Письма из пещер и дебрей Индостана Блаватская Елена
Американец поднял на него свои ясные голубые глаза и, задумчиво пощипывая бороду, покорно заметил:
– Мы приехали в Индию за 10000 миль изучать психологию и все касающееся духовного человека… и… по вашему зову. Мы вас выбрали нашим гуру,[185] а теперь, когда мы нашли в вас одном воплощение «тайной науки», неужели теперь вы отвернетесь от нас?
В голосе нашего президента зазвучала очень грустная нотка. Такур быстро взглянуть на него и, помолчав, отвечал уже совершенно спокойно и даже ласково:
– Я действительно посвящен в то, что у вас называют гупта-видьей – тайными науками…
– Вам известны эти науки? Вы наконец решаетесь сознаться в этом хоть пред нами – вашими невежественными, но всею душой вам преданными учениками?
– Я никогда этого не скрывал и не мог бы, даже если бы хотел скрыть… Я брахмачарья.[186] Но ведь под названием «брахмачарьи» и словом «тайные науки» разумеется иногда очень многое, и смысл их весьма эластичен. Со славных времен риши прошли тысячелетия, Индия пала и выродилась, – печально добавил он. – Теперь вы найдете во всех больших городах «брахмачарий», которые заменяют недозволенную им кастой законную жену тайным гаремом – зенаной – и отдают в рост деньги; часто встретите шарлатанов, составляющих и продающих во имя «тайных наук» любовные зелья! Неужели и за такими вы станете гоняться и отдавать им почести из-за одного имени?…
– Что такое «тайные науки»? – продолжал такур. – Для меня эти науки, как и для всякого, кто им посвятил всю жизнь, содержат в себе ключ ко всем тайникам природы и миров как видимого, так и невидимого. Но этот ключ достается дороже, нежели вы думаете. Гупта-видья – обоюдоострое оружие, и к нему нельзя приступать, не пожертвовав заранее жизнью, хуже, разумом, так как она одолевает и убивает каждого, кто не успеет одолеть ее самое. Басни древности основаны не на одной фантазии. И в нашей допотопной Арьяварте найдется сфинкс, как и в Египте, и на одного Эдипа в итоге получаются тысячи жертв. Особенно она опасна для вас, европейцев и белых. Вот почему я колеблюсь пред вашим страстным, но… неразумным желанием дозволить вам даже начать первые испытания…
– Такур! ради всего для вас дорогого!.. – воскликнул наш президент умоляющим голосом. – Прошу вас во имя всего нашего общества, во имя науки и человечества!.. Вы знаете, я не трус. Я не дорожу жизнью, и если хотя в конце ее не блеснет для меня луч истины, то чем… скорее этот конец… тем лучше!.. Только наставьте меня раз на путь истины, и клянусь никогда ей не изменить…
Такур отвечал: не сейчас.
– Хорошо, – вдруг обрадовал он полковника. – Теперь, когда вы завтра, вероятно, будете освобождены от ваших двух англичан, я могу вас пригласить к себе, в Д*** поместье. До вашей поездки к свами Дайананду остается еще две недели… Раз у меня, полковник, я вас подвергну одному предварительному и небольшому испытанию. Останетесь вы победителем – хорошо, быть вам моим челой на семь лет. А нет, ну, тогда все останется по-прежнему. Согласны?…
– С радостью, с радостью!.. – суетился наш развеселившийся президент. – И вы увидите, такур, что я не ударю лицом в грязь ни перед каким испытанием!..
По окончании разговора такур попросил меня отправиться к мисс Б*** узнать о ее состоянии. Все трое, т. е. Гулаб Синг, полковник и Нараян, заперлись затем одни в палатке. Когда я вернулась часа через полтора, полковник весь сиял.
– Знаете, – произнес он радостным шепотом, – как скоро ушел Нараян, – такур допускает меня к «первому искусу»…
– Знаю; ведь это он при мне вам обещал, если счастливо пройдет предварительное испытание.
– Нет, это совсем другое… он позволяет мне попробовать кхумбаки и пураки… когда бы я ни пожелал!
– Господи!.. – в ужасе всплеснула я руками. – Да ведь это вы, значить, будете висеть вниз головой и не дыша по целым часам?… Да с вами будет непременно удар!.. В своем ли вы уме?…
– Почему же непременно удар? Все зависит от силы воли, а в ней у меня недостатка никогда не было, – немного обидясь отвечал О*.
