова и Речицкого. И хотя понимал прекрасно, что его посланцы лишь прибыли и нашли Скорнякова и что ничего более еще не сделали, тем не менее он повеселел: если им обещана помощь, значит, все складывается не так уж плохо.

Прислуги у него не было, и он сам готовил себе завтрак: сначала заваривал и пил кофе, а затем жарил три больших ломтя мяса. Не торопясь, обстоятельно их съедал и лишь после этого начинал приводить себя в порядок: принимал ванну, надевал рубашку, костюм, почищенные и отглаженные еще с вечера. Привычка плотно завтракать осталась у него с того времени, когда он служил, ведь всякий раз неизвестно было, как сложится день и удастся ли пообедать. Вынужденный уйти со службы, он привычке своей не изменил и даже находил в ней своеобразное удовольствие. Поэтому невольно чертыхнулся, когда это удовольствие нарушили – снова задребезжал звонок. Так же надрывно, как в первый раз. Сокольников сердито отодвинул тарелку и пошел открывать.

– Доброе утро, Виктор Арсентьевич, простите за ранний визит, но возникла необходимость встретиться. Разрешите войти?

Сокольников удивленно разглядывал гостя и не торопился приглашать его в свою квартиру. Да и как он мог не удивляться, если стоял перед ним его преемник по службе, штабс-капитан Родыгин. До этого они виделись всего лишь один раз, когда Сокольников, получив отставку, а по сути – выгнанный из охранного отделения, передавал дела. Прибывший из Петербурга, преисполненный, как показалось, собственной важности, Родыгин держался тогда сухо и высокомерно. Одетый в новый, похоже, недавно пошитый мундир, он, помнится, величаво прохаживался по кабинету, озабоченно хмурился и даже не дослушал Сокольникова, остановив его резким взмахом руки:

– Достаточно. В остальном я разберусь без вашей помощи.

Сокольников, уязвленный таким тоном, вышел из бывшего своего кабинета, в котором поселился новый хозяин, и ничего лучшего не смог сделать, как молча, про себя, выругаться: «Да пошли вы все к чертовой матери!»

И вот теперь, уже не в мундире, а в пальто с бобровым воротником, с тросточкой, словно гуляющий по Тверской бездельник, Родыгин стоял у порога квартиры Сокольникова и ожидал приглашения. Таковое, после затянувшейся паузы, последовало:

– Проходите.

Приняв пальто, Сокольников провел неожиданного гостя в маленький зальчик, усадил за круглый стол и сам сел напротив. Все это проделал молча, ни о чем не спрашивая. Он ждал, когда заговорит Родыгин. А тот оглядывал неказистый и неприбранный зальчик, не торопился начать беседу и объяснить причину столь раннего визита. Сокольников продолжал ждать. Наконец Родыгин вздохнул, покачал головой и посочувствовал:

– Да, Виктор Арсентьевич, на казенное жалованье большие хоромы не заимеешь. Но не столь уж оно мизерное, чтобы все это в порядок привести, хотя бы наняли кого-нибудь, помыть-покрасить…

– Мне и этого вполне достаточно.

– Понимаю. Рыцарю важны доспехи и оружие, а каменные палаты ему ни к чему. Но это так, к слову. Я не за тем пришел, чтобы на ваше жилище любоваться, мне до него, признаюсь, никакого дела нет. Пришел я, как верно вы догадываетесь, Виктор Арсентьевич, совсем по иной причине. Во-первых, хотел выразить благодарность за тетрадку господина Обрезова, которую вы столь любезно нам предоставили. Правда, и потребовали немало за свою любезность – секретные документы полистали-почитали. Но я это обстоятельство опускаю, хотя виновные, безусловно, будут наказаны. А теперь главное. Слушайте меня внимательно и постарайтесь сделать правильные выводы. Боевая организация так называемых социалистов-революционеров начала за вами слежку и в ближайшее время, я уверен, постарается вас убить. Или, вернее всего, захватить, выпытать все, что вы знаете по известному делу, связанному с предсказателем, а уж затем убить. Но и это еще не все. Сверху, – Родыгин поднял указательный палец и показал им в потолок, – мне поступил жесткий приказ – ни в коем случае не вмешиваться и мер для вашей охраны и защиты не предпринимать. Честно признаюсь, идет какая-то большая и хитрая игра, а подоплека этой игры мне неизвестна. Есть, конечно, догадки, но их, как говорится, к делу не пришьешь. Больше мне сказать вам нечего, Виктор Арсентьевич. Спасибо, что выслушали.

