Тайная геометрия Скрягин Александр
Майор натянул на лоб выражение: «не то, чтобы думаю, но, подозреваю!»
Гоча рассмеялся:
– Ну, сам посуди, Иван Иванович! Ну, зачем же я тебя обманывать буду? А, если твоя шапка сломается? Кто ее чинить будет? Водила мой, что ли? Так я ему и мотор-то в телеге не доверю! Кто же кроме тебя в этой штуке разберется?
Ефим вынужден был согласно кивнуть: никто!
– Вот! – обрадовался Гоча. – Чего же я тебя обманывать буду? Я с тебя пылинки сдувать буду! Врача с дипломом приставлю – массаж делать. Или лучше – врачицу. Вот! А ты – обману-у-у!
Гоча откинулся на спинку стула с благодушным выражением лица. Но сидел так недолго. Через десяток секунд посуровел и выдвинул вперед измазанный черным обувным кремом круглый шар подбородка с вмятиной посередине:
– А, если Кирпатый приставать будет, на меня сошлись. Так и скажи, Гоча, с предложением вышел. Да, вообще-то, я с Кирпатым сегодня же увижусь. Сам скажу ему, чтобы грабельники сильно не распускал, отломиться могут.
Майор уважительно кивнул.
– А, если что, как тебя, найти, Гоча? – спросил он.
– Даже не забивай себе голову, Иван Иванович! – отбросил несуществующую муху ладонью Гоча. – Я сам тебя найду!
Ицхевели взял за тонкую ручку керамический кувшин с гордым лебединым носом, разлил гранатовое вино и, подняв бокал, произнес:
– Слушай, Иван Иванович, давай за большие дела выпьем! Чувствую, таких дел мы с тобой наделае-е-ем,! Людям головы задирать придется, и то – не увидишь! Выпьем!
– Выпьем! – согласился подхваченный железным потоком беседы майор, и увидел, как винный демон угодливо улыбается ему из волшебной кроваво-красной глубины.
– Иван Иванович, только прошу тебя, как друга, не продавай Кирпатому шапку, – выпив свой бокал до дна, выдохнул Георгий Константинович Ицехвели. – Ни за что не продавай!
– Я подумаю, – вытащил на свет свою любимую фразу майор. В сущности, она ничего не значила, но создавала у собеседника впечатление полученного согласия.
Ложное впечатление, разумеется.
12. Ветеран мест не столь отдаленных
Майор размышлял над проблемой.
Проблема состояла в следующем. Если говорить честно, а не для отчета, агентурные позиции в научном городке у майора Мимикьянова были слабы.
Если говорить не для ушей подполковника Пигота, их почти и не было. К сожалению, далеко не везде успевал старший оперативный уполномоченный отдела по охране государственной тайны на объектах промышленности и науки майор Мимикьянов.
Подумав, Ефим пришел к неутешительному выводу: толковых внештатных информаторов, способных пролить свет на странное вращение событий в научном городке, у него не имелось. Пожалуй, за одним исключением.
Вот к этому исключительному человеку и решил направиться Ефим Алексеевич.
Через десять минут путешествия по сосновому бору, он был у цели.
Поставив правую ногу на рельс, отполированный тяжелыми дисками железнодорожных колес до зеркального блеска, майор смотрел вниз. Перед ним лежало водохранилище. К его берегам вплотную подступал сосновый бор. Противоположный берег был не виден – он пропадал в легком облаке солнечной пудры. Можно было подумать, что там и нет никакого берега, внизу лежит не средних размеров водоем, а – бескрайнее море.
Море, так же, как и звездное небо, всегда волнует. Море, разделяющее земли, и безвоздушное пространство, разделяющее планеты – явления одного порядка. За ними – другая жизнь. И всегда кажется, что именно там варится, рождается, открывает блестящие глаза нечто небывалое, способное перевернуть все представления о мире, о нас самих, о нашем прошлом и будущем.
И Ефим, с минуту стоял неподвижно, прислушиваясь к этому чувству.
Стена сосен подступала к самому краю глинистого обрыва, обнажающему глинистые пласты ушедших геологических эпох. Под обрывом, окаймляя овал водохранилища, гигантской кривой саблей лежал песчаный берег.
Справа – собранная из крепких бревен решетчатая пирамида. На ее вершине маленькая площадка со стеклянной призмой, укрытой сверху жестяным колпаком – береговой маяк. Он служил ориентиром для танкеров и сухогрузов, проходящих по водохранилищу через шлюзы плотины, перегородившей ниже по течению великую сибирскую реку.
Рядом – крохотный, в одно окно, – домик смотрителя маяка.
К нему-то и направлялся майор.
