Клуб юных вдов Коутс Александра
Я не выныриваю как можно дольше. Открываю глаза и вижу расплывающиеся зигзаги света на скользких стенках бассейна, украшенных волнами из белой и голубой плитки. Слышу резкий свист, а затем мерный гул воды в ушах прерывается встревоженным голосом Юджина. Чувствую, как в груди нарастает давление, почти боль. Жду до тех пор, пока боль не становится невыносимой, пока не начинают гореть глаза и пока не появляется ощущение, что уши вот-вот лопнут, и только после этого выныриваю.
Слышится всплеск, и мои ноги касаются Юджина. Он выныривает позади меня, черные пряди облепили лицо.
– Какого черта? – Он сплевывает, с ресниц капает вода, голубые глаза широко раскрыты, взгляд бешеный. – Думал, ты утонула.
Подплываю к бортику и, опершись на него локтями, судорожно глотаю воздух. Юджин кое-как догоняет меня, неистово молотя руками по воде. Он в одежде, и вокруг него пузырится тяжелое шерстяное пальто.
– Господи, Тэм, – говорит он. – Зачем все это?
– В каком смысле? – спрашиваю я. Откидываю голову и улыбаюсь дельфинам и русалкам, нарисованным на потолке. – Ты не любишь плавать?
– Я люблю плавать, – отвечает он. – Но не люблю вламываться в чужие дома, нырять в одежде в чужие бассейны и, похоже, вытаскивать тебя из суицидального ступора.
– Я тебя с собой не звала, – говорю я. Юджин хватается руками за бортик.
– Знаю. – Он пожимает плечами. – Просто… я хотел сказать… прости. Я знаю, как это хреново, когда берут кого-то новенького, но…
Я набираю в грудь воздуха и опять ныряю в голубизну. Отталкиваюсь от стенки и скольжу к другому краю узкого бассейна. Глаза закрыты, и я жду, когда вытянутые вперед руки коснутся под водой шершавой стенки. Однако вместо стенки под пальцами невесомое ничто, и я жалею, что так не может продолжаться вечно.
Раздается глухой грохот, и, вынырнув, я вижу, как по стенам пляшут лучи. В первое мгновение мне кажется, что дело во мне. Что я слишком долго пробыла под водой, и мир изменился. Стал волшебным. И далеким.
Но сердитые голоса вполне реальны, и Юджин, пытающийся поймать свое пальто, которое плывет рядом с ним, хватает меня за руку и тащит к бортику.
– Отлично, – шепчет он.
У входной двери светят фонариками два толстых копа. Один из них щелкает выключателем. Джакузи замирает, а все помещение погружается в холодную и неумолимую тишину.
– Вечеринка окончена, – говорит коп.
Глава пятая
Джулиет смотрит вперед, «дворники» с мерным скрипом без устали скользят туда-сюда по лобовому стеклу. Град начался, когда мы добрались до полицейского участка. Твердые и острые, как гравий, градины били нас по плечам, пока мы в наручниках шли к двери.
Оборачиваюсь и смотрю на бледно-желтое окно кабинета, где, ссутулившись, все еще сидит Юджин. Ему двадцать один, что означает: по закону Юджин совершеннолетний и должен провести эту ночь в тюрьме, прежде чем утром нам предъявят обвинение. Хотя на острове «тюрьма» – это два кабинета и крохотная камера позади них, но тем не менее. В том, что мы оказались здесь, виновата я, но меня – потому что мне семнадцать и я еще не пересекла черту, отделяющую малолеток от взрослых, – отпускают домой.
Домой.
Джулиет тычет наманикюренными пальцами в кнопки радио, пытаясь выключить саундтрек к диснеевским мультикам, который вечно крутится на повторе в ее округлом, безукоризненно чистом минивэне. Должно быть, ей домой позвонил кто-то из участка. Она приехала прежде, чем против меня возбудили дело, и я наблюдала из-за стеклянной перегородки, как она сидела на краешке пластмассового стула, стиснув на коленях сумочку.
Раньше меня никогда не арестовывали. Раньше я не попадала в настоящие неприятности. Вся эта суета казалась мне настолько бессмысленной и нелепой, что я едва сдерживала смех. Пока женщина-офицер прижимала мои пальцы к прямоугольной чернильной подушечке, я спросила – неужели у нас школьная экскурсия в полицейский участок? Она надавила на мою руку чуть сильнее.
– Ты слышишь меня? – спрашивает Джулиет.
Она останавливается на перекрестке и склоняет голову набок. Вижу, как в свете фар приближающейся машины поблескивают «шармы» на ее браслете. Эту толстую серебряную цепочку папа вручил ей накануне свадьбы и теперь по каждому поводу дарит «шарм»: сердечко на годовщину, инициалы на рождение детей, собачку, очень похожую на ее крохотного безмозглого терьера Мака. То ли она спала в браслете, то ли задержалась, чтобы найти его в шкатулке, прежде чем ехать за мной. Не знаю, какой из вариантов более странный.
– Нет, – отвечаю я.
Сую руки в карманы Ноевой куртки. Всё еще мокрые волосы заправлены за ворот, и я чувствую, как по спине текут ледяные ручейки.
– Что произошло? – повторяет свой вопрос Джулиет. – О чем ты думала?
Я устремляю взгляд на ботинки и пожимаю плечами. О чем я думала? Впервые за много месяцев я вообще не думала. И это было здорово.
– Где папа?
Джулиет сдерживает тяжелый вздох.
– Ему нужно время, чтобы остыть, – признается она, и я чувствую странное удовлетворение. Представляю, как, поговорив по телефону, папа сидит на кровати и, обращаясь к стене, выкрикивает ругательства. Представляю, как он мечется по комнате, пытаясь одеться в темноте, как Джулиет настаивает на том, что ехать нужно ей. Ловлю себя на том, что снова смеюсь: у меня вырывается какой-то булькающий звук.
– Тэмсен, здесь нет ничего смешного, – говорит Джулиет, и мы сворачиваем на подъездную дорожку.
