Письма из пещер и дебрей Индостана Блаватская Елена
– Эти люди, – рассказывал нам Шамрао, – хотя и поклоняются Кангалимме, как воплощению богинь, не принадлежат ни к ее, ни к его секте. Они чертопоклонники и индусских богов не признают.
– Я ездил в прошлом году по делам в Тиневелли, – продолжал он, – и, живя у одного приятеля моего шанара, был допущен видеть одну из таких церемоний в честь чертей. Из европейцев, несмотря на хвастанье миссионеров, еще пока ни один не был допущен на подобный обряд, хотя между обращенными в христианство шанарами есть и описывавшие им эти церемонии.
– А как же им поклоняются? Расскажите, в чем состоит их обряд?
– Обряд этот заключается, главное, в пляске, песнях и жертвоприношениях. Шанары не имеют каст, и священные обычаи индусов ими не соблюдаются. Они едят всякое мясо… Народ собирается возле назначенного жрецом пековиля, начинает бить в барабаны и резать домашнюю птицу, баранов, козлов. Поклоняясь мистеру Полу, в знак особенного уважения к нему самому, его вкусам при жизни и особенно национальности, всегда резали быка или корову… В тот вечер обряды совершались главным жрецом. Он явился с ногами, покрытыми до колен звенящими браслетами, с покрытым колокольчиками жезлом, с распущенными волосами, в черной мантии, вышитой фигурами разных страшнейших чертей, и с красными и белыми цветами на шее. При звуках рогов, барабанного боя и глубокого тона «чертова смычка»,[103] секрет фабрикации которого сохраняется между одними шанарскими жрецами, – он вышел и, подождав минуту, пока мистеру Полу угодно будет вселиться в его недостойное тело, вдруг, высоко подпрыгнув на месте, приблизился к жертвенной корове и заколол ее на месте. Напившись горячей крови, он стал плясать… Но что это была за пляска! Вы знаете, я далеко не суеверен, но когда я увидал этого словно вдохновляемого всеми демонами нарака (ада) жреца, вертящегося с поразительною быстротою волчка на одном месте, со мной чуть не сделалось дурно. Вдруг, при бешеных криках и вое толпы, он стал наносить себе окровавленным жертвенным ножом глубокие раны по всему телу. Видеть его, как он с пенящимся ртом и развевающимися волосами купается в крови закланной жертвы, смешивая ее с собственною, стало, наконец, выше сил моих. Со мною стало происходить нечто вроде галлюцинации. Мне представлялось, будто то я сам верчусь. И вот все быстрее и быстрее…
Шамрао вдруг прервал свой рассказ и разом онемел на месте.
Пред нами стояла Кангалимм.
Мы все было смутились, до такой степени появление ее было неожиданно. Под влиянием рассказа Шамрао мы не видали ни как, ни откуда она явилась: и если б она выросла из-под земли, то этот факт не застал бы нас более неприготовленными и удивил бы не более, чем удивила нас ее поразительная личность. Нараян вытаращил на нее свои большие черные глаза, а бабу смущенно щелкнул языком…
Вообразите себе трехаршинного роста, обтянутый коричневым сафьяном скелет, на костлявых плечах которого посажена крошечная мертвая головка восьмилетнего ребенка! Глаза, глубоко впавшие и вместе с тем такие огромные, до такой степени пронизывающие вас насквозь своим дьявольским жгучим пламенем, что вы чувствуете под этим взглядом, как ваш мозг перестает работать, мысли начинают путаться, а кровь холодеет в жилах… Я здесь описываю свои личные чувства и описываю довольно слабо. Но и полковник, и У*** сильно побледнели, а У*** так даже плюнул.
Конечно, это впечатление длилось не долее нескольких секунд: и когда ее мертвенно-пристальный и вместе жгучий взгляд оторвался от нас, чтобы перенестись на простертую пред ней толпу, оно так же мгновенно изгладилось, как и явилось. Но все наше внимание сосредоточивалось теперь на этом замечательном создании…
Триста ет? Почем и как кому это знать? Судя по ее наружности, ей можно было дать с таким же вероятием или невероятием и тысячу лет. Пред нами стояла неподдельная, живая или скорее одаренная движением мумия, до того высохшая, что она казалась как бы застывшею с самого сотворения мира. Ни время, ни невзгоды жизни, ни самые стихии не могли ни коснуться, ни даже повлиять более на эту статую смерти. Всесокрушающая рука времени, коснувшись ее в свой предназначенный час, сделала свое дело и – остановилась. Такою явилась пред нашими глазами колдунья «Мертвого города».
И со всем тем ни одного седого волоска! Длинные, черные, как смоль, блестящие от кокосового масла и отсвечивающие каким-то зеленоватым блеском волосы тяжело падали прямыми, как стрелы, густыми космами вдоль спины и до самых колен… «Говорят, у покойников… у вампиров растут в могилах волосы и отрастают ногти», мелькнуло у меня в голове. И в то же время, к величайшему моему стыду, я старалась разглядеть ногти на руках и ногах отвратительно страшной старухи… А она?
Она стояла по-прежнему неподвижно, словно превратилась в безобразного бронзового идола, и устремив свои углем горящие глаза в толпу, раболепно лежащую в пыли у ног ее. В одной руке она держала небольшое медное блюдце, на котором пылал большой кусок горящей камфары, а в другой горсть рису. Желтоватое бледное пламя, развеваясь по ветру, почти касалось ее лица, лизало ей подбородок и освещало ее мертвенную голову; но она, казалось, не чувствовала и огня. Вокруг ее морщинистой, как гриб, тонкой, как косточка, шеи лежал тройной ряд не то медных, не то золотых медальонов, а голову окружала такая же змея. На жалком подобии тела кусок шафранного цвета кисеи; вокруг торчащих ребер – такой же…
Девочки, приподняв головы, вдруг завыли пронзительным животным воем, и их примеру последовал и старик. Тогда ведьма, судорожно встряхнув головой и будто приподымаемая на пружинах, медленно начала свою заклинательную молитву.
– Ангатти энне-ангатти!…[104] – шептал Шамрао, с которого лился крупный пот. – Богиня… одна из семи сестер уже вселяется в нее… Смотрите!..
Рекомендация была излишней – мы смотрели во все глаза.
Сперва медленно, судорожно и как-то неровно засеменила ногами колдунья; затем постепенно ее движения стали плавнее; и вот, будто приноровившись к выбиванью барабанной дроби, нагнувшись всем длинным телом вперед и угрем извивая его во все стороны, она понеслась с невероятною быстротой вокруг пылающего костра… Сухой лист, погоняемый вихрем, несется не быстрее. Беззвучно падают на скалистую почву ее босые костлявые ноги; черные космы разлетаются, как стая змей, во все стороны, хлещут простирающих к ней руки больных зрителей, навиваются словно живые… Кого ни заденет черная прядь на голове этой фурии, тот так и падает на землю, рыча от счастья, благодаря богиню и считая себя излеченным!.. То ведь не развевающиеся косы ведьмы хлестнули его, то сама богиня, одна из «семи», дотронулась до избранного!..
Быстрее, все быстрее летят дряхлые ноги; молодые, крепкие руки барабанщика еле поспевают за ними; а старуха все мчится вперед… Устремив неподвижный, мертвенный взор свой во что-то для всех невидимое, для нее одной присущее, она лишь по временам и на одно мгновение заглядывает в лица стоящих, пронизывая их насквозь этими взглядами; и на кого взглянет она, на того и бросает зернами сухого риса. Маленькая горсточка кажется неистощимою; словно в морщинистой ладони спрятан мешок самого Фортуната. Но вот, она вдруг останавливается, будто вкопанная. После этой длившейся, по часам, ровно 12 минут бешеной скачки вокруг костра вы думаете она шатается, падает?… Ничуть. Ни малейшего знака утомления, ни капли пота на мертвенном лице! Она остановилась лишь на две секунды, дабы дать время богине выскочить из нее. И вот, в один прыжок, не посрамивший бы и дикой кошки, она перескакивает через костер, и в один взмах уж очутилась в глубоком танке, возле портика, по горло в воде. Окунувшись один раз с головой, где под водой ею овладевает другая сестра богиня, она снова выскакивает из колодца и ждет – олицетворенное подобие головы Медузы… Мальчик в белой одежде подает ей другое блюдечко, с другим куском зажженной камфары. И вот она опять несется.
И снова, в продолжение уже 14 минут, по часам полковника, она мчится, и скачет, и прыгает, после чего окунается два раза с головой в колодце в честь второй сестры. И так с каждым новым «беснованием» она прибавляет по одному разу, пока дело не доходит до шести исчезновений под водой.
До сих пор мы еще не слыхали ее голоса. Ее губы крепко сжаты, и она их еще не разжимала. Теперь ровно полтора часа как она бегает, мчась во весь опор и ни разу не переводя духа. Во все это время она остановилась шесть раз, всего на несколько секунд при каждом перерыве… «Сестры» не мешкают; они знают свое дело… На то они и богини!
– Да что это, черт или женщина!.. – восклицает вполголоса полковник в то время, как голова ведьмы исчезает в шестой раз под водой.
– Будь я проклят, если знаю! – ворчит У***, нервно дергая себя за бороду. – Знаю только, что зерно ее чертова риса попало мне в горло и застряло там… Я не могу его выплюнуть…
– Тише… пожалуйста, тише!.. – шепчет Шамрао. – Вы испортите все дело…
Я взглядываю на Нараяна и теряюсь в догадках… На его бронзовом, всегда столь спокойном, даже суровом лице теперь лежит тень глубокого, неподдельного страдания. Его губы судорожно сжимаются; болезненно прищуренные глаза светятся сквозь черные ресницы фосфорическим блеском глаз дикого зверя; а зрачки, расширенные, как у человека под влиянием морфия, и, по-видимому, устремленные на черный лес пред нами, смотрят куда-то далеко в неведомые и, быть может, никем не виданные страны… Что это с ним? думается мне; но я не успеваю его спросить, потому что колдунья, оставляя за собою ручьи воды, снова пускается в бешеную погоню за собственною тенью. Но на этот раз она изменяет программу. Она уже не бежит, а порывисто скачет. То пригнувшись к земле, с движением черной пантеры, она подскакивает к одному больному и, дотронувшись пальцем до лба дрожащего поклонника, смеется неслыханным смехом, скаля зубы, как пена; то, отпрянув как бы от собственной тени, она кружится над нею, манит к себе, заигрывает с нею, являясь какою-то адскою карикатурой Диноры в ее «вальсе с тенью». Потом, выпрямившись, в один прыжок – она уже опять у курящегося под портиком алтаря, где она простирается пред ним, стукаясь лбом о гранитный помост; другой скачок, и она у остова чудовищного сиватерия и, падая перед ним ниц, снова разбивает камни лбом, с глухим стуком пустого бочонка о мостовую. Последний прыжок, и она стоит, выпрямившись во весь огромный рост, на голове сиватерия между его четырьмя рогами…
С чувством ужаса и отвращения, который мы уже и не стараемся скрывать, мы все быстро пятимся назад, все, кроме Нараяна.
Он остается один возле чудовищной головы; сложив руки на груди, он смотрит в упор в лицо страшной колдуньи…
Но что это? Кто это вдруг заговорил таким глубоким, густым басом? То ее губы шевелятся, то из груди ужасной старухи вылетают эти быстрые отрывистые фразы; а между тем голос звучит глухо, точно он вылетает из-под земли…
– Тсс… тсс… – снова шепчет Шамрао, дрожа всем телом. – Она пророчествует!..
– Горе, горе… вам! – гудит голос. – Горе вам, дети нечестивых «джаи» и «виджаи»,[105] насмешливых, неверующих придверников великого Шивы, проклятых восемьюдесятью тысячами святых мудрецов! Горе вам, не верующим в богиню Кали и отвергающим нас, ее семь божественных сестер!.. Асуры… плотоядные, желтоногие коршуны!.. Друзья притеснителей нашей страны!.. собаки, не гнушающиеся есть из одного корыта с погаными беллати!!.
– Ваша пророчица, как видно, пророчествует задним числом… – произносит У***, философически закладывая руки в карманы. – Это в ваш огород камешек, почтенный Шамрао…
– Гм!.. Да, кажется, и в наш с вами, – бурчит немножко сконфуженный полковник.
Злополучный Шамрао обливается потом ужаса и перебегает под черной тенью леска, где мы приютились, подальше от ведьмы, от одного к другому, уверяя нас, что мы ошибаемся, что мы не довольно хорошо понимаем язык…
– Это она не об вас… поверьте, не об вас!.. Это обо мне, потому что я служу… она неумолима!..
– Ракшасы!.. Асуры!!.. осмелившиеся явиться пред нами, богинями… в обуви… стоят в сапогах из кожи священной коровы… будьте вы прокля…
Но ее проклятию не суждено было родиться в сей мир. Одно мгновение – и огромная фигура Нараяна, навалившись плечом на сиватерия, перевертывает его вверх дном, вместе с хоботом и беснующейся на нем пифией. Еще секунда – и нам кажется, будто ведьма летит по воздуху, с помелом или без него, – про то лучше знать Шамрао, – по направлению к портику; а какой-то плечистый с бритою головой брамин катится кубарем вниз в провалье… Не проходит и третьей секунды, как мы приходим к грустному заключению, правда, благодаря происшедшему общему смятению, скорее по стуку тяжело захлопнувшейся двери подземелья, нежели чему другому, что представительница на земле «семи богинь» обратилась в постыдное бегство, скрылась навсегда от наших любознательных взоров и своем низменном царстве!..
…
О, Нараян!.. Как неряшливо, неаккуратно вращаются миры вокруг нас! Я начинаю серьезно оспаривать их действительность. С этой минуты я начинаю глубоко верить, что все в мире иллюзия – одна майя! Я делаюсь ведантисткой… Я сомневаюсь, наконец, найдется ли в нем что-либо объективнее индусской «ведьмы», вылетающей в трубу!..
…
Проснувшаяся мисс Б*** пожелала узнать, что такое случилось. Ее разбудил шум многих голосов и топот нот убегающей толпы голых людей по направлению к ущелью. Все они, казалось, бежали без оглядки, как бы боялись какой погони, и казались очень испуганными…
Затем, облегчив себя рассказом о своих впечатлениях и посушив зубную клавиатуру при свете звезд между благосклонною улыбкой и зевком, она снова безмятежно уснула.
На другое утро, на заре, мы нежно прощались с добродушным Шамрао. Он уже успел придти в себя после такого поражения и успокоиться от ночного потрясения. Позорно-легкая победа Нараяна сильно смущала его. После подобной капитуляции «семи богинь», очистивших поле битвы при первом толчке от простого смертного, его вера была сильно поколеблена и в «сестер», и в святую отшельницу. Вследствие этого он горячо, хотя и немного сконфуженно, пожал нам руки, и, с лучшими пожеланиями его и семейства, наши слоны, с восседавшими на мощных их спинах героями сего правдивого повествования, направили свои тяжелые стопы к большой дороге к Джабалпуру.