Спустившись с железнодорожной насыпи, Ефим прошел с полсотни метров и подошел к береговому обрыву. Вниз вели глинистые ступени, прорубленные в толще обрыва. Из сжимающих лестницу земляных стен торчали, ровно срезанные лезвием лопаты древесные корни. Они походили на ждущие подключения концы электрокабелей. Подошвы то и дело грозили соскользнуть вниз, и майор старался ступать осторожно, то и дело, упираясь в земляные стены растопыренными пальцами.
Самого Валеру Клинкова майор, как обычно, застал на берегу. Смотритель маяка ловил рыбу. Несколько бамбуковых удилищ, воткнутых в песок, свешивали над стеклянной водой свои тонкие туловища, напоминающие засушенные ноги гигантского паука.
Рядом над весело играющими огненными ладошками костра висел закопченный до черноты репообразный котелок. Вода в нем кипела, выталкивая на поверхность серебряные полусферы воздушных пузырей. Приготовленные для ухи выпотрошенные окуньки, картошка и большая фиолетовая луковица украшали расстеленную на песке газету «Труд».
– Здорово, Валера! – приветствовал смотрителя маяка Ефим.
– Привет, Алексеевич! Во время ты поспел! К ухе! – ответил майору на приветствие Валера Клинков, кивая на отполированный брюками сосновый чурбачок рядом с собой.
Валере Клинкову было за пятьдесят. Он был не высок, телом походил на геометрическую фигуру, именуемую куб. Его багровое лицо с крупно вырубленными чертами всегда было серьезным.
По-хорошему, Клинкова следовало бы звать Валерий Ильич. Но, нет, так его никто не звал. Как с юных лет звали его Валера, так и до сих пор – Валера, и все. Хотя Клинков волосами был бел, как курица промышленной яйценосной породы леггорн. И голова и короткая шкиперской бородка – сплошь седые, без единого темного волоска.
Но имя никогда не прилипает случайно.
Первый раз Клинков отправился в места заключения еще в шестнадцать лет, когда по отчеству называть его и в голову никому бы не пришло. Там, в колонии для малолетних преступников, он стал человеком авторитетным. Его имя произносили за проволокой с уважением. И «Валера Клинков» – стало уже не просто именем, но званием в уголовной иерархии.
Потом он еще не один раз сиживал на скамье подсудимых, но для всего уголовного мира уже навсегда остался просто Валерой. Без отчества. Так и дожил до своих птичьих седин.
С законом Валера Клинков давно уже не конфликтовал.
«Не при делах я, начальник!» – заявлял он милицейским оперативным работникам, пытавшихся колоть его по поводу разных случавшихся в городке событий, имевших квалификацию в уголовном кодексе. Говоря так, он не врал.
Ни в каких противоправных делах Валера, действительно, давно не участвовал. Но про жизнь уголовной фауны знал много. Ну, а как иначе? Все друзья – там, все воспоминания – там, да и душа – там. Для молодых и матерых уголовников Валера был тем же, чем певец Баян для дружины Киевского князя Игоря – хранитель преданий. Особого рода подвигов, имен и традиций минувших лет.
Ефим сам Валеру не вербовал. Получил в наследство от своих предшественников. Семь лет назад Валеру взяли при попытке сбыть японскую видеокамеру. Камера за неделю до того была отобрана под угрозой ножа у туриста из страны восходящего солнца. Так случилось, что этот гражданин Японии находился под наблюдением органов безопасности в связи с его большим интересом, проявленным к объединению «Топология». Так Валера оказался в поле зрения органов безопасности. Его решили использовать в информационных целях, и для этого «посадить на подписку».
Возможности для этого имелись.
Дело в том, что сам Валера у японца камеру не отбирал. Непосредственный виновник, опознанный иностранцем, на допросах фамилии Клинкова не упоминал.
И когда Валера дал согласие о дальнейшем сотрудничестве с органами, следствие тут же пришло к выводу, что он приобрел необходимую ему видеокамеру у случайного знакомого, не подозревая, что она имеет преступное происхождение. А когда, понял, что она ему не подходит, решил продать. Таким образом, Валера в следственном деле был показан добросовестным приобретателем, никак не связанным с раскрытым преступлением. Признавшийся же в разбойном нападении на иностранца преступник отправился исправляться в колонию строго режима.
Иностранцев Валера не любил, и обязательства информировать органы об их поведении в научном городке, поколебавшись, все-таки решил на себя взять. Хотя, конечно, понимал, что, идя на сотрудничество с органами, нарушает воровской закон в самой строгой его части. Но, куда ему было деваться? Когда тебе идет шестой десяток, здоровье – скрипит и прихрамывает, а впереди маячит не курорт, а колония, железный воровской закон становится покладистым, как специалистка по массажу, работающая в бане в ночные часы. Тем более, что чисто уголовную информацию с него обещали не требовать.