Рядом на боку валяется трехколесный велосипед Элби, и я наблюдаю, как в глазах Джулиет вспыхивает раздражение. На кухне горит свет, и в окно мне виден край столешницы, рейка с подвешенными в алфавитном порядке баночками для специй и корзина с выложенными пирамидкой клементинами – так мог их выложить только неврастеник. Порядок после вечеринки восстановлен.
– Я здесь не останусь, – говорю я.
Джулиет выключает двигатель.
– Тэм, уже поздно. – Она вынимает ключ из замка и зажимает его в изящной ладони.
Я таращусь на перчаточный ящик и пытаюсь угадать, что внутри. Инструкция. Свидетельство о регистрации. Аккуратная стопка салфеток. Пакетики с чипсами для детей.
– Почему бы тебе не переночевать в своей старой комнате? – Джулиет кладет руку мне на колено и «шарм» в виде буквы «Г», подаренный на рождение Грейс, опускается мне на бедро. – Утром мы могли бы поговорить обстоятельнее.
Я поворачиваюсь к ней, мои глаза устали, веки отяжелели.
– Мы не будем ни о чем говорить, – качаю я головой. – Хватит с меня разговоров. Неужели вы оба не можете этого понять?
Джулиет хочет что-то сказать, но я распахиваю дверцу коленом, вылезаю и захлопываю ее за собой. Сверху сердито сыплется мокрый снег, я слышу, как Джулиет зовет меня. Она открывает свою дверцу, и ее голос становится громче, но я уже бегу, я уже в середине квартала. Перебегаю на противоположную сторону улицы и углубляюсь по тропе в лес.
Мокрый снег превращается в моросящий дождь. Уже час, как я в темноте, замерзшая, иду прочь от города, все дальше в ту часть острова, где растет густой лес. В окрестностях участка Ноя сплетается множество извилистых, раскисших грунтовок, и в укромных уголках разбросаны дома. Выйдя у подъездной дорожки, я стараюсь не попасть в зону действия датчика, включающего прожектор на крыше. По выложенной камнем тропе, сворачивающей за гараж, я иду к своему маленькому коттеджу.
Поднимаюсь по двум пеноблокам и толкаю входную дверь. В нос ударяет химический запах бензина и грунтовки. Посреди гостиной стоит верстак с циркуляркой, а на кухне, там, где должен быть стол для завтрака, сложены доски.
Ной настоял, чтобы мы перебрались сюда, как только наверху доделали спальню – во всяком случае, настолько, чтобы на пол можно было положить матрас. До самой его смерти мы хранили вещи в чемоданах, а душ принимали снаружи. Я даже пристрастилась к тому, чтобы смывать с волос шампунь, глядя в небо, и после того, как поработал сантехник, мне понадобилось несколько дней, чтобы отвыкнуть выносить наружу полотенце.
Я переступаю через разноцветную паутину удлинителей и осторожно поднимаюсь по лестнице, которая еще, по сути, не настоящая, а приставная. Мансарда застлана брезентом – похоже, Митч начал красить. Смутно вспоминаю, как на прошлой неделе меня спрашивали о расцветке, но вопрос цвета меня волновал меньше всего, мне было наплевать на него даже тогда, когда Ной был рядом. Митч выбрал нечто нейтральное из серо-коричневой гаммы, но почему-то мне кажется, что этот оттенок сюда не подходит.
Сразу после того, как мы сообщили о своей помолвке, и до того, как ребята уехали в турне, Митч объявил, что отдает нам этот участок земли. Время было выбрано не случайно. Митч никогда и не думал отговаривать Ноя от участия в группе – напротив, он страшно гордился, когда слышал, как сын исполняет собственные песни, разглядывал его фотографии в газетах, собирал рекламные листовки с его концертов, – однако ни для кого не было секретом, что он ужасно боится. Боится, что однажды Ной уедет и никогда не вернется. Боится, что музыка откроет перед сыном мир настолько огромный, что остров просто растворится в нем.
В идее построить дом всегда присутствовало нечто, лишавшее меня равновесия, словно мы ехали в поезде, а он неожиданно, без предупреждения, свернул на другой путь. Ведь мы хотели расширить свой мир. Именно об этом мы говорили практически каждую проведенную вместе ночь, начиная с первой – на крыше Говард-Хауса. Нашим билетом отсюда были гастроли – во всяком случае, билетом Ноя. Я ехала лишь за компанию.
Но мы просто не могли сказать «нет». Решение Митча все меняло. Ной видел, как много оно значит для отца, причем главным для того была не уверенность в том, что сын хоть изредка будет жить по соседству, а сам процесс совместного строительства. Митч выглядел ужасно счастливым, когда каждое субботнее утро заявлялся к нам с двумя дымящимися чашками кофе в руках и с поясом для инструментов на бедрах, готовый тут же приступить к работе.
Трудно было не поддаться радостному возбуждению. Ведь мы собирались пожениться. Уезжая от папы и Джулиет, я предполагала, что все время между разъездами нам предстоит жить у Митча и Молли. Теперь же получалось, что у нас будет свой дом. То место, куда мы вернемся после долгих месяцев, проведенных в дороге, после ночевок в убогих мотелях или в списанном школьном автобусе, который Росс переделывал в РА[2], чтобы однажды повезти всех нас в путешествие через континент.
У меня сжимается сердце. Сколько же всего умерло! Ничто не доставляет столько боли, сколько смерть Ноя, но всё вместе причиняет страшные мучения. Все, что мы мечтали совершить. Все планы, которые мы строили, все города, которые мы хотели посмотреть, все парки, в которых мы собирались встать палаточным лагерем, все блюда, что мы рассчитывали попробовать. Каждый час, что я тратила на изучение маршрутов, на составление перечня знаменитых ресторанов и достопримечательностей, которые попадутся нам по пути, таких как, к примеру, парк динозавров в Калифорнии или имитация Стоунхенджа из списанных автомобилей. Все это умерло. Ничто из этого не случится. Ничто уже не будет так, как в те дни, когда Ной был здесь и мы только начинали.
В ванной я снимаю отсыревшую одежду и оставляю ее кучей на полу. Включаю душ, делаю воду погорячее. Стою под обжигающими струями и чувствую покалывание в каждой косточке, когда тело начинает оживать.
