Бортовой журнал 4 Покровский Александр
Их кормит муниципалитет. Коты – благодарные животные. В благодарность они уничтожают крыс.
Здесь нет крыс. Коты их переловили.
Конечно, можно было бы периодически травить крыс, как это делают у нас всякие санэпидемстанции, но в Испании все не так. Вместо этого испанцы кормят котов. Все равно в деле уничтожения крыс котам равных нет.
По молу прогуливаются люди. Некоторые ходят со своими собаками. Обычно это небольшие собачки.
Коты их совершенно не замечают. Они на своей территории, у себя дома, но они внимательно наблюдают.
Собаки любопытны. Им до смерти хочется познакомиться с котами. Однажды две таксы взлетели на скалы, заливаясь от восторга. Ближайший кот сидел, как изваяние, но стоило только таксе приблизиться, как кот выгнул спину и вдруг стал в два раза шире. Он даже не зашипел. Он просто встал в стойку, и сейчас же из щели вылетел еще один кот, потом – еще.
Клан не дремал.
А таксы сделали вид, что они-то как раз совсем и не то хотели, они только тут немного хотели, а вообще-то и совсем ничего.
Как только они весело слетели со скал и преувеличенно бодро подбежали к своим хозяевам, коты немедленно превратились в изваяния.
Это настоящие бойцы.
Они больше не интересовались собаками.
Они снова смотрели в море.
Хочется любви и тепла. Без любви и тепла мои рассказики начинают спотыкаться на все четыре ноги.
Я никогда не видел целое государство. Я слышал, как вокруг говорят: «Целое государство! Целое государство!» – но сам целиком его никогда не видел.
Я видел только отдельные его части, проще говоря, органы. Они бывают внутренние или же компетентные.
А еще они бывают «вышестоящие».
Есть, конечно, слабая надежда на то, что где-то есть еще и «нижестоящие» органы, а также органы внешние и некомпетентные, но она ничем не подкреплена.
А еще я хотел бы увидеть ноги и руки государства или же его попку.
Не знаю, зачем мне хотелось бы увидеть его попку. Просто я часто слышу слово «жопа» или «полная жопа», и я хотел бы удостовериться, что к государственной попке эти слова не имеют никакого отношения.
И потом, я никогда не видел голову государства.
Я слышал слово «глава», но врожденное чувство справедливости не позволяет поставить между ними знак равенства.
Зато я знаю, что у государства есть ум, потому что я часто встречался с проявлениями этого ума, а раз есть проявления, значит, ум имеется.
Какие это проявления? Продажа пятен под застройку.
Я считаю, что это проявления.
Вдумайтесь только: продажа не чего-то конкретно чего, принадлежащего только тебе, а одних только пятен, которые никому вроде бы и не принадлежат, и ничего там нет.
То есть ничего нет, а продажа уже вовсю идет. Продаются пятна.
Это гениально.
То есть налицо гениальные проявления государственного ума.
И чем больше пятен будет продано, тем больше в этом деле непростой, неподложной гениальности.
Потому что подложная гениальность – это чья-то гениальность. А зачем нам чья-то гениальность?
У нас и своей навалом.
Правда, в некоторых местах стоят старинные дома, но что мешает превратить эти места в пятна?
Ничего не стоит. Раз – и нет дома.
А вот мне жаль старинные дома. Странно, не правда ли? Мне жаль все старинные дома в этом городе.
Но я же не родился здесь. Я не ленинградец и не петербуржец.
У меня папа из этих мест, но сам я родился далеко на юге, в другой теперь стране, и я приехал в этот город только двадцать лет тому назад, и, казалось бы, ну чего мне этот город, зачем он мне – а жаль.
Болит. Внутри. Каждый старинный дом. Болит.
И тот, что стоял рядом с площадью Восстания, – тоже болит.
Замечательный был дом. Красивый.
Стоял он, стоял, годами, почти без крыши, а потом подошли и хряпнули по нему.
Теперь там пятно. Так что болит.
Это как после ампутации руки у раненого. Руки уже давно нет, а она все ноет и ноет.
Люблю я старинные дома. Они ведь живые. Они разговаривают. Они говорят: «Как здорово, как замечательно!»
Они жалуются: «Нам бы хорошую крышу и ковры на лестницах – вот было бы прекрасно!»
Им хочется умыться, принарядиться. Они любят все это.