– Почему вы решили меня предупредить? В первую нашу встречу…

– В первую нашу встречу, уважаемый Виктор Арсентьевич, я вас абсолютно не знал, как не знал и обстоятельств вашей отставки. А когда вник и услышал, что говорят о вас сослуживцы… Поверьте, мне очень горько, что не могу защитить достойного человека, поэтому делаю лишь то, что на сегодня в моих силах, – хотя бы предупредить…

Родыгин поднялся, прошел в прихожую, неторопливо надел пальто, взял тросточку и коротко сказал на прощание:

– Честь имею.

Закрыв за ним двери, Сокольников вернулся на кухню и принялся за прерванный завтрак. Известие, которое сообщил ему Родыгин, не испугало его и даже не удивило – он был готов к такому раскладу событий. Более того, он еще с самого начала предугадывал, что события эти станут развиваться именно таким образом, что окажется он между двух огней: с одной стороны – боевка, а с другой стороны – неизвестная ему сила, находившаяся на верхних этажах власти. Эта сила, когда он уже вплотную подбирался к разгадке странного дела, связанного с предсказателем, скомкала его, как ненужный листок бумаги, смяла и выкинула. Главная вина его заключалась не в типографских станках, изъятых у подпольщиков, на которых он организовал печатание контрреволюционных листовок, хотя официально претензии были предъявлены именно из-за них, а из-за того, что он узнал многое, чего ему знать не следовало. Ни ему, ни всему охранному отделению.

После отставки он пришел в Союз русского народа, но совсем не для того, чтобы слушать и произносить речи, бороться за трезвость и заводить чайные для рабочих, не для того, чтобы организовывать русскую промышленность и отстаивать русские народные идеалы, – совсем нет. Для этого, был убежден Сокольников, имеется масса других людей. Он пришел для того, чтобы создать военную организацию, такую же, какие были у подпольщиков-революционеров. Создать для того, чтобы имелась сила, которая при любой смуте, при любом параличе власти смогла бы оказать достойное сопротивление разрушителям государственности. Сейчас, когда такая организация начала создаваться и когда стояла перед ним вполне конкретная цель – найти предсказателя и разгадать тайну странного дела, – именно сейчас он был спокоен и уверен в себе.

Закончив с завтраком, Сокольников принял ванну, тщательно побрился, оглядел себя в зеркало – хорош! – и неторопливо собрал в небольшой баульчик самые необходимые вещи. Задернул шторы на окнах, окинул взглядом свою холостяцкую квартиру, усмехнулся, вспомнив совет Родыгина о ремонте, и плотно прихлопнул за собой дверь. Из дома он вышел через черный ход, дворами выбрался на соседнюю улицу и уже там, остановив извозчика, направился к Абросимову, прекрасно понимая, что в ближайшее время в свою квартиру возвращаться не следует.

Ему объявили войну, и действовать он теперь вынужден был, как на войне.

В квартире Абросимова слышался веселый стук костыля. Москвин-Волгин, уже поднявшись с дивана, бодро передвигался, был в прекрасном настроении и встретил Сокольникова радостным возгласом:

– Виктор Арсентьевич! Наконец-то! Мы уже какой день вас ждем, а вы как в воду канули! Ну, рассказывайте, какие известия привезли?

– Особых известий нет, но одно имеется – наши друзья добрались до Никольска, им обещана помощь. Думаю, что на первых порах и это хорошо. Теперь, господин репортер, дело за вами.

– Чем могу служить?

– Служить вы можете своим талантом. Замечательным талантом публициста и даром литератора, которыми я всегда восхищаюсь. Присаживайтесь, Алексей Харитонович, перестаньте скакать и присаживайтесь. В ногах, как известно, правды нет, а нам сейчас нужна только правда. Кстати, где у нас господин полковник? Куда отлучился?

