Покров заступницы Щукин Михаил
– Может, посидеть здесь, в засаде, – предложил Гиацинтов, – вдруг вернутся?
– Нет, не вернутся, – возразил Речицкий, – они сейчас постараются затеряться. Искать их – дело долгое. У меня другой план – надо завтра же ехать в Покровку, найти этого мужика из ящика, уверен, что именно он и является предсказателем, а дальше будем действовать по обстановке.
– И под каким видом мы там появимся, в Покровке? Это же деревня, каждый человек на виду. И вдруг – два неизвестных господина.
– А вот по этому поводу нам придется еще раз нанести визит Гордею Гордеевичу, он подскажет, может, и рекомендацией снабдит. Но ехать в Покровку надо не двоим, а одному. Здесь, в городе, должен кто-то остаться, чтобы заняться поисками так называемых Кулинича и Целиковского, а также их спутницы Кармен.
– Забелина буду искать я! – твердым голосом, не допускающим возражений, сказал Гиацинтов.
– Как вам угодно, Владимир Игнатьевич, – добродушно согласился Речицкий, понимая прекрасно, что искать его напарник будет не только Забелина, но и следы Вари Нагорной.
4
«Милый мой, любимый Владимир!
Спешу сообщить тебе очень радостную новость – на прошлой неделе я со своими ребятками отпраздновала новоселье. Матвей Петрович, о котором я тебе уже писала, сдержал слово, и теперь в моей школке появилась вторая комната. Светлая, просторная, с новым полом, который совсем не скрипит. Правда, покраску его придется отложить на лето, но это уже сущая мелочь. А еще в комнате поставили печь, их теперь у нас две; а от топки печей меня освободили, потому что Семен и Петя, два неразлучных товарища, два хозяйственных мужичка, взяли на себя такую обязанность: приходят раньше всех и топят печи. К началу занятий у нас уже тепло и уютно.
А сбоку второй комнаты мне отгородили маленький уголок, и я в ближайшие дни переберусь в него на жительство. Я уже и вещи сюда перенесла, осталось только разобрать их и расставить. Все вечера провожу теперь в школе, а к хозяевам своим часто возвращаюсь лишь на ночлег, и хозяйка моя, Анфиса Ивановна, очень за это на меня обижается и жалеет, что я их скоро покину, но я обещалась, что буду приходить в гости как можно чаще, и она, кажется, успокоилась. Никак не желает понять добрая женщина, что мне сейчас больше всего хочется побыть одной или с ребятами, которые приходят ко мне, как они говорят, вечеровать.
С девочками мы сделали хвойные гирлянды, развесили их по стенам, веточки после мороза оттаяли, и запах у нас стоит, как будто наступило Рождество, к которому мы уже начали готовиться. Проводим спевки, и мои ребятки поют очень старательно и душевно. Когда я слышу их чистые, звонкие голоса, мне всякий раз кажется, что ангелы парят где-то над нами и подпевают – так светло на душе!
А больше всего меня удивила на днях и порадовала Нюрочка. Она совсем маленькая, будто сказочная Крошечка-хаврошечка, и до того легонькая, что однажды, в метель, ее прижало ветром к забору, а она стоит и с места сдвинуться не может. Теперь мать ей сшила мешочек заплечный и кладет в него, если ветрено, камень – с камнем Нюрочку с дороги не сдувает. И вот глядела она в окно, когда мы праздновали новоселье, и вдруг тоненьким, нежным голоском говорит:
- Ах, идет снежок, снежочек,
- Попрыгивает, поскакивает,
- На птичку поглядывает.
- Птички полетывают,
- Птички попискивают
- На нашем дому.
Спрашиваю:
– Кто тебя этому научил?
– Да никто. Я в окно смотрю, все это вижу и пою. Ты разве не видишь?
Я записала ее фантазию, потому что очень удивилась наблюдательности ребенка, да еще крестьянского.
А до новоселья был у меня неприятный разговор с дедушкой Артамоши. Пришел дедушка после занятий в школу – мрачный, суровый и обращается ко мне с такими словами:
– Неладно ты Артамошку учишь, ох, неладно.
– Как неладно? – удивилась я.
– Да так. Спрашиваю вечор у него: что тебе задано? А он мне читает задачу – все сотни да тыщи. Большие тыщи. К чему это нам, хрестьянам? Нам этих тыщей-то и во сне не видать никогда, не то что наяву. А тут он считает да записывает. Вот намедни учил он «Живый в помощи» – это дело, без этой молитвы в лес не пойдешь, а тыщи – не надо.
Долго разговаривала с дедушкой Артамоши, убеждая, что «тыщи» тоже нужны, но, кажется, не смогла убедить…
Вот так, дорогой Владимир, и складываются дни моей нынешней деревенской жизни – то солнышко светит, то тучки набегают, и лишь одно остается постоянным и неизменным – моя не проходящая тоска по тебе. Время ее не развеивает. И я рада, что происходит именно так, хотя звучит это странно и непонятно. Рада потому, что ты всегда со мной, чем бы я ни занималась и что бы ни делала. Иногда мне даже кажется, что ты стоишь за моей спиной, смотришь и улыбаешься. Знаю, понимаю, что это лишь кажется, но все равно оборачиваюсь и – пусто…»
Письмо в этот раз Варе дописать не удалось. В боковушку торопливо постучала Анфиса и позвала:
– Выйди, милочка, тут у нас оказия прибыла, а тяти нет. Василий Матвеевич тебя просит…
– Какая оказия?