Я думала, что у меня получится, думала, что смогу здесь жить. Я начала привыкать к странному уединению, которое создала для себя сама, к своему маленькому Клубу юных вдов из одного человека. Несколько вечеров в неделю я провожу с группой или забегаю в «Ройял» проведать Макса. Но большую часть времени, дни и ночи, я наедине с собой, запоем смотрю любимые сериалы Ноя и слушаю написанные им песни, снова и снова.
Но сейчас картина становится ясной. Мне больше нет смысла оставаться здесь. Я живу в доме без мебели. У папы новая семья, новая жизнь. Группе я не нужна. Я могу идти куда хочу. Ничто не держит меня здесь.
Я вытираюсь и беру одну из своих старых футболок. Смотрю на кровать, и на секунду мне кажется, что я так устала, так физически измотана, что у меня получится. Что я смогу лечь в нее. Но даже полгода спустя на одной из подушек все еще виднеется вмятина от головы Ноя. Я ни разу не прикасалась к кровати с тех пор, как «скорая» увезла его тело. Беру спальный мешок и расстилаю его рядом с кроватью. Сначала, когда я только начала спать на полу, я просыпалась с больной спиной и затекшими плечами, но сейчас привыкла. Засовываю ноги в мешок, и сон накрывает меня, как туман.
Глава шестая
– Пончик?
Митч включает заднюю скорость, и мы пятимся по неровной подъездной дорожке. Должно быть, ему позвонил папа: Митч, с кофе в стаканчиках на вынос и пропитавшимся маслом пакетом пончиков, был у моей двери в половине девятого. Он настоял на том, чтобы отвезти меня в суд. Молли все еще спит – так она проводит почти все дни. Если не спит, то бесцельно бродит по дому, коктейль из валиума и водки с тоником туманит ей голову. Митч же старается чем-то себя занять, работает в нашем коттедже или допоздна задерживается на стройках, хотя он и раньше задерживался. Кажется, он думает, что Молли нужно больше времени, чтобы прийти в себя. Я стараюсь не показываться им на глаза – во всяком случае, насколько это возможно на одном участке, – и очень надеюсь, что Митч прав.
– Нет, спасибо, – тихо отвечаю я.
Чувствую, как у меня горят щеки, и хочу еще раз извиниться, но все утро я только этим и занималась. Митч обычно немногословен, и то, что он сейчас везет в суд идиотку-жену своего умершего сына, уже вывело его далеко за пределы зоны комфорта. Так что молчание, решаю я, действительно золото.
Мы паркуемся позади здания суда и идем по бетонной дорожке к величественным дверям. Я оглядываюсь по сторонам в поисках Юджина, но его нигде не видно. Спрашиваю себя – а вдруг ему уже предъявили обвинение? И какой приговор вынесли? У меня холодеет сердце, и я зажмуриваюсь. Юджин меньше всего заслужил наказание. Он боготворил Ноя. Он сделал бы все, чтобы помочь ему и, по определению, мне. Он пошел за мной, потому что беспокоился, а я, в качестве особой благодарности, подвела его под монастырь.
Адвокат ждет у автомата с газировкой. Его зовут Джеральд, фамилию не помню, и он знаком с Джулиет с детства, они выросли на одной улице. Папа и Джулиет появляются через несколько минут – они дождались школьного автобуса для Элби и завезли Грейс в детский сад. Рукав пальто Джулиет испачкан фиолетовым средством для чистки труб. Все переговоры с Джеральдом быстрым шепотом ведет она, а я скармливаю автомату мятые долларовые купюры в обмен на диетическую колу.
– Все знакомы с ситуацией, – говорит Джеральд. У него густые кустистые брови и квадратные, как у боксера, плечи, он скорее похож на торговца машинами, чем на адвоката. На коленях у него лежит желтый блокнот, на обложке – мои имя и фамилия и сегодняшняя дата. Почерк у него хуже, чем у Элби. – Постарайся не волноваться, – говорит он, хлопая меня по коленке огромной волосатой ручищей. – У меня ощущение, что все закончится очень быстро, мы войдем и сразу выйдем.
Джеральд ведет нас по коридору, мимо зала заседаний, в маленькую угловую комнатку – выглядит она как библиотека или личный кабинет.
– Здесь проводятся слушания по делам несовершеннолетних, – объясняет он. – В очень неформальной обстановке.
Он указывает мне на пустой табурет перед столом, а сам усаживается на мягкий стул рядом. Папа, Митч и Джулиет садятся на скамью позади нас. За ними стоят шкафы с книгами в кожаных переплетах, такими важными и солидными на вид.
Открывается боковая дверь. Входит высокая женщина с недлинными вьющимися черными волосами. На ней полосатый брючный костюм, а через руку переброшена темная мантия. Женщина закрывает дверь и вешает мантию на крючок. У меня возникает смутное ощущение, что я ее откуда-то знаю, но не могу вспомнить.
– Доброе утро, – приятным голосом говорит она, не глядя на нас.
Она устраивается во вращающемся кресле за столом. Вероятно, это ее рабочее место, потому что на столешнице в рамке стоит фотография, где она, еще какая-то женщина и двое азиатских детей улыбаются на фоне тыкв и стогов сена.
– Доброе утро, судья Фейнголд, – говорит Джеральд.
Сидящие сзади хором бормочут приветствие.
– Что ж, посмотрим. Тэмсен Бэрд. Семнадцать? – Она смотрит на меня и впервые оглядывает зрителей. – Бэрд. Кажется, мне знакомо это имя. – Она улыбается папе. – Стивен. Как дела?
– Лори, – тихо произносит папа и прокашливается. – Судья Фейнголд.
Судья Фейнголд убирает за ухо густую прядь и на мгновение смущается. Неожиданно все встает на свои места. Вечеринки на заднем дворе у Макса. «Лори» в сарафане, спутанные вьющиеся волосы и громкий командный голос.
– Сколько лет, сколько зим.