– Господин Абросимов вместе со своей милейшей горничной отбыли на базар. Продукты, как вам известно, он закупает самолично, самые наилучшие, и надеюсь, что нас сегодня ждет прекрасный обед. Я уже глотаю слюнки!

– Вот и хорошо, Алексей Харитонович, постараемся этот прекрасный обед заслужить. Берите бумагу, ручку и записывайте все, что я вам скажу. А потом, когда изложите это изящным слогом, напечатаете в «Русской беседе». Уверен, что тираж вашей газеты подскочит до небес.

– Виктор Арсентьевич, вы меня заинтриговали!

– Дальше будет еще интересней. Записывайте, Алексей Харитонович… Итак, начнем с того, что к вам приватно обратился один штабс-капитан в отставке, служивший до недавнего времени в охранном отделении, и поведал он вам очень занятную историю. Записываете?

– Записываю, записываю, Виктор Арсентьевич…

Сокольников продолжал говорить – спокойно и размеренно, словно произносил заученный текст, Москвин-Волгин торопливо писал, не поднимая головы, и вдруг отложил карандаш, вскинулся:

– Я ничего не понимаю! Мы же тогда все карты раскроем!

– Не раскроем, потому что в самом начале этого повествования вы напишете некое предисловие и сообщите в нем читающей публике, что это художественное произведение молодого литератора, который пробует свои силы в изящной словесности. Не забудьте ему придумать красивый псевдоним, ну, такой, как у вас.

– Я все равно ничего не понимаю!

– Поймут те, кому это нужно. И тогда они себя обнаружат. Я хочу знать своего противника – кто он? С революционерами все ясно. Но нам противостоят и другие силы – какие?

– Вы что, решили испробовать себя в роли живца? Это почти смертный приговор!

– Да вы записывайте, Алексей Харитонович, записывайте.

– Ну, как угодно, воля ваша. Я слушаю…

3

Савелий шмыгал застуженным носом, утирался рукавом рубахи и рассказывал:

– Ну а дальше… Дальше добрались до этой Покровки, ящик и мужика у Грининого деда оставили. Дед мне валенки еще подарил, вот, новенькие… Я на тройку сел и в Никольск приехал. Гордею Гордеичу доложился… Чего еще сказать? Да нечего мне сказать больше…

Савелий переминался с ноги на ногу, смотрел на новые белые катанки, а когда отрывал от них взгляд, быстро зыркал на хозяина, будто с тревогой спрашивал – все ли верно говорю, не сболтнул лишнего? Гордей Гордеевич сидел как каменный, не обращая внимания ни на Савелия, ни на Речицкого с Гиацинтовым, которых привез из «Метрополя» к себе в дом. Казалось, что он не слышит рассказа своего работника. Нет, оказывается, все слышал. Спросил:

– Не говорил Матвей Петрович – куда он этого мужика из ящика собирается девать?

– Нет, речи не было. Может, и говорили, только не при мне.

– Ладно. Теперь ступай, этого… приведи.

Савелий вышел. Вернулся, подталкивая в спину младшего Скорнякова. Все еще с перемотанной головой, с отцветающими синяками на лице, Гордей сутулился, опустив голову, на отца и на незнакомых людей смотрел исподлобья и боязливо, как умная собака, которая знает, что провинилась и что хорошей трепки не избежать.

– Вот, господа, познакомьтесь, сын мой – Гордей Гордеевич Скорняков. Гордиться бы хотел, когда представляю, да не получается. Рассказывай, как ты с этими мазуриками снюхался и при каких обстоятельствах?

– Я же все тебе, отец, рассказал, – попытался возразить Гордей.

– Еще раз поведай! Язык не отвалится!

Гордей вздохнул, ссутулился еще больше и стал похож на длинный высохший стебель, который уже никогда не расправится, хоть в землю его закопай. Не было даже намека на сходство отца и сына – разные, совершенно разные люди.

