Кот (сборник) Покровский Александр
Нужно подумать.
И сделать это следует на родном русском языке, к великому нашему общему счастью, являющемся языком молодым, незастывшим, а посему в него можно вставлять что попало, а также как угодно переставлять слова, менять интонацию и тон предложения, из утвердительного делать вопросительное; можно расставлять акценты или избавляться от них; можно заверять, утверждать, объяснять, обещать, аргументировать, мотивировать, нести околесицу и говорить загадками, а потом можно все это похерить, ссылаясь на временное помутнение, молодость языка, его резвость и пыл.
А с пылу чего не сболтнешь.
Так вот о фаллосе и моей агрессивности: утром он встает надлежащим образом, и наладить агрессивность в подобном неудобье совершенно невозможно.
Таким образом, очевиднейший вывод: обнажение и эрекция - необходимейшие условия мира и демократии.
Не говоря уже о влиянии коитуса на разум - тут я все еще размышляю о людском разуме.
Ведь если предположить, что причиной совокупления, как и следствием оного, является достижение оргазма, то многочасовое перепиливание партнерши по ночам в поисках последнего с трудом укладывается в представление о разумности человеческой расы.
Хотя при чем тут представление о разумности? Может быть, все эти представления не более чем догадка, предположение, допущение в поисках первопричины на фоне кризиса самосознания, опирающегося на вольность математических построений, вздрагивание рассудка и паранойя логики.
То ли дело кошки. Соитие может происходить хоть по сто раз подряд и каждое завершается пипеточным оргазмом.
Вот где целесообразность, перетекающая в ум. Зачем пилить, если только вставил рожок - и уже оргазм.
При этом должен заметить, что, по моим неоднократным наблюдениям, минет - это любовь, притянутая за уши.
Все эти выводы стали возможны лишь только потому, что мой хозяин - он, бедняга, таковым себя полагает - всякий раз оставляет открытой дверь в спальню, и я с достоинством, столь угодным природе, прошествовав на свое законное место, на кресло, могу с него наблюдать человеческую любовь - то есть то, что они сами называют любовью во всех ее проявлениях, то есть то, что не зависит у них ни от времени года, ни от времени суток, ни, тем более, от флюидов.
Все эти движения, все эти "Ларисочка, тебе хорошо?" по моим скромным расчетам, не имеют ничего общего с потрясающим периодом ухаживания и восхитительных ласк, принятых в мире всего живого, от комара до удава, ибо только прелюдия, только томление достойны - это слово я уже где-то употреблял, ну да Бог с ним, на чем я остановился? Ах, да вот… после чего мне приводят самочку и заднюю ее часть пихают мне в нос, предлагая воспользоваться.
Тьфу!
Дорогие люди…
Нет, я, конечно, понимаю своего хозяина - он, бедняга, все еще считает себя таковым: после того как сам над подобным тебе существом, надломившись, осуществляешь акт типичного полового вандализма, до детерминизма ли тут!
А эти колыхания огузка!
И как тут не вспомнить философа Жиля Делеза, рассуждающего о концептах.
Как не вспомнить аристотелевскую "субстанцию", декартовское "когито", лейбницианскую "монаду", кантовское "априори", шеллингианскую "потенцию", бергсоновскую "длительность".
Задница, господа…
Задница, колеблющаяся в такт с противолежащей задницей, предполагает наличие субстанции, априори с помощью когито перетекающей в монаду, что само по себе подразумевает потенцию на фоне невероятнейшей длительности.
Пролог
Вас, я полагаю, уже восхитила моя начитанность, хотя я все еще слышу возгласы: "Ах, эти коты, что они могут!"
Мы можем все.
Долгими зимними вечерами, когда не тревожит либидо.
Видели ли вы когда-нибудь кота, в предвкушении великого удовольствия во взоре располагающегося на книге или на газете? Видели ли вы, как он это делает, с какой нежностью, теплотой и любовью к знаниям он готовит место - утрамбовывает и утаптывает?
Это настоящий чтец, ценитель завершенной фразы, наблюдатель сверкающей мысли, созерцатель озарения.
А все потому, что все мы, коты, читаем нижней своей частью, в отличие от людей мы потребляем знания животом, соприкасающимся через обложку с обожаемым чтивом.