– Ну, как знаете… Только смотрите, не смеется ли он над вами… Он только желает вам доказать, как совершенно неспособен европеец к подвигам индийского аскетизма…
В первый раз со времен нашего знакомства достойный американец чуть не разбранился со мною за это замечание. Он приехал де изучать «тайные науки» и изучить их.
– Да вы на что же решились?… – рассердилась я наконец. – Факиром, разрисованным коровьим навозом желаете быть или раджа-йогом? Так ведь вы или забыли, или не знаете, что первым настоящая гупта-видья столько же знакома, как и вам, а настоящие раджа-йоги, такие как такур, вниз головой и вверх ногами не висят и мозгов себе вверх дном не перетряхивают.
Последний аргумент видимо поразил его.
– Как?… Разве такур не практиковался в 86 позициях, предписанных «Йогой» Патанджали?…[187]
– Очень это похоже на него, который всегда говорит с таким презрением о юродствах «хатха-йогов», т. е. тех, которые, следуя мертвой букве учения Патанджали, стоят по целым дням на голове, – отвечала я, окончательно разозлясь.
– Но как же он дозволяет мне?
– Дозволяет, чтобы отвязаться от вас, потому что вы пристаете к нему слишком, и он желает вас проучить вероятно… Не сердитесь, полковник; но где же вы когда-нибудь встречали факира или даже простого байрага-госсейна (странствующего монаха) с таким, как у вас, брюшком?
О* снова обиделся, даже огорчился.
– Но я могу похудеть; я только желаю ему показать силу воли моей, доказать, что не одни индусы достойны посвящения в высшие «тайные науки».
– Не этими фокусами докажете вы это ему! Я его лучше вас знаю… Полноте, не морочьте себя напрасными надеждами! Благодарите судьбу и за то, что, принадлежа оба к ненавидимой и презираемой им «белой расе», видя лучше всякого другого нашу безусловную горячую к нему преданность, а быть может еще более за нашу искреннюю симпатию к его народу и уважение к родине его, нежели за первое, он делает такое неслыханное для нас исключение. Не требуйте от него того, чего он не может, не смеет нам дать, и довольствуйтесь крохами, которые он нам бросает по дороге.
– Но почему же, – не отставал от меня полковник, – скажите, почему! Ведь есть же у него ученики?
– Есть, да не такие, как мы с вами, дети гнилой цивилизации, наследники всех пороков Запада. Вот посмотрите на Нараяна: бедный малый – мистик и фанатик по природе; он живет и дышит им одним и готов по одному мановению пальца его положить за такура десять тысяч жизней, когда б имел их. А он никогда не будет у него принять челой, хотя он и природный индус.
– Но как же вы можете знать! Разве он говорил?…
– Ничего не говорил, а знаю; хотя бы потому, что лучше вас понимаю Патанджали и что я не в первый раз в Индии. Несчастный Нараян не может сделаться раджа-йогом, потому что он женат.
– Да ведь он женат еще пока номинально: его жене всего одиннадцать лет. Это только обручение.
– А разве такур имеет право разбить всю жизнь молодого, ни в чем неповинного существа? Разве он такой человек? Вы забываете, что брось теперь Нараян жену, она будет обесчещена до дня смерти. Не только она, но и все ее родные и родственники до седьмого колена лишаются касты…
– Несчастный молодой человек!.. – с сердечным соболезнованием воскликнул полковник.
– Но… ему, быть может, еще улыбнется счастье… она, быть может, еще… умрет? – наивно добавил он.
– Бедная, маленькая Авани-бай![188] Как вам не стыдно надеяться на ее смерть!..
– Да я вовсе и не надеюсь на это… но ведь все может случиться… и я ведь только из желания ему добра…
Не успел он еще договорить последнего слова, как произошло нечто необыкновенное. Мы стояли на заднем дворе станции под деревом и говорили почти шепотом, а палатка такура находилась, по крайней мере, за двести шагов оттуда. Вдруг, словно из густой листвы мангового дерева, над нашими головами раздался чистый, звучный голос Гулаб Синга в ответ на эгоистическое замечание нашего президента, который так и замер на месте…
– Тому, кто строит собственное свое счастье на несчастии другого, – не быть никогда раджа-йогом!.. – явственно произнес голос.
Начатые почти над нашим ухом, последние слова фразы, как бы постепенно удаляясь, прозвучали где-то далеко и наконец слились с жалобным завыванием и хохотом голодных шакалов в поле.