Я был в Мадриде. Там все дома старинные, хоть и бомбили Мадрид, разрушали, а ведь вот какие молодцы мадридцы – все-все восстановили, убрали, вымыли, вычистили, вылепили заново. И моют, и моют, и моют, и трут, и трут. С мылом – каждую остановку автобуса, каждую урну и тротуар. Ни пылинки.
И все-то у них с любовью, все, как в старину, или тебе только кажется, что такой и должна быть далекая старина.
И ходишь ты среди этой великолепной, ажурной, неземной красоты, задрав голову, с утра и до позднего вечера, и хорошо тебе, душу будто вымыли.
М-да.
Между прочим, я спрашивал у мадридцев насчет государства.
Они понятия не имеют, что это такое.
Если в этом году вы еще не брали в руки розу, немедленно исправьте это положение – так, как это делаю я: возьмите ее в руки – высокую, нежную, влажную.
Бархатные ярко-красные лепестки ее очень похожи на губы, и их, оказывается, так много, и они полуоткрыты. Они так и притягивают к себе ваше прикосновение.
Кажется даже, что она надеется на него, можно сказать, уповает; и в какой-то момент вы почувствуете, что невозможно устоять перед ее очарованием; и тогда вам захочется придвинуться к цветку – так, как вот мне сейчас – чтоб уловить его слабое, неровное и сладкое дыхание, и тотчас же пропадает все: и город, и машины, и земля, и заботы – словно их и не было вовсе – они остаются где-то там, внизу – а в маленьком, уютном космосе остаетесь только вы и цветок.
У вас с ним одна планета, и хочется поклясться, что вы будете прибирать ее каждое утро, выпалывая семена баобабов.
Но – о чудо! что вы наделали! – вы неосторожно отодвинулись от цветка – наверное, дрогнула рука – и немедленно появился звук; вы еще не знаете, что это, к какому источнику его отнести, но он уже есть, и он приводит вас в замешательство, потому что нарастает так же быстро, как и звук проходящего поезда – из свистящей точки в рухнувшую глыбу – и только через какое-то время вы начинаете понимать, что это всего лишь шум окружающей вас жизни – машин, людей, их крики, вернее, это шум той бестолковой беготни, что здесь называют жизнью – в ней все каждый день толкаются, пихаются, врут, передавая обман, как эстафетную палочку, на бегу и по кругу; и при этом они производят просто терриконы разноцветной словесной шелухи.
Но, что самое удивительное, через какое-то время вы обнаруживаете, что вы и сами говорите о том же: о государстве, о правительстве, о налогах и о том, что вы хотели бы знать, на что идут ваши деньги и куда это они все время пропадают, если никто в этой стране не защищает ваше здоровье, честь, достоинство, имущество, завтрашний день. Даже жизнь вашу никто не защищает. Она никому здесь не нужна и сами вы неинтересны.
И вспоминают о вас лишь тогда, когда нужно выбрать очередное несимпатичное лицо в тот аппарат государственной власти, которое потом появится на телеэкране и будет нести с него всякую ахинею.
А вы будете смотреть на него и радоваться тому обстоятельству, тому безусловному праву, которым вы все еще обладаете: правом выключить его немедленно к такой-то там матери.
«Где мои деньги, урод тряпочный?» – говорите вы ему напоследок и громко смеетесь.
Но вдруг вы обнаруживаете, что голос ваш слабеет и пропадает. Он словно бы отделяется от вас и уносится прочь вместе с общим водоворотом звуков. А-а-а… вот оно что: вы опять придвинулись к цветку и незамедлительно заметили, что у него нежные, чувствительные лепестки, которые, пока вы там где-то были, обметало росой.
Или это бусинки сока – я не знаю, но к ним снова хочется прикоснуться – ничего тут не поделаешь; в них в который раз захочется погрузиться, чтоб услышать их запах, который вполне можно вновь принять за слабое дыхание; и скорее всего, как только прикоснетесь к нему, вы немедленно унесетесь на ту сказочную планету, которую вы когда-то обещали прибирать каждое утро, обещали поливать и ухаживать и выпалывать там всякие баобабы!..
Некоторые интересуются: о чем я все время думаю.
Я думаю о том, как бы в канализационный люк не попасть. Потому что идешь, все время подбираешь слова, а люки не всегда плотно закрыты.