Наш живот выделяет тепло, которое приводит атомы текста поначалу в смятение, в совершеннейшее волнение, а затем и в полное согласие с его собственными - живота - первокирпичиками.
Поймайте в глазах кота разгорающуюся негу, то есть то состояние неземного блаженства, когда атомы знания уже перекочевали и абсолютно перемешались с его личными атомами, когда уже невозможно отличить, где, собственно, кот, а где его знания об окружающем; поймайте - и вот уже во взоре его появляется неукротимая томность - это значит, что под нами поэзия, что ее неистребимая сила выгнула нам спину, сдвинула с места печень, освободив стесненные до поры протоки желчи, и они хлынули теперь себе свободно и величаво, а вот и внезапная туча омрачила чело - о-о-о… - то мы достигли патетической прозы, поучающей, воспитующей, перебивающей хребет всякому безобразию; а вот и ласковое бесстыдство празднично засияло, будто листва или лужи после дождя, - это к нам просятся молодые журналистика, эссеистика, литературоведение и публицистика, - все эти непростые популярные наблюдения, как, например, в книге интонаций и приоритетов Маруси Ушан "Пук и треск", тут наш автор, время от времени тяготея к противоположностям и синтаксическому членению, где постанывая, где поблеевая втайне, различает прозу и стихотворную речь, сообщая тем самым свое непредвзятое мнение не только посредством природного речевого аппарата, но задействуя сразу все свои органы чувств, то есть совершая прозрение, делает, наконец, открытие, раскалывая орешек, над которым бились многие замечательные люди: например, Якобсон… и все-то это по кругу, сменяя друг друга.
Вселенная в этот момент заключена в его взоре - тут мы снова возвратимся к коту - потому как коловращенье корпускул, их стекание и растекание, разъятие и радостное вновь соединение в нерасторжимое целое - ее суть, ее глагол, ее стержень, ее жупел, ее дикое ржанье…
А вы мне говорите о заднице.
И не отпирайтесь, я знаю, что говорите, потому что мой хозяин - бедолага, жаль его несказанно: сгоняя меня с сочинений Ламарка, всегда произносит это слово.
Ни звука более.
Слышать ничего не желаю.
Ах, Николай Васильевич! Полноте, батенька, полноте, вы, вы, вы - мое единственное утешение, вы отрада моя во дни гонений, во дни тягостных раздумий… да… Гоголь…
Когда хозяин предлагает "дать мне в жало", я почему-то всегда вспоминаю, какой был у Гоголя нос, - это был нос литературного кумира, кулинара Пиндаровых сладостей, фармацевта, я уж не знаю чего… да… все мы вышли из этого носа.
Я думаю, все.
Потому что иное место для выхода представляется мне совершенно неприемлемым.
Ах, Николай Васильевич, дорогой мой, душка, Боже ж ты мой, ужас, ужас, до чего хорошо, хорошо-то как, Господи! Особенно вот это ваше: "Знаете ли вы…" - чудо, здорово, дрожь, прохлада понимания… Слов нет, одни рыданья…
Я бы воздвиг вам памятник, кабы не лень.
После чего я бы воздал вам должное, описав все памятники, на которых возвышаются ваши литературные конкуренты, последователи, подражатели либо клевреты.
А также я обошел бы места, на которых, по моему разумению, должны будут возвышаться окаменевшие лики ныне здравствующих литераторов, не только Маруси Ушан, качество литературных изысков которых оценивается литературными премиями.
Боюсь только, жидкости не хватит.
Из околохвостных мешков.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Описание утра
Утро примиряет меня с жизнью. Тому свидетельство распушенный хвост, желание встретить солнце на подоконнике, полизать свои яйца и написать сценарий "Русь измочальная": по голому полю неустанно бредет одинокая лошадь, воет ветер, гнутся деревья, отовсюду летят бумажки.
Лишенные шерсти почти целиком - за исключением головы или того выпуклого недоразумения, что за таковую считается, ну и, конечно же, срамных мест, уход за волосами в которых более всего напоминает задумчивое преследование экзотических насекомых, - люди любят гладить нас по спине.
От этого бывает сложно отвертеться.
После чего очень трудно отмыться.
Разве что нам подсобит вдохновение.
А вы вспомните, как моется кот.
