Покров заступницы Щукин Михаил
– Мы пряники взяли и есть побежали. Съели и домой спать пошли.
– А сегодня приходим печи топить, мы всегда первыми топить приходим, а Варвары Александровны нет…
Мальчишки разом замолчали и дружно швыркнули носами. Речицкий достал из кармана кошелек, из кошелька вытащил два медных пятака и вручил мальчишкам.
– Вот я вам денежку даю, только с одним условием – вы никому ничего не скажете. Тайну хранить умеете?
Мальчишки насупились и вдруг, даже не переглянувшись, одновременно положили пятаки на стол. И рассудительно, по-мужицки, пояснили, почему они так сделали:
– Как это никому не говорить? Варвару Александровну искать надо.
– Нам деньги не нужны, мы и без их проживем. А Варвара Александровна нужна. Деревню поднимать надо, у нас, когда кто теряется, все ищут.
Речицкий слушал их уважительно, кивал, соглашаясь, и лицо у него было серьезным и озабоченным. Выслушав, похвалил:
– Молодцы, ребята, верно понимаете. Да только расклад получается такой, что нельзя пока всем рассказывать. Подождать требуется, чтобы чужие люди не узнали. А Варвару Александровну мы найдем. Вот Владимир Игнатьевич, родственник ее, приехал, он тоже искать будет. Найдем! А к вам у меня просьба – если кого из чужих в деревне увидите, сразу ко мне бегите, я здесь буду. Договорились?
На этот раз мальчишки переглянулись, дружно, разом, швыркнули носами и согласились:
– Ладно, поглядим…
– А деньги не возьмем, не надо нам денег, лучше Варвару Александровну быстрей найдите.
– Обязательно найдем, – обещал Речицкий, провожая мальчишек до крыльца.
Вернувшись, он сел на прежнее место, глухо стукнул протезом об стол, и вздохнул:
– Все плохо, Владимир Игнатьевич.
– Да ты… ты… – Гиацинтов боялся сорваться на крик и шептал: – Ты вот здесь, у порога, должен был сидеть и караулить. Как ты допустил? Ты…
– Сядь, Владимир Игнатьевич, сядь, – рассудительно остановил его Речицкий. – Готов принять любые обвинения, да только делу это никоим образом не поможет. И ссориться нам сейчас совсем не резон. Сядьте.
Гиацинтов послушался, поднял с пола опрокинутую табуретку, поставил ее к стене, но продолжал стоять.
– Докладываю, Владимир Игнатьевич. Предсказатель находится в избушке с местным старостой Черепановым. От этого Черепанова жду известия. Какое он примет решение – не знаю. Теперь о Варваре Александровне. Вчера, ближе к вечеру, через деревню проезжал обоз, шесть или семь подвод. Если предположить, что по три человека на санях, получается где-то десятка два или около двух. Серьезно. Что они спрашивали у мальчишек, вы слышали. Предполагаю, что, захватив Варвару Александровну, они теперь отправятся искать предсказателя. Если уже не нашли…
– Какого же черта мы здесь сидим?! Поехали!
– Куда? Владимир Игнатьевич, возьмите себя в руки! Надо все обдумать и принять верное решение.
Спокойный тон Речицкого все-таки остудил Гиацинтова. Он сел на табуретку, сгорбился и уперся взглядом в пол, на скомканный бумажный лист из ученической тетрадки, который лежал у него под ногами. Поднял его, развернул и – будто оглох. Уже не слышал, что ему говорил Речицкий. «Здравствуй, мой дорогой, мой любимый Владимир!» – зазвучал голос Вари. Зазвучал так явственно, словно она стояла рядом. Прочитав, Гиацинтов упал на колени и судорожно принялся собирать другие листы. Разглаживал их ладонями, складывал и растерянно, совсем по-детски, улыбался, но губы вздрагивали.
Речицкий, понимая, что его не слышат, замолчал и вышел на крыльцо.
Гриня и Савелий, похохатывая, о чем-то весело разговаривали; Федор, надвинув на глаза шапку, даже из кошевки не вылез, сидел, чуть заметно покачивая головой, и казалось, что он спит. И тут Речицкого осенило. Он сбежал с крыльца, ухватил Гриню за рукав и жестко, тоном, не терпящим возражений, заговорил:
– Какие-то люди, неизвестные, увезли учительницу. Теперь они поехали за твоим дедом. Им нужен тот человек, которого вы с Савелием сюда приволокли. Он им так нужен, что ни перед чем не остановятся. Возникнет надобность – убьют. Будешь деда выручать? Поможешь нам?
Гриня набычился и долго молчал, неожиданно плюнул под ноги Речицкому и выругался:
– Притащили вас черти на нашу шею! А за деда я всем глотки порву!
В это время вышел из школы Гиацинтов. Следа не осталось от его растерянности, в какой он только что пребывал. Скомандовал:
– Идите сюда.
И все, подчиняясь ему, подошли к крыльцу, даже Федор, будто проснувшись, легко выскочил из кошевки, подбежал и встал рядом со своим командиром, сдвинув на затылок лохматую шапку.