Так что приходится и слова подбирать, и о люках думать.
Так что. слова – люки, слова – люки, слова – люки. Так и живем.
Мне позвонил приятель и сказал, что некое ведомство, название которого я немедленно позабыл, наградило меня орденом чего-то (тоже не помню чего), но третьей степени, и теперь он должен мне это все вручить в торжественной обстановке.
Этот приятель уже второй раз хочет мне вручить это все в торжественной обстановке, и я во второй раз очень терпеливо ему объясняю, что меня не стоит награждать, потому что я этого не хочу.
«Как не хочешь?» – «Так!»
Кажется, приятель на меня обиделся, и эта обида подвигла меня к тому, чтоб я еще раз всем все объяснил.
Ребята! Обращаюсь ко всем сразу! Не надо меня награждать!
Почему?
Потому что у меня так устроен организм. Не выносит он наград, премий и почетных званий!
Еще раз для всех: я раз и навсегда отказываюсь, прежде всего от любых литературных премий. Не надо меня никуда тащить и там выдвигать, а потом звонить и спрашивать: «А вы придете?»
Я не приду.
А еще я не приду за орденами, медалями, памятными значками и знаками почета.
Даже если они украшены бриллиантами и сулят немалое денежное вознаграждение.
Почему? Потому что не хочу, не люблю, не буду!
Поэтому, чтобы не получилось полного конфуза, как только у вас созреет очередное желание меня наградить чем-нибудь, сияющим в лучах, пусть даже третьей степени, то лучше справится заранее: не изменилось ли у меня к этому делу прошлое отвратительное отношение, на что я вам тут же отвечу: нет, не изменилось.
А еще меня не стоит привлекать к общественному труду.
Я терпеть не могу заседаний, комиссий, комитетов и собраний.
И в партиях я не состою, и от политики меня сразу же ведет в сторону.
Как только я услышу это слово «политика», так я сразу же нахожу очень плотные кусты, где блюю.
Учтите это все, ребята, очень вас прошу!
Что служит мне побудительным мотивом к письму? Многое служит. Например, солнце, ветер, вода или падение на меня сверху частичек птичьего помета. Порой они, те частички, становятся самым-самым побудительным мотивом. Просто тянет после них к столу – я даже не знаю! Просто не оторвать.
Какнули на рожу – и немедленно за перо, и мысли, мысли – потекли, потекли, легко, быстро, свободно, без каких бы то ни было дополнительных помех и возражений, без придирок, беспокойств, волнений, препятствий, отказов, докук, притеснений, преград, лишений и затруднений; и легкость образов необычайная, сочность мазка – вкуснота слога, одним словом. То есть все как у птиц.
Однажды я открыл дверь в свою квартиру и шагнул вовнутрь, собираясь зажечь свет в прихожей. Оказалось, что это совсем не прихожая, а дорога. Да. Я стоял на дороге, или… не совсем… желоб какой-то.
«Где я?» – спросил я сам у себя. – «Я бы тебе ответил, – услышал я свой собственный внутренний голос, – вот только ответ этот, боюсь, не весьма приличен». – «Как? Неужели? В пи.» – «Вот именно!» – «Как же это возможно?» – «А так! Ты же хотел, чтобы все вокруг было хорошо и правильно!» – «Да, хотел!» – «Чтобы все было справедливо, без лиходейства!» – «Ну!» – «Вот поэтому ты снова здесь!» – «В?..» – «Ш-шшш, тише! Не надо орать! Орать будем после! А сейчас надо молчать, вбирая в себя истину!»
Помолчали.
Потом я, пятясь, вышел.
О чем я печалюсь? Я печалюсь о том, что идеи добра совершенно ничем не владеют.
Ленивые они какие-то, анемичные, тусклые, вялые. А вот идеи зла почему-то такие бодрые, верткие, быстрые и жизнерадостные.
Была когда-то такая замечательная страна, как Россия.
И была у нее армия. Огромная, большая армия.
Не будем говорить о том, что она была лучшей армией мира, не будем об этом. Просто скажем, что она была, и в ней – в той армии – был Военно-морской флот.
А уже в самом том Военно-морском флоте (следите за мыслью), где-то там глубоко внутри, был подводный флот.
Это был большой, удивительный флот.
И люди на нем служили большие и удивительные, и служили они долго – всю Великую Холодную Войну.