XIX
Путь нашего самопросветительного паломничества по первоначальному плану лежал на Северо-Западные провинции, эти status in statu[106] Англо-Индии, где о вице-короле знают, но стараются его игнорировать, приказания его принимаются, но мало кто их исполняет, – провинции с правительством деспотическим, подозрительным и неугомонным. Но о них после…
Чтобы снова попасть на Джабалпурскую линию, с которой мы сошли в нескольких милях от Насика, нам приходилось возвращаться на Акбарпур, затем ехать по проселочным дорогам на станцию Саневад, на железную дорогу Холькара, соединяющуюся с Большой Индусской Пенинсулярной дорогой. Древние пещеры Багха (Bagh) находились всего за пятьдесят миль от нас, на восток от Мнду, и являлись сильнейшею приманкой. Мы колебались, не сделать ли нам крюк, и снова переехать Нербудду. У нашего бабу за Кандешом, как и везде, оказывалось кумовство, которое здесь зовется «однокастничеством», и мы наперед могли знать, что встретим и в Мальве вездеприсущих, услужливых бенгальских бабу, рассыпавшихся по землям индостанским, как у нас рассеяны жиды по России. Кстати же к нашему «полку» прибыл еще один товарищ.
Накануне мы получили через странствующего и богомольствующего саньяси письмо от Свамиджа Дайананда. В Хардваре холера усиливалась с каждым днем, и наш еще не знакомый нам союзник снова откладывал наше с ним свидание до конца мая в Дехрадуне (Dehra-Dun), у подножия Гималаев, или же в манящем туриста своей прохладной прелестью Сахарампуре, в сорока милях от последнего. Странник вместе с письмом принес нам от свами букет самых странных цветов, о которых, полагаю, в Европе не имеют и понятия. Они растут лишь в известной местности, в Гималайских долинах, обладают удивительной способностью изменять к полудню цвет и, засыхая, по наружности не увядают. Это прелестное растение (Hibiscus mutabilis) от зари до 10 часов утра распускает цвет, представляющий ночью один клубок сжатых зеленых лепестков, и густо покрывается белоснежными цветами как большие белые розы, но к полудню розы начинают алеть: все более и более краснея, они наконец к четырем часам пополудни делаются темно-пунцового цвета как пионы. Цветы эти посвящены азурам (род пери или ангелов в индийской мифологии)[107] и богу Сурье (солнцу). Последнее божество, влюбленное с сотворения вселенной в Азуру постоянно нашептывает цветку, в котором приютилась его возлюбленная, о своей пламенной любви. Но Азура – девственница и посвятила себя с начала времен служению богине чистоты, патронессе всей монашествующей братии. Любовь Сурьи напрасна: Азура не слушает его… Но цветок краснеет и теряет наружно свою лилейную чистоту под впивающимися в него огненными стрелами влюбленного бога… Туземцы называют это растение Lajaloo (скромницей).
В ту ночь мы ночевали в долине на берегу ручья, разбив палатки под тенистой смоковницей. Нарочно свернув с пути в Бомбей, чтобы повидаться с нами и исполнить поручение Свамиджа, саньяси сидел с нами далеко за полночь, рассказывая о своих странствованиях и чудесах своей когда-то великой родины, о старом «льве» Пенджаба Рунджит Синге и его геройских подвигах. Странные, загадочные субъекты встречаются между этими пилигримами. Многие из них чрезвычайно учены, говорят и читают по-санскритски, видимо следят за современной наукой и политическими событиями, и все-таки остаются верными своим древним философским воззрениям. Обыкновенно совершенно нагие, за исключением желто-кровавого куска опоясывающей им бедра кисеи (да и то по приказанию полиции в городах, где живут европейцы), они странствуют от пятнадцатилетнего возраста по день смерти, умирая почти всегда в глубокой старости, не заботясь о завтрашнем дне и живя буквально как птицы небесные и лилии в долине. До денег они не дотрагиваются, а живут подаянием и довольствуются горстью риса. Все мирское имущество их состоит из маленькой тыквенной бутылки для воды, четок, медной чашки и посоха. Саньяси и свами большей частью сикхи из Пенджаба и монотеисты. Они презирают идолопоклонников и ничего не имеют с ними общего, хотя последние также часто величают себя этими именами.
Но наш новый знакомый был уроженец Амритсара в Пенджабе и воспитан в «Золотом храме», что на Амрита-Сарас (озере Бессмертия). Там находится их верховный гуру – учитель сикхов, который никогда не выходит за пределы своего храма, где он сидит целые дни, изучая священное писание этой странной, воинственной секты – книгу Адигрантха (Adigrantha). Сикхи взирают на него как тибетские ламы взирают на своего далай-ламу. Как последний есть воплощение Будды для лам, так амритсарский маха-гуру – воплощение основателя секты для сикхов, Нанака, хотя по их понятиям Нанак никогда не был божеством, а только пророком, вдохновляемым духом Единого Бога. Таким образом наш саньяси не был одним из вышеописанных нагих пилигримов, но настоящим акали – одним из шестисот священников-воинов, приставленных к «Золотому храму» для божественного служения и его охраны от нападения жадных мусульман. Звали его Рам Рунджит Дас, и его наружность вполне соответствовала принадлежащему ему титулу «Божьего воина», как себя величают храбрые акали. Его наружность была чрезвычайно замечательна и типична, и он скорее походил на геркулесоподобного центуриона древних римских легионов, нежели на кроткого служителя лтаря, хотя бы и сикхского.
Рам Рунджит Дас предстал пред нами верхом на прекрасной лошади в сопровождении другого сикха на почтительном расстоянии, по-видимому послушника, либо слуги. Еще издали он был признан нашими индусами за акали по совершенно отличному от других туземцев костюму. На нем была ярко-голубая туника безрукавка – совершенно такого покроя, как мы видим на изображениях римских воинов; на его мускулистых огромных руках были широкие стальные браслеты и щит за спиной. На голове конической формы синий тюрбан, а вокруг стана, вместо пояса, несколько тяжелых стальных обручей, о которых злые языки и враги сикхов говорят, что при случае эти священные пояса становятся в руках опытного «Божьего воина» опаснее, будто бы, всякого холодного оружия.
Кому не известна история сикхов, самой воинственной и храброй секты во всем Пенджабе? Слово «сикх» (Sikh) означает «ученик». Основанное в XV столетии богатым и благородным брамином Нанаком, новое учение так быстро прививалось к северным воинам, что в 1539 году (год смерти основателя) их насчитывали уже до ста тысяч человек; а теперь эта секта, тесно связанная пламенным религиозным мистицизмом и своими воинственными наклонностями, исповедует свою веру по всему Пенджабу. Она основана на принципах теократического правления, и ее тайные догматы почти неизвестны европейцам, а англичанам так и совершенно незнакомы. Их учение, взгляды, обряды – все содержится и совершается в величайшей тайне. Знают только одно: сикхи строгие монотеисты, не имеют каст и не признают их, едят все то, что и европейцы, и – редкое исключение между индусами – хоронят покойников. Второй том Адигрантхи учит: «боготворить Единого Бога, избегать суеверий, помогать смертным вести строгую нравственную жизнь и жить мечом». Один из их великих гуру (Говинда, сын махараджи), дабы сделать их вполне отличными от мусульман и других индусов, ввел между ними обычай никогда не брить ни бороды, ни усов и носить длинные волосы. После многих отчаянных сражений, сикхи, врагами коих являлись теперь индусы столько же, как и магометане, остались победителями. Их вождь, знаменитый Рунджит Синг, установив собственное верховное владычество в верхнем Пенджабе, заключил в начале XIX-го столетия трактат с лордом Ауклэндом, и его владения были признаны независимым государством. Но после смерти «старого льва» снова возникли из-за его престола междуусобия между самими сикхами. Махараджа Дулип Синг (его побочный сын от публичной танцовщицы) оказался до того слабым, что допустил своих сикхов, остававшихся дотоле верными союзниками англичан, попытаться отвоевать от них весь Индостан, как когда-то они завоевывали пограничные деревни и крепости в Афганистане. Попытка окончилась плачевно как для буйных сикхов, так и для слабого Дулип Синга, который, чтобы спастись от своих солдат и заслужить прощение от англичан, принял христианство и был тайно перевезен в Шотландию. Его заменил Гулаб Синг. Верный слову и политической программе Рунджит Синга; он отказался сделаться изменником, за что и получил в награду прелестную Кашмирскую долину от перепуганных сикхами англичан, а сикхи перешли в неволю к ним, как и остальные индусы.
Наш акали подарил нам в тот вечер, только не от свами Дайананда, а от себя, сткляночку из горного хрусталя, наполненную священной водой из озера Бессмертия. В случае глазной боли или другого недуга, он советовал нам помочить ею больное место, уверяя, будто одной капли ее довольно для излечения самой упорной болезни. Вода в стклянке была необычайно чиста и прозрачна, от того ли, что в Амритсарском тулао (резервуаре) воды, по причине множества в нем родников, постоянно переменяются, или от чего другого, но озеро Бессмертия славится во всей Индии необычайною прозрачностью и чистотой своей воды, несмотря на то, что сотни людей ежедневно окунаются в нем. Когда мы посетили это прелестное озеро, или скорее бассейн в 150 кв. ярдов, то каждый камешек и малейшее на нем пятнышко на довольно глубоком дне виднелись словно через чистейшее стекло. Амрита Сарас – прелестнейшее изо всех мест северной Индии. Отражение «Золотого храма» в водах озера представляет нечто волшебное, восхитительное. Один Айвазовский был бы в состоянии передать эту картину на полотне.
Итак, нам приходилось еще около семи недель колесить с места на место, на выбор: по Бомбейскому ли президентству, по Северо-Западным провинциям, или же по Раджастхану. Что выбрать? Куда ехать? Пред подобным изобилием интереснейших местностей мы колебались, как известное животное между двумя стойлами. Мы так много наслышались о дворцах Хайдарабада и Голконды, прямо переносящих путешественника в волшебную обстановку из «Тысячи и одной ночи», что серьезно стали было собираться повернуть наших слонов к верхнему Синдху и ехать в Хайдарабад, в территорию Низама.
Рассказы о чудесах хайдарабадских разжигали наше любопытство, и мы стремились увидеть воочию эту волшебную страну. И Нараян, и бабу, оба несколько раз побывали там, а у Нараяна находились там даже и родственники. Особенно прельщал он нас своими рассказами и описаниями, так как был знаком с каждым уголком центральной Индии. Грустно отражалось в его красноречивых сказаниях все великое прошлое Индии, великое еще так недавно – в XVIII столетии, в сравнение с ее горьким настоящим положением. Как низко упала эта красавица Востока, к ногам которой стремились некогда все мудрецы Греции и богатствам коей завидовали все цари земные!.. Попранное во прах, забитое, все в ней теперь глохнет, постепенно замирает и исчезает, начиная от малейшего национального порыва, тотчас же подавляемого ревнивой подозрительной Англией, и кончая когда-то роскошными девственными лесами… ныне падающими сотнями десятин разом под топором железнодорожных промышленников.
Было нечто необычайно-пленительное в этих простых рассказах бедного индуса. Словно последней песней лебедя звучала в них нота патриотизма, забитого, сдержанного, но столь же пламенного, как и любовь к родине его славных дедов, заставлявшая их когда-то жертвовать не только богатством и собственной жизнью, но даже жизнью всех им близких – жен, детей, во славу отечества под победоносным знаменем Сиваджи.
Чем образованнее, развитее становится индус, тем горше для него делается сравнении настоящего с тем, чт было. Приведем один пример из тысяч: индусы более всего гордятся своей прошлой цивилизаций, величием родины в те дни, когда Европа еще была погружена чуть ли не во мраке каменного периода. По единодушному мнению путешественников и особенно антиквариев, интереснейшим зданием в Хайдарабаде считается «Чахар-Минар», когда-то знаменитая коллегия в Индии, построенная султаном Мухамед Кули-ханом на развалинах еще древнейшей коллегии. Она выстроена на перекрестке четырех главных улиц, на четырех арках; под ними свободно проходят высоко навьюченные верблюды и слоны с башнями. Над этими арками возвышается на несколько ярусов само здание коллегии; каждый ярус был предназначен особенному отделу науки. Увы! прошли те дни, когда Индия изучала философию и астрономию у ног своих туземных мудрецов. Теперь эти ярусы превращены англичанами в складочные магазины. В зале, где изучали астрономию и стояли курьезные инструменты средневековой эпохи, теперь сложен опиум; а залу философии наполняют огромные ящики с ликерами и запрещенными как Кораном, так и браминами ромом и напитком «вдовы Клико».
Мы совсем было собрались в Хайдарабад, когда наши чичероне и товарищи одним словом привели нас в ужас, расстроив разом все наши планы. Дело в том, что в продолжение шести так называемых «жарких» месяцев в году термометр в Хайдарабаде (в Нижнем Синдхе) стоит на 98° в тени (по Фаренгейту), а температура воды в Индии достигает температуры крови; в Верхнем же Синдхе, где чрезвычайная сухость воздуха вместе с бесплодностью песчаного грунта делают из климата этой страны нечто схожее с прелестью температуры африканских пустынь, термометр беззастенчиво доходит до 130° в тени (по Фаренгейту). Недаром несчастные миссионеры испытывают здесь такую постоянную неудачу; понятно, что среди населения спокойно вращающегося при таком пекле самые красноречивые Дантовские «описания ада» не в состоянии произвести на местного жителя ничего, кроме разве «прохлаждающего» впечатления.