5
Без надобности Москвин-Волгин из своего купе не выходил, побаиваясь, что люди Сокольникова могут его заметить. Кто его знает? Возьмут да и высадят на первой же станции. С Сокольникова, как с военного человека, станется. По этой причине он коротал время, любуясь пейзажами, которые неторопливо проплывали за вагонным окном. Русская зима лежала во всей своей красоте, и Москвин-Волгин запоздало жалел, что в юности еще бросил писать стихи. Показал товарищам зарифмованные строки, те прочитали и разнесли эти строки в пух и прах. Как и всякий самолюбивый человек, он на своих товарищей сначала крепко обиделся, но после, когда остыл, все свои стихи сжег и больше никогда не рифмовал, всецело отдаваясь своему прозаическому газетному ремеслу. Теперь, глядя на бесконечную белую равнину, на редкие деревни, умиляясь одинокой лошадке, запряженной в сани, он все-таки жалел, что забросил стихосложение, но, успокаивая себя, думал: «Да написано уже все, милостивый государь! Мороз и солнце, день чудесный! Лучше никому не сказать. Так что не будем горевать, лучше подумаем о пропитании». И он предложил своему попутчику, степенному бородатому купцу, ехавшему до Самары:
– А не побаловаться ли нам чайком, Петр Афанасьевич?
– Пожалуй, можно, – согласился попутчик, – обедать мне не резон, скоро домой прибуду, а вот чайку – в самый раз. Пойду закажу.
Они почаевничали, поддерживая неторопливый разговор, и купец принялся собирать вещи – поезд прибывал в Самару. Проводив своего попутчика и оставшись один в купе, Москвин-Волгин попытался вздремнуть, но сон не шел, тогда он снова сел к окну, но и проплывающие мимо пейзажи не успокоили – такова уж была натура у деятельного человека: не мог длительное время находиться в созерцании и безо всяких занятий. Хотелось куда-то бежать, что-то делать и чувствовать, как жизнь вокруг кипит и клокочет.
«Самару проехали, – размышлял Москвин-Волгин, – скоро Урал; да неужели они меня высадят?! Передвигаюсь я вполне сносно, хромаю, конечно, но хожу-то без всякой помощи! Вот и схожу, поздороваюсь…»
Больше он не раздумывал. Глянул на себя в зеркало, взял трость и отправился в третий от конца поезда вагон, в который, как он успел заметить еще в Москве, садился Сокольников. Шел не торопясь, будто на прогулке, и каково же было его удивление, когда в тамбуре дорогу ему заступил коротко стриженный мужчина с короткой бородкой.
– Извините, уважаемый, но дальше проход закрыт.
– Как закрыт? – заволновался Москвин-Волгин. – Почему закрыт?
– Закрыт, и все. Вернитесь на свое место.
– Да не хочу я возвращаться! Мне сюда надо!
– Вот когда я разрешу, тогда и пройдете. А теперь прошу – вернитесь.
Мужчина открыл дверь и вежливо, но твердой и, чувствовалось, очень сильной рукой выдвинул Москвина-Волгина из тамбура. И проделал это так быстро и ловко, что тот не успел даже ничего сказать. Стоял возле окна, отодвинув в сторону шелковую занавеску, и видел, что поезд, замедляя движение, подходит к какой-то маленькой станции с неказистым деревянным вокзалом в один этаж. На перроне, тоже деревянном, цепью стояли солдаты, держали в руках винтовки с примкнутыми штыками.
«Что-то здесь не так! Похоже, пахнет жареным. Уж не по наши ли души пожаловали?» Москвин-Волгин отодвинулся от окна, тихонько, стараясь, чтобы ручка не щелкнула, чуть-чуть приоткрыл дверь в тамбур. Поезд в это время остановился, лязгнув вагонами, и цепь солдат быстро рассыпалась, охватывая его со всех сторон.
Москвин-Волгин не ошибся, предположив, что явились по их души. Громкий, требовательный голос явственно донесся до него:
– Господин Сокольников, у меня приказ о вашем аресте! Поезд оцеплен солдатами! Во избежание жертв, в том числе и безвинных, предлагаю сдаться вместе со своими людьми. Проявите благоразумие! При сопротивлении будет открыт огонь!
…Сокольников выглянул в окно. Прямо на него, свирепо вытаращив глаза, смотрел унтер-офицер, плотно прижимая к плечу приклад винтовки, готовый выстрелить в любой момент. Ясно было, что ловушка готовилась заранее, готовилась по всем правилам военной операции, и что выскочить из этой ловушки в данный момент невозможно. «Нашли врагов Отечества, – успел еще горько подумать Сокольников, – теперь будут радоваться…»
Голос из вагонного коридора зазвучал снова:
– Господин Сокольников, у вас ровно половина минуты! В противном случае я имею приказ взять вас силой!
«Не силой взять, а пристрелить на месте – вот ты какой приказ получил, дурак служивый…» – Сокольников положил револьвер на столик, он прекрасно понимал: его победили. И победили совсем не те люди, против которых он пытался бороться, победили те, кто, по логике, должен был его поддерживать и оберегать. Никому он был не нужен со своей военной организацией, со своими благородными целями. Что он сейчас мог сделать? Открыть пальбу, застрелить нескольких солдат или унтер-офицера с вытаращенными глазами, которые ни сном ни духом не знают, кого они ловят? В ответ, конечно, тоже начнут палить, могут погибнуть пассажиры, а уж они, случайные попутчики, и вовсе ни в чем не виноваты.
– Мы сдаемся! – громко, чтобы услышали все, в том числе и его люди, ехавшие в соседнем купе, прокричал Сокольников. Открыл дверь и вышагнул в вагонный коридор.