– В карты я проигрался, большую сумму задолжал. Ну и выпил крепко по горькому случаю, в ресторане у Сигизмундова, который рядом с номерами находится. А тут женщина подсаживается – красивая… Участливо так расспрашивает, что случилось… Я и рассказал как на духу. Она мне говорит: поможем твоему горю, приходи завтра в номера Сигизмундова… Пришел… Там, кроме женщины этой, два господина – Илья Самойлович Целиковский и Леонид Павлович Кулинич, так они представились. А женщину зовут Кармен. Расспросили подробно – кто я такой, откуда и почему в затруднительном положении оказался. Но теперь понимаю, что для вида расспрашивали, они, видно, раньше про меня все выяснили. И спрашивают – а знаешь ли ты в городе надежных людей, которые за деньги лихое дело могут спроворить? Отвечаю, что знаю. Вот сведешь нас с ними, а мы твой долг погасим. Свел я их. Целиковский мне половину суммы отдал, а вторую половину, говорит, тогда получишь, когда еще одно дело исполнишь – пришить требуется двух возчиков, которые их по селам возили. За что пришить, по какой причине – я не спрашивал, да и не сказали бы мне, они о себе вообще ничего не говорили. Одного-то возчика мы пришибли, а со вторым, который у отца в мастерских проживал, осечка получилась… С тех пор я из дома никуда не отлучался и ни Целиковского, ни Кулинича, ни Кармен не видел, и где они сейчас находятся, даже представления не имею.

«Ну, гусь! – невольно подумал Гиацинтов, слушая младшего Скорнякова. – Как еще отец тебя самого не пришиб!»

– Вы можете их описать? Как они выглядят, как одеты? – спросил Речицкий.

– А зачем их описывать? – удивился Гордей. – Если надо, я их нарисовать могу.

– Иди, рисуй! – приказал Гордей Гордеевич, а когда сын вышел, пояснил: – Все просил, чтобы на художника его учиться отправил, а я в коммерцию пихал, вот и запихнул… Теперь вот караулю его, чтобы не сбежал, да жду, когда полиция нагрянет. Пойти бы самому заявить, да ноги не идут – родная кровь все-таки…

И сник гордый, уверенный в себе Гордей Гордеевич Скорняков, словно подстреленный. А может, и в самом деле – подстреленный. Такое горе, как пуля – навылет. Сжал свои огромные кулаки, задумался.

Гиацинтов и Речицкий тоже молчали, невольно сопереживая Скорнякову, который так деятельно взялся им помогать. Неожиданно он встрепенулся, разжал кулаки и предложил:

– Может, отобедаете? Время за полдень…

Переглянувшись, Гиацинтов и Речицкий отказались – не до обеда им было, они с нетерпением ждали Гордея. Что он принесет?

Принес младший Скорняков три листа плотной бумаги, положил их на стол и отошел в сторону, по-прежнему ссутулившись. Рисунки были выполнены карандашом, и не без таланта – даже взгляды и характеры проскальзывали в изображенных лицах. Но Гиацинтова и Речицкого художественные дарования Гордея не интересовали – одновременно привстав со стульев, они так же одновременно схватили лист, на котором был нарисован Забелин. И хотя теперь его украшала бородка, без всякого сомнения, это был именно он.

– Признали, значит. – Гордей Гордеевич тоже поднялся со своего стула. – покажите мне. – Вгляделся и удивленно покачал головой: – А на рожу – приличный человек! Ну вот, господа, чем мог, тем помог. А дальше уж сами думайте, если тяжко станет – приходите. Двери у меня не закрыты.

Прямо от Скорнякова, забрав бумажные листы, Гиацинтов и Речицкий направились в номера Сигизмундова, хотя особо не надеялись, что им повезет. Так и оказалось. Господа Кулинич и Целиковский из номеров съехали, а куда и в каком направлении – неизвестно. Дом на улице Обдорской был закрыт на большой амбарный замок.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Фрагменты обсуждения подготовлены на базе материалов сайта Президента РФ Дмитрия Медведева (www.krem...
Сборник эксклюзивных материалов заочного международного семинара Русского института, посвященного ит...
О Чумной горке в городе всегда ходили недобрые слухи, но в том, что там спрятаны несметные сокровища...
Готическая атмосфера старого кладбища соткана из кошмарных тайн, которые уносят с собой в преисподню...
 Москвичи в шоке. Город захлестнула серия загадочных убийств. Тела погибших страшно изуродованы, но ...