Как он готовится, замирает перед началом, точь-в-точь философ, ловец горного эхо, а потом пошло-поехало. Его язык - смычок, его нога - виолончель Растроповича. Вот он им повел, вот повел, подлец, повел, вытягивая до-диез. А вот он вернулся в начальную точку и снова открыл для себя восхитительный мир божественных звуков, задержался, заколебался, завис, подрагивая, - так вздрагивает поутру осиновый лист или конь от нетерпенья, с шумом выдыхая морозный воздух, - и вновь навалился на свой инструмент, разбрасывая кудри.
Это я о маэстро.
В этот миг он превратился в смычок, в струны, в чистый звук.
Его нет, а есть только безумие жизни, для которой едино все: и любовь, и гниение, и стыд, и смрад.
Самозабвение, государи мои, чистое самозабвение.
Вот как моется кот.
А вы мне говорите что-то, что если кому делать нечего…
И не отпирайтесь.
Ведь я-то уж знаю.
– Кис-кис, Бася, Бася!..
Ой, кто это нас позвал, экономя на буквах? Ну конечно, это он.
Мой бедняга.
Ну вообще-то я не "Бася", я - Себастьян Берта Мария Альварес Франсиско де Картакена, а это вам не кий собачий, и мой прапрапрапрапра - уж не помню сколько раз - щур сидел на коленях у сына хирурга, бедного идальго, в молодости славно послужившего в солдатах, отличившегося в битве при Лепанто, в ходе которой он лишился левой руки, был схвачен пиратами и продан в рабство алжирскому паше, литератора, агента по закупке провианта и трижды судимого сборщика недоимок. Мой предок нашептал ему много историй, которые тот не преминул записать.
Его звали Сервантес Сааведра Мигель де.
Идальго, разумеется.
Ну что там у нас? Ах, ну конечно, опять эти куриные головы!
Золото сусальное! Все мучения дона Кишота! Не могу же я все время есть куриные головы!
В них совершенно отсутствуют витамины и клеточное молочко. То самое клеточное молочко, во что превращается еда в процессе пищеварения.
А люди едят ужасающие вещи. Бог ты мой! Бог ты мой! Нет, нет, нет! А точнее - да, да, да!
Всю таблицу Дмитрий Иваныча Менделеева, четырнадцатого ребенка в семье.
А мне, почесывая меня при этом за ухом, предлагается гипотетическая мышка, на проверку всякий раз оказывающаяся все той же голубоватой, с проседью куриной головой, в следующих выражениях: "Хочешь, хочешь, паршивец, волосатый пельмень!"
Пристальное изучение этого вопроса, вопроса о еде, привело меня к неутешительным выводам: организм человека представляет собой хорошенькую помойку.
Что не может не сказаться на его поведении, обустройстве быта и образе мышления как процесса, далекого от непрерывности.
Мусор, господа, состоящий из рейтингов, пива, инаугураций, катастроф, террористов, немытой посуды, баб, бомб, омоложения, очищения и осушения сосудов кармы.
Интерес же к силам потустороннего мира, магии, чародейству, кабале, иезуитству, бесстыдству и казнокрадству говорит о том, что в помыслах своих человек темен.
В этот момент меня пинком сгоняют с дивана.
Успею ли заметить, что сам по себе пинок, как бы правильно все описать, это та минимальная плата, на которую может рассчитывать тот, кто целиком препоручил себя избраннику.
Ещё один пинок.
Кормящий и выкормыш - это дилемма, я полагаю.
Немедленно за диван.
– Вылезь сейчас же и съешь куриную голову!
Как же, приготовьте обе руки.
– Ладно, зараза, я на службу ушел, а тебе все равно ничего другого не оставлю.
Безграничная мрачность и моложавая тупость!
А вот я бы не был столь категоричным в суждениях. И вообще в суждениях, в оценке событий была бы симпатична осторожность.
Я бы даже сказал, симптоматична.
Лучше быть расплывчатым, неконкретным, неясным, говорить такие слова, как: якобы, вроде бы, обращает на себя внимание тот факт, вполне возможно, казалось поначалу, вольно было бы предположить, как бы, если, в свое время, скорее всего.
Событию нужно предоставить свободу.
Оно ведь материально - надеюсь, что уж это ясно всем. И оно алчет своей независимости. Его нельзя взять в руки, вставить куда-нибудь тесно, прижать, застолбить, сказать, что это мое, потому что не вы его автор.
Только вы подумали о том, что событие у вас в кармане, как оно извернулось ужом злопахучим и выскользнуло из рук.