– Вот и славно! – Невысокий господин, одетый в длиннополое пальто, быстро сноровисто его обыскал и скомандовал: – На выход!
Следом за Сокольниковым, не нарушив приказа, сдались его люди. Не прошло и десяти минут, как поезд тронулся, солдаты, построившись на деревянном перроне, ушли и маленькая станция опустела, погрузившись в тишину. Будто ничего здесь и не случилось.
Допрос начался сразу же, в маленькой тесной комнатке при вокзале, где имелись лишь два шатких стула и старый обшарпанный стол с выцветшими пятнами давно разлитых чернил. Неизвестный господин в длиннополом пальто по-хозяйски уселся за этот стол, предложил сесть Сокольникову и не строго, не официально, а скорее по-дружески предложил:
– Ну что, начнем?
– С кем имею честь? – спросил Сокольников.
– О, даже так! Разрешите представиться – действительный статский советник Макаров, Илья Петрович. Думаю, что этого пока вполне достаточно.
– Какое ведомство вы представляете?
– Министерство внутренних дел Российской империи. Я удовлетворил ваше любопытство? Вот и хорошо. Будем считать, что наше знакомство состоялось. Теперь первый вопрос – куда вы направлялись?
– Пока мне не объяснят, по какому поводу я арестован, и не предъявят официального обвинения, ни на какие ваши вопросы отвечать не буду.
– Предъявим, господин Сокольников, предъявим. И на вопросы заставим отвечать. Поэтому советую время зря не терять, отвечайте сейчас.
Сокольников демонстративно отвернулся, решив для себя, что больше ни одного слова не скажет, пусть его хоть на куски режут. Кто же все-таки отдавал приказ о его аресте? Какие люди и при каких чинах? Уж, конечно, не статский советник Илья Петрович Макаров…
– Я жду. Вопрос задан. Будем говорить или нет?
Сокольников не отвечал. Думал: «Теперь вся надежда только на Гиацинтова и Речицкого. Справятся?»
6
– Володя, а Володя, слушай меня. – Федор еще раз посмотрел на следы санных полозьев, сморщил нос, будто принюхивался, пытаясь уловить только ему ведомые запахи, и бесстрастно продолжил: – Шибко худо, Володя… Каждый по себе поехали. В ту сторону три саней, эту сторону – четыре.
– Значит, разделились, – Речицкий вылез из кошевки и тоже подошел, внимательно рассматривая развилку, которая лежала теперь перед ними.
Узкая лесная дорога, нырнув в низинку и выскочив на пригорок, резко раздваивалась, уходя в противоположные стороны.
– Почему они разделились? И куда ведут эти дороги? – спросил Гиацинтов.
– Да чего же тут мудреного! – подал голос Гриня. – Налево которая, та на увалы идет, а направо – на старые покосы. А разделились потому, что весь бор можно с двух сторон объехать и насквозь обшарить.
– А избушка в какой стороне? – уточнил Гиацинтов.
– Избушка на старых покосах. К ней другая дорога есть, прямо от деревни, короче, но они, видно, про нее не знают, здесь поехали. Погоди, они же прямиком к деду выедут!
– Догадался наконец-то, – усмехнулся Гиацинтов, которого раздражала недоверчивая настороженность Грини и его открытая неприязнь. – В кошевку все! Савелий, направо! Гони!
Скопом свалились в кошевку. Савелий выстелил кнут над конскими спинами, и замелькали сосны по обочинам дороги, будто сорвались с места и тоже взяли в карьер.
Но они опоздали. В избушке уже никого не было. Только притоптанный снег, разлинованный полозьями, небольшое кровяное пятно возле ступенек да оброненная старая рукавица. Гриня поднял ее и сразу признал:
– Дедова.
Гиацинтов смотрел на рукавицу и не знал, что делать. Полозья от саней веером расходились от избушки, ясно было, что следы запутали специально. В какую сторону ехать? А подвода всего одна. Если разделиться, пешком далеко не уйдешь…
Решение пришло неожиданно:
– Савелий, распрягай!
– Кого? – не понял тот.
– Корову! Коней распрягай! Григорий, останешься здесь, я, Савелий и Федор с Речицким разъезжаемся. Речицкий, едешь вместе с Федором, вдвоем, вы худые, на одного коня поместитесь. Если кто обнаружит их, ничего не предпринимает, возвращается к избушке, все собираемся здесь. До сумерек всем здесь быть. Григорий, если не вернемся, идешь в деревню и поднимаешь народ на поиски. Говори прямо – дед пропал.
Савелий быстро распряг тройку. Охлюпкой[23] сели на коней и разъехались в разные стороны.
И никто из них в эти торопливые минуты не заметил, что из-за старого тополя, стоявшего в отдалении, наблюдают за ними внимательные глаза.
Оставшись один, Гриня несколько раз обошел вокруг избушки, но больше ничего не отыскал – только снег да следы на нем. Снял с плеча ружье, присел на низкую ступеньку и сразу же вскочил, успев ухватить цепким взглядом, что за старым тополем кто-то шевельнулся и мелькнула на искрящемся снегу легкая, почти неуловимая тень. Мгновенно скользнул за угол избушки, держа ружье наготове, притаился и осторожно выглянул. Никакого шевеления за тополем не было. Гриня терпеливо ждал.
И дождался.