Я снова бросаю взгляд на фото и пытаюсь вспомнить, как долго она и Макс были вместе. Интересно, а тогда она уже знала, что лесбиянка? В ней всегда ощущалось некоторое непостоянство, как будто она понимала, что просто временно подстраивается под образ жизни Макса. С другой стороны, в те времена ни одна подружка не задерживалась у Макса дольше, чем на несколько месяцев, так что она не стала исключением.
– Тэмсен. – Судья снова произносит мое имя, и я соображаю, что она смотрит на меня. – Ты меня помнишь?
Я киваю, но она, кажется, ждет чего-то еще, и выдавливаю:
– Да, – а потом добавляю «ваша честь», потому что так обычно говорят по телевизору. Я отбрасываю за спину свои уныло повисшие светлые волосы и пытаюсь выпрямить спину.
– Ваша честь, это первое правонарушение мисс Бэрд, – заговаривает Джеральд, забрасывая ногу на ногу, причем так, что лодыжка одной ноги оказывается на колене другой. На ногах мокасины из золотисто-коричневой замши и белые спортивные носки. Между задравшейся брючиной и носком видна полоска волосатой кожи. – Она прибыла в сопровождении отца и мачехи, а также свекра. Тэмсен была замужем за Ноем Коннелли, который, как наверняка вам известно, скончался примерно полгода назад.
Позади меня кашляет папа. Судья Фейнголд заглядывает в свои бумаги. Она берет ручку и что-то пишет на полях. Я пытаюсь угадать, что именно. «Первое правонарушение». Или: «Муж. Скончался».
– Хорошо, – говорит она. – Так что конкретно произошло?
Джеральд подается вперед.
– Вечером двадцать первого числа мисс Бэрд находилась…
– Я хотела бы, если вы не возражаете, услышать все от самой Тэм.
Джеральд откидывается на спинку, одергивает брючину. У меня дико стучит сердце. Я стискиваю колени и набираю побольше воздуха.
– Гм, – говорю я, чувствуя себя полной дебилкой. – Ладно. Вы имеете в виду, что случилось…
– Просто расскажи, почему мы здесь. – Судья Фейнголд снимает очки и принимает расслабленную позу.
– Ладно, – тихо говорю я. – В общем. Мы здесь потому… что я хотела поплавать.
– Нет. – Она качает головой, будто я провалила тест. – Мы здесь, потому что вы нарушили границы частных владений. Вы проникли в дом, который вам не принадлежит, и вас застали в чужом бассейне, кстати, после полуночи. – Она не мигая смотрит на меня, а потом сверяется с документом на столе. – Все правильно?
Я сглатываю. Взгляд утыкается в желтоватую бахрому темного персидского ковра, торчащую между пузатыми ножками стола. Сердце в груди бухает, как барабан.
– Да, – наконец шепчу я. Макушкой я чувствую взгляд судьи.
– Как понимаю, у нас есть определенный выбор. В обычной ситуации я бы приказала, чтобы тебя взяли под стражу и ты некоторое время провела в воспитательной колонии на материке, или…
– Э-э, судья? – Позади меня кашляет Митч. Мы все поворачиваемся. Он подается вперед. – Я хотел бы сказать, в общем, я знаю Тэм… Тэмсен… достаточно давно. Она хорошая девочка. Добрая, умная…
– Она не умная, – перебивает его судья. Я слышу, как Джулиет тихо ахает, и мои щеки обдает огнем. – Если бы она была умной, нас бы в этой комнате сейчас не было. Если бы она была умной, она продолжала бы учиться в школе.
– Ваша честь, – говорит Джеральд, кладя свою лапищу мне на плечо. – Тэмсен и ее… и Ной были музыкантами, и…
– Ты музыкант? – Она с наигранной сосредоточенностью листает дело, как будто ищет факты, ускользнувшие от ее внимания, но явно знает, что ничего не найдет.
Во мне начинает закипать ярость.
– Нет, – почти выплевываю я. – Я не музыкант.
– Значит, ты бросила школу из-за того, что твой приятель был музыкантом.
Повисает тяжелое молчание, и я щекой чувствую, как Джеральд смотрит на меня. Часы на стене бесстрастно отсчитывают секунды.
– Он был мне не приятелем, – шиплю я. – Он был моим мужем.
Судья Фейнголд ерзает в своем кресле, и я опять слышу скрип ручки по бумаге.
– Ясно, – говорит судья, намеренно глядя поверх моей головы. – Вот мое предложение: Тэмсен соглашается вернуться в школу.
– Что?! – вскрикиваю я. В школу? А при чем тут школа? – Нет! Это не…
Судья поднимает руку.
– Она также дает свое согласие раз в месяц посещать группу психологической поддержки молодых вдов. У меня есть брошюра социальной службы. В июне, если ей удастся успешно сдать выпускные экзамены и если до этого у нее не возникнет никаких неприятностей, запись о правонарушениии будет удалена. Надеюсь, все считают такой вариант приемлемым?
От изумления у меня отвисает челюсть. Я поворачиваюсь и смотрю на папу, Митча и Джулиет. Джулиет кивает. Митч сидит, упершись руками в колени, и разглядывает пальцы, темные от въевшегося битума. Папа откашливается и наклоняется вперед.
– Судья, Лори, а могу я внести еще одно предложение?
Она вертит в пальцах ручку.
– Да?
– Последние девять месяцев Тэмсен жила с семейством Коннелли. Митчелл и Молли проявили безграничное великодушие, они разрешили ей остаться даже после того, как Ноя… не стало. Учитывая… обстоятельства… мне кажется, было бы лучше, если бы она вернулась домой, ко мне и мачехе.
Раздается скрип – это кресло судьи отъезжает назад.
– Мистер Коннелли? – спрашивает она. Я разглядываю потертости на джинсах. – У вас есть возражения?
Наступает долгое, мучительное молчание. Митч чешет локоть.
– Нет, – наконец произносит он. – Если всех это устраивает, пусть так и будет.
– Хорошо, – говорит судья, встает и протягивает Джеральду стопку скрепленных листов. – Я рассчитываю, что этот договор о правилах поведения подпишут и ваша клиентка, и ее законный опекун, и документ будет у меня на столе к концу рабочего дня.