«Этим – пусть милиция занимается! – сказали ему со значением. – У нас теперь с тобой, Валерий Ильич, – другие задачи! Государственного уровня!»
Валера повернулся всем телом к костру и легко поднялся с отполированного собственным задом чурбачка.
– Ну, вода закипела, пора заправлять, – сказал он, и стал бросать в кипяток составляющие рыбьего супа.
В сыром воздухе заиграли ароматы варящейся рыбы, лука и картошки.
– Эх! Славная будет ушица! – по-кошачьи потянув носом воздух, произнес Валера.
Он вернулся на свое место и замер, глядя на стоящие в зеленой воде красно-белые поплавки.
Майор молчал.
– Ну, а ты чего пришел-то, Алексеич? – не выдержал Клинков. – Ушицы с огня похлебать, или дело какое есть?
– Да мимо шел, почему, думаю, Валеру Клинкова не навестить? Ну, и спустился к тебе с обрыва, – ответил майор.
Смотритель маяка усмехнулся багровым от солнца и ветра лицом:
– Знаю я вас, оперов… Мимо шел… Куда тут мимо идти-то можно? Грибы разве собирать, так смотрю, у тебя кроме штанов, другой тары-то нет. А в карманы, толкай – не толкай, и на одну сковородку обабков не натолкаешь… Спрашивай уж, чего надо?
Ефим кивнул головой и спросил:
– Не знаешь, кто такой Ицехвели?
– Гоча, что ли?
– Он.
Ветеран походов за колючую проволоку помолчал, разглядывая сверкающую на солнце чешуйчатую поверхность маленького моря. Потом раздвинул губы, твердые и шершавые, как корка граната, и ответил:
– Считается, что в Законе, но за колючкой не жил, зону не топтал. Из новых. Бизнес крутит. Страховая компания у него. Еще автоперевозками занимается. Потом, фруктами торгует. Не наш. – Валера помолчал и закончил, будто печать на характеристику поставил: – Лаврушник.
Лаврушниками в криминальных кругах называли авторитетов преступного мира, получивших корону Вора в Законе не в результате длинной уголовной карьеры с обязательным пребыванием в местах заключения, но купившим это звание на воровских сходках за деньги. Уголовные авторитеты, живущие по старым традициям, настоящими Ворами в Законе таких не признавали, а их короны считали слепленными из парафина, то есть, липовыми. Таким вот лаврушником, по мнению Валеры Клинкова, и являлся Гоча Ицехвели.
Информация была интересной. Майор не пожалел, что зашел к ветерану исправительной системы.
– А, вот такой орел по фамилии Кирпатый тебе известен? – задал следующий вопрос Ефим.
– Спиридон Пантелеевич? – переспросил Валера, и в его голосе Ефиму послышалось уважение.
– Вроде бы, так его зовут, – кивнул майор.
– Настоящий мужик, – веско кинул Клинков. – Наш. Трижды за колючкой баланду хлебал. Однажды, лет пятнадцать уже тому, мы с ним под Новокузнецком в соседних бараках грелись. Корона у него правильная. Конечно, сейчас не так как раньше… Кое-что и Пантелеевич стал себе позволять… Бабу себе постоянную завел, девчонка у него от нее образовалась… Овощной оптовый рынок купил, что в южном округе… Но это, что ж, я не в не в упрек ему говорю, время такое… – вздохнул старый рецидивист. – Все по другому сделалось. Но, все равно, Кирпатый – не лаврушник!
Он помолчал, взглянул на тихо покачивающиеся поплавки и вдруг хлопнул себя по лбу:
– О! Хорошо, что напомнил! Пора лаврушку в уху кидать!
Он засунул два пальца в нагрудный карман сизой милицейской рубашки и вытащил оттуда крупный лавровый лист, похожий на наконечник знамени. Легко поднявшись, Валера подошел к котелку, пристально вгляделся в его бурлящее содержимое и осторожно опустил лавровый лист в кипящую воду. Уха, словно обрадовавшись тому, что о ней вспомнили, забурлила сильнее. На берегу запахло совсем аппетитно.
– Валера, – помолчав, спросил Мимикьянов, – а ты, случаем, ничего про ограбление кассиров в торговом центре «Наш дом» не слышал?
Клинков опустился рядом на чурбачок и с недовольным видом произнес:
– Ну, был же уговор! Про уголовные дела не спрашивать… Ну, Ефим Алексеевич…
Отошедший от дел рецидивист, будто пораженный словами Ефима, даже развел ладони в стороны.
– Да, ладно, – и сам махнул рукой на Клинкова Ефим, – Я же тебя имена называть не прошу… Я тебя о другом спрашиваю… Не было ли там чего-нибудь такого… особенного… необычного… А?
Валера задумался. Багровое лицо у него окаменело, он стал похож на скульптурный портрет самого себя, выполненный из красного базальта.