– Да не знаю я, не поняла толком, ты выйди, сами скажут.
Варя убрала недописанное письмо на дно сундучка, вышла из боковушки и увидела, что за столом, напротив Василия Матвеевича, сидит молодой человек, одетый по-городскому, и озабоченно хмурится.
– Вот, Варвара Александровна, служилый человек к нам из Никольска пожаловал. Письмо привез от Скорнякова – это тятин знакомый. А сам тятя, как ты знаешь, в отъезде, по своим делам. А человеку помощь требуется…
Приезжий поднялся и представился:
– Вячеслав Борисович Речицкий, служащий Скобелевского комитета. Вот мое предписание, можете ознакомиться, – левой рукой он достал из кармана бумаги, протянул их Варе.
– Зачем? – удивилась она. – Я вам и так верю. Только не пойму – какую помощь могу оказать?
– Видите ли, мы делаем перепись разных населенных мест губернии, чтобы составить затем сводные статистические данные. А помощь мне нужна для того, чтобы производить необходимые записи. Сам я буду писать очень долго, – он приподнял и показал протез, – вот и прошу, чтобы вы помогли. По какой форме записи делать, я вам расскажу, там очень просто – количество душ в семье, пахотная земля, строения, живность, инвентарь… Уж не откажите в любезности…
– Но я смогу только после обеда, до обеда у меня уроки в школе.
– Значит, после обеда. Если разрешите, я за вами в школу зайду, и, простите, как к вам обращаться?
– Варвара Александровна Нагорная, учительница местной церковно-приходской школы.
Все-таки военная выдержка, приобретенная еще с юнкерских времен, никогда не изменяла Речицкому. Он даже вида не подал, услышав имя-отчество и фамилию учительницы. Поблагодарил за понимание и ушел вместе с Василием Матвеевичем, который повел его определяться на постой.
На следующий день, после обеда, Речицкий подходил к школе, а навстречу ему, с криками и гомоном, бежали ребятишки; увидев его, внезапно останавливались, здоровались приветливо, с любопытством разглядывали незнакомого человека. Он смотрел на веселые детские лица, разрумяненные полуденным морозцем, и сам улыбался, едва сдерживая себя, чтобы не побежать следом, ни о чем не думая, не тревожась, а только радуясь скрипучему снегу и яркому свету.
Невысокое крыльцо было тщательно выметено, в уголке стояли два веника из березовых веток – для того, чтобы обметать снег с валенок, догадался Речицкий. Взял один из них, обмел налипший снег и потянул на себя легко распахнувшуюся дверь.
Варвара Александровна сидела за столом, на котором стопкой лежали тетрадки, и задумчиво смотрела в окно, рассеянно перелистывая страницы раскрытой книги. Белый воротничок темно-синего платья подчеркивал прямо-таки лебединый изгиб шеи, а лицо, озаренное солнечным светом из окна, излучало такую печаль и нежность, что Речицкий, замерев на пороге, невольно залюбовался. Затем осторожно постучал в косяк и спросил:
– Разрешите войти?
– Да-да, проходите. Простите, не заметила, как вы вошли. Присаживайтесь, Вячеслав Борисович, и рассказывайте, что я должна делать.
Речицкий положил на стол черный портфельчик, вытащил из него толстую амбарную книгу в крепком дерматиновом переплете и открыл ее наугад, чтобы видны были четко расчерченные графы:
– Особо и рассказывать-то нечего, Варвара Александровна. Я буду беседовать с хозяином, а вы, с его слов, записывать. Одна графа – как зовут-величают и какого вероисповедания, вторая – сколько десятин земли имеет, третья – какой живностью владеет, а четвертая – наличие жилья и инвентаря.
– Нам что, всю деревню обойти придется?
– Конечно, и желательно зайти в каждый дом, чтобы иметь совершенно точную, общую картину. Понимаю, что доставил вам излишние хлопоты…
– Да не извиняйтесь вы, Вячеслав Борисович, я же согласилась, мне это совсем не трудно.
И она так мило улыбнулась, что Речицкий невольно подумал: «Да, Владимир Игнатьевич, понять вас можно. Больше мне и сказать нечего». Вслух же произнес:
– Карандаши в портфеле. Если не возражаете, Варвара Александровна, может, прямо сейчас и пойдем…
– Хорошо, идемте.
Снова она улыбнулась, и Речицкий едва-едва удержался – так ему захотелось сообщить Варе, что Гиацинтов жив и что он разыскивает ее, так захотелось сделать эту девушку счастливой… Но он жестко пресек внезапно вспыхнувшее желание: «Рано, рано еще, не следует торопиться, и лирическим настроениям не поддаваться, господин поручик».
5
Письмо было написано карандашом, на мятой, в несколько раз сложенной, бумажке. Иона украдкой сунул его Варе и убежал. Она развернула листок, начала читать и рассмеялась, а затем, когда дочитала, внезапно расплакалась.