Джеральд кивает, а судья Фейнголд снимает мантию с крючка и надевает ее. Я смотрю, как темная тяжелая ткань обвивает ее ноги.
– Была рада видеть вас всех. – Судья кивает и поворачивается ко мне. – Тэмсен, – она берется за ручку двери, – я искренне надеюсь, что больше тебя здесь не увижу.
Глава седьмая
Папа и Джулиет настаивают, что они сами отвезут меня обратно в дом Ноя. Сегодня понедельник, но оба взяли отгул – думаю, чтобы помочь мне переехать и обустроиться. Вещей у меня не очень-то много – вся разнокалиберная мебель, которой мы пользовались, принадлежала Ною, он перетащил ее из подвала родительского дома, – так что втроем, да еще с Митчем, мы справляемся довольно быстро.
Последнюю поездку мне предстоит совершить одной в минивэне Джулиет. Я увожу с собой коробку всяких мелочей: фотографии в рамках ручной работы, непарные сережки, старые блокноты и журналы. Пролистываю один из блокнотов и съеживаюсь, когда вижу страницы с перечеркнутыми крест-накрест текстами песен. Я никогда не показывала Ною эту слащавую муть, потому что знала: он сделает вид, будто ему нравится. Есть еще записи, которые я делала в Пенсильвании по вечерам после его концертов. Когда ребята развлекались или Ной спал (во время поездок он умудрялся засыпать в любом положении), я записывала свои впечатления о других группах. Что мне понравилось, что нет, рассуждения о важности живой музыки в цифровую эру, и все в таком роде. Эти записи я Ною тоже не показывала. Я вообще никому их не показывала. Я всегда считала, что делаю их для себя, просто потому, что в голове крутится слишком много идей. Сейчас я бросаю блокнот в коробку и волоку ее вниз.
По дороге к машине я вижу, как Молли склоняется над побитым морозом кустом гортензии. На свекрови коричневая парусиновая куртка Митча и тренировочные штаны, заправленные в отороченные мехом сапоги. За многие недели она впервые выбралась из дома.
– Вот, последнее, – говорю я, осторожно закрывая коробку.
Молли поднимает взгляд от поломанных веток и улыбается.
– Удивительно, правда? – говорит она, глядя куда-то сквозь меня – я могу лишь смутно представить эту мрачную даль. Она отламывает ветку и выставляет ее перед собой. – Ты думаешь, что они погибли. Думаешь, уже не вернутся. А они каждый год возвращаются.
Молли была – и осталась – ландшафтным архитектором, и время от времени полуденные грезы уносят ее в мир садоводства.
– До свидания, Молли, – говорю я, обнимая свекровь. Я стараюсь не вспоминать ту открытую, радушную женщину, которую когда-то знала, ту, которая однажды, после нашей с Ноем первой ночи, застала меня у него в ванной и тут же пригласила на завтрак. Ной иногда заговаривал о том, что прежде «бывали плохие времена», когда его мама еще пила, но мне всегда казалось, что он вспоминает кого-то другого. Теперь же я вижу, с какой легкостью можно скользнуть в недосягаемое, особенно когда нет веских причин выбираться обратно.
– Тэм, подожди. – Я слышу, как открывается дверь на террасе и меня окликает Митч. Он бежит ко мне от дома и, остановившись возле машины, обхватывает себя руками, чтобы не замерзнуть. – Ты все забрала?
– Наверное. – Я киваю.
К горлу подступают рыдания, и я стараюсь думать о чем угодно, только не о том, что происходит. Это не прощание. Это не я уезжаю от людей, которые с первой минуты знакомства приняли меня как с члена семьи.
– Не забывай нас, ладно? – Митч берет меня сначала за одну руку, потом за другую, как будто хочет притянуть меня к себе. Но вместо этого мы просто стоим у машины, а Молли бродит по заснувшему на зиму саду и беседует с растениями.
– Имей в виду, здесь все еще твой дом, – говорит мне Митч, когда я сажусь в машину и опускаю стекло. – Я закончу отделку, и он твой. Как только будешь готова. Когда решишь двигаться вперед. Хорошо?
Митч барабанит пальцами по крыше машины и грустно, с надеждой улыбается мне. Я киваю.
– Хорошо, – говорю я. – Спасибо. За все. Митч салютует мне, когда я выезжаю на улицу, и я почему-то жду, пока его силуэт в зеркале заднего вида не станет смутным пятном, и только тогда даю волю слезам.
На следующее утро папа по дороге на работу отвозит меня в школу. Он даже не предлагает мне ехать на автобусе, потому что, вероятно, не верит, что я доеду. Если честно, у меня нет сил думать о побеге. Будто ничто на свете теперь не стоит неприятностей. Я очень далека от той Тэм, которая забралась в чужой дом, – кажется, будто ее высосали из меня и оставили лишь заторможенную, неуклюжую оболочку.
Вместо того чтобы высадить меня на парковке, как это делает большинство родителей, папа подъезжает прямо к широко распахнутым двойным дверям. Это не нравится вставшим за нами автобусам. Папа сознательно игнорирует их гудки. Я подумываю о том, чтобы предложить другое место для встречи после уроков, однако решаю, что нечего париться из-за такой ерунды.
– Развлекайся, – без особого энтузиазма напутствует он меня, прежде чем неторопливо тронуть машину с места. – До вечера.
Я несколько секунд стою на тротуаре, а потом из автобусов высыпает ребятня, и меня поглощает толпа в наушниках и с ранцами за спиной, шаркающая кроссовками и уггами.
Еще рано. Я не захожу внутрь, а поворачиваю за угол и направляюсь к пустующему клочку газона за столовой. Вероятно, когда-то здесь предполагалось устроить летнюю веранду, сейчас же это жалкая, почти облысевшая лужайка, усыпанная окурками и заставленная грязной пластмассовой мебелью.