Была и такая война – самая великая и самая холодная.
Почему я считаю ее самой великой? Потому что она послужила прообразом будущих войн, которые когда-нибудь будут вестись, как шахматные партии – после нескольких ходов становится ясно, кто тут победил и чья теперь ничья.
Потом, с течением времени, страну разобрали на части, а вслед за ней разобрали на части армию и флот.
Многое распилили и продали. Распилили все, что удалось распилить. В том числе и подводные лодки.
А что же мы получили в компенсацию за распиленное?
Мы получили праздник, День Подводника!
Этот светлый день приходится на 19 марта.
Что-то там, в том далеком далеко, именно в этот день сошло на воду. Что-то подводное, отчего и считается этот день Днем Рождения Первого Подводника.
Я бы поставил ему памятник на скале с подстилкой из ягеля. То-то было бы хорошо!
Потому что все в этом мире зависит от людей, а подводники – это настоящие люди. Это такие люди, которые могут пойти Туда, Не Знаю Куда, и принести оттуда То, Не Знаю Что.
И все это, заметьте, годами! И все это, заметьте, десятилетиями!
И в стужу, и зной, и по колено в грязи, в слякоти, в промокающей одежде, в плохих ботинках, в худых шинелях. Все это ночами, без сна и отдыха, без продыха, бегом.
Сколько раз они горели заживо, тонули, гибли, задыхались, а потом на смену им приходили другие, которые тоже тонули, гибли, задыхались.
Некоторых награждали, некоторых – посмертно, а кого-то и вовсе не награждали, забывали, а от кого-то отказывались, говорили: «Это не наши!»
Славные они ребята, должен вам сообщить.
Меня спросили: с чего начинается русский бунт?
Я ответил, что он начинается с какой-нибудь мелочи, например с подачи челобитной царю.
Правительство, в алчности своей неугомонной, придумывает какой-нибудь очередной налог; народ, скопивший к этому времени свое недовольство, оформляет его письменно в виде челобитной, которую он, одевшись во все новое, несет к царю, а там его встречают или нагайки, или пули, или…ОМОН.
Так было и во времена Алексея Михайловича (тишайшего), и во времена Николая Второго (впоследствии, как оказалось, мученика).
Так будет и теперь. Все всегда одно и то же.
Да, что особенно хочется отметить, так это то, что начало русского бунта никак не связано с успехами на ниве экономической. Хоть какая будет эта нива – бунта не избежать.
Почему?
Потому что жадность чиновников не имеет отношения к экономике.
Об этом человеке я услышал следующее: «Ах, батенька, ну что вы, право, как можно! Это же известнейший на Москве рукоблуд!»
В Европе тоже бунтуют, но там прописаны законы бунта и поэтому он там редко протекает с кровью, а у нас – он всегда по колено.
Экономика в России – это не совсем экономика.
Западные экономисты вообще не понимают, что это такое.
Чиновник в России хочет украсть прежде всего из тех налогов, что он на все остальное население налагает.
Это только в России возможно: нефть, газ, никель, алюминий, лес, алмазы – все течет за рубеж рекой, а внутри – средневековье. В других странах нет всего этого великолепия, а живут лучше. Там есть закон – вот и все. Если королева Великобритании перейдет дорогу на красный свет, ее оштрафуют.
Закон или есть, или его нет. В России жадность чиновников – это категория уже не экономическая, она теперь геополитическая. Главное качество чиновника в России – трусость. Все чиновники обложены ватой из секретарей. Это обеспечивает им глухоту паучью.
Жила-была когда-то такая страна Лапуту. Хорошая была страна, но не это главное.
Главное: сама по себе Лапуту являлось страной, управляющей другой страной.
И еще та Лапуту была летающей страной, и летала она ровно над той страной, которой и управляла.
С нее только небольшая такая веревочка тянулась, волочилась по земле, и по ней, по этой веревочке, и можно было или спуститься в управляемую страну, или, наоборот, подняться вверх, в самое что ни на есть сердце благословенной страны Лапуту.
Все люди этой дивной страны ходили с перекошенными лицами, потому что глаза у них были расположены по диагонали, а ум этих людей был устроен так, что думали они одно, говорили другое, а делали – совершенно третье. Понять их было сложно, особенно тем, кем они управляли.