Полковник побежал во всю прыть своих толстых ножек назад, в палатку такура, где и нашел его за ужином с Нараяном и двумя другими нашими индусами. Такур допивал свою вечернюю порцию молока – единственная его пища (сколько мы успели заметить за все долгие недели его пребывания с нами), и на вопрос, не выходил ли он перед тем из палатки, полковник получил отрицательный ответ ото всех присутствующих.
– Я глядел на него как под влиянием минутного безумия, – рассказывал мне затем полковник, – а он сидел такой же, как и всегда, равнодушный и спокойный, вперив в меня свои удивленные глаза, которыми он словно перебирает и пощипывает вам душу до самого ее дна!.. И знаете, что он отвечал мне на мое невольное восклицание, что я, кажется, слышал его голос на дворе станции? «Очень может быть, мой дорогой полковник. Невидимые коридоры вечности и безграничного пространства акаши[189] наполнены всеми голосами природы – прошлого и настоящего. Весьма естественно, если вы и наткнулись нечаянно на застывшую волну моего голоса и, приведя ее в движение, пробудили в одном из таких коридоров эхо… Помните, ничто не исчезает бесследно в природе; поэтому никогда не произносите, даже не думайте того, чего бы вы не желали впоследствии найти запечатленным на таблицах вечности»… Черт меня побери, если я понимаю эту ходячую загадку, которую мы все зовем такуром! Кто и чт он такое?!..
На другой день мы уложили мисс Б***, слабую, но уже бранчливую, в вагон и отправили ее на попечении У*** и врача назад в Агру. На прощальный привет бабу, который провозился с ней и ухаживал за ней до утра, она отвечала милостивым, но величавым и довольно холодным наклонением головы. Из индусов она никому не подала руки; но У***, устыдясь нашего присутствия, торопливо и будто прячась за спины зрителей, пожал им всем руки, кроме такура, который не присутствовал при проводах.
Под вечер того же дня мы отправились в столицу махараджи, где и ночевали впервые во дворце независимого принца Индии. Но об этом и дальнейших наших приключениях сказка впереди.
XXX
Маленькое владение, когда-то царство с царьками и царицами, Баратпур знаменит лишь своими Семирамидиными садами, своим Дигом. Раджа его чрезвычайно гордится своей независимостью пред менее счастливыми братьями, раджами других владений Раджпутаны, забывая, что он обязан своею независимостью собственно совершенно замкнутому географическому положению своей территории. В Баратпуре нет ни президента, ни даже какого-либо чиновника британского, по той простой причине, что, сдавленный словно в тисках между Агрой, Джайпуром и Альвуром, этот штатик походит на пленника, окруженного рядом солдат и поэтому освобожденного от лишнего часового, которому оставалось бы поместиться на плечах или голове узника. Невзирая на такое положение, население, т. е. высшие классы (кшатрии, каста воинов), с гордостью, достойною испанских гидальго, презирают махратов и даже раджпутов, которых теперь перестали бояться. Разоренные дотла англичанами, они довольствуются малым и живут в своем «Царстве Павлинов» (названном так потому, что на одной долине Бхаратской насчитывают до 6000 священных павлинов) беззаботно и даже счастливо. Баратпур – гнездо бардов и священного песнопения, в котором прославляются с утра до ночи доблестные подвиги богов и смертных. Поэтому из семисот тысяч жителей, на пространстве каких-нибудь 77 миль в длину и 50 в ширину, четыреста тысяч браминствуют, ровно ничего не делая, а триста тысяч проводит всю жизнь, таская воду из озер Дига и разнося оную на плечах для орошения 1978 квадратных миль. Кроме этих озер, занимающих всего несколько верст, во всем владении не имеется ни капли воды.
Раджа и 99 % общего числа жителей джаты. Это племя, когда-то составлявшее огромное большинство населения Раджастхана – «аборигены палящих равнин», расстилающихся вдоль Инда и его притоков.