Рассчитав, что отправиться в Багх нам нет препятствия, но что нечего и думать ехать теперь в Синдх, мы успокоились. Затем мы решили, общим советом, покинуть всякую идею о заранее определенном маршруте и путешествовать наудачу, куда глаза глядят. Вследствие такого плана мы отослали на другой же день наших слонов, и незадолго до солнечного заката подъезжали уже в тонгах к слиянию Вагрея и Гирны, двух знаменитых в летописях индийской мифологии речонок, блистающих чаще всего своим отсутствием, особенно летом. Пред нами, словно притаившееся у противоположного берега чудовище, зияла своими четырьмя отверстиями гора, будто моргая в сумрачном тумане своими впалыми, черными глазами… То были пресловутые Багхские пещеры…
Мы могли бы тотчас же перебраться к ним на пароме, но на этот раз благоразумие взяло верх над привлекательною перспективой ночи, проводимой, как в Карли, в пещерах древних отшельников. К тому же наши индусы и даже тангаваллы с паромщиками отказались наотрез сопутствовать нам. Первые – потому что даже днем опасно посещать пещеры, не послав туда предварительно людей с факелами и вооруженных шикари (охотников). Эта часть Амджирского раджа изобилует дикими зверями, особенно тиграми, которых, как видно, наравне с бенгальскими бабу, можно встретить всюду по Индии. Вторые же протестовали потому, что после заката солнца ни один индус не согласится подойти на милю к пещерам. Одни беллати со своими «глупыми географическими понятиями» видят в реках Вагрее и Гирне простые речки; в сущности же то боги-супруги, Шива и Парвати; это во-первых. А во-вторых, багхские тигры не простые тигры, как думают саабы, а слуги садху, святых чудодеев, уже много веков обитающих в этих пещерах; они частенько даже и «оборотни» этих самых вековых старцев, и никто из них – ни боги, ни садху, ни оборотни, ни тигры – не любят, чтоб их тревожили ночью…
Нечего было делать. Грустно взглянув по направлению пещер, мы снова полезли в наши допотопные экипажи и поплелись далее. Бабу с Нараяном решили, что мы переночуем у некоего «кума» в городке Багх, от которого мы находились всего в трех милях.
Построенный на вершине заросшего лесом холма, Багх пока, как спорная собственность, не принадлежит никому, но зато маленькая крепость его, в толстые ворота которой мы скоро и въехали, составляет частную собственность вместе с находящимся в нем базаром некоего «дхани», то есть вождя Бхималахского племени, по словам нашего бабу, «великого вора и разбойника», который вдобавок оказался его «кумом»…
– Да как же вы ведете нас к человеку, на которого указываете, как на вора и разбойника? – робко осведомились мы.
– Он «вор и разбойник» в политическом только смысле. Иначе он превосходный человек и самый верный друг. А без него мы и с голоду умрем: ведь базар его собственность, – очень хладнокровно отвечал бенгалец.
Кум оказался, впрочем, в отсутствии; нас принял его родственник и, насколько мы поняли, помощник бхамия (начальника). Нам отвели сад, и едва мы успели разбить палатки, как со всех сторон стали приносить нам провизию. Каждый выходящий из палатки бросал на землю через плечо бетель и мелкий сахар – приношение иностранным духам, которые-де непременно должны были нам всюду сопутствовать. Наши индусы просили нас, впрочем, не смеяться, говоря, что это здесь, в глуши, очень опасно.
Рассуждать с этим народом оказалось напрасным. Мы были в центральной Индии, гнезде всех суеверий страны, и окруженные бхиллями (Bhils). Вдоль всего горного хребта Виндии, от Джама, на западе «Мертвого города» и кругом всей Раджпутаны, страна густо заселена этим племенем, самым храбрым, разбойничьим и суеверным изо всех полудиких племен Индии. Несколько слов о них окажутся может быть небезынтересными.
Ориенталисты уверяют, будто название «бхилль» происходит от санскритского корня bhil (отпадать, разлучаться); сэр Дж. Мальколм полагает поэтому, что бхилли суть раскольники, отпавшие от брахманской религии и затем выгнанные из касты. Все это, быть может, и так; но их племенные предания говорят иное. Конечно, здесь, как и везде, к истории примешана мифология, и до их родословного дерева приходится добираться через густую чащу вымысла. Проведший с нами вечер родственник отсутствующего бхамии рассказал нам следующее:
Бхилли или билли – потомки одного из сыновей Махадевы (бога Шивы) от прекрасной чужеземной женщины с голубыми глазами и белым лицом, которую бог нечаянно встретил за калапани (за черною водой, за морями) в лесу. Из нескольких родившихся от этого союза сыновей, один, столь же замечательный своей красотой, как и порочностью, убил любимого быка Махадева и был за это изгнан родителем опять за моря, в Джодхпурскую пустыню. Загнанный в самый южный ее угол, он здесь женился, и вскоре его потомки переполнили страну. Они рассыпались по всему протяжению Виндийского хребта и начали селиться на западной границе Мальвы и Кандеша, а позднее на лесистых и диких берегах рек Махи, Нармады и Тапти. И все они, наследовав красоту прародителя, наследовали вместе с голубыми глазами и светлым цветом лица разбойничьи наклонности и всю порочность его. «Мы воры и грабители» (наивно говорил нам родственник честного «кума» бабу), потому что так приказал отец нашего прародителя – могучий Махадева-Шива. Послав его каяться в пустыню, он (то есть бог) сказал ему: «Иди, окаянный, убийца невинного брата твоего, моего сына, быка[108] Нарди. Иди… и живи изгнанником и разбойником на страх братьям твоим»… Так как же мы осмелились бы ослушаться приказами нашего великого бога? Наши малейшие действия совершаются сообразно с распоряжением наших бхамий; а так как последние суть потомки Надир Синга, первого Бхилалы (плод от супружества раджпута с бхилльской женщиной), то бхамии и считаются нами прямыми посредниками между нашим народом и Махадева-Шивою»…
Такова власть над бхиллями этих «посредников», что самые ужасные преступления совершаются по одному их слову. Само племя нашлось вынужденным, дабы хоть сколько-нибудь обуздать их безусловную власть, назначить род советников в каждой деревне; этих советников они называют тарви, иногда сдерживающих этих безумно-разбойничьих дхани или лордов. Но их честное слово свято, а гостеприимство безгранично.[109]
Истории и летописи Раджпутских принцев Джодхпура и Удайпура подтверждают эту легенду о бхильской эмиграции из их первобытной пустыни, но откуда они явились туда, никто не знает. Тод положительно уверяет, что «бхилли» аборигены Индии, как мины, мерасы, гоанды и те племена, что обитают в Нербудских лесах. Только почему же в таком случае, рядом почти с африканскими типами прочих холмовых племен, бхилли являются гораздо светлее прочих и даже часто с голубыми и серыми глазами? Что все эти аборигены довольствуются названиями бхомапутра и венапутра, то есть «сыны земли» и «дети лесов», в то время как раджпуты, их первые покорители, именуют себя сурьявансами, а брамины индупутрами – потомками солнца и луны, еще очень немногое доказывает. В настоящем случае, как мне кажется, их наружность, подтверждающая их предания, имеет гораздо более веса и значения, нежели филология. Как весьма логично выразился д-р Кларк,[110] «обратив должное внимание на следы древних суеверий народа, мы гораздо легче и вернее доберемся до их первобытных прадедов, нежели научными наблюдениями над их языком; ибо суеверия их привиты к самому корню, а язык подвержен всевозможным изменениям».
Но до сих пор все то, что мы знаем из истории этого народа, сжато в нескольких словах вышеприведенного предания, да в самых древних песнях их бардов. Поселясь в Раджастхане, эти барды или бхаты навещают бхиллей ежегодно, дабы не терять из виду подвигов своих соотчичей. Их песни – та же история, так как бхаты существуют в их племени с незапамятных времен, воспевая эти подвиги для грядущих поколений, что составляет их прямую и наследственную обязанность. Заметим кстати, что нет во всей Индии мало-мальски воинственного племени, у которого бы не было своих народных бардов. А в самых древних песнях бхилльских бхатов их начало происходит «из-за морей», то есть где-нибудь в Европе. Некоторые ориенталисты, особенно Тод, желают доказать, что раджпуты, покорившие бхиллей – пришельцы скифы, а бхилли – аборигены Индии. В доказательство этого они приводят черты, общие обоим народам, как например: 1) поклонение оружию – мечу, копью, щиту и коню; 2) поклонение и жертвоприношение солнцу (которому скифы, поклонявшиеся мечу, как главному божеству, между прочим вовсе и не поклонялись); 3) страсть к азартным играм (которая у китайцев и японцев развита еще более); 4) обычай пить кровь врага из черепа (что делают и некоторые краснокожие аборигены Америки) и т. д. Конечно, здесь не место входить в научные этнологические диспуты, но все же невозможно не заметить, как странно иногда рассуждают ученые люди, когда им приходится защищать излюбленную ими идею. Довольно вспомнить, до какой степени история древних скифов запутана и темна сама по себе, чтоб убедиться, как неосновательно делать подобные выводы, основываясь лишь на слабых исторических данных, которые мы имеем под рукой о тех народах, коих обыкновенно включают в общее название скифов. Что между обычаями древних скандинавов, поклонников Одина (страна коих была действительно занята скифами за 500 лет до Р. Х.), и обычаями раджпутов есть много поразительно общего, это неопровержимо. Только такая тождественность дает по крайней мере столько же, если не более, права раджпутам указывать на нас, как на «колонию ушедших на запад сурья-вансов», как и нам уверять, что раджпуты – «перекочевавшие в Индию скифы». Скифы Геродота и скифы Птоломея и римских писателей – две совершенно различные народности. Первый называет Скифией страну от устья Дуная до Азовского моря (по Нибуру), до устья Дона (по Роулинсону); а Скифия Птоломея – страна исключительно азиатская, включающая всю северную Азию от Волги до Серики (Китая). К тому же, эта Скифия была разделена западною частью Гималаев, называемою римскими историками «Imaus», на Скифию intra Imaum и на Скифию extra Imaum. При подобной неопределенности, быть может, раджпуты и действительно азиатские скифы, а скифы – европейские раджпуты. Только нынешние раджпутские воины никак не соответствуют описанию наружности скифов, какое находим у Гиппократа: «Тела у этих людей (говорит отец медицины) толстые, грубые, приземистые; суставы их слабы и вялы, животы отвислые, волос на них почти нет и каждый из них походит на другого». Кто, познакомившись с воинами Раджастхана, с этими стройными, гигантского роста молодцами, с длинными волосами и обросшими бородой лицами, узнает в них портреты скифов по Гиппократу? К тому же, скифы – кто бы они ни были – хоронили своих покойников, чего раджпуты, если судить по их древнейшим летописям, никогда не делали. Скифы были кочевым народом, и описаны Гесиодом как «люди, живущие в кибитках и повозках, и питающиеся кобыльим молоком» (кумысом). Раджпуты же народ испокон века оседлый, живущий в городах и имеющий свою историю, по крайней мере за несколько сот лет до Р. Х. (ранее времен Геродота). И если они празднуют Асвамедду (жертвоприношение лошадей), то уж до «кобыльего молока» никогда не дотронутся и презирают монголов. Геродот говорит, что скифы, называвшие себя сколотами, ненавидели более всего чужеземцев и выгоняли их из своих мест; а раджпуты один из гостеприимнейших и мире народов… Наконец, история довольно ясно указывает нам скифов в войне с Дарием (516 лет до Р. Х.), а в те времена скифы еще сидят на своих местах, возле Дуная. В те же времена раджпуты уже были известны и Индии и имели свое царство. Что же касается Асвамедды (жертвоприношения лошадей солнцу), на котором Тод основывает главное свое доказательство, напоминая, что скифы тоже приносили в жертву лошадей, то этот обряд упоминается как в Ригведе, так и в Айтарее брахмане. О последнем же сочинении Мартин Хауг говорит, что, по всем вероятиям, оно уже существовало за 2000–2400 лет до Р. Х.
Сознаюсь, от кума бабу до скифов и раджпутов допотопных времен – отступление довольно долгое. Опасаясь усыпить читателя, спешу вернуться к пещерам.
Пока местные шикари, под водительством воинственного акали, отправлялись вытравливать могущих находиться в пещерах тигров и оборотней, наш бхиль получил для нас позволение присутствовать при совершавшейся в городе свадебной церемонии. Брамин выдавал замуж дочь, и ее в тот же день венчали. Эти новые для нас церемонии были так занимательны, что день прошел незаметно. Когда мы вернулись домой, то было уже поздно ехать в пещеры, и мы отложили поездку до следующего дня. Между тем опишу виденные нами празднества, тем более занимательные, что обряды сватовства, обручения, свадьбы и т. д. не изменялись в Индии по крайней мере за последние два тысячелетия. Они совершаются по предписанию Ману и без малейшей вариации на древнюю тему. В своих религиозных воззрениях Индия как бы кристаллизовалась, и кто видел брак индусов в 1879 году, знает его наверное и в древней Арьяварте за 1000 лет до настоящей эры.
XX
За несколько дней до отъезда нашего из Бомбея мы прочитали в одной местной газете объявление о двух свадьбах: свадьба богатой наследницы, браминки; другая – в семействе огнепоклонников.
Объявление о первой гласило так:
«В семейства Бимбая Мавланкара, и прочее, готовятся к радостному событию. Наш почетный член, не в пример другим менее счастливым браминам его касты, нашел жениха для своей внучки в богатом семействе однокастников в Гуджерате. Маленькой Рамабае уже исполнилось пять лет, а ее жениху семь. Свадьба назначена через два месяца и обещает быть блестящей».
Второе объявление касалось совершившегося факта и появилось в одной парсийской газете, весьма сильно напирающей на реформу и жестоко бичующей своих соотчичей за их «отвратительные, устарелые обычаи» и, между прочим, за ранний брак. Она справедливо осмеивала какой-то Гуджератский Листок, в напыщенных выражениях описывавший брачную церемонию в Пуне… Там счастливый жених (которому уже минул пятый год) «прижимал к сердцу вручаемую ему тещей краснеющую невесту двух с половиной лет»!.. Обычные ответы брачной пары оказались до того неясными, что священнику гебров (мобеду) вместо жениха и невесты пришлось обращаться уже к родителям с обычными при церемонии вопросами: «Берешь ли ты его себе законным мужем, о дщерь Заратушты (Зороастра)! и готов ли ты быть ее супругом, о сын Ормазда!..» «Брачные приготовления оказались вполне успешными», говорит сатирическая газета, «жених был выведен за руку во всей молодцеватости своей togae virilis[111] и высокого, в виде сахарной головы, тюрбана, а невеста, вынесенная на руках, угощала присутствующих, вместо улыбок, страшнейшим ревом, среди которого она совершенно забывала о носовом платке и вспоминала, по-видимому, лишь о соске, требуя ее себе среди неистового крика и почти задыхаясь под тяжестью фамильных бриллиантов…» То был парсийский брак, «с барометрическою верностью характеризующий ход прогресса нашего быстро развивающегося народа», добавляет газета.