Сначала показался из-за тополя серый теплый платок, и вот уже чутким настороженным шагом, озираясь по сторонам, вышагнула… Гриня моргнул от неожиданности – может, поблазнилось? Нет, не поблазнилось. К избушке прямиком шла Дарья Устрялова. Шла уже спокойно, не озираясь; через плечо у нее, наискосок, была привязана веревка и следом, оставляя извилистую полосу, тащились широкие деревянные лыжи, прихваченные этой веревкой. Проваливаясь в неглубоком снегу, Дарья упорно, безбоязненно подвигалась к избушке, и на лице у нее, когда она подошла совсем близко, Гриня различил довольную, почти счастливую улыбку.
Чему же она так радовалась?
Гриня выбрался из своего укрытия и, продолжая держать наготове ружье, остановился, желая окончательно убедиться – не следует ли за Дарьей еще кто-нибудь? Нет, больше никого не было. Но он продолжал стоять на прежнем месте, дожидаясь, когда она приблизится к нему. Она подошла, легким, привычным жестом поправила платок, и щеки ее, прихваченные морозом, загорелись алым цветом, как маки в начале лета.
– Доброго вам здоровьица, Григорий Батькович… Кого ожидать изволите? Вона даже как! И разговаривать с нами не желаете. Ну, мы не шибко гордые, перетерпим. Только совет хочу дать, Гришенька… Напрасно ты караулить здесь остался. Никто сюда не придет, разве что попутчики твои заявятся, когда коней приморят. Да и они с пустыми руками вернутся.
– А ты откуда знаешь? – угрюмо спросил Гриня.
– Мне сорока на хвосте весточки приносит, – в открытую усмехалась Дарья, и шалые глаза ее, по-особенному сверкающие при солнечном свете, смотрели на Гриню с нескрываемым превосходством, будто она только что одержала верх в давнем, очень уж затянувшемся споре.
Гриня продолжал угрюмо смотреть на нее и молчал, ожидая, что еще скажет. Догадывался, что припасла она для него важную новость, может, и не одну.
Не ошибся.
– Ладно, Гришенька, не буду тебя томить. Скажу как есть. Забрали твоего деда приезжие люди и малахольного мужика, который при нем был, тоже забрали. Посадили в сани да и уехали. Дед не хотел ехать, ругался, так они ему сопатку разбили, он и присмирел.
– Ты чего тут делала?
– Да любопытство меня одолело. Все тебя искала. В деревне от меня прячешься, здесь к тебе не подойти, вот и бегаю, как собачонка, за тобой, вынюхиваю – вдруг пересечься удастся, может, и ласковое словечко для меня обронишь…
Чем дальше говорила Дарья, тем скорее улетучивался из ее голоса насмешливый тон. И закончила она уже совсем просительно:
– Скажи хоть одно доброе словечко… Я ведь, Гриша, скучаю по тебе, ночами спать не могу… Сама с собой не могу совладать… Про всякий стыд забыла…
Истинную правду выговаривала сейчас гордая и самолюбивая Дарья Устрялова. Она и сама не заметила, как отпало в последнее время ее горячее желание властвовать над Гриней, как отлетело оно и растворилось, будто одинокий лист, гонимый порывом ветра: сорвался, улетел в огромное поле, и следа от него не осталось. Ничего сейчас не желала, кроме одного – быть рядом с ним, видеть его, слышать. И даже колючий взгляд из-под насупленных бровей, которым смотрел сейчас на нее Гриня, не огорчал, а, наоборот, был люб и приятен.
– Куда они поехали, знаешь?
– Знаю, – вздохнула Дарья, – я ведь вначале, Гриня, честно тебе признаюсь, гадость задумала: пока не поклянешься, что сватов на следующей неделе пришлешь, я тебе про деда ни одного слова не скажу. А теперь… Теперь все расскажу, пойдем в избушку, замерзла, прямо дрожу вся…
7
Яркие, словно только что накрашенные, черные брови смыкались над переносицей, образуя жесткую, прямую морщинку, и большие темные глаза замирали неподвижно, казалось, что их пронизывает мгновенный холод и они, так же мгновенно, становятся ледяными. Три года назад Целиковский впервые почувствовал на себе этот неподвижный взгляд, испугавший его до озноба, и до сих пор не мог избавиться от неосознанного страха перед ним.
Тогда проводили экс в доме богатого московского купца Балуева. И шло все как по нотам: самих хозяев дома не было, только прислуга – кухарка и горничная; потренькали в звонок, сказали, что принесли телеграмму для господина Балуева, затем ворвались в дом, насмерть перепуганную прислугу затолкали в боковую комнатку и быстро, сноровисто принялись за дело, скидывая без разбора в кожаные мешки золотые цепочки, кольца, украшения, вытряхивали из хозяйского стола деньги и в суетливой спешке выпустили на какой-то момент из виду горничную и кухарку. А они умудрились открыть окно и уже раздвигали створки – вот сейчас высунутся и заорут, призывая на помощь…
Целиковский, пробегая мимо, увидел это, кинулся в комнатку, откинул их от окна и замер, уронив кожаный мешок на пол. Горничная, совсем молоденькая девчушка, ползла к нему на коленях, безмолвно тянула тонкие руки, моля о пощаде, и юное лицо ее, даже перекошенное страхом, мокрое от слез, было прекрасным.
– Уходим! – подала команду Кармен. – Что ты стоишь?
На бегу заглянула в комнатку, все поняла, кинулась кошкой к окну, захлопнула створки и снова скомандовала:
– Пристрели их!