Все в стране Лапуту считали, что страна их очень богатая, и, кроме того, они полагали, что все, что они ни делают, все идет на благо всех жителей управляемой ими страной.
Министры страны Лапуту непрерывно заседали, а законодатели издавали законы. Законы были очень необходимы. Например, закон о благочестии и благонравии.
Ученые этой страны тоже были привлечены к законотворчеству. Они решали вопрос: чем же благочестие отличается все-таки от благонравия.
А еще они были заняты тем, что изучали расположение звезд и получали пищу и лекарства из экскрементов жителей страны Лапуту. Причем жители были разделены на категории так, что получать пищу и лекарства можно было только из экскрементов жителей вышестоящей категории. Так обеспечивалось необходимое всем равновесие, отчего страна Лапуту и не наклонялась в полете и жители с нее никогда не падали.
Вам, наверное, будет интересно узнать, чем же питались жители самой высшей категории в стране Лапуту, если над ними не было никого, кто бы снабдил их своими экскрементами. Отвечаем: они питались амброзией, которая появлялась неизвестно откуда и количество которой было строго ограничено, и потому жителей высшей категории было тоже очень мало.
Время от времени число их все же возрастало настолько, что на всех не хватало амброзии.
В этом случае часть людей страны Лапуту, принадлежащих к высшей категории граждан, переводили в более низкую категорию, где они немедленно начинали кормиться экскрементами граждан высшей категории.
Совсем забыл заметить, что умершие жители страны Лапуту перерабатывались в пищу и лекарства точно так же, как и экскременты. Причем из разных категорий граждан получались и разные виды пищи и лекарств.
К слову сказать, из желудка и печени членов Законодательного собрания получалось вполне приличное вино, а мозги ученых мужей использовались как закваска. На них вырастали отличные колонии пивных дрожжей.
Жители же управляемой страны тоже не были забыты. Им доставалось то, что не доели самые последние жители страны Лапуту.
Страна Лапуту была описана еще Джонатаном Свифтом в его великолепном «Путешествии Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом и капитана нескольких кораблей».
Наши миллиардеры – это яйца Фаберже, когда надо – достаются и строятся по ранжиру.
А строятся, потому что смотр. Смотрятся, рассчитываются на «первый-второй».
А как по-другому определить, что они до сих пор живы? То, что на золоте едят и в такие же унитазы по нужде великой ходят – это же, как воздух, не замечается.
Яхты, клубы, замки, мебель – не греет. А если не греет, то и не существует. А сам ты уже неотделим от всего этого. Значит, и сам ты не существуешь – вот в чем беда-то.
Нужно ежедневное, ежечасное, почти тактильное тому подтверждение.
Собственному существованию. По-другому-то никак. Вот и строятся.
А лица у всех или суетливые, как тараканы перед полетом, или вообще никакие.
Не Мамонтовы, чай. Не разоряются на искусство. Если он доказывал себе свое собственное существование ежеминутно тем, что разорялся на искусстве, то эти – не-а.
Яйца, одним словом. Фаберже.
Есть там старшие яйца – с изумрудами, есть и поменьше.
И завтра об их существовании все забудут.
А если начнут когда-нибудь историки историю их рода писать по заказу их же потомков, то выглядеть она будет примерно так: «Прадед мой был морским разбойником, дед мой грабил на дорогах Смоленщины, отец украл состав с керосином, а я – настоящий английский джентльмен!»
И за гробом пойдут только подельники. И еще – другие яйца того же автора, все-таки цех-то обязывает.
Не будет там народов, выведенных за руку из нищеты и паскудства, детей, излеченных от трахомы, и орангутангов, спасенных в лесах Борнео.
Никого не будет.
А в следующей жизни они снова родятся дождевыми червями.
Ах! С каким удовольствием я швырнул бы соблазн в лицо соблазнителю.
Вот только никто не приходит и не соблазняет.
Есть органы, которые меня непременно записывают.
Так что утром, взяв в руки трубку телефона, я всегда начала здороваюсь: «Здравствуйте, ребята!»
Иногда после этих слов я слышу какой-то скрежет в трубке, а потом и щелчок – значит, ребята срочно отключились – маскируются бедняги; а поскольку телефонные сети у нас в районе очень старые, то и слышно почти все – и охи их, и вздохи.
Так что перед разговором с кем-то я всегда предупреждаю, что ребята начеку, что бдят.