Прочитав это, мы, конечно, много смеялись, хотя не совсем веря, чтобы даже в Индии могли совершаться столь ранние браки. Мы слыхивали о десятилетних супругах, но о двухлетних невестах приходилось слышать впервые. В Багхе мы убедились, как неизмерима браминская изобретательность: недаром они в древности постановили закон о запрещении кому бы то ни было, за исключением священнодействующих браминов, изучать санскритский язык и особенно читать Веды. Шудра и даже высококастный ваизия предавался, во времена оны, позорной смерти за таковое преступление. Весь секрет в том, что Веды запрещают вступать в брак женщинам ранее 15–20 лет, а мужчинам до 25 или даже 30-летнего возраста. Распорядившись, чтобы всякая религиозная церемония прежде всего наполняла карманы браминов, эти тунеядцы перековеркали свое древнее писание на собственный лад и, обременив постепенно индусов бесконечным каталогом обрядов, постановлений, несуществующих праздников и глупейших церемоний, дабы при том не быть пойманными в лживом толковании священных книг, хитро придумали вменить в кощунство чтение их всякому, кто только не принадлежал к их лагерю. Между прочими «преступными выдумками» (как их называет свами Дайананд), вот одно из постановлений, извлеченное из браминских книг, идущих диаметрально вразрез с Ведами. По всей центральной Индии празднуется так называемый «брачный сезон», Kudwa Kunbis, земледельческой касты, к коей принадлежат все земиндары. Сезон этот празднуется лишь один раз в двенадцать лет, но зато он является полем обильнейшей жатвы для господ браминов. Все матери как взрослых (то есть десятилетних) ребят, так и младенцев еще в пеленках и даже еще не родившихся детей, обязаны совещаться с богиней Матой, хранительницей новобрачных, – конечно, через ее оракулов, браминов. Мата – покровительница всех четырех родов брака между индусами: «брака отроков, брака детей, брака младенцев и брака во чреве». Последний самый занимательный, хотя бы в силу своей азартности и полной зависимости от слепой судьбы.
Вместо будущих плодов, венчаются между собою матери, то есть те, которые находятся в интересном положении. Много поэтому любопытных эпизодов является среди этих матримониальных пародий; но национальный инстинкт индусов не смущается никаким необыкновенным казусом. Они остаются безмятежно и спокойно верующими, выказывая лишь изредка и то при самых исключительных случаях открытый антагонизм против браминских учреждений. Их вера скорее вековой страх пред непогрешимостью «избранников богов», нечто внушающее к ним, среди невольного смеха, и невольное уважение. А брамин, как давно известно, не ударит лицом в грязь ни пред каким афронтом насмешливой и слепой судьбы. Если, например, у обеих обвенчанных матерей родятся мальчики, или оба новорожденные окажутся девочками, – на то воля Маты: богиня, значить, пожелала, чтобы вместо супругов родились два брата или две сестры, и эти дети, если они вырастут, признаются законными наследниками обеих матерей. В таких случаях, по приказанию богини, брамин расторгает брачные узы, ему снова платят, и конец делу. Но если дети родятся двух полов, то уже брака расторгнуть ничто и никто не может: ни уродство, ни хронические болезни, ни даже полное юродство одного из супругов…
Чтобы не возвращаться к этому предмету, заметим здесь кстати, что ни один индус не имеет права оставаться холостым. Религия предписывает ему брак ради сына, на котором лежит обязанность вводить покойного отца, посредством некоторых необходимых заклинательных молитв, в сваргу (рай). Даже каста брахмачарий, – члены коей дают обет безбрачия, хотя и остаются в миру и вращаются в мирских делах, представляя единственный в стране экземпляр светских холостяков, – обязана усыновлять себе мальчиков. Все же остальные индусы пребывают во браке до сорокалетнего возраста, после чего получают право, с согласия жены и семейства, удаляться в джунгли и, ради спасения души, делаться аскетами. Если в семье родится урод, то и это не препятствует ему жениться; он только должен подобрать себе такую же калеку-жену. Это по части мужчин. Но чт за странная, невероятно несправедливая участь выпала во всех жизненных условиях на долю несчастной женщины Индии! Жизнь честной и особенно богомольной, верующей женщины не чт иное как длинный ряд роковых для нее событий. Чем выше она стоит по рождению и своему общественному положению, тем горше ее судьба. Одни научи – танцорки, посвященные богам и служащие при храмах, свободны, счастливы и живут в великом почете. Они весталки и дочери весталок, как ни странно последнее выражение. Взгляд индусов, особенно в вопросах о нравственности, самобытный и во всяком случае «антизападный», если можно так выразиться. Никто не относится строже этого народа к женской чести и целомудрию; но их брамины перехитрили даже римских верховных жрецов и авгуров. У древних римлян Рея Сильвия, например, мать Ромула и Рема, несмотря на то, что в ее faux pas[112] участвовал бог Марс, была, по обычаю весталок, погребена за этот проступок живой, и Нума с Тиберием, как известно, тщательно позаботились, дабы целомудрие их жриц не сделалось чисто номинальным. Но «весталки» берегов Инда и Ганга понимают дело иначе, нежели его понимали на Тибре. Одно тесное знакомство научей с богами (коих брамины заменяют по прокуратуре) очищает научей ото всех плотских грехов, соделывая их в одно и тоже время безукоризненными и беспорочными. Науча не может быть «падшей женщиной», как другие смертные, несмотря на кучу «божественных музыкантов», снующих в пагодах в виде маленьких весталок и их братцев. Никакая между тем римская матрона, даже сама целомудренная Лукреция, не была в таком почете за свои добродетели, как осыпанная драгоценностями красавица науча. Это уважение к «любимцам богов» особенно проявляется в чисто туземных центральных городах Индии, где народ сохранил всю свою слепую веру в непогрешимость браминов.
Не такова участь бедной честной женщины в Индостане. Научи все грамотные и получают самое высокое по туземным понятиям образование. Они читают и пишут на санскрите, изучили лучшую литературу древней Индии и ее шесть главных философий, из коих в особенности музыку, пение и танцы. Но, кроме этих «богорожденных» храмовых жриц, есть еще публичные научи, профессиональные танцорки, которые, как египетские «алмеи», доступны и не одним богам; и эти тоже более или менее все грамотные. Поэтому замужние женщины, боясь малейшего приравнения к последним, не желают учиться ничему такому, чему учатся эти презираемые, незнакомые с богами существа. Если браминка богата, она проводит в одуряющем бездействии всю свою жизнь; если бедна – еще хуже: все ее земное существование сосредоточивается в однообразнейшем соблюдении механически совершаемых обрядов. Нет для нее ни прошлого, ни будущего; одно по часам заведенное, веками установленное, монотонное настоящее. И это еще при счастии, пока жизнь ее идет гладко и без семейных утрат. О замужестве же по любви или по свободному выбору не может быть и речи. Выбор для нее жениха, ограниченный собственною кастой, иногда чрезвычайно затруднителен и во всяком случае разорителен, потому что здесь жену не продают, а покупают ей право выйти замуж. Вследствие этого рождение девочки не радость, а горе, особенно в небогатом семействе. Она должна быть выдана замуж не позже семи, восьми лет, потому что девятилетняя девочка считается здесь уже «старой девкой» и, принося лишь бесчестие родным, навлекает на себя насмешки всех своих более счастливых сверстниц.
Если когда-либо англичане сделали чт хорошее в Индии, то это без сомнения в те дни, когда они успели подавить, если не совершенно искоренить, ужасный обычай детоубийства. Убиение девочек почти во всеобщем употреблении в этой стране; оно особенно практиковалось в центральной Индии и более всего свирепствовало между племенем джадежда, некогда столь могущественным в Синдхе, а ныне сделавшимся разбойничьим племенем. По всем вероятиям, они первые и ввели его. В древности этот зверский обычай – отделываться от дочерей из-за страха обязательного выдавания их замуж – не был известен арийцам. Даже в старинной браминской литературе мы видим, что во времена преобладания чистокровных арийцев женщина пользовалась одинаковыми с мужчиной правами. Она имела голос в государственных советах, была свободна в выборе супруга, как и властна предпочесть безбрачие замужней жизни. Много знаменитых женских име играют первенствующие роли в хрониках древней земли арийцев и перешли в потомство, как имена женщин-поэтов, астрономов, философов и даже мудрецов и законников.
Но с набегов персов в VII столетии нашей эры, а затем фанатических, разбойничьих магометан все изменилось: женщина стала рабой, и брамины воспользовались этим, дабы еще более закрепостить ее. В городах доля женщин-индианок еще печальнее, нежели судьба поселянки. Взглянем на одну такую бесконечную канитель церемоний и обрядов.
Церемонии, предшествующие предложению и свадьбе, чрезвычайно многочисленны и сложны. Их разделяют на три главные группы: церемоний до свадьбы, во время бракосочетания и после брака. В одной первой группе одиннадцать необходимых обрядов: сватовство, сравнение двух гороскопов, жертвоприношение козла, назначение счастливого по звездам дня, приглашение гостей, постройка алтаря, закупка священных горшков для хозяйства, жертвоприношение семейным богам и, наконец, взаимные подарки. Все это совершается с разными обрядами и религиозными церемониями. Как только дочь достигла четырехлетнего возраста, отец и мать посылают за домашним гуру-брамином, вручают ему только что снятый астрологом касты (должность весьма важная) гороскоп девочки и посылают к такому-то, у кого есть сын в летах. Предупрежденный заранее, отец мальчика берет гороскоп и, положив его пред семейными богами в кумирне, отвечает: «Соглашаюсь на паниграхан… Да поможет нам Рудра (Всевышний)![113] Затем, спросив: когда же лагна (соединение)? – сват откланивается. Через несколько дней отец вручает своему семейному жрецу гороскопы невесты и жениха-сына, которые относятся к главному астрологу. Найдет он оба благоприятными – ладно; скажет, что нет, и сватовству конец; отец жениха отсылает тогда резолюцию астролога к родителям девочки, и дело предается забвению. В благоприятном же случае отец и брамин тут же кончают сделку. Брамин подает отцу кокосовый орех и пригоршню сахару, и после этого уже нельзя изменить обещания, иначе vendetta индусов затянется на целые поколения. Приносится в жертву козел, и молодые обручены, а затем астрологом назначается день свадьбы.
Все эти церемонии были уже давно совершены в семействе, к которому мы, в Багхе, отправились на свадьбу. Эти обряды считаются особенно священными, и нас, вероятно, не допустили бы присутствовать при совершении их. Но мы их увидели позднее в Бенерасе, благодаря ходатайству бабу. Принесение в жертву бедного козла чрезвычайно интересно; передаю его в подробности.
Ребенок мужского пола посылается приглашать несколько замужних женщин «старух» (от 20 до 25 лет) пожаловать на поклонение домашним ларам (богине-покровительнице того дома) и духам. Каждое семейство выбирает себе свою особую богиню, что при 333 миллионах богов и богинь не составляет особенного затруднения. Вечером приносят юного козла, и все ложатся вокруг него спать. Рано утром приемная зала в нижнем этаже посыпается коровьим навозом, любимейшим индусскими богинями фимиамом, а посредине комнаты начертывается мелом квадрат, в который на высоком алтаре становится идол богини. Затем приводят козла, и старейший в доме мужчина, взяв животное за рога, заставляет его кланяться идолу. После этого, со свадебными гимнами, «старые» и молодые женщины начинают обмывать козлу ноги, осыпают ему затем голову красным порошком (причем будущая жертва сильно бодается), дымят ему зажженною лампой вокруг носа для отогнания от него злых духов и, наконец, отходят в сторону. Тогда старейший старец берет бамбуковую веялку, посыпает в нее рису и предательски ставит ее пред козлом. Взяв между тем в руки обнаженный меч, старец становится по правую его сторону, и в то время как ничего не подозревающая жертва с большим аппетитом принимается за рис, он ловким ударом меча отсекает козлу голову и, держа ее в правой руке, орошает богиню горячею капающею из нее кровью… Все принимаются петь хором, и обручение совершено.
Церемонии с астрологами, обмена подарков и т. д. слишком длинны, чтоб их описывать. Довольно заметить, что астролог играет в них двойную роль авгура и нотариуса. После общего воззвания к Ганеше (богу с хоботом) контракты пишутся на изнанке гороскопов; к ним прикладываются печати, записываются счастливые созвездия жениха и невесты и преподается общее благословение. Перехожу прямо к брачной церемонии, которой мы были очевидцами в Багхе.
Невесте было на вид лет десять, жениху не более четырнадцати. Невеста сидела на высоком месте в бархатной шитой золотом юбке, вся в цветах и золотых украшениях. В ее маленьком носу было продето огромное золотое кольцо с каким-то сияющим камнем, который совсем ей оттягивал ноздрю. Физиономия у нее была очень плачевная; по временам она косилась на нас исподлобья. Жених, здоровый, толстый мальчик в парчевом кафтане и шапке Индры (т. е. тюрбане, сделанном наподобие многоярусной пагоды), сидел на коне верхом, окруженный целой кучей родственников. Сооружаемый для этого случая пред ступенями дома алтарь уже был готов. Он строится по размеру и длине руки невесты, считая три раза от плеча до среднего пальца, и сделан из выбеленного глиной кирпича. Сорок шесть глиняных горшков, выбеленных и выкрашенных красными, желтыми и зелеными полосами (цвета Тримурти), возвышались двумя пирамидами по обеим сторонам посаженного на алтарь «бога браков», а целая толпа замужних девочек толкла в семи больших ступках желтый имбирь. Когда он был готов, то вся эта партия амазонок бросилась на жениха, стащила его с лошади и, раздев донага, стала обмазывать его размоченным в воде имбирем; лишь только он обсох на солнце, его снова стали одевать с песнями. Пока одни его одевали, другие девочки, вооружась каждая листом свернутого в трубку лотоса, капали ему на голову воду – приношение водяным богам.