«Здравствуйте, дорогая наша учительница Варвара Александровна! Не гневайтесь вы на нас за наше письмо, а больше мы терпеть не можем, тяжело нашему сердцу. Завелся в деревне у нас неприятель, барин этот приезжий. Мы его страсть не любим за то, что вы с ним ходите по деревне, а вечерами он у вас сидит, и вы нас давно уже не стали звать вечеровать к себе. А тут еще гулять ходили с ним, мы вас сами видели, своими глазами, третьего дня вы с ним ходили. Я уже спать хотел ложиться, ко мне прибежали вечером Алексей и Киприан, говорят, что сами видели, как вы с ним рядышком прошли. Я скорее обулся, без шапки побежал, все мы трое встали за угол, а вы уж больше не пошли с ним, он один от школы прошел. Мы хотели глызами в него пустить хорошенько, живо бы отвадился к вам ходить, да вас побоялись. Его Бог накажет за это. Вы перестали звать нас вечеровать, и все из-за него, грех ему будет за это. А тятя Киприана говорил, что рука у него из конской кожи сшитая, только краской покрашена. Мы думали, что вы нас любите, а вы уже не любите больше нас, вы барина любите. Ради Христа, не ходите вы с ним гулять, в школу нашу тоже его не пускайте. Мы писали это письмо и все трое плакали, жалко нам, что вы нас не любите уже. Задачки мы решили, а стих потому не выучили, что сговорились вам письмо писать. Вы, поди, шибко на нас осердитесь – боимся, страсть как. Писал Иона дома в горнице, и Алексей с Киприаном тут же были. Письмо это вам от всех троих».
Варя вытерла слезы ладонью, сложила письмо по сгибам и долго сидела за столом. Думала: «Милые, родные мои ребятки! Какие же вы чуткие, как чисты и не испорчены ваши души! Зря вы беспокоитесь, конечно же, я буду любить вас по-прежнему, вы для меня самые близкие люди… А вечеровать… Сегодня же и вечеровать будем!»
За несколько дней Варя с Речицким обошли почти всю Покровку, не дошли лишь до дальней улицы, где стояли с десяток домов. Сегодняшним днем, после обеда, они намеревались побывать и там. Когда Речицкий пришел в школу и они отправились на дальнюю улицу, Варя по дороге рассказала ему о письме и сообщила, как о деле решенном, что встречаться им больше не надо.
– Я все понимаю, Варвара Александровна, – Речицкий был серьезен и слушал ее очень внимательно, – только у меня одна просьба – разрешите повечеровать с вашими воспитанниками, глядишь, мы и подружимся.
– Нет, Вячеслав Борисович, не нужно. Я так решила, и так будет.
– Жаль, жаль, очень бы мне хотелось посмотреть на ваших маленьких рыцарей, наверное, хорошие ребята?
– Чудные! – выдохнула Варя.
«Как же вы прощаться-то с ними будете, Варвара Александровна? А прощаться придется. Владимир Игнатьевич, как только узнает, сразу сюда примчится. Да-с, господин поручик, пожалуй, единственное, что вас извиняет, что вы Варю здесь обнаружили. Во всем остальном – полная дыра!»
Действительно, во всем остальном у Речицкого была полная неудача. Ничего ему выяснить не удалось, и затеянная им для отвода глаз перепись пропадала, как бесполезный труд. Оставалось лишь одно – ждать возвращения деревенского старосты Матвея Петровича и его внука. Где они находятся, никто из домашних не знал и особого беспокойства по этому поводу не проявляли. Так у них заведено, рассказывала Варя, отвечая на его расспросы; Матвей Петрович – сам себе хозяин и, если не считает нужным, ни с кем советоваться не станет.
Вот и дальняя улица, заметенная сугробами, крайние дома упираются в развесистые березы, опушенные снегом. И вдруг из-за этих берез появилась странная фигура – полусогнутая, она двигалась широким, скользящим шагом. Лишь приглядевшись, Речицкий понял, что человек идет на лыжах. Вот он поравнялся с ними, и ясно увиделось, что это молодая женщина. Пуховый платок закуржавел от дыхания, щеки горели ярким румянцем, а красивые глаза смотрели неуступчиво и сердито. Речицкий невольно отступил с тропинки, освобождая дорогу, но женщина внезапно остановилась, сняла рукавицу и ладонью провела по лицу, будто хотела стереть со щек густой румянец. Неожиданно улыбнулась и даже голову наклонила в приветствии:
– Добрый день вам. Извиняйте, барин, не ведаю вашего имя-отчества, а разговор к вам имею, как к человеку казенному. Можете меня выслушать, только с глазу на глаз.
Речицкий пожал плечами, взглянул на Варю и отошел в сторону. Женщина переставила широкие самодельные лыжи, придвинулась к нему едва не вплотную и шепотом заговорила, сбиваясь и торопясь:
– Староста здешний, Черепанов Матвей Петрович, вместе с внуком своим, Гриней, человека прячут на покосной избушке. Не знаю, кто он такой, но кажется – каторжный. Доложить бы по властям надо, вы к властям ближе, вот и доложите…
– А чего же сами уряднику не сообщите?
– Потому что нельзя мне. А почему – не спрашивайте, барин. Не скажу. Так будете сообщать или нет?
– Я же ничего не видел, не знаю, что я могу сообщить?
– Ну так пойдем завтра – покажу. Сам увидишь. Я и лыжи тебе дам. Не забоишься?
– Где тебя найти?