Джаты – один из древнейших народов Индии, и хотя «аборигены» для пришедших позднее их раджпутов, но не аборигены, а также пришельцы для настоящих аборигенов, племен, рассеянных по всей Индии, скрывающихся в неприступных горных ущельях, в лесах и джунглях. Их предания, как и сама история, или вернее те истрепанные в клочки страницы, что у нас ходят теперь под именем истории, указывают на джатов как на племя, передовые колонии коего пришли в Индию из-за Гималаев, вероятно из-за Оксуса (ныне Амударья), еще до времен Кира. В IV веке история застает Джатское царство в Пенджабе, но не указывает на эпоху его основания и не дает никаких сведений о первом появлении джатов. Изо всех племен, живущих ныне в Индии, которым желают навязать в прародители скифов, джаты самое подходящее к гипотезе. Наружность скифов, как мы находим ее описанной Геродотом, резко отпечатлелась на них. Приземистые, плотные, волосатые, с сильно развитыми мускулами, джаты столько же подходят к этому описанию, сколько высокие, стройные раджпуты и бхилли отходят от него. Достаточно взглянуть на чисто греческие профили раджпутов, чтоб убедиться в невозможности производить их от скифов. Эта так же нелепо, как сваливать в общую «скифскую яму» и пенджабских сикхов, колоссов с орлиными носами и чисто европейским типом лица, только потому, что до обращения их в монотеизм они приносили в жертву лошадей. Сикхи и раджпуты, по общему мнению писателей-ориенталистов, один из красивейших типов рода человеческого.
Огромная часть Раджастхана перемешала в себе теперь под «благодетельным правлением Англии» (стереотипное выражение) чистых раджпутов, и их такуры и земиндары пользуются одинаковыми правами, или, чт, быть может, будет вернее, одинаково не пользуются никакими правами, кроме прав обыкновенного помещика и хозяина в собственных поместьях. Но между такурами раджпутской и джатской крови мнение народное, редко ошибающееся, вырыло непроходимую бездну. Такур-джат – феодальный барон, грабящий по ночам. Такур-раджпут – рыцарь, un chevalier sans peur ni reproche[190] в полном смысле слова. Чтоб успокоить первых и тем доставить себе верных союзников, правительство хотя и воспретило дневные грабежи de jure, но разрешило их de facto, предоставив грабителям, как шейхам бедуинов в Палестине и Сирии, взимать контрибуцию с приезжих караванов и путешественников, якобы гарантируя последним полную безопасность от бхиллей. Но раджпутские такуры не приняли ни одной из предлагаемых им милостей. Владея и управляя почти самовластно горстью своих подданных, они почти не выезжают из пределов своих деревень и даже часто из замка. Гордые и неукротимые, поставленные теперь в невозможность воевать друг с другом, они, по-видимому, покорились своей участи, но знаются лишь с раджами, которым, как вассалы, они обязаны платить дань людьми и деньгами. С англичанами они не имеют почти никаких прямых сношений, а ведут дела, в случае надобности, чрез министров своего сюзерена, махараджи.
Суеверие джатов можно сравнить разве только с суеверием дравидов южной Индии; это какой-то волшебный, заколдованный мир. Провести несколько дней с джатами все равно, что день и ночь читать сказки… Что ни шаг, то капище с особенной своей легендой, на первом плане которой выступают рыцари и боги с богинями, всегда играющими в них роли добрых и злых волшебниц, как в сказках Перро, где добродетель всегда торжествует, а порок всегда бывает наказан…
– Видите эти разрушенные стены крепостей, вон там на валу, где растет это огромное дерево с золотистыми цветами? – спрашивает нас посланник девана.
Мы подъезжали к столице Баратпура, и пред нами возвышались горы мусора, развалины когда-то знаменитых укреплений, а за ними в грязной и душной котловине расстилался город, собрание полуразрушенных лачуг. На плоских террасах домов стояли безобразные идолы, и меж ними важно расхаживали павлины, сверкая в лучах заходящего солнца стоглазыми хвостами.
– Вижу… Чт ж в этом дереве такого удивительного? – прищурился полковник.
– Теперь ничего, – отвечал, вздыхая, посланник. – Но это желтые, как золото, цветы, эти бесчисленные гроздья ароматных чашечек, все это слезы Кришны… Увидев, что англичане перерезали дорогу нашим инженерам к пруду и переходят городской ров, дэв (бог) бросил в отчаянии булаву под ноги первому отряду и на этом месте тотчас же выросло дерево. Затем на дерево закапали священные слезы как частый дождь, и из каждой капли вырос цветок.
– Чем плакать, лучше бы богу было не плошать и тут же свернуть всему отряду шею, – покощунствовал сквозь зубы бабу.
Южный раджпут, ехавший возле кареты верхом, только вскинул глазами на бабу. В его черных, как смоль, глазах выражался немой упрек.
– Вы бенгалец и… вероятно, настика?[191] – срезал он его.