Нам объяснили, что в продолжение всей прошлой ночи совершались в домах жениха и невесты последние обряды церемонии, начатых еще за несколько недель до свадьбы: воззвание к Ганеше, к брачному богу, к стихийным божествам – богу огня, воды, воздуха, земли; к богине оспы и других немочей; к духам прадедов и планет; к злым духам, добрым духам и к духам домашним… Но вдруг раздалась музыка… О боги! что это за адская симфония! Раздирающие слух звуки тамтама, тибетские барабаны, сингалезские дудки, китайские трубы, литавры, гонги оглушали нас со всех сторон, пробуждая в душе ненависть к человечеству и его дьявольским изобретениям. «De tous les bruits du monde celui de la musique est le plus dsagrable»…[114] – вспомнилось мне. К счастию, агония длилась недолго, и на выручку нам явилось оригинальное и все-таки более сносное пение браминов и научей. Свадьба была богатая, и «весталки» явились в полной форме. Минута затишья, сдержанного шепота… и вот одна из них, высокая, красивая девушка, с глазами, занимающими половину лба, стала молча перебегать от одного к другому гостю и каждого поочередно мазать рукой по лицу, оставляя на нем следы сандалового и шафранного порошка. Она подскользнула и к нам, бесшумно порхая по пыльной дороге своими босыми, разукрашенными золотыми кольцами ногами. Прежде чем мы успели опомниться, она уже мазнула меня, и полковника, и мисс Б*** по носу, заставив последнюю громко чихнуть и затем целые десять минут обтираться и брюзгливо ворчать…
Бабу и Мульджи, с улыбками великодушия на лицах, любезно подставили свои физиономии к полной шафрана ручке. Один лишь Нараян, в ту самую минуту, как поводившая на него все время своими огненными очами весталка, став на самые кончики своих проворных ног, собиралась совершить над ним гулал-пекне, – быстро отшатнулся и, нахмурясь, полуобернулся к ней спиной, получив всю дозу порошка в плечо. Весталка, в свою очередь, грозно нахмурилась, но, затаив досаду, только сверкнула на него глазами и подлетела к Рам Рунджит Дасу. Но с этой стороны ей еще менее посчастливилось: оскорбленный в своем монотеизме и целомудрии, «божий воин» так бесцеремонно оттолкнул весталку, что она отлетела на посуду брачного бога, чуть не перебив еевсю. В толпе послышался сильный ропот, и мы уже приготовлялись было на изгнание за грехи буйного сикха, когда разом грянули опять все барабаны, и процессия тронулась. Впереди всех ехали на позолоченной повозке и на украшенных от рогов до хвоста цветами волах трубачи и барабанщики; за ними следовал другой оркестр пеших дудочников; за этими третий – верховых, дующих во всю мочь в гонги. За ними, по две в ряд, шли разукрашенные перьями и цветами, в богатых попонах, лошади с родственниками молодых. Далее отряд бхиллей в полном обезоружении, так как англичане только что отняли у них все боевые снаряды, кроме лука и стрел. Все они словно страдали флюсом, подвязанные до самого носа своими белым пэгери. За ними шли духовные брамины, с курительными свечами в руках, окруженные своим летучим батальоном весталок, выделывавших во всю дорогу глиссады и па; за этими светские брамины «дважды рожденные» и, наконец, юный жених верхом на красивом коне, по обе стороны которого шли по два воина с хвостами яка (тибетский бык) в руках для отмахивания мух, а за их спинами еще по два человека с серебряными веерами; группа жениха замыкалась голым брамином на осле, державшим над женихом огромный из красного шелка китайский зонтик. За всем этим повозка на волах, нагруженная считанною тысячью кокосов и сотнею бамбуковых нанизанных на красной веревке корзинок. Покровительствующий бракам бог ехал в грустном одиночестве на спине слона, которого махут вел за украшенную гирляндами цепь. За хвостом слона скромно шла наша партия, которая и замыкала процессию…
Бесконечно длились обряды по дороге; невыразимо странными казались нам торжественные «мантры», распеваемые пред каждым деревом, возле погод, пред танками, кустами и наконец пред священною коровой. Когда мы вернулись к дому невесты, было уже около четырех часов пополудни, а мы пришли в шесть утра…
Началась последняя брачная церемония, после которой для женщины закрывается весь мир, но перед которою мы открыли глаза и уши и принялись наблюдать внимательнее прежнего. Вот поставили жениха и невесту у алтаря. Соединив им руки длинною травой кускуса, брамин обвел их три раза вокруг алтаря. Затем им развязали руки, и жрец снова прогнусил мантру. Когда он кончил, жених-мальчик, схватив свою миниатюрную невесту на руки, снова трижды обошел с нею вокруг алтаря, а потом еще три раза, идя на этот раз впереди невесты, которая следовала за ним, как покорная жена. Когда все совершилось, юного мужа посадили на высокое сидение у дверей дома, а новобрачная, взяв в руки таз с водой, простерлась у ног будущего повелителя, разула его и, обмыв ему обе ноги, обтерла их распущенными своими волосами. Обычай, как мы заметили, действительно древний. По правую руку жениха сидела его мать; поклонясь ей низко в ноги, невеста совершила ту же операцию и над свекровью, после чего удалилась в дом; за ней вышла из толпы ее мать и повторила над зятем и его матерью такое же омовение, но уже без обтирания волосами. Брак свершился. Загремели снова барабаны да тамтамы, и полуоглохшие мы наконец уехали домой. Сам Сатана в свои гениальнейшие минуты не мог бы придумать ничего более несправедливого, более утонченно-жестокого. Полная, безусловная гражданская смерть ожидает женщину в случае ее вдовства, овдовей она хотя пятилетней, даже двухлетней девочкой, наконец, и в том случае, если она только прошла через обряд обручения, при котором, как мы видели, она не присутствует, а фигурирует жертвой один козел. Мужчина же не только по праву может иметь несколько жен, хотя – будь сказано к чести индусов – за исключением распутных, приученных резидентами и опекунами-англичанами к пьянству и другим прелестям западной цивилизации принцев и махараджей, – мы еще не слыхивали о таком примере, чтоб у индуса было более одной жены. В случае же вдовства мужчина обязан вступить во второй и третий брак. Но для женщины нет такого закона. Для нее вторичный брак считается величайшим грехом, неслыханным позором: тотчас по сожжении трупа мужа, вдове бреют голову навсегда. Ей не дозволено носить ни одного украшения; ее браслеты, перстни, ожерелья, все это ломается в куски и вместе с волосами сожигается с трупом мужа. Всю жизнь она должна ходить с ног до головы в белом, если она осталась вдовою до 25-ти-летнего возраста, или же в красном, если она старее. Храмы, религиозные церемонии, общество закрываются пред нею навсегда. Она не смеет говорить ни с кем из родных и даже есть с ними. Она спит, ест и работает отдельно; соприкосновение с ней считается нечистым в продолжение семи лет. Если вдова встретится первою на дороге человеку, выходящему утром из дому по делу, то он возвращается домой и откладывает дело до другого дня, так как встреча со вдовой самая дурная примета. Уличенные в лживом истолковании Вед, с преступною целью жечь вдов, дабы завладеть их имуществом, поставленные в невозможность продолжать этот жестокий обычай, брамины возобновили редко приводимое в исполнение – и то касающееся лишь богатых вдов, отказывающихся от самосожжения в последнюю роковую минуту, – и применили оное ко всем вдовам поголовно. Бессильные против британского закона, они мстят невинным и постигнутым несчастием женщинам.
Любопытна история уличения браминов профессором Уилсоном в фальсификации текста Вед и подлоге. В продолжение долгих веков брамины жестоко сожигали злополучных вдов, но Уилсон, лучший санскритолог того времени, рылся в самых древних рукописях, пока не убедился, что нигде в гимнах Вед нет такого постановления, хотя в законе Ману, непогрешимого толкователя «откровения», оно будто бы находилось во всей ясности и так и было переведено Колебруком и другими ориенталистами. Дело становилось затруднительным. Стараться доказать, что истолкование Ману неправильно, – равнялось, ввиду народного фанатизма, толчению воды.
Уилсон стал изучать Ману, сравнивая текст Вед с текстом законодателя. И вот что он нашел наконец: Ригведа повелевает брамину класть вдову, до зажжения костра, рядом с трупом мужа, а по совершении некоторых обрядов свести с костра и громко пропеть над нею следующий стих из Грихья-Сутры:
- Вставай, о женщина! вернися в мир живых;
- Заснув у трупа, просыпайся снова;
- Довольно времени была ты верною женой
- Тому, кто сделал тебя матерью его детей.
Затем присутствовавшие при сожжении покойника женщины мазали себе глаза «коллирием», и брамин обращался опять к ним со следующим стихом:
- Приблизьтесь, женщины замужние, не вдовы;
- С мужьями добрыми несите ги[115] и масло.
- Пусть первыми все матери восходят на алтарь
- В одеждах праздничных и ценных украшеньях и т. д.
Именно предпоследний стих и был искажен браминами самым тонким, хитрым образом. В оригинале стих читается так:
- «А роханту ганайо йоним агре»…[116]
буквально: «первыми – матери ступайте в утробу алтаря» (yonim agre, т. е. внутрь алтаря). Изменив лишь одну букву последнего слова «агре», которое они переделали в «агне» (огонь), брамины получили право посылать в продолжение долгих веков несчастных малабарских вдовиц в yonim agneh – «B утробу огня», на костер. Трудно бы найти на белом свете подобную адскую подделку.
И не только Веды никогда не дозволяли сожигания вдов, но есть даже место в Таитрии-Арнукне (Яджурведа), где меньший брат покойника, его ученик или даже, за неимением родственников, доверенный друг, в то время, как готовятся зажечь огонь на костре, – обращается ко вдове и говорит ей следующее: «Встань, женщина, не ложись более возле безжизненного трупа; возвратись в мир живых, подальше от умершего супруга, и сделайся женой того, кто держит тебя за руку и желает вступить с тобою в брак». Этот стих доказывает, что во времена ведического периода существовал для вдов вторичный брак, тем более, что в нескольких местах древних рукописей, врученных нам свами Дайанандом, мы нашли повеление вдовам «собирать кости и золу мужа в продолжение нескольких месяцев по его смерти, и в заключение исполнять над покойником известные обряды»…
Невзирая, однако, на полную улику, на произведенный открытием Уилсона скандал и на то, что брамины пред двойным авторитетом Вед и Ману принуждены были, в свою очередь, спасовать, вековой обычай оказался столь сильным, что некоторые супра (набожные индуски) до сих пор сожигают себя, когда могут. Не далее, как в конце семидесятых годов прошлого столетия, по смерти главного министра в Непале Юнг Бахадура, четыре его жены настояли на самосожжении. Непал – неподвластен Британии, и англо-индийское правительство не имело права вмешаться.
XXI
В четыре часа утра мы уже переезжали Вагрей и Гирну, или правильнее (comme couleur locale[117]) Шиву и Парвати. Вероятно, по примеру смертных супругов, «боги» в это утро ссорились, так как очень уж они вдвоем бурлили, и наш паром, зацепившись за что-то на дне реки, чуть не перевернул нас всех в холодные объятия Махадевы и его сварливой половины.
Подобно всем пещерным храмам в Индии, вырытым, как я подозреваю, аскетами с целью искушать человеческое терпение, и эти кельи находятся на вершине почти отвесной горы. Принимая в соображение, что такая неприступность их нисколько не мешает даже простым тиграм, не говоря уже об «оборотнях», залезать туда и даже селиться в них, остается думать, что подобный род архитектуры был действительно избран лишь с целью вводить слабых смертных во грех. Семьдесят две высеченные в скале ступени, заросшие мхом и колючками, с глубокими выбоинами, которые громко свидетельствовали о несметных миллионах ног пилигримов, выбивавших их в продолжение двух тысяч лет, – таков для начала парадный вход в Багхские пещеры. Прибавьте к прелестям подобного подъема множество просачивающихся сквозь ступени горных ручьев, и никто не удивится, что мы в то утро положительно изнемогали под бременем жизни и археологических затруднений. Бабу, который, сняв туфли, скакал по колючкам с такою же легкостью, как если б у него вместо человеческих подошв были копыта, посмеивался над «слабыми европейцами» и только еще более бесил нас…
Но, взобравшись на вершину горы, мы перестали роптать, почувствовав с первого взгляда, что будем вполне вознаграждены за всю нашу усталость. Едва мы взошли на небольшую, расстилавшуюся под далеко нависшею над ней бурою скалой площадку, как пред нами открылась, через прямоугольное отверстие футов в шесть шириной, целая анфилада темных пещер. Мы были поражены мрачным величием этого давно покинутого храма. Не теряя времени на подробный осмотр потолка над площадкой, очевидно, служившею когда-то верандой, над портиком, с его торчащими сверху, как большие черные зубы, отломками того, что некогда было колоннами, и не останавливаясь даже осмотреть две комнаты по обеим сторонам древней веранды, одну с разбитым идолом какой-то плосконосой богини, другую с Ганешей, – мы приказали зажечь факелы и вошли внутрь первой залы… На нас пахнуло могильной сыростью. При первом слове все понизили голос до едва слышного шепота: глухо завывшее, протяжное и долго замиравшее потом эхо заставило нас всех неприятно вздрогнуть. С робким гортанным восклицанием: «Дэви!.. Дэви!..» наши факельщики мгновенно бросились лицом на землю и, несмотря на сердитый протест Нараяна и особенно «божьего воина», тут же начали творить пуджу[118] голосу невидимой, обитавшей в этих пещерах богини… Единственный проникавший во храм свет входил в отверстие двери, погружая в еще более глубокий мрак почти две трети залы. Эта зала, или средний храм, очень велика – 84 квадр. фута и 16 футов высоты. Двадцать четыре массивные колонны составляют квадрат, по шести возле каждой стены, включая угольные столбы, и четыре средние, которые поддерживают в центре потолок скалы, слишком переслоенный, чтобы, как в Карли и Элефанте, выдержать на таком большом пространстве чрезмерную тяжесть горы. Базы колонн состоят каждая из плинтуса и двух полукруглых фризов. У четырех средних столбов круглые стержни, со спиральными кряжами, которые, суживаясь кверху, постепенно изменяются из 16-ти в 8-угольные полосы, переходя под подставками в квадратные, и представляя таким образом нечто чрезвычайно оригинальное и изящное. Другие колонны – две передние и две задние – почти квадратные до первой трети своей высоты. Затем и эти начинают постепенно округляться, переходя в 8-ми и 12-угольные полосы со спиральными кряжами, а еще выше в 12-ти и 24-угольные, оканчиваясь под карнизом пышными орнаментациями, напоминающими коринфский стиль. У***, известный архитектор по профессии и опытный художник, уверял нас, что оригинальнее этих колонн он ничего не видел. Какие употреблялись инструменты туземными зодчими на созидание подобных, в цельных скалах, работ, он и ума приложить не мог. Как и все пещерные храмы Индии, история которых теряется во мраке неизвестности, и эти приписаны ориенталистом Эрскином буддистам, хотя и здесь предание относит их к работам мифических братьев Панду.