– Да вот здесь и найдешь, за березами. Утром завтра, как светать начнет, приходи.
И, не дожидаясь ответа или согласия, она двинулась широким шагом, резко передвигая лыжи и оставляя за собой прямой, ровный след.
Совершенно озадаченный, он вернулся к Варе, которая, отойдя в сторону, стояла в отдалении. Сразу спросил:
– Вы не знаете, Варвара Александровна, кто эта женщина?
– Видела один раз, когда она к Черепановым приходила. Тут, знаете ли, любовная история. Она, видимо, нежные чувства к Григорию испытывает, а он, как это бывает, равнодушен к ней. Зовут ее Дарья, а живет она на Пашенном выселке, сюда в гости приезжает, к тетке. Впрочем, больше я ничего не знаю и не любопытствовала. Привычки такой не имею – любопытствовать.
И, словно в подтверждение этих слов, она пошла дальше по тропинке, даже не спросив Речицкого – по какой причине Дарья остановила его и о чем говорила?
«Ни в уме, ни в такте вам не откажешь, Варвара Александровна!» – Речицкий поспешал за ней следом и удивлялся.
В этот раз они обошли все восемь домов на крайней улице и вечером, в сумерках уже, расстались, пожелав друг другу спокойной ночи. Речицкий предлагал проводить Варю до школы, но она отказалась. Мягко, но твердо:
– Спасибо, Вячеслав Борисович. Не нужно…
6
Утром следующего дня, едва лишь народился рассвет, Речицкий уже спешил по крайней улице к березам, веря и не веря в то, что говорила ему накануне Дарья, но больше всего волновался по иному поводу – нет ли в этом подвоха? Однако выхода у него не было и оставалось лишь рисковать.
Откуда он мог знать, что кинулась Дарья к незнакомому человеку из-за простого отчаяния. Ничего она не могла придумать, чтобы отомстить Грине за его остуду, за унижение, которое измучило ее хуже неизлечимой болезни, съедало бессонницей длинные ночи и выливалось злыми слезами на подушку. Вот же, вчера еще вился возле нее кругами покровский красавец, добивался симпатии, даже кулаков пашенских парней не боялся. И – как сглазили. Обнял-расцеловал да и убежал, словно от прокаженной, не сказав ни словечка, даже не обругав напоследок. Мало того что убежал, еще и исчез, как в воду канул.
Ну уж нет! Обиженная гордыня никак не желала смириться. Дарья, отпросившись у родителей, снова приехала к тетке в Покровку, высматривала, расспрашивала осторожно и все-таки подкараулила Гриню, когда он на исходе дня выезжал из деревни. Увидела, кинулась к саням, закричала, чтобы остановился, но Гриня только лошадь подстегнул да рожу свою бесстыжую отвернул в сторону – будто не признал вовсе. Долго еще Дарья бежала следом, пока не задохнулась. Но успела разглядеть – не через Обь поехал Гриня по накатанной дороге, по которой за сеном ездили, а свернул в сторону, на одиночный санный след. Значит, на старые покосы направился, больше в той стороне ехать было некуда.
На следующий день Дарья встала на лыжи и добралась по санному следу до избушки на старых покосах. Там и выследила Гриню, Матвея Петровича и незнакомого мужика, который ходил кругами возле избушки и бормотал что-то непонятное, пугая страшным взглядом диковатых глаз. Этот самый мужик и остановил Дарью – не осмелилась она двинуться дальше кустов, за которыми таилась, завернула лыжи и отправилась в обратный путь, кусая от бессилия красивые, яркие губы. Время от времени бормотала:
– Погоди, Гриня, погоди, достану я тебя, так достану, что все мои слезы тебе отольются!
Грозилась, а сама понимала: ничего она придумать не может, чтобы достать Гриню и отомстить ему. Билась, словно рыба об лед, а ни одной дельной мысли в голову не приходило. И вдруг увидела, войдя в деревню, учительницу с городским барином. Она их день назад разглядела мельком из окна, когда они проходили по улице, а тетка рассказывала, что записывают они все деревенские хозяйства на бумагу и будут после ту бумагу подавать в губернию. И вот увидела их на крайней улице, вспомнила теткин рассказ и – как искра чиркнула. Даже не раздумывала ни капли, отзывая барина в сторону и рассказывая ему про Матвея Петровича, про Гриню и про мужика, похожего на каторжника. После уже, ночью, испугалась – а вдруг барин и на нее заявит, не зря же спросил, почему она сама не пойдет к уряднику. Невдомек ему, что к уряднику пойти – все равно, что через саму себя перешагнуть, ведь тогда всей деревне известно станет, как она Гриню выследила и какое наказание для него исхитрилась изладить.
В тревоге стояла она утром возле берез, ждала городского барина, мелькнула даже мысль – уйти от греха подальше, а если что – отбрешется, скажет, что пошутила… Но продолжала стоять, а когда Речицкий пришел, она с облегчением вздохнула, будто груз с души свалился: на попятную идти поздно, а сомнения сменились отчаянной решимостью.
Подала ему лыжи, помогла управиться с сыромятными ремнями и коротко бросила ему, выбираясь на вчерашнюю лыжню, свежую, еще не припорошенную снегом:
– Не отставай, барин.