– Ну, вообще-то… – после минутного молчания ожила статуя. – Кое-что, было…
– Да? – подтолкнул его майор.
– Ну, ребятам, которые в «Нашем доме» инкассаторов ломанули кто-то из ваших секретных ученых помог. – тихо произнес Клинков. – Глаза охране отвел… Мимо стволов из здания незаметно вывел и – фьють! – поминай, как звали!
Майор всем корпусом повернулся к смотрителю:
– Что значит – глаза отвел? Гипнозом, что ли?
– Да не знаю я толком, чем там ваши секретные специалисты занимаются… – недовольно ответил Валера. – Это тебе, Ефим Алексеевич, виднее.
Валера помолчал, посмотрел в солнечную даль, но все-таки продолжил:
– Один паренек, что в деле состоял, говорил ребятам, что там, не гипноз был, а очки такие… Посмотришь, и видно: кроме обычной дороги вокруг еще много других путей есть. Мы-то своими буркалами одну дорогу видим: а их, на самом-то деле, много.
– Как так? – нахмурил волчьи брови майор.
– Ну, уж вот, как он говорил, так и я тебе передаю! – изобразил обиду маячный смотритель. – Я сам в тех очках не ходил! Извини, товарищ дорогой!
В это время один из красно-белых поплавков нырнул в воду, а потом высоко подпрыгнул над зеленой поверхностью, снова нырнул и, выставив наружу самый кончик, задрожал, будто в лихорадке.
Клинков вскочил и бросился к удочке. Выдернул бамбуковый прут из песка, взмахнул, и на солнце сверкнула золотая рыбка. Окунь. Очень приличный размером.
Валера бережно снял ее с крючка и, бросил в наполненное водой синее пластмассовое ведро.
– Ну, что, Алексеич! Ушица-то поспела! – вытирая руки свежей белой ветошью для очистки стекол маячного фонаря, спросил он. – Попробуешь?
Запах на берегу стоял такой, что Ефим не смог удержаться. И хотя долг своими серебряными трубами звал его с уютного берега на асфальтовые улицы научного городка, он, против своей воли, кивнул:
– Попробую, если лишняя тарелка найдется.
– Все найдется! – заверил Клинков, направляясь к лижущей песок воде. Подойдя к крохотным волнам вплотную, он нагнулся и вытащил из воды бутылку с винтовой пробкой.
– И даже холодненькая водочка найдется! – с довольным видом пропел предусмотрительный смотритель маяка.
– Валера, а про то, что кто-то залез в здание «Топологии» ты ничего случайно не слышал, а? – спросил майор, когда Клинков большой столовской поварешкой разливал уху в стальные армейские тарелки.
– Про «Топологию»? – переспросил бакенщик. – Про «Топологию» не слышал.
Он неторопливо разлил водку в маленькие граненые стопочки.
– Ну, будем! – сказал он и выплеснул живительный напиток в раскрытую пасть.
Понюхал кусочек ржаного хлеба и спросил:
– А ты чего воздерживаешься, Алексеич?
– Не до этого, – сердито отмахнулся Ефим.
– А, ну, хозяин – барин, – кивнул Клинков и налег на уху.
Зачерпнул ложкой наваристую юшку и майор.
Уха оправдала его ожидания. Знатная получилась у Валеры уха.
Выпив вторую рюмку, Клинков совсем расслабился, распустил морщины на поджаренном на солнце лице и благодушно произнес:
– Еще этот парень говорил, дескать, если эти секретные очки наденешь, многие дома рядом оказываются. Без очков далеко. А в очках – близко. Стена – к стене! Вот, вроде, он про «Наш дом» и… точно – «Топологию», эту самую! – и говорил! Когда простыми-то глазами смотришь, между ними – дорога, а в тех секретных очках посмотришь: дорога, как была, так и есть, а только крышами они – в притык! С крыши «Нашего дома» до крыши «Топологии», перешагнуть можно! Вот такое он говорил… А про то, что кто-то в «Топологию» лазил, нет, такого не говорил.
Странные вещи выдавал старый рецидивист. В высшей степени странные. Майор сидел, крутил в голове разные мысли и не знал, на чем остановиться.
Валера помолчал, что-то прикидывая, потом продолжил:
– Да и кто туда полезет? Там возни сколько! Решетки! Сигнализация! Сторожа! И, главное, зачем лезть-то? Что там такого ценного взять-то можно? Эти, смехолоты для рыбаков? Так, их сбывать замучишься! Кому они нужны, тех раз-два и обчелся! Значит, опера около них тебя ждать и будут. На сбыте и спалишься!
Мимикьянов съел всю чашку. Даже поскреб ложкой по стальному дну. От добавки отказался, только собрав всю силу воли. Сделав это, майор порадовался, значит, она у него все-таки есть! Пигот не прав!