Но не говоря уже о том, что вся индийская палеография в каждой новооткрываемой древней надписи своей протестует против такого самовольного заключения, есть еще много других причин сомневаться в правильности воззрений на этот счет большей части английских ориенталистов. Мы выскажем пока одну. Положим, что показания браминов неправильны и что буддисты, как то желали доказать Стивенсон и другие, проповедовали свою религию, строили вихары и пользовались одинаковыми правами с другими сектантами в Индии еще в начале VI века нашей эры. Но, с другой стороны, эти же члены Азиатского Общества давно решили, что религия Будды, затеявшего свою реформу именно против идолопоклонства, исказилась «не ранее V столетия». До того времени не было и не могло быть ни одного браминского идола в чисто буддистских храмах, как это уже и доказано. Каким же образом, спрашивается, в пещерных храмах Карли, Насика, Кеннери и т. д. (Карли построен, по единодушному мнению антиквариев, между III и I веком до-христианской эры, никак не позже 95 года до Р. Х., а пещеры Насика в первом или во втором веке нашей эры) находится такая бездна браминских идолов, вышедших из-под резца зодчих одновременно со стенами зданий? Почти все они иссечены в стенах и составляют существенную часть самых пещерных храмов. Разве в первые два века до и после нашей эры буддист осмелился бы изображать столь противных духу учения Будды идолов? «Найденные в Насике надписи (отвечают нам антикварии) доказывают, например, что славный монарх А'ндхры, Готамипутра, покорив царя Цейлонского, выгнав скифов, греков и персов, основал в одно и то же время госпиталь для больных и немощных, школу для стрельбы из лука, коллегию для изучения буддизма и другую коллегию для браминов, представляя таким образом интереснейшую картину человеколюбивого, отличавшегося веротерпимостью и либерального правителя. Эта надпись вместе с тем доказывает: 1) что буддисты жили с браминами в дружбе до своего изгнания из Индии и пользовались одинаковыми с ними правами, и 2) что, постепенно переняв у браминов их политические воззрения, они снова вернулись к бывшей своей вере, только прибавив Будду к идолам и проч.». – Но ведь это же случилось не ранее V столетия? говорите вы. – Никак не ранее. – А пещерные храмы, наполненные сверху донизу браминскими идолами, строились, по вашему же определению, между III веком до Р. Х. и II по Р. Х.? – Конечно, в этом мы единодушно соглашаемся. – Но как же вы соглашаете такое противоречие между двумя фактами? – А мы (говорят они) даже и труда такого на себя не берем: мы авторитеты, определяющие и постановляющие безапелляционно, а объяснять какие-либо кажущиеся несообразности предоставляем другим…
Cum grano salis,[119] однако. Объяснять себе или другим они дают нам право; но если объяснения хоть немного разойдутся с их «непогрешимыми» заключениями, на объясняющего тотчас же кладется клеймо невежества, и критика его выставляется на позор всему свету, как оскорбляющего науку игноранта. Et c'est ainsi qu'on crit l'histoire! (особенно в Индии). Вероятно, так же будет поступлено и с этими скромными заметками. Некоторые русские археологи восстанут против приводимого нами мнения (т. е. мнения туземных археологов), ибо оно диаметрально расходится с мнением Фергюсона и других великих европейских оракулов о циклопических постройках архаических времен. Но чтобы разом доказать, чего стоит мнение хотя Фергюсона, этого блестящего маяка британских архитекторов, приведу еще один пример. Этот великий зодчий, но очень посредственный археолог, объявлял в начале своей ученой карьеры, как объявляет и теперь, что «пещерные храмы Кеннери выстроены все до одного от V до Х столетия». Так и порешили было. Но вдруг д-р Бэрд, во время своих раскопок в этих пещерах, находит в одном из памятников, сооружаемых буддистами в их храмах, известных под названием tope, медную доску с надписью. На затертость надписи нельзя было пожаловаться: в ней на санскритском языке говорилось яснее дня, что этот топ был приношением, сделанным старому храму в начале 245 года (по астрономической эре индусов). Это летосчисление, говорят Принсепс и д-р Стивенсон, совпадает со 189 годом христианской эры и неопровержимо решает вопрос если не о годе самой постройки, то о годе приношения, когда эта пещера уже считалась старым храмом, по выражению надписи. На это Фергюсон, нисколько не конфузясь, отвечает, что для него древние надписи в вопросах о хронологии ровно ничего не доказывают, ибо могут и врать, и что он, Фергюсон, «основывает свои соображения и определения древности развалин не на надписях, а на известных им самим открытых архитектурных канонах или уставах».
В настоящее время между ним и доктором права, известным бабу Раджендра Лалл Митрой из Калькутты, признанным в Лондоне ученейшим археологом и антикварием Индии,[120] идет война. Раджендра Лалл отвечает ему, что «каноны», извлеченные почтенным английским архитектором из глубины его умозрительного знания, никак не могут применяться к таким древним и часто неизвестного стиля архитектуры храмам, как так называемые «пещерные храмы» Индии.
Прямо против входа дверь ведет в другую залу, продолговатую, с двумя шестиугольными колоннами и с нишами по бокам, в которых стоят довольно хорошо сохранившиеся статуи: богини в 10 футов вышины и несколько богов в 9 футов. За этой – вход в комнату с алтарем. Это правильный шестиугольник в три фута между углами, под высеченным из цельной скалы куполом. Сюда не впускался, как и ныне не впускается, никто, кроме посвященных в таинства адитума. Кругом – кельи бывших жрецов; их около двадцати. Осмотрев алтарь, мы было уже собирались идти далее, как полковник, взяв из рук одного из слуг факел, отправился с двумя другими осматривать эти боковые комнаты. Через несколько минут раздался его голос, громко звавший нас из второй кельи налево. Он нашел секретный ход и кричал нам: «Пойдемте далее… надо увериться, куда он ведет!..»
– В берлогу одного из «оборотней»… Смотрите в оба, полковник… берегитесь тигров!.. – прокричал за нас в ответ бабу.
Но по дороге к «открытиям» нашего президента было не легко остановить. Мы пошли на его зов.
– Комната… потайная келья!.. Лезьте все за мною… целый ряд комнат… Мой факел потух!.. несите спички… факелы!..
Но лезть за ним и нести факелы оказывалось легче на словах, нежели на деле. Факельщики наотрез отказались лезть и чуть было не разбежались со страха. Мисс Б*** брезгливо посматривала на закопченую стену и на свой туалет, а У*** поместился на отвалившемся куске колонны и решил, что не пойдет, а закурит сигару и, окруженный отрядом трусливых факельщиков, станет нас ожидать. В стене было несколько выступов, очевидно, высеченных позднее пещеры, а на полу валялся большой, как бы нарочно высеченный в неправильную форму камень, соответствующий своею формой дыре в стене. Бабу на своем живописном языке тотчас же указал нам на него, как на бывшую «затычку» потаенного хода. По тщательном осмотре мы убедились в очевидном намерении каменщика-строителя сделать его похожим и даже ничем не отличающимся от прочих неровностей грубо обтесанной стены. К тому же, мы нашли на нем нечто вроде стержня, на котором его, вероятно, и поворачивали, когда являлась надобность открывать этот вход.
Первым полез в дыру, продолговатую, фута в три вышины, но не более двух в ширину – наш мускулистый «воин божий», а так как дыра, когда он стал на кусок колонны, приходилась почти на средине груди этого пенджабского Еруслана Лазаревича, то он и влез довольно легко. За ним, с ловкостью обезьяны, спрыгнул бабу и, втащив факел, осветил всю комнату. Затем, с помощью акали, который втаскивал меня сверху за руки, и Нараяна, помогавшего снизу, меня благополучно, хотя и с усилием, перегрузили через отверстие, в котором я, впрочем, изрядно застряла, сильно оцарапав при этом о стены руки. Как ни тяжелы археологические расследования при пяти пудах бренного тела, я однако же чувствовала, что с двумя такими геркулесами, как Рам Рунджит Дас и Нараян, смело могла бы отправиться хоть на самые вершины Гималаев. Последними полезли мисс Б***, которая чуть было не проглотила горсть свалившихся ей в вечно открытый рот пыли и камешков, а за нею Мульджа. Но У***, который предпочел на этот раз чистоту своих белых панталон осмотру святынь незапамятной древности, остался внизу с людьми…
Тайная келья оказалась комнатой в двенадцать квадратных футов; а прямо против зиявшей на полу дыры, на противоположной стене, только тоже под потолком, находилось другое точно такое же отверстие, хотя «затычки» от него мы не нашли. Келья была совершенно пустая, если не считать черных пауков, похожих по величине на крабов. При нашем появлении и особенно при ослепляющем их, вероятно, свете, между ними произошла паника: они забегали сотнями по стенам, висли на воздухе и падали нам на головы. Первым движением мисс Б*** было убивать их, но на этот раз все четыре индуса сильно и единодушно протестовали против такого намерения. Англичанка обиделась и вскипятилась.
– Я думала, что вы реформатор, – презрительно заметила она Мульджи, – а вы выказываете предрассудки не хуже идолопоклонника…
– Я прежде всего индус, – гордо ответил «молчаливый генерал». – А индусы испокон века считают грехом пред природой и собственною совестью лишать жизни инстинктивно убегающее пред силой человека, даже и опасное животное, не только что такое безвредное насекомое, как паук.
– Уж не боитесь ли вы будущего переселения в черного паука? – фыркнула она.
– Нет… но, в случае необходимости, все-таки желал бы лучше трансмигрировать в паука, нежели в англичанина, – обрезал он.
Мы все расхохотались, все, кроме патриотической старой девы. На этот раз она сильно рассердилась и тотчас же, под предлогом головокружения, спустилась назад в дыру. Все наше общество начинало ей тяготиться, и ее никто не удерживал.
Что касается нас, то мы полезли во второе отверстие под водительством на этот раз Нараяна. Он бывал здесь и прежде, и по этому поводу рассказал нам весьма странную историю. Он уверял, и весьма серьезно, будто такие комнаты тянутся одна за другой до самой вершины горы. Затем они повертывают в сторону, спускаясь вниз до огромного подземного жилища – целый пещерный дворец, где по временам живут раджа-йоги. Желая удалиться на время от света и провести несколько дней в уединении, раджа-йоги находят его там, в подземном жилище. Наш президент как-то сбоку странно покосился через очки на Нараяна, но промолчал. Индусы не противоречили.
Вторая келья была во всем подобна первой и имела такое же отверстие. Через него мы пролезли в третью, где и сели отдохнуть. Здесь я почувствовала, что мне становится трудно дышать; но, приняв это просто за одышку, действие уталости, ничего не сказала товарищам, и мы полезли в четвертую келью. Только отверстие в эту было до двух третей завалено мелкими камнями и землей, и нам пришлось минут двадцать откапывать его прежде, чем мы могли пролезть далее. Как нам сказал Нараян, комнаты все шли в гору; пол одной находился на уровне с потолком предыдущей. Четвертая келья была в развалинах, но две повалившиеся колонки составляли как бы ступени к отверстию пятой кельи и, казалось, представляли менее затруднения. Но тут полковник, остановив занесшего уже было ногу Нараяна, лаконически заметил, что теперь пришло время держать совет. «Выкурить трубку совещания», сказал он, употребляя выражение краснокожих индейцев.
– Если Нараян говорит правду, то ведь этак мы можем путешествовать из одного отверстия в другое до завтрашнего дня?
– Я сказал правду, – как-то торжественно отвечал Нараян, – но с тех пор, как я был здесь, мне говорили, будто несколько отверстий уже завалено, а именно в следующей за этой кельей.
– Ну, стало быть, нечего и думать идти далее. Но кто же завалил их? Или просто они от времени обрушились?…
– Нет… их завалили нарочно… они…
– Кто они? Оборотни, что ли?…
– Полковник, – промолвил с усилием индус, и даже при постепенно слабеющем свете факелов можно было заметить, как задрожали у него губы, а он сам побледнел, – полковник… Я говорю серьезно, и не шучу!
– Да и я не шучу. Кто же это они?
– Братья… Раджа-йоги; некоторые из них живут недалеко отсюда.
Полковник откашлялся, поправил очки и, помолчав немного, с заметным неудовольствием в голосе наконец проговорил:
– Послушайте, мой милый Нараян, не думаю, чтобы вашею целью могло быть желание морочить нас… Но неужели вы хотите нас заставить поверить или сами верите, чтобы кто-либо в мире, даже спасающийся в джунглях аскет, мог жить в местах, куда не залезают даже тигры и откуда сами летучие мыши ретируются, за недостатком воздуха? Посмотрите на огонь факелов… Еще там две комнаты – и мы задохнемся!
Действительно, наши факелы совсем потухали, и мне становилось чрезвычайно трудно дышать. Мужчины тяжело переводили дух, а акали громко сопел.
– И однако же, я говорю святую истину, далее живут они… Я сам был там.
Полковник задумался и стоял в видимой нерешимости пред входом.
– Вернемтесь назад! – неожиданно заорал акали. – У меня кровь идет из носу.
В эту самую минуту со мной произошло нечто столь же неожиданное, как и странное для меня тогда: я почувствовала, как вдруг у меня сильно закружилась голова, и я почти в беспамятстве скорее упала, нежели опустилась, на обломок колонны, прямо под отверстием в пятую келью. Еще секунда, и несмотря на тупую, но сильную, как удары молота, боль в висках, мною стало овладевать невыразимое чувство отрадного, чудного спокойствия; я смутно сознавала, что то был уже не грозящий, а действительный обморок; что через несколько секунд, если меня не вынесут на воздух, я должна буду умереть. И однако же, хотя я не могла уже пошевельнуть ни одним пальцем, ни произнесть ни одного звука, я не испытывала ни малейшей агонии, ни искры страха в душе: одно только апатичное, но невыразимо приятное чувство успокоения, полное затишье всех чувств, кроме слуха. На минуту я, должно быть, совсем потеряла сознание, но помню, как пред тем глупо внимательно прислушивалась к мертвенному вокруг меня молчанию. Неужто это смерть? – раз неясно мелькнуло у меня в голове. Затем мне показалось, будто меня стали обвевать сверху чьи-то мощные крылья: «Добрые, добрые крылья, ласковые, добрые крылья»… словно выбиваемые маятником, отчеканивались у меня эти слова в мозгу, и я идиотически внутренно засмеялась им. Потом я стала отделяться от колонны и знала скорее, чем чувствовала, что падаю в какую-то бездну, все ниже и ниже, среди глухого отдаленного грома. Но вдруг раздался громкий голос: я его не слухом услыхала, а словно почувствовала… В нем было что-то осязательное, что-то разом задержавшее меня в моем беспомощном падении и остановившее его. То был давно известный, хорошо знакомый мне голос, признать который в эту минуту я не имела сил. Среди грома голос этот сердито раздался издалека, как будто из самого поднебесья, и, прокричав на языке хинди: Диувн Тумере у анка кья кма тха? (Безумцы! какая нужда была вам сюда заходить?) замолк…
…
…
Как меня протащили затем через пять узких отверстий, останется для меня навеки тайной… Я пришла в себя уже внизу на веранде, где дул со всех сторон ветер, так же скоро, как и повалилась наверху, в наполненной гнилым воздухом келье. Когда я совсем оправилась, то прежде всего мне бросилась в глаза нагибавшаяся надо мною высокая мощная фигура, вся с головы до ног в белом, и черная, как смоль, раджпутская борода. Но лишь только я узнала обладателя бороды, как разом изъявила свою искреннюю радость, спросив его тут же: «откуда вы взялись?» То был наш друг, такур Гулаб Лалл Синг, который, обещав встретить нас в Северо-Западных провинциях, теперь являлся нам, как будто спадший с неба или выросший из-под земли – в Багхе!