Целиковский, сжимая потными пальцами револьвер, не мог поднять руку. Не мог – и все! Будто висела на руке двухпудовая гиря.
Вот тогда Кармен и свела брови над переносицей, взгляд ее оледенел, и Целиковский понял: если он сейчас не выполнит приказа, то пристрелят его самого. Кармен и пристрелит, не задумываясь и спокойно.
Приказ он выполнил.
После экса, когда уже надежно укрылись на явочной квартире и перевели дух, Кармен, закурив папиросу и пуская ровные колечки в потолок, сказала, как бы между прочим:
– В следующий раз, Целиковский, я тебя на тот свет отправлю, как литерный поезд, без задержки.
И очаровательно улыбнулась ему, как она умела это делать.
Авторитет ее в организации эсеров-максималистов был непререкаемым. Она могла так легко, не задумываясь, рисковать своей и чужой жизнью, что даже видавшие виды члены боевки приходили порой в полное изумление.
Затея с поездкой предсказателя в Сибирь полностью принадлежала Кармен. Она горячо, неистово, как все делала, прониклась этой идеей, и остановить ее было невозможно.
И вот сейчас, сидя у маленького костерка, чуть повернув голову, Кармен смотрела на Целиковского ледяным, остановившимся взглядом, а рука ее привычно скользила под полу теплой шубки, где в специально пришитом кармане всегда лежал заряженный револьвер. И все знали, что стреляет вспыльчивая женщина без предупреждений и без промаха.
– Хорошо, я возвращаюсь в Никольск, – Целиковский переломил ветку, которую крутил в руках, и бросил тонкие половинки в костер, – мне нужны помощники.
– Один справишься, без помощников, – рука Кармен выскользнула из-под шубки – пустая. – И запомни – Забелина, если он живой, оставлять здесь нельзя. Вообще следов оставлять нельзя.
Целиковский смотрел на пламя костра и ясно осознавал, что из-под жесткой воли этой женщины ему не вырваться. И как бы в душе он ни топорщился и ни ершился, все равно отправится в Никольск и будет искать пропавшего Забелина, чтобы выручить его, если удастся, а если не удастся… Дальше Целиковский старался не думать.
Он поднялся, отошел от костра; разминая ноги, обогнул небольшую ложбинку и поднялся наверх, на каменный выступ, успев подумать, что здесь надо обязательно выставить часового – видно все как на ладони: шесть подвод, поставленных неровным квадратом, посередине костер, выпряженные лошади кормились здесь же, рядом с возами; на одном из возов сидел деревенский старик со связанными руками, рядом с ним – Феодосий.
«Черт возьми, столько сил потратили из-за одного сумасшедшего!» – Целиковский не удержался и грязно выругался: он с самого начала скептически относился и к предсказателю, и к его пророчествам, а то, что эти пророчества сбываются, считал элементарным совпадением и никак не мог понять Кармен, которая прямо-таки мертвой хваткой вцепилась в Феодосия, а когда они с Забелиным потеряли его на постоялом дворе, она готова была живьем их съесть, потому и закатывала скандалы, упрекая в полной неспособности к серьезному делу и с презрением выкрикивая свое любимое выражение: «Вам только семечками торговать на базаре!»
След предсказателя отыскали в последний момент и совершенно неожиданно: сначала Забелин, еще до своего исчезновения, установил, что Варвара Нагорная служит учительницей в селе Покровском, вспомнили, что Феодосий на постоялом дворе тоже говорил о Покровском и даже говорил, что обязательно вспомнит дорогу. Вот сюда и направились.
А здесь, уже в Покровке, представившись обычными обозниками, выяснив, что Варвара Нагорная исчезла, и выяснив, что уже долгое время никто не не видел деревенскогого старосты Черепанова, узнали про избушку на дальних покосах и незамедлительно отправились ее искать.
И нашли.
Теперь оставалась лишь самая малость – выбраться из бора и вывезти живым Феодосия. Не до жиру – быть бы живу. И хотя сам Феодосий твердил поначалу об иконе, его уже не слушали, ясно понимая, что любая задержка может оказаться роковой. Да и сам Феодосий замолчал внезапно, об иконе не вспоминал и лишь счастливо шептал время от времени, блаженно прикрывая глаза:
– Вижу теперь, все вижу…
В Никольск решено было не возвращаться, а идти на лошадях, сделав большой крюк, до какой-нибудь глухой станции на железной, где и сесть на поезд.
А в Никольск возвращаться предстояло только одному Целиковскому.
И вот он стоял сейчас на высоком каменном выступе, смотрел на Феодосия, понуро сидевшего в передке саней, и ругал его самыми последними словами, хотя прекрасно понимал, что руганью сейчас изменить ничего нельзя. Вздохнул, успокаиваясь, и спустился вниз.
Сам же Феодосий, сунув озябшие руки между коленей, смотрел, как падают на ослепительно-чистый снег черные хлопья пепла от костра, вперемешку с искрами, видел, как белизна покрывается темной перхотью, и хотелось ему сейчас лишь одного – вернуться в избушку и увидеть там Марию. Внезапное желание было столь сильным, что он даже закрывал глаза, пытаясь ее увидеть, но она перед ним не появлялась, хотя, он это чувствовал, была где-то рядом. И странное чувство все больше овладевало Феодосием: ему не хотелось заглядывать в будущее и угадывать его. А ведь он так стремился попасть сюда, в эти места, и знал твердо, что именно здесь ему откроется многое, почти все. И он будет удивлять окружающих его людей, предсказывая им грядущие события, о которых они даже предположить не могли.