Они ко мне три дня подключались. Я все звонил на станцию и спрашивал: а чего это у меня телефон не работает, а мне говорили, что ремонт на линии, причем у всех соседей телефон работал, и ремонт, видимо, был только у меня на линии.
А и правда, чего им слушать моих соседей, если там ничего интересного все равно не выслушаешь, а меня интересно слушать, – вдруг мне Маргарет Тетчер позвонит?
И потом, я же все время даю интервью. Я всем подряд даю интервью, причем на любую тему.
Звонят и спрашивают: «Как вы относитесь к тому-то и тому-то?» – на что я отвечаю, что замечательно отношусь, отлично отношусь, а еще я прекрасно, превосходно отношусь. Я так отношусь, что вот это мое отношение давно уже существует независимо от меня самого, и его – это мое отношение – можно уже в кунсткамере в какой-нибудь банке на отдельной полке выставлять.
А они все думают, что это я шучу, а я не шучу, я действительно здорово ко всему отношусь, потому что люблю на этой земле любую тварь дрожащую, даже если она временно превращена в какого-нибудь большого чиновника. Он-то не знает, что раньше он был, например, хорьком, а до этого лягушкой, а я-то знаю, потому и люблю.
Я, к слову, все время смотрю программы про животных, потому что иногда среди змей и гадюк там можно разглядеть какого-нибудь нашего будущего министра.
Не будем говорить какого, потому что могут обидеться все остальные министры на такое мое к ним пренебрежение.
Не будем.
Скажем только, что многие, ой как многие, в недалеком прошлом вышли их этого восхитительного мира ползающих и членистоногих. Кстати, многие из них как вышли, так и войдут в него назад, потому что не до конца проползли то, что должны проползти. Их превратили, конечно, в нечто человекоподобное, но суть-то осталась. Так что доползут все равно.
А еще меня любят спрашивать: «Правильно ли мы идем?» – на что я отвечаю, что правильно, и в этот момент все начинают сразу сомневаться не только в выбранном пути, но в скорости перемещения.
Все думают, несчастные, что же я имел в виду и в прошлый раз, и сейчас, потому что я каждый раз имею в виду что-нибудь новенькое.
Вот так и обстоят дела у нас в Поднебесной.
Ньютон обязан своей гениальностью удару яблока по голове.
Интересно, чем это треснули по голове наших конструкторов?
Недавно спустили на воду нашу гордость – лодочку под именем «Юрий Долгорукий».
Это очень хорошо. Очень здорово. Чудно, дивно, прекрасно!
Столько лет строили – и на тебе, спустили.
Может быть, даже на воду.
Хотелось бы, чтоб не просто так, в какое-то огороженное со всех сторон корыто, которое теперь принято считать водой, а в настоящее море-океан, чтоб, значит, рассветы и дали, чтоб шторма и бури.
Говорят, что резиной ее даже покрыли?
Ну еще бы! Чего бы ее не покрыть этой самой резиной, когда ее строили с 1994 года, и вот – такое счастье, просто слезы, вот вам истинный крест!
Правда, не везде ее покрыли этой самой резиной, торопились потому что. Кое-что заклеили – чем под руки попало, полиэтиленом вроде, чтоб, то есть казалось, что резина та просто везде.
Всего-то 13 лет прошло – и нате вам! Получите продукт высокой технологии.
Все-то там высокой, а где не все – там технологии нашей, местной.
Болты-то все равно делать некому. Все же дело в болтах – а их дедушки точат. По семьдесят пять лет каждому. Это не про болты, это я про дедушек. Возрождаемся вот.
И все-то у нас будет опять хорошо! Уверен!
Правда, за это время пора бы уже и средний ремонт делать.
«Как это?» – спросят неподготовленные.
А так, положено. Стояла, не стояла – уж будьте любезны.
То есть назад, в завод?
Да как вам сказать. Смотря что на нее успели поставить.
Может, еще все обойдется, потому что там ничего еще нет. Может, там трубопроводов еще нет. Может, вентиляция еще не проложена. Может, там много чего не проложено, но на воде оно – то чудо наше – уже держится.
Не все же сразу. Деньги жрем – это уже есть, а вот результат – это мы еще не умеем.
Но не все так печально, потому что есть у нас уже корпус под названием «Юрий Долгорукий».