Пожав бакенщику багровую лапу, майор отправился вверх по глиняной лестнице, зажатой меж земляных стен с торчащими из них ровно обрезанными жилами древесных корней.
Оказавшись на обрыве, он перевел дух и сразу понял: в сыром хвойном воздухе неслышно играл рояль. Возможно, его дрожащие звуки рождались где-то в залитой солнцем водной дали. А, может быть, в темных вершинах сибирских сосен. Ефим узнал автора музыки. Конечно, это был великий Бетховен. Постоянно задающий себе вопросы. Отвечающий на них. И тут же отвергающий собственные ответы.
У кромки небольшого рукотворного моря вставшим на задние клешни большим черным крабом виднелся Валера Клинков. Подняв голову вверх, он смотрел на обрыв, где стоял майор.
Заметив, что Ефим смотрит на него, ветеран исправительных учреждений поднял правую руку и покачал ей над своей белой бедовой головой.
13. Майор уходит в Историю
Майор углубился в сосновый бор.
Песчаная дорожка сама ложилась под ноги. Подошвы летних туфель иногда слегка прокатывались по скользким прошлогодним иголкам. Сосны взирали со своей головокружительной высоты с легким любопытством.
Где-то в вышине, то ли поигрывал легкий августовский ветерок, то ли невидимые скрипка выводили такты Кончерто Гроссо великого Паганини. Наверное, думал, Ефим, соснам тоже нравится волшебный Николо. Не случайно, итальянские мастера делали корпуса скрипок исключительно из звонкого соснового дерева.
Валера Клинков как будто не сказал майору ничего определенного. Но это – как посмотреть. Можно, напротив, утверждать, что ветеран исправительных учреждений сказал ему очень много.
Раздумывая над услышанным от смотрителя маяка, Ефим вспомнил лекцию, прослушанную им на курсах повышения квалификации в Новосибирске.
На занятии шла речь о грамотном взаимодействии фронтовой и агентурной разведок. В качестве примера приводилась операция, проведенная в апреле 1945 года. Ее целью был захват до подхода частей союзников на вилле одного нацистского деятеля большой коллекции исторических документов, изъятых им во время войны из музеев и частных собраний различных странах Европы. Вилла была расположена в восточных предгорьях Альп. Звали ее владельца Отто Янке. Он являлся крупнейшим разведчиком гитлеровской Германии.
Среди захваченных ценностей, подчеркивалось в лекции, находился и знаменитый трактат итальянского философа Джордано Бруно из Нолы. Трактат именовался «О настоящем виде пространства».
Особого упоминания в лекции эта работа удостоилась потому, что именно за ней в течение многих веков безуспешно охотились европейские монархи, монахи Ордена иезуитов и отчаянные авантюристы. После Первой Мировой войны к ним присоединились специальные службы ведущих государств Европы и Северной Америки.
Причина, по которой данная рукопись имела такую большую ценность, в лекции, посвященной взаимодействию различных подразделений разведки, не упоминалась. Читавший лекцию полковник, ответить на этот вопрос не смог, не захотел или не имел права. На вопрос, о дальнейшей судьбе рукописи, он ответил, что она была передана «на самый верх». И добавил, что за операцию по обнаружению этой рукописи группа офицеров «Смерша» была представлена к высшим правительственным наградам.
Вопрос этот майора заинтересовал.
Что он тогда знал о Джордано Бруно? Только то, что написано в школьном учебнике.
Средневековый философ. Родился в 1548 году. В молодости принял монашеский обет в ордене Доминиканцев. В результате обвинений в непочтительном отношении к основам веры вынужден был покинуть пределы Италии. Занимался философией. Преподавал в университетах Женевы, Парижа, Оксфорда, Виттемберга и других городах Европы. В 1600 году сожжен на площади Цветов в Риме за вольнодумство. Первым в средневековой Европе выдвинул идею о бесконечности Вселенной и множественности обитаемых миров.
«За такие вещи Инквизиция, возможно, сжечь и могла», – думал майор, – тут все как будто ясно. Не ясно другое: не за рукописью же, утверждавшей эти истины, три с половиной века подряд охотились самые могущественные властители государств, изворотливые авантюристы и разведывательные службы крупнейших государств мира? Всем перечисленным лицам и организациям все эти годы и без того было чем заняться…»
Была здесь какая-то тайна.
Мимикьянов решил ознакомится с жизнью средневекового философа. Он набрал книг, посвященных итальянскому философу. Вечерами, когда его однокашники отправлялись на прогулки по пивным точкам центральных улиц, приступил к их неторопливому изучению.
И чем больше читал, тем больше приходил в недоумение.