– И да, и нет, – отвечал бабу, немного сконфуженный прямым вопросом, а еще более устремленным на него пристальным взглядом Нараяна, – я из Бенгалии, но принадлежу… или скорее принадлежа к секте чарвака, к лакаятикам. Но теперь, – поспешил он прибавить, – я теософ и готов верить во что прикажет нам президент…
Мы рассмеялись, стараясь обратить откровенное признание в шутку. По-видимому, оно произвело тяжелое впечатление на его религиозных товарищей. Они, вероятно, не знали до сих пор о принадлежности нашего ветренного бабу к этой столь презираемой прочими индусами секте. К счастью его, такур отсутствовал. Усадив нас и отправив под охраной своих всадников, он сам по обыкновению куда-то исчез.
Баратпур построен на развалинах, от которых на земной поверхности не осталось теперь и праха древней столицы, основанной героем Бхаратом. Настоящей столице минул всего один век. Среди развалин древних бастионов и башен, забитых наглухо ползучими растениями, прячется, будто стыдясь своей современной мизерной наружности, дворец махараджи. Он окружен со всех сторон башнями и уцелевшими куполами на плоских террасах старой крепости со многочисленными пробоинами, и представляет, по замечанию Фергюсона, «страшную смесь всех стилей архитектуры» от сарацинского до джатского.
Миновав несколько старинных ворот со сводами и полуразрушенными стенами, на обломках коих часовые преспокойно спали или курили челум, мы подъехали ко дворцу. Махараджи не было, он отправился пилигримом со свитой в Хардвар.[192] В первый раз по приезде в Индию мы вступали в жилой дворец раджи и, конечно, ожидали увидеть нечто волшебно-прекрасное. Разочарование было полное…
Здание огромное, как и все дворцы раджей, но угрюмое, закопченное, со стенами, покрытыми плесенью, с бесконечным рядом галерей, веранд, башен и башенок, лестниц и коридоров. Внутри бесконечные ряды комнат, неизвестного назначения, но от первой до последней, от дурбарной «тронной» залы до малейшего чулана под крышей, каждая походила на кладовую продавца старой мебели. Всюду полы без ковров, каменные, но весьма неровные, неподметенные, вероятно, со дня отъезда раджи, так как каждый шаг подымал облака пыли, заставляя нас чихать и откашливаться. Комнаты, загроможденные полуизломанным хламом, – вот что нашли мы во дворце независимого раджи.
Заметив, должно, быть отсутствие всякого восторга на наших откровенных лицах, встретивший нас на крыльце бородатый джат, который взялся было показать нам царские покои, желая заставить нас, вероятно, изменить мнение о великолепии дворца, повел нас в какую-то секретную, угловую комнату, посещаемую, как он нам сообщил весьма конфиденциально, всеми английскими бар-саабами (большими господами) и весьма хвалимую ими. Комната эта, которую он приказал своему дядьке отпереть каким-то особенным ключом тоже с секретом и вдобавок с музыкой, оказалась кругом обвешенною картинами во французском вкусе самого непозволительного содержания. Полковник насилу удержался, чтобы не обругать джата, а Нараян, еле взглянув, опрометью бросился вон из комнаты, облегчив целомудренное сердце целым потоком слов, которых мы не поняли, но которые видимо произвели на бородатого наперсника угнетающее впечатление. Он сильно растерялся и поспешил запереть «секретную» комнату, пробормотав нечто вроде извинения. Мы только поняли одно: все «бар-саабы» феринги и даже «мем-сааб», их дамы, посещали этот европейский «музей» и всегда очень весело смеялись. Вследствие такого поражения, однако, бородач поспешил ретироваться, оставив нас на попечении старого дядьки или воспитателя раджи.
Всюду та же грязь, пыль, безвкусица, запустение и ветхость. Сам махараджа не живет в своих «царских» покоях. Они предназначены восхищать заезжих белых варваров. Сам же он поселился уже давно в зенане, в терему, с полдюжиной жен.
– Old curiosity shop (bric--brac),[193] – пробормотал все еще сердитый полковник, оглядываясь. – А где же такур-саиб? – внезапно осведомился он. – Разве мы не увидим его более сегодня? Нараян!.. Мульджи!.. не знаете ли, где такур?