Я пристраиваюсь на влажном углу шаткого стола и достаю свой телефон. Просматриваю старые сообщения от Ноя в надежде отгородиться от характерной утренней суеты в стенах столовой и избежать необходимости с кем-то общаться. Последнее время я практически ни с кем не разговаривала, поэтому и не нервничала, сейчас же вдруг начала дергаться. Я чувствую себя так, будто все забыла. Как вести себя в школе, как быстро переходить из кабинета в кабинет, как узнавать, куда идти. Раньше это было так же естественно, как дышать, а сейчас я ощущаю себя учеником по обмену, пришельцем с другой планеты, где обучение происходит исключительно на дому.
Раньше я любила школу. Не знаю точно, когда мое отношение стало меняться, но в начале прошлого года я словно остыла. Как раз в то время, когда нужно было начинать «вкалывать». Думать о поступлении в колледж, участвовать в работе всяких комитетов, в благотворительных акциях и все в таком роде. Все указывало на то, что я пойду по стезе дальнейшего изучения английского, поступлю в гуманитарный вуз где-нибудь в Мэне, или в Вермонте, или на северо-западном побережье Тихого океана. Но вдруг курс изменился. Мне стало плевать на колледж. Меня заботило только одно: вырваться отсюда.
Тем более что к тому моменту Ной уже школу закончил. Я тогда думала лишь о том, чтобы быть с ним. Целыми днями, изо дня в день. Однако я бросила школу не из-за Ноя. И то, что он музыкант, не имело к этому никакого отношения. Просто в душе я уже давно была далеко.
Я чувствую, что у меня джинсы на заднице намокли, и одергиваю рубашку Ноя. У входа теперь затишье. Я незаметно проскальзываю в дверь. Из столовой доносится неистовый и почти осязаемый гул. Я иду по длинному коридору к кабинету директора.
Мисс Келли на месте нет. Я оглядываю доску объявлений позади ее стола. Разноцветные постеры сообщают о музыкальных прослушиваниях, о пробах для набора в команду по плаванию и о весеннем бале. (Тема этого года – «Великий Гэтсби»). В задней комнате ворчит копировальный аппарат. В мою сторону степенно идет женщина, которую я вижу впервые. Она отодвигает серое вращающееся кресло и аккуратно усаживается за стол мисс Келли.
– Да? – спрашивает она. Голос у нее хрупкий и переливчатый. – Чем я могу тебе помочь?
У нее на голове берет, сдвинутый набок, она немолода и чем-то раздражена. Называюсь, и она говорит, что мистер Петерсон ждет меня в кабинете. Я удивлена, и мне немного грустно от того, что мисс Келли, прежняя секретарша, уволилась. Она всегда мне нравилась – в основном, потому, что всегда сквозь пальцы смотрела на кучу фальшивых медицинских справок и талончиков об освобождении от занятий, которыми я в буквальном смысле заваливала ее загроможденный бумагами стол.
Поразмыслив немного, я понимаю, что ее увольнение меня совсем не удивляет.
Мистер Петерсон – школьный психолог, а еще инструктор по строительным профессиям и тренер по теннису. Стучу в открытую дверь, и он жестом предлагает мне войти. Он начинает с объяснения сути блокового расписания. Новшество введено только с этого года, и если судить по многословию и ожесточенному тону директора, педсостав, очевидно, принял идею абсолютно без энтузиазма.
– Я имею в виду, что, по существу, речь идет просто об уроках, которые длятся в два раза дольше, а проводятся вполовину реже, – говорит он, расхаживая перед окном с видом на школьную парковку, не прекращая подбрасывать и с громким «чпок» ловить теннисный мячик.
Мистер Петерсон думает, что сидеть – вредно, поэтому в кабинете нет стульев. Пока он расхаживает, я переминаюсь с ноги на ногу у двери и тереблю пуговицу на рукаве рубашки. С плеча у меня свисает холщовая сумка – сегодня утром я в последний момент запихала в нее старую тетрадь, чтобы на уроке можно было сделать вид, будто я пишу.
– Я распечатал для тебя расписание занятий, а также даты выпускных тестов и консультаций. Мы решили, что разумно будет, если ты сначала нагонишь то, что пропустила, а потом мы обсудим летние курсы. – Он протягивает мне стопку скрепленных листков, еще теплых от принтера, и прекращает расхаживать. Морщится и чешет затылок мячиком. – А еще, гм, знаешь ли, если тебе нужно будет о чем-то поговорить… ну, в смысле, про твоего приятеля… про случившееся… ну, ты понимаешь…
В этом месте я, по идее, должна бы кивнуть, или поблагодарить его, или хотя бы откашляться – в общем, сделать что-то, чтобы избавить его от необходимости заканчивать предложение. Но вместе этого я просто смотрю на него.
– Итак, – наконец говорит он. – Да. Мы договорились? – Он подбрасывает мячик и ловит его за спиной.
– Договорились, – вздыхаю я и кладу бумаги в сумку, даже не посмотрев, что там.
Остальную часть дня я, как и обещала, сижу на сдвоенных уроках. А еще все время делаю вид, будто не замечаю, как меняется атмосфера, когда я захожу в класс. Все вокруг леденеет. Народ либо замолкает, либо понижает голос. Одни вертятся около меня, ловят мой взгляд, запинаясь, что-то бормочут и повторяют одно и то же. Другие шарахаются от меня и, переговариваясь друг с другом, произносят «Ной» так, будто были с ним знакомы.
На настоящем общении настаивают именно те, кого я предпочла бы не замечать. Например, Аддисон и Ава, две девчонки с блестящими волосами, – я пять минут тусовалась с ними в начале девятого класса. Аддисон ловит меня по время обеда, в длинной очереди к кассе. Я с деланной сосредоточенностью смотрю на развешанные на колоннах разноцветные постеры, призывающие меня есть местные продукты и рекламирующие сегодняшнее меню: «куриные пальчики», приготовленные из филе свободно выгуливаемых кур, и суп из сезонных овощей. Аддисон просовывает руку мне под локоть, я чувствую, что позади меня топчется Ава. Каждая из девиц весит едва килограммов сорок, но я чувствую себя загнанной в угол.
Глубоко дышу и фокусирую взгляд на одной из буфетчиц, которая как раз наполняет контейнер яблочным пюре.