О Джордано Бруно было написано много, и, казалось, известно почти все. Но Ефим-то был профессиональным контрразведчиком. Получая информацию о том или ином событии, он умел воссоздавать в своей голове живую модель происходивших событий. И, читая, толстые монографии, все время ловил себя на мысли: в описании жизни и смерти профессора философии концы с концами не сходятся. Модель все время будто спотыкается в своем движении, скрипит и, то и дело, распадается, на отдельные, плохо сочетающиеся друг с другом части.
Все в жизни человека, родившегося в маленьком городке Нола близ Неаполя, было непонятным.
Начиная с известного всем факта его сожжения на Римской площади Цветов.
Дело в том, что к концу шестнадцатого века руководство католической церкви уже поняло, как опасно баловаться с огнем. Оно перестало зажигать костры также легко, как домашняя хозяйка спички, что делало еще несколько десятилетий назад.
Именно такое отношение к огню, как универсальному средству воспитания религиозной веры в человеке, и привело к тому, что половина Европы в начале века выступила с протестом против власти католической церкви. Недовольные стала верить на свой особый манер. Из движения протеста против жестокого всевластия Папы Римского родился новый вариант христианства, который впоследствии так и стал именоваться историками – протестантизм. Миллионы людей приняли протестантский вариант христианства, отвергавший костер, как средство доказательства. Причем протестанты отстояли свою веру с оружием в руках. Это случилось в половине княжеств Германии, Женеве, Нидерландах и многих других землях Европы.
На отделенных от континента проливом британских островах власть Папы сверг король. Генрих Восьмой сам объявил себя наместником Бога на Земле. Жечь людей по воле Папы король запретил.
Франция в последней трети века пережила Варфоломеевскую ночь, когда были убиты десятки тысяч французских протестантов – гугенотов, но, очень скоро опомнилась. Королевский престол занял Генрих Четвертый, сам бывший гугенот. Во время Религиозных войн, командуя полками, состоящими из гугенотов, он наголову разбил армию французских почитателей Папы Римского. Правда потом сам перешел в католичество, чтобы не раздражать миллионы подданных-католиков, оставив в истории знаменитую фразу «Париж, стоит мессы!» Но, возглавив государство, он сразу прекратил преследование протестантов, запретил сожжение несогласных на костре, а вскоре издал знаменитый Нантский эдикт, провозгласивший веротерпимость.
Находящиеся на службе в трибуналах святой инквизиции монахи стали вести себя очень осторожно. Теперь они прекрасно понимали, стоит им оказаться, допустим, в Кальвинистской Женеве, их самих, протестанты сжигать, может быть, и не будут, но вздернут на виселице без всякого сожаления.
К концу шестнадцатого века костры в Европе хоть и не исчезли совсем, но и загорались уже не часто.
Кроме Испании, да итальянских земель, пожалуй, и нигде.
Причем, в самой Италии, в крупнейших торговых республиках – Венеции и Генуи местные учреждения Инквизиция фактически были переподчинены государственным властям республик. Здесь следователи Святых трибуналов преследовала граждан уже не за антикатолические взгляды, а только за действия, направленные против политической стабильности и государственной безопасности городов-республик. А, если по этому вопросу нет претензий – верь, как хочешь! Хоть по католической версии христианства, хоть по протестантскому варианту, хоть даже по греческому обряду, по которому, как рассказывали купцы и путешественники, верили в далекой холодной Московии.
Когда однажды Папа, через присланного инквизитора попробовал потребовать выдачи в Рим одного из подданных Венеции за какие-то реальные или мнимые прегрешения против веры, гвардия Великого Дожа, выгнала папского представителя за городские ворота. Вслед избитому посланцу Ватикана глава Венецианской республики направил Папе послание: «Великий Дож несказанно удивлен, как какой-то мелкий инквизитор смеет указывать славному городу Венеция, как ему поступать!»
По-настоящему, костры к концу шестнадцатого столетия горели только в Испании. Но и здесь, на самом деле, это была не борьба с покушением на католическую веру, а средство изгнать с Пиренейского полуострова арабов и евреев. Король Испании Филипп считал, что только этнически однородная Испания может быть сильной.
Но в остальной Европе за отступление от католических догматов и даже откровенную ересь предпочитали все-таки уже наказывать не огнем, а другими способами. И тюрьмы, и галеры, и каторга, и изгнание, и лишение средств к существованию, – да, мало ли есть средств на свете для вразумления строптивцев, кроме огня!
А уж ученых в это время вообще предпочитали не трогать. По всей Европе кипели диспуты, где сталкивались различные толкования Священного писания и Отцов церкви, а также античных мыслителей – Платона и Аристотеля. Такие споры даже поощрялись. Теперь, они устраивались в праздники, в том числе и церковные, для развлечения благородной публики, совсем, как раньше рыцарские турниры. Запрет существовал только на взгляды, вообще отрицающие Бога-Творца. Но таких странных людей, в Европе в то время и не водилось.