А тут налицо этакая роспись в собственном бессилии - это я насчет "ладно, зараза".
Этакая песнь баргузина, шевелящего вал.
Хлопнула дверь. Стоит посидеть еще немного в укрытии, ибо опыт подсказывает, что в озлоблении своем люди необычайно изобретательны.
А вот коты мудреют быстрее.
А вот люди могут и вовсе не помудреть.
Так и мрут, савраски, относительно недалекими. Так и мрут.
Как снопы на корню.
А чего сотню лет растить придурка? Все равно ведь ясно с первых шагов, кто и для чего родился. Так что некоторые сорняки можно выполоть в шестьдесят, некоторые лучше в сорок.
Тишина. Ушел. Не спрятался, не затаился, не залег, подминая гнилую солому и собрав свои мышцы в пучок. Пошёл на свою драгоценную службу.
Ну и фал-шалунишку ему, так сказать, в руки. Пускай служит. А чем им еще заниматься, исходя из плотности населения? (Бывают мгновения, когда я способен только к ругательствам.) Все разом замерли, как выпь по росе, головы повернули все вдруг направо и одно ухо сделали себе выше другого. И сразу хорошо.
И сразу здорово.
И жизнь представляется не лишенной игривости и сути.
И сразу понятно, ради чего.
И в чем великий смысл происходящего.
Ты только встань в строй - и тут же ясно, куда нам двигаться.
ГЛАВА ВТОРАЯ, эволюционная
"Эволюция зря…" - хотелось бы так начать очередную главу нашего повествования, в которой я рассчитываю поместить размышления о том, что незачем было для всеобщего расцветания выбирать ветвь человека, когда можно было остановиться на ветви собаки или же лошади, изначально лишенной столь злобствующей разносторонности.
Но, воскликнув: "Эволюция зря!.." - я был немедленно озарен диковатой красотой этой незавершенной фразы, в которую совершенно безболезненно много бы чего уместилось.
Попробуй, читатель, воскликни: "Эволюция зря!.." - и сейчас же тебя охватят первичные сомнения, а потом им на смену придут сомнения относительно первоначальных сомнений, которые, получив в озвучании столь необходимое для себя развитие, незамедлительно воплотятся в третьих сомнениях, абсолютно не напоминающих ни свою мать, ни бабушку!
Глубина приведенного выше высказывания на какое-то мгновенье ослепила, оскопила, обескровила, а затем и лишила мое повествование всякого аллегорического смысла.
Оскудение ума, бесплодие и потеря дееспособности, что по сути своей почти одно и то же, замаячило впереди, но (вот ведь как все устроено, а?) как только стало казаться, что теперь я замолчу навеки, как только пыль подоконника сделалась было моим единственным уделом, как раз! - и жизнь в виде непрерывной цепи рассуждений вновь и вновь полнокровно и властно заявила о себе. Так заявляет о себе ребенок, накормленный и уложенный спать. Вдруг среди ненадежной ночной тишины слышится его первое в этой жизни слово: "Ма-ма!" - и ужас, холод пропасти под ногами, неприятные ощущения, связанные с опущением простаты, - вот что приходит родителям с первыми же его словами.
Оно! Оно заговорило! И ужас немедленно обращается в радость, которая - нет-нет - а все еще ужас.
Так вот о лошадях. Не лучше ли было обратиться к ним, питающимся так монохромно. А уж какая чувствительность и глубина восприимчивости малейшего искажения во взоре и в позе. Я и не знаю, у какого из живущих существ подобным же образом выражена чувственность, как у лошадей.
Разве что у собак.
О котах, понятное дело, ни слова, поскольку если этих потрясающих существ мы сделаем идолом всей эволюции, то некому будет наблюдать за самой эволюцией.
Так мы навсегда лишимся и ума, и объективности.
Хотя что же почитать за ум, как не способность усомниться в самом существовании объективности, и что полагать за объективность, как не полное отсутствие ума, толики логики и разума во всем происходящем.
Оставим все это. Полно. Однако пора. Пора вбить в наше повествование кол событийности. Я хотел сказать, что сами по себе мои рассуждения, разумеется, необычайно хороши, но необходимы шурфы сюжета, которые эти рассуждения будут огибать, как змеи.