Изо всех сил старался Речицкий, чтобы не отстать, хотя попотеть ему пришлось изрядно – на лыжах он никогда не ходил. Но отдыха просить не стал и дотянул до самых дальних покосов. Там, присев возле кустов ветельника, за которыми уже виднелась серая избушка с плоской, покатой крышей, он позволил себе отдышаться и, стащив шапку с головы, остудил голову под легким морозцем. Дарья стояла рядом, тоже отдыхиваясь, ничего не говорила, но взглядом безмолвно спрашивала – что дальше будешь делать, барин? И Речицкий ответил:
– Теперь, красавица, ступай домой и никому ни единого слова не смей рассказывать, что ты здесь была. Дальше я сам разберусь. Поняла меня?
– Чего же не понять! Только уж разберись, барин, хорошенько разберись! Лыжи после возле березы оставишь, мне их вернуть надо. – Дарья еще постояла возле него, отдыхая, и ушла по старому следу – беззвучно.
Речицкий дождался, когда она скроется за тополями, наступавшими на старый покос, поднялся и побрел по снежному целику прямо к избушке – не таясь, в открытую, в полный рост. Никакого плана действий у него было, да он и не стал бы его придумывать, потому что прекрасно понимал: военные хитрости в таком деле – сущая глупость. Надеялся совсем на иное.
Вот и избушка. Он обогнул ее, ступил на расчищенную дорожку, но низенькая скрипучая дверь в этот момент распахнулась настежь, и возник в темном проеме Гриня. Вышагнул на свет, ловко вскинул старенькую берданку и сурово остановил:
– Стой, дальше не ходи! Кто такой? Чего надо?
Речицкий остановился, как было приказано, и поздоровался:
– Добрый день, Григорий. Привез тебе привет от Савелия, а Матвею Петровичу – поклон от Скорнякова. Дозволишь в избушку пройти? Там все и расскажу. Или деда сюда позови. Оружия при мне – один револьвер, вот… – Он осторожно достал револьвер из кармана и так же осторожно положил его на расчищенную дорожку. – Дозволишь?
– Стой, где стоишь! – приказал Гриня и, не поворачивая головы, позвал: – Дед, выйди сюда. Послушай, чего говорит.
За спиной у него возник Матвей Петрович, властно отодвинул внука в сторону, спустился с низкого, в две ступеньки, порожка и медленно, но небоязливо подошел к Речицкому. Оглядел его, прищуривая глаза под седыми бровями, и по-свойски предложил:
– Рассказывай – какая нужда привела?
– Может, в избушку пройдем, Матвей Петрович, присядем, поговорим. В ногах правды нет, а когда под ружьем стоишь…
– Вроде бы не пугливый. Или уж так притомился, пока добирался? Кто дорогу указал?
– Да есть одна особа. Но вам ее бояться не надо, у нее другой интерес – любовный.
– Значит, Дашка. – Матвей Петрович обернулся к Грине, покачал головой. – Говорил я тебе – развяжись с лахудрой! Ладно… Ну, проходи, гость незваный, присаживайся.
Матвей Петрович первым вошел в избушку, Речицкий – за ним. Гриня, не закрывая дверь, остался стоять на пороге и берданку из рук не выпустил, лишь ствол опустил.
Первым делом, оказавшись в тесной избушке, Речицкий быстро огляделся. Увидел ящик, о котором рассказывал Савелий, но сразу же увидел и другое – никакого странного мужика здесь не было.
«Может, в ящик успели запихнуть?»
– Еще кого-то, кроме нас, ищешь? – спросил Матвей Петрович.
– Ищу, – честно ответил Речицкий, окончательно решив для себя, что в прятки играть и тень наводить на плетень не следует. Говорить нужно прямо и открыто, точно так же, как он шел, не таясь, к избушке. Старика не перехитришь, а с Гриней, не выпускающим из рук берданку, лучше не шутить. Дед кивнет, и внук прихлопнет чужого человека, как муху. После закопает в снегу, подальше от избушки, и никто никогда не найдет останков, источенных полевыми мышами в прах.
Была не была…
И дальше Речицкий, передав поклон и вручив записку от Скорнякова, поведал о том, что в скором времени, вполне возможно, появятся в Покровке другие люди, которым необходимо найти странного мужика, ненароком привезенного Гриней в зеленом ящике. Люди эти церемониться не будут и перед душегубством не остановятся, поэтому самый разумный выход для Матвея Петровича – довериться ему, Речицкому, и вместе подумать, как оберечься…
Слушал его Матвей Петрович, хмурил седые брови. Молчал. Думал. А когда выслушал, сказал, как о деле решенном:
– Давай, дружок, так договоримся… Ты сейчас в деревню обратным ходом отправишься и будешь там меня дожидаться, когда я вернусь.
– И чего мне ждать, Матвей Петрович?
– А вот вернусь, тогда и узнаешь. Такой у меня ответ. Другого не будет.
И так твердо сказал это, что Речицкий понял – дальше разговор продолжать бессмысленно. Пора было прощаться.
Револьвер, вытащенный им из кармана, чернел на прежнем месте, на расчищенной дорожке. Он остановился возле него, оглянулся.
– Забирай, – разрешил Гриня, продолжая стоять на пороге избушки, – только иди и не оглядывайся.
«Иду и не оглядываюсь», – повторял Речицкий, стараясь попадать в свои старые следы, продавленные в глубоком снегу.