И уж, конечно, атеистом не был философ Джордано Бруно.
Более того, он считал, что, если люди перестанут верить, наступит конец мира. В одном из своих трактатов он, так и писал:
«Если не останется ничего святого и религиозного, то придут ангелы погибели и, смешавшись с людьми, толкнут несчастных на дерзости, толкнут ко всякому злу, якобы к справедливости, и дадут тем самым предлог для войн, для грабительства и обмана. И то будет старость и безверие мира! После того, как это исполнится, Правитель мира, Всемогущий промыслитель водным или огненным потопом, болезнями или язвами несомненно положит конец этому позору и воззовет мир к древнему виду».
Нет, совсем не был неверующим атеистом Ноланец.
Напротив, он верил в Бога-Творца. Его упрекали, что он отождествлял Всевышнего с Природой, с Миром вообще. Это так. Но надо сказать, что здесь он был совсем не одинок. Не мало подобных утверждений можно найти у многих признанных церковью богословов средневековья. Например, Фома Аквинский писал: «Бог – везде. Бог – это мир! Он и над миром. Он и в самом мире!» А ведь, Аквинат был не простым монахом. К шестнадцатому веку его труды стали основой католической теологии, а он сам – ее бесспорным авторитетом.
Да, Бруно не раз высказывал критические замечания в адрес католического духовенства и Папы Римского. Но так делало едва ли не большинство его образованных современников. Причем, Бруно высказывался куда умереннее, чем, допустим, профессора Оксфорда, где ему довелось преподавать в течение двух лет. Не говоря уже, о гражданах свободного города Женевы, которые прямо называли Римского наместника самозванцем. На общем критическом фоне отношения европейцев к Папству, высказывания Бруно совсем не выделяются особой резкостью.
Почему же Святая Инквизиция так ополчилась на бедного странствующего философа, что отправила его на костер? – задал себе вопрос майор.
Здесь явно ощущалось какое-то несоответствие причин и следствий.
Другими словами – тайна.
14. Тайна Джордано из Нолы
Да, тайна.
Сделал вывод матерый оперативник Мимикьянов, по профессиональной привычке почти автоматически замечая в имеющихся свидетельских показаниях современников Джордано из Нолы, а также последующих историков многочисленные нестыковки и противоречия.
Например: сторонник строгой логики в философии и вообще рационального мышления философ Джордано Бруно почему-то слыл среди своих современников отпетым магом и волшебником.
Хотя никогда в жизни не занимался ни алхимией, ни созданием философского камня, способного превращать свинец в золото, ни лечением смертельных недугов, ни вызыванием духов, ничем, относящимся к сверхъестественному миру чародейства и колдовства. Он всегда смеялся над всем этими вещами.
И тем не менее, если бы образованного горожанина средневековой Европы спросили, кто такой Джордано Ноланец, он бы не задумываясь ответил: «Самый великий маг и волшебник!»
Именно, как великого мага и волшебника, а не ученого-философа его пригласил в Венецию богатый купец Мочениго. Правда, формально целью приглашения являлось желание негоцианта прослушать курс логики и математики. Но почти с первых дней занятий, он стал просить философа выдать ему некую великую тайну, обеспечивающую власть над миром. Когда же Бруно сделать это оказался, объяснив, что не знает такой тайны, купец написал донос в Инквизицию. В нем он обвинил своего учителя в страшном преступлении – ереси, то есть отрицании основных принципов католической веры. Это и стало причиной ареста Джордано Бруно.
Но тут снова – непонятная странность.
Арестован Джордано был совсем не представителями Папы Римского, а Инквизицией республики Венеция. Она Папе не подчинялась и давно уже, не арестовывала людей по обвинению в неверном толковании Священного писания. Фактически инквизиция республики Венеция давно уже превратилась в государственную службу безопасности, имевшую только одну цель – пресечь покушения на устойчивость Великой Венецианской республики. Вопросы веры ей давно уже были совершенно безразличны. Дожордано Бруно был едва ли не единственным человеком, арестованным в Венеции за преступление против Веры после многих лет полного отсутствия подобных прецедентов.
Почему вдруг для Ноланца было сделано такое исключение?
Непонятно.
Дальше, все еще страннее.
Никто из вызываемых свидетелей, обвинения коварного купца Мочениго не подтверждают. Напротив, характеризуют Бруно, как искренне верующего человека. Во всех подобных случаях, ранее всегда следовало немедленное освобождение заключенного и снятие с него всех подозрений.
Но в случае с Бруно ничего подобного почему-то не происходит!
Инквизиция Венеции почему-то уже по своей инициативе пытается найти новых свидетелей. Прежде она вообще никогда так не поступала. «Мы не ищем, мы только проверяем!» – любили повторять Прокураторы республики.