Не описать ли нам своего хозяина? Не описать ли нам в назидание всем кормящим свое потомство молокодающей грудью сам способ его существования как таковой?
Видимо, описать.
Он - офицер. Снимем шляпы, взобьем вихры, послюнявим и уложим их на надлежащее место. Всячески изготовимся. Нам предстоит описание идиота.
Лакомая штучка, господа. О-о-о… я знаю, о чем говорю. Всем во все времена хотелось изобразить идиота как необходимую категорию и как отправную точку.
Но не всем в этом деле сказочно везло. Тому причиной отсутствие любви и обожания, что в нашем случае как раз наоборот.
Уж мы-то его любим. Ох как мы любим, доложу я вам! Ох как любим!
Уж нам-то он понятен, потому что близок.
А когда в часы межвидовых примирений мы располагаемся у него на животе, а он в это время - ах он, промокашка! - похрапывает, посапывает, пожевывает воображаемые блага, просыпаемые на него ненароком государством, нам становятся бесконечно ясны все движения этой незлобивой души, более всего напоминающей кактус, расцветающий от скудности и жары, погибающий от прохлады и изобилия.
А эти примитивные желания уволиться в запас невзначай, просто так, по случаю, обязательно на 75% пенсии, чтоб наконец-то зажить, сидя у дерева под сенью оного, под журчанье ручья у озерца, чуть припорошенного блудящей ряской?
Не порождают ли они умиление, точно игры младенца, пытающегося сунуть палец ноги себе в рот?
Порождают.
Увы!
Труженик и неумеха, бестолочь и романтик, палач и его жертва, торопливая безалаберность и первородная дикость!
Словом, это государственное дитя.
Все, что нужно ему, - крупица внимания и щепоточка похвалы.
И еще медали.
Дайте ему медали! Дайте!
Он вцепится в них, прямо вопьется, как язык на морозе в чугунные перила, потому что сроднился с металлом.
В этом месте стоит отвлечься и описать золотистый прищур.
Он возникает тогда, когда сквозь полузакрытые веки смотришь на солнечный диск. Внутри глазного яблока вспыхивают яркие пятна, будто зайчики на стенах грота, и веки смыкаются, оберегая глазное дно. Так возникает золотистый прищур, после чего все на этом свете успокаивается, подтверждая свой временный статус.
Ах, читатель, не будем сразу наполнять этот ящик Пандоры, под которым, я, естественно, понимаю всего лишь облик моего хозяина.
Потерпим, повременим, не все так сразу. Сделаем наши усилия более гибкими.
Порассуждаем об этом. О том, что такое гибкость и что такое усилия. Разнообразия для.
Что есть гибкость? Это изворотливость, изменчивость, подвижность, способность переродиться, повернуть неожиданно вспять, оставить, оттолкнуть, отринуть все лишнее, все мешающее, это враг всякого окостенения, это полное отсутствие всяческих принципов - за нею огромное будущее.
Что есть усилия? Это умение мечтать.
Они спаяны воедино - гибкость, усилия и мечты.
Кажется, что тут что-то не связывается. Ах, поверьте, это только кажется.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Его жилище
Иисус Мария! А я все думаю: для чего мы живем?
Для чего и какого, собственно говоря, дьявола?
Другими словами, ради какого рожна этот мир вертится, топчется, крутится, вероломствует, подтасовывает, подличает, торопится, переживает и кипит?
Думаю, ради передачи тепла.
Ничто в целом мире не способно накопить тепло в каких-то обозримых пределах.
Но все способны его передавать: юность - посасывая, младость - разбрасывая, старость - соскребая, перед тем как отправить в рот.
Все, решительно все, от таракана до кометы, его передают.
Из прошлого, минуя настоящее, непосредственно в будущее.
Само Великое Время только ради этого вращает атомы и планеты. Не поспешим его осуждать - это единственный способ его существования.
А что же всё-таки хотя бы на мгновение сохраняет накопленное?
Честолюбие и жилье.
Первое заставляет все упавшее перед носом сгрести под себя под влиянием иллюзии удержания его какое-то время в непосредственной близости от морды, а второе позволяет рассчитывать, что в нем можно будет сложить все несведенное, перед тем как оно само рассыплется в прах и утянется в почву.
Во всяком случае, жилище хозяина, по моему разумению, давно должно рассыпаться в прах и утянуться в почву. А то место должно немедленно порасти лебедой, пустырником и осокой.