Действительно, можно было полюбопытствовать и спросить у него, откуда и как это он пожаловал к нам, тем более, что не меня одну поразило его присутствие. Но мой несчастный обморок и плачевное состояние прочих исследователей подземелья делали всякие расспросы на первое время почти невозможными. С одной стороны, мисс Б*** насильно закупоривала моим носом свою стклянку с нашатырным спиртом; с другой, «божий воин» – весь в крови, как будто и на самом деле только что сражался с афганами; далее Мульджи с сильною головною болью. Один полковник да Нараян отдались легким головокружением. Что же касается бабу, то его никакие углекислые газы, кажется, не в состоянии были доконать, а также как и свирепые солнечные лучи, убивавшие других наповал, безвредно скользили по этой неуязвимой бенгальской оболочке. Ему только очень хотелось есть… Наконец, из запутанных восклицаний, междометий и объяснений, мне удалось узнать следующее:
Когда Нараян, первый заметив, что я в обмороке, бросился ко мне и мигом оттащил назад к отверстию, из верхней кельи раздался вдруг неожиданно голос такура и как громом поразил их на месте. Прежде чем они могли прийти в себя от изумления, Гулаб Синг вышел из верхнего отверстия с фонарем в руках, и соскочив вниз из следующего, кричал им, чтоб они поскорее «подавали» ему «бай»[121] (сестру). Это «подаванье» такого грузного предмета, как моя тучная особа, и представившаяся моему воображению вся эта картина чрезвычайно рассмешили меня тогда. Но мисс Б*** сочла священным долгом своим обидеться за меня, хотя на нее никто и не обратил внимания. Сдав с рук на руки полумертвую поклажу, они поспешно последовали за такуром; но Гулаб Синг, по их рассказам, все как-то умудрялся, несмотря на затруднение, причиняемое ему подобным багажом, действовать и без их помощи. По мере того как они пролезали через верхнее отверстие, он был уже у другого нижнего, и, сходя в одну келью, они только успевали видеть мельком его развевающуюся белую чадру, исчезающую из одного хода в следующий нижний. Аккуратный до педантизма, точный во всех своих исследованиях, полковник никак не мог сообразить, каким это образом такур мог препровождать так ловко почти бездыханное тело из одного конца отверстия в другой! «Не мог же он выбрасывать ее пред собою из прохода вниз; иначе она разбилась бы…», рассуждал он. «Еще менее возможно думать, чтобы, сойдя вниз первым, он затем протаскивал ее за собою. Непостижимо!..» Мысль эта долго преследовала полковника, пока не стала чем-то вроде задачи: что появилось первым – птица или яйцо? А такур на все вопросы только пожимал плечами, отвечая, что не помнит; что он просто выносил меня из келий как можно скорее и поступал, как только умел; что ведь они все шли вслед за ним и должны были видеть, и, наконец, что в подобные минуты, когда всякое мгновение дорого, «люди не думают, а действуют», и тому подобное.
Но все эти соображения и трудность объяснить процедуру загадочного передвижения явились лишь впоследстви, когда нашлось время думать и размышлять о случившемся. Теперь же никто ничего еще не знал о том, как и откуда явился в такую минуту наш Гулаб Синг. Сойдя вниз, они нашли меня лежащую на ковре на веранде, и такура, отдающего приказания двум слугам, подъехавшим из-за горы верхами, а мисс Б*** в «грациозном отчаянии» с открытым ртом, таращившую изо всей мочи глаза на Гулаб Синга, которого она, кажется, серьезно принимала за «материализованного духа».
Между тем, объяснение нашего друга было, на первый взгляд, и просто, и весьма естественно. Он был в Хардваре со свами, когда тот послал нам письмо, чтоб отложить наш приезд к нему на время. Приехав из Джабалпура в Кандву, по Индорской железной дороге, он побывал у Холькара по делам и, узнав, что мы здесь, решил присоединиться к нам ранее, чем предполагал. Достигнув Багха поздно вечером, накануне, и не желая тревожить нас ночью, узнав, наконец, что мы будем в пещерах утром, он заранее приехал встретить нас. Вот и вся тайна…
– Вся?… – воскликнул полковник. – Разве вы знали, что мы залезем в кельи, когда забрались туда ожидать нас?…
Нараян едва дышал и смотрел на такура глазами лунатика. Тот даже и бровью не повел.
– Нет, не знал. А в ожидании вашего приезда зашел посмотреть на кельи, которые давно не видал. А там замешкался и пропустил время…
– Такур-саиб, вероятно, вдыхал в себя свежий воздух в кельях… – ввернул словцо бабу, скаля зубы.
Наш президент ударил себя по лбу и даже привскочил.
– И в самом деле!.. Как же вы могли выдержать так долго?… Да!.. Но откуда же вы прошли в пятую келью, когда ход был завален в четвертую и нам пришлось самим откапывать его?
– Есть и другие ходы. Я прошел внутренним, давно известным мне путем, – спокойно отвечал Гулаб Синг, раскуривая гэргури. – Не все следуют по одной и той же дороге, – добавил он медленно и как-то странно, и пристально взглянул в глаза Нараяну, который согнулся и почти припал к земле под этим огненным взглядом. – Но пойдемте завтракать в соседнюю пещеру, где все должно быть готово. Свежий воздух вас всех поставит на ноги…
Выйдя из главной пещеры, в 20 или 30 шагах на юг от веранды, мы наткнулись на другую такую же пещеру, к которой надо идти по узкому карнизу скалы. В эту вихару нас такур не пустил, боясь после нашего несчастного опыта с кельями, что у нас сделается головокружение. Мы сошли по раз уже пройденным ступеням на берег реки и, повернув по направлению к югу, обогнули гору, шагов на 200 от лестницы, и оттуда поднялись в «столовую», по выражению бабу. В качестве «интересной больной», меня понесли по крутой тропинке в собственном складном стуле, привезенном мною из Америки, никогда меня не покидавшем на дороге, и благополучно высадили у портика третьей пещеры.
Когда мы вошли, пред нами простерлись на землю четыре знакомые нам еще с Карли телохранителя такура. Ковры были разостланы и завтрак готов. Всякий след угара исчез, и мы уселись за стол в самом веселом расположении духа. Разговор, конечно, тотчас же зашел о Хардварской мелле, – о которой часто упоминалось в прошлом году, даже в русских газетах, и откуда наш неожиданный приятель только что приехал. Сведения, сообщенные нам Гулаб Лалл Сингом, оказались чрезвычайно интересными, так как он только за пять дней до того уехал с этой гигантской религиозной ярмарки, подробности коей, переданные им же, тотчас были записаны мною. Но через несколько недель мы сами посетили Хардвар.
Одно воспоминание об этой чудной местности (Хардваре) вызывает в моем воображении картину первобытного земного рая. Пишу о ней как очевидец.
Каждый двенадцатый год, называемый индусами кумбха (планета Юпитер входит в то время в созвездие Водолея), приносит с собою особенно благоприятный день, который и назначается главными состоящими при пагодах астрологами днем открытия ярмарки. Сюда собираются богословы всех сект и пилигримы со всей Индии, от принцев и махараджей до последнего факира включительно. Первые ведут диспуты; каждый представитель и оратор старается доказать превосходство своей религии или философа над другими. Последние стекаются, чтоб окунуться в Ганг у самого его источника; для этой операции также назначается благоприятный по звездам час. Говоря о Ганге, следует исправить здесь маленькую ошибку: имя священнейшей реки индийцев немного перековеркано европейскими географами.
Этой реке следовало бы называться или – Гангеса, или же Ганга, как ее зовут туземцы, а никак уж не «Ганг» (в мужском роде). «Ганга» священна в глазах индуса, ибо она величайшая у них богиня-кормилица всей страны и дочь старого Гимавата (Гималаев), из сердца коего она вытекает для спасения народов. Поэтому ее и боготворят; построенный у ее источников город Хардвар считается туземцами не менее священным.
Хардвар (пишется Гери-двара – или ворота бога-солнца или Кришны) часто называется Гангадвара или ворота Ганга и столь же известен под именем Купелы, в воспоминание аскета Купелы (скорее Капилы?), который долго жил здесь и спасался, оставив по себе множество чудесных традиций. Город расположен в прелестнейшей, цветущей долине, у южного подножия Севаликского хребта, между двумя почти сталкивающимися горными цепями. В этой долине, возвышающейся на 1024 фута над уровнем моря, северная природа Гималаев борется с тропическою растительностью долины, и в этих усилиях превзойти друг друга они совокупно создали один из самых восхитительных уголков Индии. Сам городок – собрание древних, невозможно-фантастической архитектуры замкообразных башенок, вихар, маленьких, ярко расписанных, похожих на игрушки деревянных крепостей, пагод с бойницами и висячими резными балкончиками, и все это при таком изобилии алое, роз, далий и пышных кактусов в цвету, что с первого взгляда не отличишь окна от двери. Гранитные фундаменты многих домов стоят на самом русле реки и четыре месяца в году находятся до половины под водой, а за этою горстью разбросанных строений, выше, на скате холма, скучились белоснежные высокие храмы. Некоторые из них приземистые и толстые с широкими боками и раззолоченными куполами; другие с величественными, многоярусными башнями; третьи с высокими стройными острыми крышами, которые скорее походят на шпицы колоколен, чем на купол. Странной, прихотливой, нигде не виданной архитектуры храмы эти, словно нечаянно свалившиеся со снежных вершин ледяной обители горных духов (которыми так полны гималайские предания), пугливо заглядывают, приютившись под родною сенью горы, через голову маленького городка в чистые холодные струи Ганга. Здесь река еще не осквернена грязью и грехами миллионов ее поклонников. Подержав их в своих ледяных объятиях, чистая дева гор уносит свои светлые, прозрачные, как хрусталь, волны через пылающие равнины Индостана, и только за 348 миль оттуда, возле Канпура, ее воды мутятся и темнеют, пока наконец у Бенареса не превращаются в какой-то гороховый с перцем суп…
После завтрака мы простились с «божьим воином», который отправлялся по дороге в Бомбей. Почтенный Сикх крепко пожал нам всем руки и, приподняв правую руку ладонью вперед, с серьезным и важным видом давал нам всем поочередно свое пастырское благословение по обычаю последователей Нанака. Но когда он дошел до полулежавшего на земле такура, облокотившегося на седло вместо подушки, с ним произошла резкая перемена. Она была до того резка и очевидна, что всем нам бросилась в глаза: до того времени он быстро переходил от одного к другому, пожимая каждому руки и затем благословляя; но когда его взгляд опустился на рассеянно глядевшего на приготовления к отъезду Гулаб Синга, то он внезапно остановился, и важное, немного горделивое выражение его лица мигом перешло во что-то словно униженное и сконфуженное. Затем вместо обычного «намасте» (кланяюсь вам), наш акали совершенно неожиданно для нас простерся пред такуром на землю. Благоговейно, словно пред своим амритсарским гуру отчетливо прошептал он: «Апли аднья, садху саиб, аширват»…[122] – и так и замер на земле…
Мы были так поражены этой выходкой, что сами как будто чего-то сконфузились; но ни один мускул не дрогнул на спокойном и бесстрастном лице таинственного раджпута. Он медленно отвел глаза от реки и перевел их на лежащего пред ним акали; а затем просто, не проронив ни одного слова, слегка дотронулся до его головы указательным пальцем и, встав, заметил, что и нам пора ехать…
Во всю дорогу он следовал за нашим тихо ехавшим по глубокому песку экипажем верхом и рассказывал о местных преданиях Хардвара и Раджастхана, сложившихся с незапамятных времен в народе эпических легендах и о великих деяниях Гери-Кули,[123] принцев богатырей расы Гери (Солнца). Это имя «Гери-Кули» заставляет серьезно предполагать многих ориенталистов, что кто-нибудь из этой фамилии эмигрировал в Египет, в темные доисторические времена первых Фараоновских династий, откуда древние греки и переняли вместе с именем и предания, сложив таким образом свои легенды о боге-солнце Гер-Кулесе. Древние египтяне боготворили сфинкса под именем «Гери-мукха» – или Солнца на небосклоне. На той горной цепи, что обрамляет Кашмир, к северу находится, как известно, громадная, похожая на голову вершина (13000 футов над уровнем моря) и называется Гери-мукх. Имя это встречается в древнейших Пуранах. Почему гг. филологи не позаймутся этим странным совпадением имен и легенд? Кажется, почва богатая… На Гималайском «Геримукхе» находится священное озеро «Гангабаль» (место Ганга) и народное поверье указывает на гигантскую голову как на голову «Гери» – бога-солнца на закате. Неужели это простая случайность? Смею думать, что в этом совпадении имен не более найдется игры случая, чем в том факте, что Египет, как и Индия, воздавал божественные почести корове и быку, что в земле Фараонов древние египтяне выказывали такое же отвращение и религиозный ужас к убиению скота, то есть коров и быков, как и современные индусы.
Вечером нас завезли в какую-то кругом обрамленную лесом глухую лощину, из которой мы выехали на берег огромного озера. Здесь снова приключилось с нами нечто на первый взгляд совсем обыкновенное, но в сущности весьма загадочное. Мы вышли из экипажей; у берега, густо заросшего тростником (не по нашим русским понятиям «тростником», а тростником, скорее соответствующим Гулливеровским описаниям бробдиньягской природы) стоял большой, новый, привязанный к тростнику паром. Около парома не было никого, и берег казался совершенно пустынным. Оставалось еще часа полтора, два до солнечного заката. В то время как наши люди с телохранителями и слугами такура выкладывали из таратайки наши узелки и поклажу и переносили их на паром, мы уселись на какой-то развалине у самой воды, любуясь великолепным озером. У*** собирался срисовать вид, который был действительно прелестен.
– Не торопитесь снимать эту местность, – остановил его Гулаб Синг. – Чрез полчаса мы будем на островке, где виды гораздо красивее этого. Там мы можем провести ночь и даже все завтрашнее утро.
– Боюсь, темно будет чрез час… А завтра нам придется рано выехать, – говорил У***, открывая ящик с красками.
– Нет… можем оставаться и до трех часов пополудни… До станции железной дороги всего три часа, а поезд в Джабалпур отходит только в восемь часов вечера. К тому же, сегодня вечером вы увидите и услышите на острове странный и чрезвычайно интересный натуральный феномен: я угощу вас концертом… – добавил он с привычною ему загадочною улыбкой.
Мы все навострили уши.
– Да на какой же это мы едем остров? – полюбопытствовал полковник. – Разве мы ночуем не здесь у берега, где так прохладно и где…
– Лес так полон игривыми леопардами, а тростник скрывает змей, хотели вы сказать, – перебил его, осклабляясь, бабу. – Вон, взгляните направо, возле мисс Б***, под тростником! Полюбуйтесь счастливым семейством в пустыне: отец, мать, дяди, тетки, дети, – начал он громко считать; – я даже подозреваю в этой компании тещу…
Мисс Б*** взглянула по направлению тростника и, заголосив так, что весь лес застонал ей в ответ, опрометью бросилась, как к спасительному ковчегу – к тонге. В трех шагах от нее, сверкая блестящею чешуей в лучах заходящего солнца, играло штук сорок змей и змеенышей. Они кувыркались, свивались, развивались, переплетаясь хвостами, представляя картину полного и невинного счастья. Такур присел было на камень возле У***, который уже собирался начинать рисунок, но туг бросил его и стал смотреть на опасную группу змей, хладнокровно покуривая свой неугасимый гэргэри (раджпутский кальян).