– Мы так рады, что с тобой все нормально, – с заговорщицким видом шепчет Аддисон где-то возле моей щеки. Она выше Авы, и у нее очень короткая челка, такое впечатление, будто она стрижет ее каждое утро. Аву я все еще не вижу, но представляю, как та кивает, – она всегда кивает, когда Аддисон говорит. – Я не в смысле, что все так уж норм. А в том, что ты здесь. И мы этому рады. Просто не представляю…
Ава встает в очередь впереди меня и хватает с витрины пакет чипсов из печеной картошки.
– И я не представляю, – соглашается она и кивает.
– Такое дерьмо не должно случаться. – Аддисон качает головой, и мы медленно продвигаемся к раздаче, где в стеклянной витрине стоят горячие блюда. – Понимаешь?
Я сглатываю и деликатно освобождаюсь из ее цепкой хватки.
– Да, – с трудом выговариваю я. – Понимаю.
– Если тебе что-то нужно, – говорит Аддисон, – ну, в смысле, что угодно. К примеру, если тебе надо выговориться, или просто потусоваться, или еще что-то…
– Что угодно, – вторит ей Ава.
Я тупо таращусь на носки их ботинок – у Авы они ковбойские, из потертой замши, а у Аддисон черные, байкерские. Я пытаюсь представить, каково это – тусоваться дома у одной из них. Вряд ли так уж ужасно. Ава живет недалеко от родителей Ноя, от ее дома тропинка ведет прямо к бухте. Мы бы пошли гулять, выкурили бы по сигаретке, они бы засыпали меня вопросами и рассказали бы, что говорят другие. Уверена, они были бы со мной очень милы. Почти по-дружески. Только мы не друзья. У нас нет ничего общего. И никто в этом не виноват. Так получилось.
– Спасибо, – говорю я.
Подходит моя очередь, и я покупаю батончик с мюсли и бутылочку смузи «Одвалла» и иду со всем этим по длинному коридору к «Семейному центру». «Семейный центр» – это детский сад, где воспитателями работают студенты педагогических факультетов. В те дни, когда я в обед не сбегала на свидания с Ноем, я ела именно здесь. Я уверяла себя, что мне здесь нравятся банкетки, они мягче, чем жесткие икеевские стулья в столовой. Но, думаю, среди детских воплей и музыки, льющейся из игровых приставок для малолетних, я просто не чувствовала бы себя такой одинокой.
Последний на этот день идиотский урок – общественные науки для старшеклассников. Это не урок, а насмешка, что-то вроде смеси из азов поведенческой психологии с игрой «Правда или вызов». Играть в которую мы будем целый семестр. Последние двадцать семь лет этот предмет ведет мистер Олден, рыхлый дядька с козлиной бородкой. Он кратко и без надобности извещает класс о моем омрачающем жизнь присутствии и вручает мне тяжелую книгу в голубой мягкой обложке с огромными красными буквами: «Эмоциональная зрелость». На доске он пишет слова «сострадание» и «сопереживание» и просит Леона Бакнелла, капитана команды по борьбе, меньше всех в классе склонного к проявлению каких-либо чувств, объяснить разницу.
Мой взгляд утыкается в затылок Лулы Би. Она пришла чуть позже, одарила меня фирменной полуусмешкой-полуулыбкой и плюхнулась на большую подушку возле стола мистера Олдена. В классе общественных наук нет парт, только огромный круг из кресел и подушек – вероятно, чтобы создать интимную атмосферу и заставить нас забыть, что нам ставят оценки.
Прямые как палки волосы Лулы выкрашены в темно-малиновый цвет, только краска уже успела поблекнуть и у корней стать бледно-оранжевой. Когда-то нас часто принимали за сестер – у обеих были пушистые светлые волосы и по паре косичек с одинаковыми бантиками.
Я слушаю вполуха, как Джи-Джи Вонг объясняет Леону и всем остальным, почему сопереживание является самым ярким эмоциональным откликом. Наблюдаю за мистером Олденом, который сидит в своем вращающемся кресле, положив ноги на подоконник. У него на коленях стоит контейнер с нарезанной мускусной дыней, и он время от времени выуживает оттуда кусочек и кладет в рот.
Меня вдруг наполняет некая темная бурлящая энергия, будто заменили батарейку или в спину мне вставили ключик и завели пружину. Все это, все, что я делала за сегодняшний день, кажется абсолютно оторванным от реальности. Не от моей реальности, а от реального мира, места по ту сторону этих бетонных стен, где у людей есть свобода воли и ответственность, а в груди бьются живые сердца. Ощущение такое, будто меня затянуло в водоворот взятых с потолка расписаний и заданий, туда, где некоторые из нас существуют исключительно для того, чтобы рассказывать остальным, что и как читать.
Я ерзаю, пытаясь устроиться поудобнее, но у меня от долгого сидения затекли ноги, а голова раскалывается. Открываю учебник, чтобы занять себя чем-нибудь безобидным, но текст расплывается, от одного его вида меня начинает тошнить. Мне не хватает воздуха. Настоящего воздуха, а не той кондиционированной, насыщенной кислородом дряни, которая ежедневно циркулирует в легких сотен человек, вдыхается и выдыхается в процессе разговоров и только усиливает коварную, размывающую мозги скуку.
Прежде чем я успеваю вразумить свои ноги, они несут меня прочь из круга. Задеваю плечом колонну с постером. На нем – похожий на пропойцу Альберт Эйнштейн и дурацкая цитата о силе тяготения и о влюбленных, слова, которых, я уверена, он никогда не произносил. Я с силой толкаю дверь. Сдерживая дыхание, спешу по коридору, и ботинки на каждом шаге с громким чавканьем отлипают от давно не мытого пола. Я открываю первую попавшуюся дверь и оказываюсь на сырой лестнице, которая ведет вниз, к туалетам и пожарному выходу.
Небо скрыто плотными облаками, за которыми прячется солнце, но дневной свет куда лучше вызывающего припадки флюоресцентного мерцания в кабинете Олдена. Я нахожу укромный уголок на стадионе, позади тренерской – здесь я спокойно дождусь звонка и увижу, как подъедет Джулиет.
– И все?