7
Старая печурка потрескалась, время от времени вылетали из щелей сизые дымки, и в избушке стоял горьковатый запах.
– Дед, может, глины сходить надолбить да обмазать печку, – предложил Гриня, изнывавший от безделья, – а то дымит и дымит…
– Невеликие господа, принюхаетесь, – неохотно отозвался Матвей Петрович, недовольный, что Гриня его потревожил, – да и сидеть нам тут осталось недолго, скоро домой отправимся.
– Когда? – оживился Гриня и даже с лавки привстал.
– Ты сегодня поедешь, вот прямо сейчас подпоясывайся и ступай.
– Боюсь я, дед, тебя оставлять! В прошлый раз уезжал, так извелся весь. Проснусь среди ночи и думаю – как ты здесь?
– Ночью, пожалуй, ты больше про Дашку думал, а не про меня. Ящик-то открой, выпусти малахольного.
Гриня послушно открыл зеленый ящик, стоявший в углу, и оттуда высунулась всклокоченная голова Феодосия. Он долгим взглядом обвел деда и внука, поднял глаза в потолок, неожиданно хихикнул и легко, проворно выскочил на волю, притопнул ногами по щелястому полу, словно собирался пуститься в пляс.
– Эк его бесы-то разбирают, – покачал головой Матвей Петрович, – так и не сидится ему на одном месте, все норовит коленце выкинуть.
Феодосий продолжал хихикать и перебирал ногами, будто на углях топтался. Приговаривал:
– Ручки связаны, личико побито, и никуда не убежишь. Далеко-о-о повезут!
– Он чего бормочет, дед? Может, по шее дать?
– Да не трогай ты его, пусть бормочет. Не в себе человек, без разума, какой с него спрос. В деревне поглядывай – чужие люди появятся или нет. За мной через три дня приедешь.
– Боюсь я, дед…
– Ты, как баба, Гриня, заладил одно и то же – боюсь да боюсь. Езжай – кому сказал!
Гриня уехал.
Скрипнули полозья саней за стенами избушки, коротко всхрапнул конь, в печке громко стрельнуло сырое полено. Матвей Петрович прислушался к тишине, которая установилась, и поднялся со своей чурочки, на которой сидел, погрозил пальцем Феодосию:
– Не балуй!
И вышел на улицу встречать Марию.
Он всегда угадывал, когда она шла к нему, всегда чувствовал – вот уже, совсем рядом. И всегда его охватывало необъяснимое волнение и одновременно – радость. Спокойнее, легче дышалось и шагалось веселее, будто кто поддерживал заботливо под руку и всегда был готов поддержать, если оступишься. Во всех делах и заботах, да и в самой жизни, своей и деревенской, ощущал Матвей Петрович невидимое, но постоянное присутствие Марии, иногда даже казалось, что она ходит у него за спиной, подсказывает и охраняет. И вот впервые за эти годы обратилась к нему за помощью, объяснила, не таясь: черные люди стремятся подобраться к ней, задумывая черные замыслы. Он все выполнил. И Гриню с газеткой отправил в город, и в деревне приглядывал – не появятся ли чужаки; и сейчас, вот уже в последние дни, исполнял ее просьбу. А просила Мария подержать еще несколько дней Феодосия в избушке, присмотреть за ним, не давая никуда отлучаться, и, когда она просила об этом, сказала со вздохом:
– Может, и отмолю его, может, душой вновь как Андрейка станет…
Историю Феодосия, пересказанную ему Марией, правда, не в подробностях, Матвей Петрович к тому времени уже знал и сказал, не раздумывая, коротко и ясно:
– Черного кобеля не отмоешь добела.
Мария укоризненно посмотрела на него, чуть качнула головой, но промолчала. И лишь спустя некоторое время спросила:
– Так уважишь мою просьбу, Матвей Петрович? Подержишь Феодосия при себе?
– Какие разговоры могут быть, – отвечал Матвей Петрович, – подержу, конечно. Не на шее же он у меня сидит…
Согласно этому обещанию, данному Марии, он и томился в избушке безвылазно, приглядывая за малахольным мужиком, отмахивался от Грини, который лез с расспросами, а сегодня отправил в деревню нежданного городского гостя, хотя и поверил ему. Ни с чем отправил, не сказав ясного слова, решив для себя так: если надо – пусть ждет.
Не знал он, что ему сейчас делать. Поэтому и ждал с нетерпением Марию, надеясь, что она подскажет ему верный выход.
Она вышла из-за тополей, как всегда, неспешно и плавно. Следом за ней послушно шагал белый конь. Вот они миновали широкую поляну и неслышно приблизились к избушке.
– Здравствуй, Матвей Петрович, – зазвучал протяжный напевный голос.
Он с радостью отозвался:
– И тебе, Мария, мое почтение.
– Знаю, что ждал, да не могла я раньше появиться, прости. Спрашивай…
Матвей Петрович коротко пересказал последние события и спросил: что ему дальше делать?
– Просьба моя прежней остается, пригляди еще за Феодосием. Не знаю, какое время потребуется, все-таки надеюсь я…
На этот раз про черного кобеля, которого добела отмыть невозможно, Матвей Петрович не вспомнил. Лишь кивнул головой безмолвно, давая понять, что просьбу он, конечно, исполнит.