Ему более всего подходят слова: "вонючий бедлам", "берлога, отмеченная по периметру плинтуса перчинками прусачьих какашек" и "стойбище кочевой орды".
Хотя гунны в походе жили получше и чище, у них происходило соитие.
И чаще, я думаю.
Вот именно - чаще.
И вообще я не понимаю нашего государства, о котором мы еще потолкуем. Ох, потолкуем мы еще о нашем государстве! Ох, потолкуем!
Осы в меду! Как можно содержать офицера - человека явно недоразвитого - брошенным посреди нечистот!
А тухлый пар из подвала!.. А гнусь, тлен и слизь со стен!..
Умолкаю, умолкаю, умолкаю…
Воля ваша, хотите иметь вместо офицера ластоногое чудовище - воля ваша…
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. О количестве
Одно только замечание о количестве.
Только одно.
Единственное.
Вот оно: зачем нам такое количество офицеров?
Всё.
Я уже заткнулся.
Конечно, можно было бы содержать только одного умного, а так - половинку взяли у этого, четвертинку у того, у кого-то хороши только руки, у кого-то ноги - получается коллектив.
Эта глава самая маленькая, потому что и так всё ясно.
ГЛАВА ПЯТАЯ, описывающая то, что я считаю для нас самым главным
Главное для нас - не останавливаться.
Главное - нестись вперед, увлажняя от скорости взоры, по канве сюжета.
Вы уже почувствовали канву? Нет еще? Не случилось? Ай-яй-яй!
Сейчас почувствуете, потому как только теперь мы всерьез и займемся канвой.
Уж мы ее выпишем с любовью.
Уж в чем, в чем, а в этом сомневаться не приходится.
Ах, как бережно и с каким природным изяществом и прилежанием мы этому себя посвятим, и кому, как не нам, знать, как что делается.
Мы закусим свой злобствующий язычок, добавим в собственный облик миндалевидной мечтательности, задумчивости карпообразной об излагаемых судьбах и немедленно приступим к изложению предмета.
Я уже говорил вам, что в нашем повествовании речь идет об офицерах на водах?
По-моему, говорил.
Ну да, что-то такое уже мелькало, неумолимо связанное с ластами и гнилью.
Так вот еще раз - это водяные офицеры - я имею в виду своего хозяина и все его роскошное окружение.
Повторюсь - это офицеры в корыте, которое плавает или же полощется у борта, а они в это время смотрят вперед в совершенно безбрежное море, в соотнесении с которым они абсолютные бактерии или даже вирусы, делая себе государственное выражение лица, видное в микроскоп кем-то огромным из холодного далека при полном отсутствии на то всяческих оснований и поползновений, что само по себе уже вопрос идеологии.
Конечно же.
Потому что идеологически верно иметь такое выражение, отпугивающее врагов, не посвященных в настоящее положение вещей, когда ты сидишь в лохани или же в бидоне, который колышется и перемещается преимущественно вверх-вниз, реже все же вперед - в сущности, по воле божьей - и как это ловко, с точки зрения общественной целесообразности, иметь как можно больше подобных плавучих коптилен, напичканных этими лупоглазыми микроорганизмами за как можно меньшие деньги.
Порассуждаем о совести и о том, что наше занятие предвосхитит рассуждения о чести, которое мы оставляем начальнику этих самых микробов, потому что предполагается когда-либо услышать его речь о наличии чести исключительно у того лупоглазого, самим кудлатым своим бытием обращенного в полного кретина, восседающего в каноэ, которое держится на воде лишь благодаря неустанной заботе Всевышнего, а никак не общества или государства, если угодно, у которого все время хочется справиться, как там у него обстоят дела с его государственной совестью или с тем, что под ней подразумевается.
Не болит ли у них где-либо чего, не жмет ли?
И я бы справлялся о том ежечасно, если б было у кого, если б нашлась вывеска или же бирка, что, мол, вот мы, татарской та-тата-та дети, заходите сюда к нам без трепета со своими примитивными претензиями.
То есть наличие чести - равно как и разговоры о ней - у пребывающего в утлом тазике среди губительных волн предполагает отсутствие совести у государства, обнаружить следы которого для предъявления счета так-таки не удается?
И, чем больше требуется чьей-то чести, тем, значит, меньше где-то осталось чьей-то совести.