Что-то случилось здесь с ним в последние часы. Что? Он не мог найти ответа, не понимал и только горбился все сильнее, плотнее зажимая коленями озябшие руки. Худое тело начинало вздрагивать, но Феодосий даже не подумал подойти к костру, чтобы обогреться.
– Что, милок, зябко? – насмешливо спросил у него Матвей Петрович, пытаясь пошевелить голыми пальцами связанных рук – они уже ныть начинали. – Ты побегай, попрыгай, кровь разгони.
Феодосий не отозвался, только сердито покосился на старика, который всегда смотрел на него с нескрываемой насмешкой, как смотрят на отчаянных врунов, когда с интересом их слушают, заведомо зная, что все услышанное – вранье. Старик не верил ему, и поэтому Феодосий злился.
А Мария, там, в избушке, заметив его злость, увещевала:
– Не болезнь в тебе, Андрюша, сидит, а гордыня великая. Желаешь, чтобы неведомое открылось, желаешь, чтобы слышали тебя, чтобы берегли и холили да восхищались тобой. А сам того не понимаешь, что от гордыни твоей только соблазн и горе людям. Заглянул ты туда, куда не следует заглядывать слабому духом. Одумайся, пока не поздно. Вспомни себя маленьким, Андрейкой вспомни, как молились мы с тобой перед сном, и глазки у тебя были светлые, и сам ты был, как свечка, трепетный, чистый… Вспомни самого себя, а иначе наказание тебе будет страшное.
Долго молчал Феодосий, не отвечал и, лишь перед тем как Мария собралась уходить, признался:
– Ничего я не помню. И не хочу!
Он говорил правду. Короткая вспышка прошлого, когда он увидел в избушке Марию, быстро погасла, будто ее залили водой, и он уже ничего не хотел, кроме одного – вырваться из избушки и уйти. К тем людям, которые оберегали его, внимательно слушали и заботились о нем, а не смотрели насмешливо, как старик, и не просили вернуться в прошлое, как Мария.
Когда он увидел внезапно появившихся Целиковского и Кармен, он им обрадовался, как родным, даже кинулся навстречу, и в радостном возбуждении сел в сани. Но когда приехали в эту низину и остановились на отдых, радость растворилась, уступив место пугающей тревоге. Он не понимал ее причины, а тревога росла, переполняла его, и показалось, что трясется не от холода, а именно от тревоги и непонятного страха.
Даже не заметил, как к нему подошла Кармен. Тронула за плечо, кивнула на костер:
– Иди туда.
Он послушно поднялся, стащил рукавицы, протянул руки к огню. Застывшие, плохо сгибающиеся пальцы сразу же ощутили живительное тепло; придвинулся ближе, и огонь перед ним вдруг раздернулся, обнажив черный пепел с мигающими в нем углями. Пепел шевелился, вздуваясь буграми, и уходил вниз, словно земля расступалась, образуя горловину неведомой и глубокой ямы, которая неудержимо затягивала в себя, как затягивает водяная воронка случайно попавшую щепку. И вот он уже уходил вниз, влекомый непонятной силой, – глубже, глубже. И чем дальше погружался в черное пространство, расцвеченное красными, мигающими пятнами, тем шире, необъятней разворачивалась перед ним жуткая картина. Она была явственной и живой, настолько живой, что он ощущал горький запах гари. Черные, клубящиеся тучи ползли по черной, обгорелой земле, стелились рваными лохмотьями и скатывались с крутого обрыва в реку, в которой текла темно-красная вода. Неистовая жажда перехватила горло Феодосию, пепел забивал рот, и захлестывало одно лишь желание – хлебнуть живительной влаги. Кубарем скатился с высокого обрыва, рухнул плашмя на кромку берега и приник к текущей перед ним темно-красной воде. Сделал первый глоток и выплюнул – не вода это была, а кровь. Тягучая, густая, солоноватая… Он вскочил, кинулся, чтобы взобраться на обрыв, и замер, пораженный: на обрыве стояли люди, выстроенные в один ряд, и мимо этого длинного, бесконечного ряда шла Кармен, за ней шел Целиковский, еще какие-то люди, и все они держали в руках большие наганы, стволы которых то и дело вспыхивали короткими огоньками. И сыпались сверху, как семечки из порванного мешка, люди: офицеры, барышни, гимназисты и реалисты, священники, чиновники, крестьяне, приказчики и купцы – скатывались мгновенно с обрыва, падали в реку, невысоко вздымая тяжелые кровяные капли, и медленно уплывали вниз по течению, и чем дальше они уплывали, тем теснее примыкали друг к другу, и вот уже длинный плот из человеческих тел вытягивался вдоль всей реки, а с обрыва сыпались и сыпались новые, и не было им ни конца ни края…
Сухой, шершавый комок забил горло Феодосию, забил так плотно, что он не смог глотнуть воздуха. Взмахнул руками, словно хотел взлететь, и упал, теряя последние силы, на черный и выжженный берег. И уже не почувствовал, как перевернулся несколько раз и оказался в темно-красной реке; течение плавно потянуло его вместе с другими, а он лежал на спине, смотрел вверх широко раскрытыми глазами и уже не видел пузатых, клубящихся туч, которые летели прямо над ним…
…Кармен, запоздало оглянувшись, проворной кошкой кинулась к костру, в середине которого, охваченный пламенем, безмолвно извивался и дергался Феодосий, скручиваясь в кольцо, как горящая береста. Кармен сунула руки прямо в огонь, ухватила его за поджатые ноги, выдернула из костра и принялась катать по снегу, сбивая пламя. От одежды шел горький, удушливый дым. Волосы у Феодосия обгорели, на черепе и на лице взбухли волдыри, на морозе они лопались, и жиденькая, блеклая сукровица выкатывалась на волю, как слезы, – скупо и медленно.