– Криком вы только заранее привлечете сюда из леса уже собирающихся на ночной водопой зверей, – немного насмешливо заметил он мисс Б***, которая пугливо высовывала из тонги свое бледное, искаженное ужасом лицо. – Бояться никому из нас решительно нечего. Не троньте зверя, и он вас оставит в покое и даже убежит от вас скорее, чем вы от него…
С этими словами он слегка махнул чубуком по направлению семейной группы. Как громом пораженная, вся эта живая масса мгновенно осталась недвижимою, а в следующую затем секунду исчезла с громким шипеньем и шуршаньем в тростнике.
– Да это чистый месмеризм!.. – воскликнул полковник, не проронивший ни одного жеста раджпута и сверкая глазами из-под очков. – Как вы это сделали, Гулаб Синг? Как научиться этому искусству?…
– Как сделал? Просто спугнул их движением чубука, как вы видели. Что же касается «искусства», то в этом действии решительно нет никакого «месмеризма», если под этим современным и довольно модным, кажется, словом вы подразумеваете то, что мы, дикие индусы, называем вашикаран видья, т. е. наука очаровывать людей и зверей силою воли. Змеи убежали потому, что испугались направленного против них движения…
– Но ведь вы не отвергаете, что изучили это древнее искусство и имеете этот дар?
– Нет, не отвергаю. Всякий индус моей секты обязан изучать вместе с другими тайнами, переданными нам нашими предками, тайны физиологии и психологии. Но что ж в этом? Боюсь, мой дорогой полковник, что вы вообще слишком склонны смотреть на мои малейшие действия сквозь призму мистицизма, – добавил он, улыбаясь. – Это вам Нараян видно наговорил про меня; не так ли?…
И он ласково, хотя с таким же загадочным выражением опустил взор на сидевшего у его ног и редко спускавшего с него глаза деканца. Колосс потупился и молчал.
– Да, – тихо, но весьма иронически ответил за него принявшийся за рисовальный аппарат У***. – Нараян видит в вас нечто более своего бывшего бога Шивы и весьма немногим менее Парабрахма… Поверите ли?… Он нас серьезно уверял в Насике, будто «раджа-йоги», в том числе и вы (хотя, признаюсь, еще до сих пор я не понимаю, что такое именно «раджа-йог»), могут кого и что угодно, и одною силою воли, заставить, например, видеть не то, чт у тех действительно пред глазами и что видят и все другие, а то, чего совсем нет и не было, и чт находится лишь в воображении магнетизера или «раджа-иога»… Ха, ха, ха!.. он называл это, сколько помню, майя, иллюзий.
– И что ж?… Вы, конечно, довольно посмеялись над нашим Нараяном? – так же спокойно осведомился такур, смотря в темнозеленую глубь озера.
– Гм! да… немножко, – рассеянно признался У***, который, очинив карандаш и разложив на коленях папку, внимательно начал всматриваться вдаль, выбирая самое эффектное для рисунка место. – Я, признаюсь, скептик в подобных делах, – добавил он.
– А, зная У***, – вмешался полковник, – я скажу, что, как д-р Карпентер, он не поверил бы такому феномену, даже если б испытал его на самом себе…
– Нет… да, впрочем, правда. Я, действительно, кажется, и тогда не поверил бы, и скажу почему. Если б я увидал пред собою не существующее, или скорее существующее лишь для одного меня, то как бы эти предметы ни были для меня лично объективны, прежде чем принять галлюцинацию за нечто вещественное, кажется, уж в силу одной простой логики, я был бы прежде всего обязан скорее заподозрить самого себя, увериться, что я еще не сошел с ума, чем позволять себе верить, что то, что я один вижу, не только ест действительность, но что эти картины суть рефлексия мысли, управляемой волей другого человека, – человека, который, таким образом, временно управляет и моим оптическим нервом и мозгом… Что за чепуха!.. неужели кто-нибудь в состоянии меня уверить, что есть на свете такой магнетизер или раджа-йог, который бы заставил… ну, хоть бы меня, видеть то, что ему заблагорассудится, а не то, что я сам вижу и знаю, чт и другие видят?
– И однако же есть люди вполне верующие, ибо они убедились, что такой дар возможен, – небрежно заметил такур.
– Что ж, что есть?… Есть, кроме таких, еще и двадцать миллионов спиритов, верующих в материализацию духов! только не включайте меня в их число.
– Но вы верите, однако, в существование животного магнетизма?
– Конечно, верю… до известной степени. Если человек в оспе или другой прилипчивой болезни может заразить здорового человека, то, стало быть, и здоровый может передать больному избыток своего здоровья и вылечить его. Но между чисто физиологическим магнетизмом и влиянием одной особы на другую – бездна; переступать же эту бездну в силу одной слепой веры не считаю нужным…
– Но разве так трудно убедиться в том, что то, что вы видите, или по крайней мере думаете, что видите в минуту галлюцинации, есть только отражение картины, созданной с этой целью в мысли того, кто испытывает над вами свою власть?…
– Позволяю себе думать, что для удостоверения в подобном явлении необходимо, прежде всего, получить дар распознавать чужие мысли и, вследствие этого, получить возможность безошибочной проверки их. Я не обладаю таким даром…
– Могут найтись и другие средства убедиться в возможности явления. Например, если пред вами предстанет картина местности действительно существующей, но отдаленной и вам совершенно незнакомой, хотя не только известной магнетизеру, но даже той самой, о которой он заранее условился со скептиками, – что именно эту, а не другую местность вы увидите и опишете. Затем, вы ее действительно и аккуратно описываете… Разве это не доказательство?
– Быть может, во время транса, припадка эпилепсии или сомнамбулизма подобная передача впечатлений и возможна. Не спорю, хотя сам сильно сомневаюсь. Но в одном, по крайней мере, я вполне уверен и всегда поручусь за это: на совершенно здорового человека, вполне в нормальных условиях, магнетизм не способен иметь ни малейшего влияния. Медиумы и ясновидящие провербиально[124] болезненны. Желал бы я посмотреть, какой магнетизер или «раджа-йог» повлиял бы на меня?
– Ну, У***, мой милый, не хвастайте! – вмешался дотоле молчавший полковник.
– Никакого тут нет хвастовства. Я просто ручаюсь за себя потому, что лучшие европейские магнетизеры пробовали свою власть надо мною, и каждый раз проваливались. Поэтому, вызываю всех магнетизеров – живых и мертвых, как и всех индусских раджа-йогов в прибавку, попробовать чары своих токов надо мною… Всё сказки…
У*** начинал горячиться, а такур замял разговор, перейдя на другие предметы.
Но тут позволю себе необходимое отступление.
Кроме мисс Б***, никто из нашего общества туристов не был ни спиритом, ни спиритуалистом, менее всех У***. Мы давно перестали верить в проказы духов усопших, хотя и допускали многие из медиумических явлений, только совсем на других основаниях, чем то делают спириты. Отвергая вмешательство и даже всякое присутствие «духов» при известных столоверчениях и других явлениях, мы однако – особенно с тех пор, как живем в Индии – веруем в «дух» живого человека, в его могущество и прирожденные ему, хотя до сих пор и тайные (за весьма редкими исключениями), заглохшие способности; веруем, что во плоти, при известном образе жизни, дух – божественная искра – как бы потухает в человеке, если он ее не раздувает; наоборот, человек может развить в себе силу духа, совершая затем гораздо более удивительные для непосвященного зрителя феномены, нежели разоблаченные кикиморы спиритов. Если гимнастика способна не только удесятерять силу мускулов, придавая им чуть ли не сверхъестественную упругость и гибкость (как это мы видим в знаменитых акробатах), то почему же при известном упражнении не развиваться так и «духу»? Мы верим также, ибо убедились, что эта тайна – неизведанная и отвергаемая нашими западными физиологами и даже психологами – хранится в Индии, где она наследственна и доверяется весьма немногим.
У*** был новичок в Обществе и отвергал возможность таких явлений даже в деле месмеризма. Воспитанник Королевского Института Британских Архитекторов, где он и кончил с золотой медалью курс, он вышел оттуда скептиком, отвергающим все en dehors des mathmatiques pures;[125] поэтому и неудивительно, что он озлился за это приставанье к нему со «сказками»… Возвращаюсь к рассказу.
Бабу и Мульджи ушли торопить людей нагружать паром: все приутихли и над нами, как говорится, «тихий ангел пролетел». Нараян, погруженный по обыкновению в созерцание Гулаб Синга, сидел на песке неподвижно, обхватив колена руками, и молчал. У*** прилежно и торопливо рисовал, лишь изредка подымая голову, и как-то странно хмурился, вглядываясь в другой берег, весь погруженный в свою работу… Такур продолжал покуривать, а я, усевшись на своем складном стуле, внимательно наблюдая за всем, не могла теперь оторвать глаз от Гулаб Синга…
«Кто и что такое, наконец, этот загадочный индус?», думалось мне. «Кто такой этот человек, соединяющий в себе как бы две совершенно отличные одна от другой личности: одну – внешнюю, для глаз, света и англичан, другую – внутреннюю, духовную, для близких друзей? Но даже эти самые друзья его, разве они многим более других людей знают что о нем? И что они знают, наконец? Они видят в нем мало отличающегося от других образованных туземцев индуса, разве только наружностью, да тем, что он еще более, чем они, презирает все общественные условия и требования западной цивилизации… Вот и все. За исключением еще разве того, что он хорошо известен всем в центральной Индии; что его знают за довольно богатого человека, за такура, то есть за феодального начальника раджа – одного из сотен других подобных ему в Индии радж, или уездов. Затем, он вполне преданный нам друг, который сделался нашим покровителем в дороге и посредником между нами и подозрительными, несообщительными индийцами. Но кроме этого мы ровно ничего более о нем не знаем. Правда, нечто более, нежели другим, известно мне. Но я клялась молчать и молчу, да и то, что даже знаю я, до такой степени странно, что все это скорее походит на сон, нежели на действительность…
Давно, очень давно, двадцать семь слишком лет тому назад, мы встретились с ним в чужом доме, в Англии, куда он приезжал с одним туземным, развенчанным принцем, и наше знакомство ограничилось двумя разговорами, которые хотя тогда и произвели на меня сильное впечатление своею неожиданною странностью, даже суровостью, но, как и многое другое, все это кануло с годами в Лету… Около семи лет тому назад он написал мне письмо в Америку, припоминая разговор и данное обещание; и вот мы опять свиделись на его родине – в Индии! И что ж? Изменился он в эти долгие годы, постарел?… Нисколько. Я была молода тогда, и давно успела сделаться старухой. Он же, явившись мне впервые человеком лет 30, как бы застыл на этих годах… Тогда его поразительная красота, особенно рост и сложение, были до того необычайны, что заставили даже чопорную, сдержанную лондонскую печать заговорить о нем. Журналисты, заразясь отходящею Байроновскою поэзией, наперерыв воспевали «дикого раджпута» даже тогда, когда на него сильно негодовали за то, что он напрямик отказался предстать пред королевины очи, побрезгав великою честью, для которой являлись из Индии все его соотечественники… Его прозвали тогда «Раджи Мизантропом», а салонная болтовня «Принцем Джальмой-Самсоном», сочиняя о нем всевозможные сказки до самого дня его отъезда.
Все это взятое вместе разжигало во мне мучительное любопытство, не давая мне покоя и заставляя забывать все остальное.>
Вот почему я теперь сидела пред ним, вперив в него глаза не хуже Нараяна. Я вглядывалась в это замечательное лицо с чувством не то страха, не то необъяснимо благоговейного уважения. Вспоминалось мне и про таинственную смерть тигра в Карли, и про спасенье собственной моей жизни, за несколько часов до того, в Багхе, и про многое другое. Он явился к нам только в утро того самого дня, а сколько дум расшевелило его присутствие во мне, сколько загадочного он уже принес с собой!.. Да чт же это такое, наконец? чуть не вскрикнула я. Что это за существо, которое я встретила столько лет тому назад, молодым и полным жизни, и вот опять встречаю таким же молодым и полным жизни, но еще суровее, еще непонятнее? Неужели это брат его, а может и сын? – вдруг мелькнуло в голове. Нет, это он сам: тот же старый шрам на левом виске, то же самое лицо. Но, как и за четверть века назад, ни одной морщинки на этих правильных, прекрасных чертах, ни одного седого волоса в черной, как вороново крыло, густой гриве; то же выражение окаменелого спокойствия в минуты молчания на темном, словно вылитом из желтой меди лице… Что за странное выражение; какое спокойное, сфинксообразное лицо!..
– Сравнение не совсем удачное, мой старый друг! – вдруг как бы в ответ на мою последнюю мысль раздался тихий, добродушно насмешливый голос такура, заставив меня страшно вздрогнуть. – Оно уже потому неправильно, – продолжал он, – что вдвойне грешит против исторической точности. Во-первых, хотя Сфинкс и крылатый лев, но он в то же время и женщина, а раджпутские Синги[126] хотя и львы, но никогда еще не имели чего-либо женственного в своей природе. К тому же Сфинкс – дочь Химеры, а иногда и Ехидны, и вы могли бы выбрать менее обидное, хотя и неверное сравнение.
Словно пойманная на месте преступления, я ужасно сконфузилась, а он весело расхохотался. Но мне от этого не легче.
– Знаете что? – продолжал Гулаб Синг, уже серьезнее и вставая. – Не ломайте себе головы понапрасну: хотя в тот день, как загадка будет разгадана, раждпутский Сфинкс не бросится в море, но, поверьте, и русскому Эдипу от этого ничего не прибавится. Все то, что вы когда-нибудь можете узнать, вы уже знаете. А остальное – предоставьте судьбе…
– Паром готов! Идите!.. – кричали нам с берега Мульджи и бабу.
– Я кончил, – вздохнул У***, торопливо собирая папку и краски.
– Дайте посмотреть, – лезли к нему проснувшаяся Б*** и подошедший полковник.
Мы взглянули на свежий, еще мокрый рисунок и остолбенели; вместо озера с его синеющим в бархатистой дали вечернего тумана лесистым берегом, пред нами являлось прелестное изображение морского вида. Густые оазисы стройных пальм, разбросанные по изжелта-белому взморью, заслоняли приземистый, похожий на крепость туземный бунгало, с каменными балконами и плоскою крышей. У дверей бунгало – слон, а на гребне пенящейся белой волны – привязанная к берегу туземная лодка.