Ветер, резкий и колкий, приносит с парковки чей-то голос. Прищурившись, вижу, как ко мне на велосипеде с широкими шинами едет Лула Би. Велосипед облеплен наклейками со свирепого вида панк-группами конца восьмидесятых.
На губах у Лулы кроваво-красная помада, глаза жирно подведены угольно-черным. Иногда мне трудно соотнести ее с той маленькой девочкой, которую я когда-то знала. Пока она подъезжает, я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз мы с ней нормально общались. Уверена, что это было в восьмом классе, сразу после того, как я начала официально встречаться с Ноем. Но до того, как она покрасила волосы и сделала себе татуировки. В те времена Лула была робким ребенком со стрижкой «под горшок», она носила свитера домашней вязки, и у нее вечно текло из носа.
В детстве мы с ней всегда были вместе, даже после того, как разъехались: папа тогда начал строить дом поближе к городу, а родители Лулы перебрались вглубь острова, на ферму, и там мы с Лулой проводили много времени, дразня поросят или совершенствуя курятник: надстраивали из веточек новые уровни с потайными комнатами. У меня дома мы катались на велосипеде и пробирались тайными тропами на берег, где играли в археологов – охотились за наконечниками для стрел и акульими зубами, реликвиями первобытного прошлого.
Но все изменилось, когда я начала встречаться с Ноем. После уроков, вместо того чтобы на автобусе ехать к Луле, я шла к зданию старшей школы и ждала, когда закончатся уроки у Ноя. По выходным ездила на велосипеде туда, где собиралась группа (обычно у кого-нибудь в гараже). Я все же старалась видеться с Лулой, когда появлялась возможность, но домашняя живность и археологические находки почему-то вдруг перестали меня интересовать. Как будто я через потайной ход пробралась в другую вселенную, а прежняя потеряла для меня всякий смысл.
И вот сейчас я сижу, разинув рот, и таращусь на Лулу, которая тормозит на границе между травой и тротуаром. «И все?» У меня в голове эхом отдаются ее слова.
– В каком смысле? – спрашиваю я.
– Один день, и тебе уже невмоготу? – Лула собирает волосы в неряшливый узел, и я вижу две бритых полоски по обе стороны головы и длинную вереницу «гвоздиков» в виде костей, поблескивающих по краю ушной раковины. – Уж больно все это мелодраматично.
Я разглядываю хрупкие пуговицы на ее черном тренче, перевожу взгляд на неопрятные шнурки винтажных «док-мартенсов».
– Пусть так, – бормочу я.
Лула сжимает рукоятки ручного тормоза, и под широкими рукавами тренча видно, как напрягаются мышцы ее предплечий. Лула всегда была крепкой и маленькой. Есть фотография, на которой нам обеим лет по пять-шесть, и Лула держит меня на коленях, как куклу, хотя я тогда была на целую голову выше нее.
Холодный ветер теребит ворот моей рубашки, и я поплотнее запахиваю полы.
– Я что-то пропустила? – спрашиваю я. Лула перекидывает вперед рюкзак, черный и с приклеенной к ткани огромной, от верха до низа, металлической Х, и расстегивает «молнию» на кармане. Достает сложенный вчетверо лист бумаги.
– Это групповой проект, – говорит она. – Мы тоже в нем участвуем, причем в паре. Это идея Олдена: у нас обеих пары не было. Постарайся сдержать радость.
Она протягивает мне листок, и я принимаюсь разворачивать его, но она продолжает громко, лихорадочно говорить, и я замираю.
– Я тоже не в восторге, но тут нет ничего эпохального. Просто глупое исследование, общественное развитие, формирование идентичности и подобная ерунда. Все это здесь. – Она указывает на листок.
Я смотрю на напечатанный текст и вижу всякие «исследования основ жизни современного подростка» и наказ «Мысли нестандартно!» в самом низу.
– Гм… ну, – произношу я, но Лула уже забрала листок и спрятала его в рюкзак. Она нажимает на педаль, и колеса ее велосипеда начинают вращаться. – Даже не знаю…
– Если у тебя проблемы, тогда иди к нему сама, – говорит она, уезжая прочь. – До встречи, Огурчик.
Я смотрю, как она вылетает на проезжую часть, создавая на дороге переполох. Водители резкими, испуганными гудками выражают свое недовольство. Какой-то юнец, наверняка недавно получивший права, показывает ей средний палец, а она, ответив бодрым, жизнерадостным взмахом, сворачивает на лесную тропинку и исчезает за деревьями.
Глава восьмая
Встречи группы поддержки молодых вдов проходят по вечерам в первый четверг месяца в старом заброшенном театре, примыкающем к мэрии. Я прихожу рано, потому что «новый» папа всегда рассчитывает время с большим запасом, даже если ему нужно всего лишь дойти до почтового ящика, и поднимаюсь по низким ступенькам на тускло освещенную сцену, где уже собралась небольшая группа людей.
На краю сцены спиной к рядам обитых алой тканью кресел, скрестив ноги, сидит полная женщина с густыми седыми волосами. Ее зовут Беатрис, но мне было велено называть ее Банни. Она читает библиотечную книгу, вставленную в пластиковую обложку, на которой изображены два голубка. Читая, она теребит бессчетные складки на своей стеганой юбке и слегка раскачивается взад-вперед.
– Горе – оно как погода, – читает она. Голос у нее – нечто среднее между басом Майи Энджелоу[3] и хрипом заядлого курильщика. – Оно постоянно – и постоянно меняется. Оно способно влиять на наше настроение, восприятие вещей и явлений, саму нашу суть – каждый божий день. Горе витает в воздухе, и нам не остается иного выбора, как вдыхать его.
Горе, витающее в том самом воздухе, которым я сейчас дышу, приторно пахнет пачулями и черничными кексами. В центре круга, на жалкого вида скатерти, стоят эти самые кексы, а также два пластмассовых кувшина с яблочным сидром и миска с солеными орешками. Я крепко сжимаю кулаки, так, что ногти впиваются в ладони, и прикидываю, сколько раз разрешено выходить в туалет за те два часа, что длится собрание.