– Сюда! Ко мне! – срывая голос, кричала Кармен, тормошила Феодосия, пыталась поднять его и усадить на снегу, но тело безвольно заваливалось на сторону, и ни одного звука Феодосий не издавал.
– Отпусти его, – негромко сказал подоспевший Целиковский, – кончился он.
– Как?! Как кончился?! Почему?! – неистово продолжала кричать Кармен, не выпуская Феодосия из своих рук.
Целиковский молчал.
– Да бесы его к себе позвали, – тихонько, так что никто не услышал, пробормотал Матвей Петрович и хотел перекреститься, забыв, что руки у него связаны. Дернулся, ощутив крепко стянутую веревку, и усмехнулся: – Совсем старый стал, ничего не помню… Прости меня, Господи…
8
Хорошо, что ехал Гиацинтов медленно, чутко озираясь по сторонам, и коня не торопил. По конским следам Гриня его и догнал. Хрипло окликнул, скинул лыжи и обессиленно рухнул на бок; запаленно дышал и долго не мог внятно выговорить ни одного слова. Наконец, переборов самого себя, выдохнул:
– Знаю где… Дашка сказала…
Гиацинтов не стал выяснять и расспрашивать, кто такая Дашка и откуда она появилась. Затащил Гриню на коня вместе с лыжами, повернул обратно, и скоро они догнали Савелия, отправили его на поиски Федора и Речицкого с единственным наказом – возвращаться, в сию же минуту, к избушке.
Скоро все собрались.
Дарья начала было рассказывать, что оказалась она здесь случайно и случайно же увидела, как нагрянули сюда незнакомые люди на подводах, но Гиацинтов нетерпеливо остановил ее взмахом руки и коротко бросил:
– Показывай!
Теперь уже на каждого коня пришлось садиться по двое; вытянувшись цепочкой, тронулись.
Солнце перевалилось на вторую половину дня и целилось к закату, синие тени сосен вытягивались на снегу все длиннее. Гиацинтов, ехавший с Дарьей впереди, едва сдерживал себя, чтобы не погнать коня рысью; понимал: с двойным грузом, да еще по глубокому снегу, животину можно и запалить. Поэтому повод не дергал, держал свободно. Конь, словно в благодарность, старался не подвести, шел ходко, прокладывая в снегу глубокую борозду.
– Вот, здесь они, – Дарья подняла руку и показала, – там увал, а как сосны кончатся – низина, в низине и сидят. Да вон, дым видно, костер развели, греются…
Спешились.
Гиацинтов приказал всем, кроме Федора, укрыться в густом сосняке и оставаться там, пока он не позовет. Молча кивнул Федору, и тот, насунув на глаза лохматую шапку, беззвучно, большими зигзагами, двинулся вперед, скользя, будто тень, от одного толстого дерева к другому. И так ловко, привычно это проделывал, что его и с пяти шагов можно было не заметить. Выждав, Гиацинтов направился за ним, стараясь попадать след в след.
Миновали увал, запорошили себя снегом и выбрались на каменный выступ. По-пластунски доползли до края и осторожно заглянули в низину.
– Володя, а Володя, слушай меня, – зашептал Федор, – шибко много их, а нас мало, да еще баба…
Гиацинтов слышал и не слышал его. Он до рези в глазах смотрел вниз и искал Варю. Но ее не было – нигде. Ни на санях, на которых лежали лишь мешки, ни возле коней, ни возле костра. Видел лишь связанного старика и понуро сидящего рядом с ним невзрачного, сгорбившегося мужика.
«Похоже, это и есть предсказатель. А где Варя?»
В этот момент к мужику подошла женщина, и он ее узнал по рисунку младшего Скорнякова, тронула мужика за плечо, коротко сказала что-то ему, и тот поплелся к костру. Когда мужик завалился в костер и поднялась суматоха, Гиацинтов мгновенно подал знак Федору – оставайся и прикрой! – а сам соскользнул вниз по гладким валунам и, не поднимаясь, подполз к большому пню, укрытому широкой снежной шапкой. Замер. Даже дыхание затаил. И еще раз внимательно оглядел всю низину из своего укрытия. Варю он не увидел. «Да где же она может быть?! Где?!»
– Кармен, успокойся! Возьми себя в руки! – Целиковский пытался оттащить ее от Феодосия, но она вцепилась мертвой хваткой в обгорелое тело и не желала отпускать, кричала:
– Все впустую! Ты понимаешь, все впустую!
– Прекрати истерику! – все-таки Целиковский оторвал ее от Феодосия, оттащил в сторону, усадил в передок саней и, зачерпнув снег пригоршней, заботливо обтер ей лицо.