– Спаси тебя Бог, – Мария поклонилась, – а теперь дозволь взглянуть на него…
Молча открыл Матвей Петрович дверь избушки, пропустил Марию, а сам продолжал стоять на крылечке, решив, что третий будет лишним. Но дверь не закрывал.
Мария вошла, остановилась напротив Феодосия, и тот сразу же перестал хихикать, перестал перебирать ногами, затих, опустив голову, сжался, будто усох, и маленькими, неслышными шажками допятился до чурки, сел. Мария подошла к нему еще ближе, положила руку на голову, сказала:
– Вспомни свой путь, он ведь перед тобой лежал – прямой, ровный…
Не стал Матвей Петрович слушать, что она скажет дальше и что ответит ей Феодосий. Твердой рукой закрыл дверь и даже с крылечка спустился. Топтал снег в отдалении от избушки, ждал, когда закончится разговор.
Закончился он не скоро. И закончился, похоже, плохо, потому что Мария, выйдя на улицу, вздохнула горестно и перекрестилась. Взяла коня под уздцы, повела его за собой, но на ходу обернулась и еще раз попросила:
– Пригляди за ним.
Долго стоял Матвей Петрович, глядя ей вслед, до тех пор, пока не исчезла она вместе с конем за тополями и не растворилась бесследно в белом снежном пространстве. Стоял, пока не продрог. Когда он вернулся в избушку, Феодосий встретил его прежним хихиканьем и приплясываньем, бормотал:
– Ручки связаны, личико побито, и никуда не убежишь. Далеко-о повезут…
Хихикая и приплясывая, он, видимо, ждал, что Матвей Петрович заговорит с ним, спросит, о чем он бормочет. Но старик лишь смотрел на него, прищурившись, и усмехался.
8
Яркие, морозные дни с блескучим солнцем сменились затяжной метелью, и Никольск накрыла белесая мгла. На улицах наметало сугробы. Конские копыта, полозья саней и ноги прохожих не успевали их притаптывать и прикатывать, и всем приходилось передвигаться в уброд. Чертыхаясь, добирался до постоялого двора на городской окраине и Гиацинтов, который не смог найти извозчика – все они по такой погоде были нарасхват и, пользуясь случаем, заламывали неслыханные цены. Наклонив голову, прикрывая лицо воротником пальто, он одолел, наконец-то, последний сугроб, выбрался на расчищенную дорожку, которая вела мимо коновязи к приземистому, будто приплюснутому, постоялому двору, где возле крыльца одиноко горел тусклый фонарь. «Ну, если и здесь фортуна не улыбнется, придется придумывать нечто новое. Придумаем. Не могли же они бесследно кануть!» – в последние дни Гиацинтова не покидала уверенность, хотя все его поиски были пока напрасными. Он обходил одну за другой городские гостиницы, заглядывал на постоялые дворы, говорил, что разыскивает своих знакомых, чьи фамилии Целиковский и Кулинич, рассказывал, как они выглядят, но везде получал один ответ: таких здесь не было и в настоящее время не проживают. Захудалый постоялый двор, до которого он сейчас добрался, был последним в списке, который выдали ему в Никольской справочной конторе. Он постоял возле фонаря и толкнулся в низкие двери, обитые толстой кошмой.
За шатким столиком, поставленным прямо у входа, сидел дедок, явно пьяненький, и резал большим ножом толстый шмат сала, весело приговаривая:
– Бегала свинюшка-поросюшка, закололи бедолагу, а радости для пуза невиданно – вот она как, жизнь, устроена. Чудно!
Гиацинтов поздоровался, дедок вскинул на него голубенькие, совсем не выцветшие глаза и еще раз удивился:
– Чудно!
– Я к вам с просьбой, уважаемый, – начал Гиацинтов, – не смогли бы помочь мне…
– Нет, не могу! – и дедок отрезал широкий ломоть сала.
– Чего же так сразу – с места в карьер?
– А потому, милый мой человек, что у меня мозги сухие, а когда они сухие – не шевелятся. Водочкой бы их окропить!
– Где же я водки найду? Час-то поздний! Да и не знаю, где лавка здесь, приезжий я!
– Тогда денежкой пособи, а водку я сам добуду.
Пришлось Гиацинтову залезать в свой кошелек. Дедок, получив деньги, вскочил из-за столика и шустро, по-молодому убежал в глубину темного коридора. Вернулся довольно быстро и со шкаликом. Пригубил из горлышка, пожевал сала и снова вскинул голубенькие глаза:
– Слушаю!
Стараясь говорить ясно и коротко, Гиацинтов изложил суть своей просьбы. Дедок хмыкнул, пригубил из шкалика, зажевал салом и огорченно покачал головой:
– И всего делов-то?! А я наделся на второй шкалик выпросить. Ладно, подскажу. Если в гостиницах и на постоялых дворах нет, значит, где они могут быть? Только в веселом доме у господина Коновалова! У него, значит, дом-то наполовину поделен, на два входа. Над одним входом, значит, фонарик горит красненький, а второй – для особой публики, которая, значит, не желает, чтобы их видели. Без всякого документа проживают, под честное слово, ну, и денежки, значит, платят хорошие. Прямиком туда и ступай, только имей в виду – шкаликом там не отделаешься, там народ молчаливый. Могут и голову прошибить, если шибко спрашивать будешь…
«Черт возьми! А ведь, действительно, прекрасный вариант – укрыться в тайном притоне! Кто туда доберется?» – Гиацинтов повеселел, и дедок получил из его кошелька дополнительную денежку – на второй шкалик.