Но впервые за десятилетия Венецианский трибунал сам ищет свидетелей!
Но свидетелей преступных высказываний Джордано не находится.
Таким образом, никаких, хоть сколько-нибудь серьезных улик, у обвинения нет.
Следствие замирает само собой по причине отсутствия обвинительного материала.
Но, как это ни удивительно, Бруно все равно не освобождают!
Шесть месяцев его держат «под свинцом» – на башне Дворца Дожей в каморке под свинцовой крышей. У майора складывалось впечатление, что вопросы веры следствие вообще не интересовали. В голову невольно закрадывалась мысль: странствующего философа держат за решеткой, чтобы что-то от него получить или выведать. Скажем, ту же неизвестную тайну, что хотел узнать и затащивший Бруно в Венецию купец Мочениго.
Вообще, вся эта история с приглашением Ноланца в Венецию для проведения за высокий гонорар индивидуальных занятий, а затем арест по доносу, с точки зрения профессионального оперативника, каким являлся майор Мимикьянов, очень напоминала, современную стандартную операцию спецслужб. Очень похожую на те, о которых им рассказывали на лекциях в Новосибирской спецшколе. Ее цель – заманить Ноланца в руки госбезопасности могучей торговой республики. Заманить, чтобы узнать от него Нечто.
Однако, Бруно молчит.
И, несмотря на то, что никаких серьезных доказательств высказывания философом еретических взглядов следствие так и не нашло, происходит нечто уже совершенно невероятное.
Прокуратор Венеции, который сам же называл Бруно «одним из самых выдающихся и самых редких гениев, какие только существуют», отдает распоряжение передать философа из рук своей местной Венецианской прирученной инквизиции в руки приехавших из Рима представителей Инквизиции Папской.
Ничего подобного гордая средиземноморская республика не делала уже полвека! Она в принципе не желала хоть в чем-то признавать верховенство Папской власти над собой!
И вдруг…
У майора сложилось впечатление: Венецианская власть мстит Ноланцу за что-то. Например, за молчание. За не желание сказать то, о чем просят.
В Ватиканских застенках Бруно пробыл почти восемь лет.
И опять его как будто заставляют не столько признаться в покушении на католическую веру, сколько принуждают выдать какую-то известную только ему тайну!
Никаких особенно серьезных прегрешений, даже с точки зрения тогдашних католических нравов, за ним так и не установят. Несмотря на многолетнее заключение в холодных полутемных казематах, сам Ноланец в ереси так и не признается. Но его все же год за годом будут держать за решеткой. И в конце концов приговорят к сожжению на костре! Что в то время являлось все-таки даже для Папской инквизиции приговором не рядовым.
Во время пребывания Бруно в заключении происходит еще одна совершенно загадочная история.
По обычаям всех тюремщиков, к Бруно подсаживают «наседку», тюремного информатора по имени Челестино. Тот исполняет то, что требуется от профессионального провокатора. Через две недели пребывания в одной камере с Джордано, Челестино пишет донос. Он утверждает, что наедине с ним Бруно неодобрительно отзывался о практике продажи индульгенций за деньги. Сокамерник заявлял, что Христос вообще не любил торговцев и поэтому выгнал их из Храма.
В благодарность за исполненное задание с Челестино снимают обаиненияв каких-то мелких прегрешениях, выпускают на свободу и предоставляют возможность жить на бесплатных хлебах в одном из монастырей под Римом.
И тут происходит неожиданное!
Не прожив в неге и безделье и месяца, Челестино отправляет из монастыря письмо в Святейшую инквизицию. Неизвестно, что в нем написал бывшийтбремный информатор. Письмо не сохранилось. Но известно, что его содержание потрясло высших католических иерархов. Прочитав его, Папа вообще почувствовал себя плохо и едва не потерял сознание. Придя в себя, он запретил Ватиканской канцелярии отвечать Челестино и лично сжег злополучное письмо.
Однако на этом странная история не закончилась.
Челестино, что уже вообще не входит ни в какие ворота, не дождавшись ответа, сам явился во дворец и настоял, чтобы его выслушали высшие иерархи католической церкви.
Сообщение, которое он сделал, потрясло руководство Ватикана настолько, что двое кардиналов, выслушав Челестино, упали в обморок. Сам Папа Клемент Восьмой на несколько часов потерял способность к говорить вслух.
Сразу после своего выступления Челестино передали в руки Святой Инквизиции.
Следствие по его делу закончилось через три дня! Это была невероятная, прямо-таки фантастическая быстрота для крайне неторопливого папского правосудия. У инквизиторов вполне обычным считалось следствие, продолжительностью в несколько лет и даже десятилетий. А здесь – три дня… Все протоколы допросов Челестино сначала засекретили, а, затем, Папа распорядился вообще их уничтожить.