Кармен замолчала. Смотрела остановившимися глазами на неподвижного Феодосия, и тот, будто почувствовав этот пронизывающий взгляд, неожиданно шевельнулся. Подтянул ноги к животу, закрыл обгорелое лицо почерневшими руками, и тонкий, длинный звук повис над низиной:
– И-и-и-и-и-и…
Будто время крутнулось в обратную сторону и чистая, непорочная душа маленького Андрейки, измученного болезнью, взмолила о помощи.
Звук не прерывался, длился и длился, казалось, что он никогда не иссякнет.
Кармен и Целиковский бросились к Феодосию. Подняли его и отнесли в сани. Кармен осторожно придерживала его голову, видела изуродованное лицо и готова была на любые условия – лишь бы только не прерывался тягучий звук, тянущийся из потрескавшихся, в судороге сведенных губ:
– И-и-и-и-и-и…
Целиковский крутнулся на месте, и к нему вернулся командный голос, все-таки боевик он был бывалый, и не раз приходилось попадать в безвыходные, казалось бы, переплеты, но он умудрялся находить из них выход; крикнул:
– Его надо спасать! Возвращаемся в избушку! Быстро!
В низине возникла легкая суматоха. Принялись разворачивать сани, кони уросили, вздергивая головами, пятились, утаптывая снег. Но вот, кажется, выстроились и тронулись быстрым ходом. Последняя подвода еще не выехала из низины, а Гиацинтов, выскочив из своего укрытия, уже карабкался по каменному уступу наверх, где его терпеливо дожидался Федор, сразу все понявший без слов.
Теперь уже не таясь, напрямую, они взбежали на увал и кинулись к сосняку. Скоро все были на конях и по старому следу спешили к избушке.
– Дед живой, а? Дед живой? – успел спросить Гриня, и, услышав, что Матвей Петрович жив, злобно оскалился: – Да я их голыми руками всех передушу!
«Окно в избушке одно, ну, дверь, все равно две стены без обзора, подползут и зажгут – сами выскочим», – Гиацинтов лихорадочно пытался придумать хоть какой-то план, но ничего толкового в голову не приходило, наверное, еще и потому, что стучала, не давая покоя, неотступная мысль – где же Варя? Была ли она в избушке, когда захватили старика и предсказателя? Спрашивать об этом у Дарьи было уже некогда – скорей, скорей, успеть, а там, может быть, и прояснится.
Не прояснилось.
Только подъехали к избушке, только Савелий успел отогнать коней за ближние тополя, как показалась первая подвода, на которой сидел, по-прежнему связанный, Матвей Петрович и еще два седока: один в передке правил конем, а второй, примостившись на розвальни, настороженно озирался. Остальные подводы отстали. Решение у Гиацинтова созрело мгновенно:
– Федор, мой – первый. Григорий, успеешь деда выхватить – будет жить!
Подвода подкатила к самой избушке, и два выстрела, слившись в один, гулко раскололи тишину зимнего дня. Гриня пулей вылетел из распахнутой двери избушки, вскинул Матвея Петровича на плечо, как мешок, и успел заскочить со своей ношей обратно, под защиту стен. И как только он заскочил, первые пули из карабинов, которые были у нападавших, ударили по избушке, высекая серые щепки.
Седоки ссыпались с подвод, как черный горох, и сразу же начали охватывать избушку в кольцо. Стрелять из револьверов было бесполезно – далеко, не достать, лишь патроны зря тратить. Оставалось только одно – обреченно ждать, когда кольцо приблизится и сожмется.
Вот оно приблизилось и стало неумолимо сжиматься.
Гиацинтов поставил Федора у окна, сам залег за низким порожком распахнутой двери, остальным приказал лежать на полу, не поднимая головы. Гриня, развязав деда, подполз сбоку, удобней пристроился со старой берданкой и предложил:
– Может, на подводу всем скопом кинуться?
Конь, запряженный в подводу, с которой только что удалось выручить Матвея Петровича, шарахался от выстрелов, прижимая уши, но продолжал топтаться на одном пятачке, никуда не убегая.
– Не успеем, – отозвался Гиацинтов, – пока разгонимся… Скажи, учительницы здесь, Варвары Александровны, не было? Ничего твоя Дарья не говорила?
– Не было, сказала, что не было. Смотри, смотри, зажигают…
Но Гиацинтов уже и сам видел, как возле дальней подводы загорелся берестяной факел на длинной палке. Не зря он боялся, что воспользуются самым простым способом – поджарят и возьмут тепленькими. Чуть обернулся к Грине:
– Попробуй…
Гриня долго прицеливался. Выстрел. Человек с факелом рухнул плашмя в снег, но тут же вскочил и бойко отпрыгнул, укрывшись за санями. Значит, мимо. Гриня сердито выругался, досадуя за свой промах, хотя выстрел не совсем пропал даром: факел, оказавшись в снегу, затух, и лишь черный дымок поднимался от него. Какая-никакая, а все-таки отсрочка от развязки, которая неминуемо должна была наступить, и наступить, похоже, весьма скоро. Гиацинтов прекрасно понимал, что продержаться они смогут совсем недолго.
Но что он мог сделать?
И тут из угла подал голос Матвей Петрович:
– Там мужик в санях, обгорелый. Если добьете, они сами уйдут. Им только этот мужик нужен, мы не нужны, им в избушку надо, чтобы обиходить его… Слышишь, Гриня? Не видишь его там?
– Вижу, вижу ж… рыжу, хрен его достанешь! – продолжал ругаться Гриня, в возбуждении дергая ногой, словно желал от кого-то отпихнуться.