Веселый дом господина Коновалова он отыскал довольно быстро – дедок, счастливый от неожиданно свалившегося заработка, толково объяснил, как добраться. Двухэтажный каменный особнячок, поделенный на два входа, стоял в глубине улицы, скрываясь за красивыми елями, высаженными вдоль тротуара ровным рядом. Над одним из входов горел красный фонарь, второй ничем не освещался и темнел большим железным навесом над маленьким крыльцом, как зев пещеры. В окнах горел свет, но сами окна были плотно зашторены. Не торопясь приближаться к дому, Гиацинтов сначала внимательно огляделся – война научила осторожности. Сразу заметил – особнячок поставлен хитро: перед входами довольно большое, открытое расстояние, и незаметно не подберешься. Глянут из окон и сразу увидят. Пожарная лестница на глухой стене начиналась высоко над землей – не допрыгнешь, и до чердака не доберешься. Да и чердак может быть наглухо закрыт на замок. «Фортификация, – усмехнулся Гиацинтов, – по всем правилам военной науки. А что, если явиться под видом обычного клиента? Приезжий человек, решил развлечься… Нет, не годится, лишняя канитель».
Пока он оглядывался, к особнячку подъехали две кошевки, одна за другой, но подъехали не к крыльцу, а остановились возле елей. Седоки, громко переговариваясь, до красного фонаря добрались своим ходом. Да, веселый дом, но живет с оглядкой и по своим правилам.
Как же в него проникнуть?
Ничего дельного Гиацинтов придумать не смог и вернулся в «Метрополь», а утром, прихватив с собой Федора, уже снова прохаживался возле особнячка – в отдалении. Федор, которому он объяснил, что нужно пробраться в дом и проверить – не проживает ли там Забелин? – прятал узкие глаза под лохматой шапкой и ничего не говорил, видно, и сказать ему было нечего. Вдруг встрепенулся:
– Володя, а Володя, слушай меня…
Вот уж воистину – все самое сложное решается очень просто.
Узкими своими глазами, лучше, чем в бинокль, Федор разглядел, что поверх сугроба, наметенного у глухой стены, виднеется, едва различимо, верхушка деревянной рамы. Яснее ясного – окно в подвал. А так как по зимнему времени оно было не нужно, снег от него даже и не откидывали.
Вечером, дождавшись темноты, они неслышно скользнули к глухой стене, стеклорезом, купленным на базаре, вырезали стекло, и Гиацинтов оказался в подвале, а Федор, зарывшись в сыпучий снег, остался на карауле.
В подвале властвовал густой, затхлый запах. Темно. Лишь маячила в отдалении тонкая полоска блеклого света. Гиацинтов осторожно, чтобы ничего не опрокинуть, двинулся к ней и скоро добрался до неплотно прикрытой двери. Она легко, без скрипа подалась, и он оказался на узкой деревянной лестнице, которая вела вверх. Поднялся, увидел начало широкого коридора, застеленного ковровой дорожкой. По правой стороне коридора – двери. Понятно, что это и есть номера. Гиацинтов стоял, укрывшись за пролетом лестницы, и не торопился – теперь любая оплошность могла закончиться очень плачевно. Не зря ведь предупреждал дедок, что люди здесь молчаливые, но решительные. Стоял он долго. Коридор был пуст. Гиацинтов, теряя терпение, уже собирался вышагнуть в него и даже руку сунул в карман пальто, чтобы взвести курок револьвера, но именно в это время дверь одного из номеров распахнулась и черноволосая женщина выскочила из него, вздымая над собой крепко сжатые кулачки. Она молчала, ничего не говорила, только взмахивала кулачками и тонкие ноздри трепетали – такая ярость была обозначена на лице, что показалось – если она сейчас закричит, то крик будет слышен не только в особнячке, но и за три квартала отсюда. Женщина, однако, не закричала, остановилась и глухо, едва различимо прошипела:
– Ш-шантрапа, мелкая ш-шантрапа!
Следом за ней, из того же номера, вышли двое мужчин, двинулись за ней следом и наперебой, на два голоса, принялись увещевать:
– Кармен, успокойся! Кармен, вернись!
Женщина на их голоса даже не обернулась, а когда они подошли к ней, снова прошипела:
– Ш-шантрапа! Шли бы лучше семечками торговать!
«На ловца и звери выбежали», – Гиацинтов, не вынимая руки из кармана, взвел курок револьвера. В одном из мужчин он сразу узнал Константина Забелина – даже отпущенная густая бородка не сбила с толку. Второй, без сомнения, был Целиковский, которого он запомнил по рисунку Гордея Скорнякова, – талантливый все-таки парень, зря отец не отпустил его учиться на художника.
– Ну, успокойся, Кармен, успокойся! Давай без истеричных сцен! – Целиковский попытался обнять ее, но она дернулась, отскочила, как дикая кошка, и кинулась обратно в номер. Целиковский – за ней, успев коротко, на ходу, бросить:
– Не ходи, я один, сам…