– Маха-саиб (великий господин) никогда не входит во дворец Баратпурских владетелей, – шепнул нам на ухо Нараян. – Он уехал вперед в Диг и ожидает нас завтра туда к чотта-хазри (к завтраку)…
– Гм! – промычал президент, разглядывая китайского фарфорового мандарина с разбитым носом, – вечер значит пропал… А не знаете вы, любезный Нараян, почему это такур-саиб избегает… жилища здешнего раджи?
Махрат видимо смутился.
– Я не имею права, полковник, вмешиваться в частные дела и… обсуждать их… особенно действия маха-саиба, – отвечал он, наконец, запинаясь.
Но любопытство полковника было не из тех, которое можно было остановить замечанием. Он обратился к старому воспитателю раджи, который плелся за нами, окруженный привратниками со связками ключей. Вопрос был повторен старику. Услышав его, древний джат вдруг смутился еще сильнее Нараяна.
В первую минуту он совершенно растерялся. Затем принялся подобострастно кланяться и уверять полковника, что он, американский сааб, – «покровитель бедных» и «благодетель вдов и сирот»; после чего хитро отвел прямой вопрос, будто вдруг спохватясь, что солнце уже село и сейчас же стемнеет. Кончилось тем, что он вместо ответа пригласил нас в назначенное для нас помещение.
Полковник с тем и остался.
Нас поместили в огромном отдельном флигеле, который сообщался с главным зданием крытой террасой прямо с крыши нашего помещения. Комнаты наши, хотя и менее загроможденные мебелью, представляли все-таки невообразимый хаос. Стены были сплошь покрыты портретами раджей, написанными масляными красками и во весь рост; а рядом с ними висели лубочные картины дешевого английского фабричного произведения, с лордами и леди спортсменами, верхом на малиновых лошадях в сопровождении бегущих за ними бледно-розовых и зеленых собак.
Нас видимо старались принимать и угощать по-европейски. Обеденный стол был найден во владении целой колонии красных муравьев; и так как оказалось невозможным спровадить их, не убив нечаянно нескольких – преступление, предусмотренное законами Ману, и на которое дядька джат не решался, – то нам притащили другой стол. Мраморная с великолепной мозаичной работой доска на трех золоченных надломленных ножках тотчас же рухнула под тяжестью целой груды тарелок, к ужасу дядьки-воспитателя, усмотревшего в этом падении явное предзнаменование чьей-нибудь неожиданной смерти. К нескрываемому отвращению наших индусов, нам принесли целую корзину французских вин и ликеров, а к неописанному изумлению старого джата-дядьки, веселящие душу напитки были тотчас же с позором изгнаны полковником. Воспитатель никак не мог взять в толк, чтобы «саабы-феринги» могли отказаться от вина и водки. Его удивлению не оказалось границ, когда, к довершению эксцентричности, видимо показавшейся ему сумасбродством, мы попросили его дать нам поужинать по-туземному на циновке и с листьями платанов вместо блюд и тарелок.
Было всего восемь часов вечера, когда, окончив нашу трапезу на полу, в сомнительно приятном обществе двух громадных сороконожек, которые скрылись от нашего преследования в приготовленной мне спальне, мы стали перетаскивать со всевозможными предосторожностями несколько расшатанных кресел на веранду, где наконец и уселись, собираясь подышать после знойного дня вечерним воздухом. К нашей компании скоро присоединились два посетителя, помощник или секретарь девана, проводивший нас утром со станции, и толстейший бенгальский бабу, инспектор школ махараджи, единственные в Баратпуре люди, говорившие по-английски. Любознательный полковник засыпал их вопросами. Через час мы знали не хуже их всю подноготную махараджей Баратпурских и Павлиньего царства.
Между прочими историческими сведениями, мы узнали, что нынешний раджа, выдаваемый англичанами за настоящего, законного наследника трона, есть в глазах своих подданных узурпатор, хотя в этом преступлении виновен не он, а правительство. В 1825 году, по смерти Бульдео Синга, радж должен был по закону перейти к брату его, Дуржун Салю. О имел за себя огромную партию и законы Ману. Но у Ост-Индской компании были солдаты с пушками и право хитрейшего, если не сильнейшего. К тому же, как теперь, так и тогда, Джон Буль настаивал на своем праве быть всемирным защитником слабого и невинного и, под предлогом протектората, проглатывать слабого и невинного вместе с его царством. Непрошеные опекуны явились и тут. Их политика состоит в том, чтобы допускать ко владению только тех раджей, которые воспитаны ими самими, по мудрому шаблону Меттерниха в отношении к Наполеону II, злополучному императорскому принцу. Подобно герцогу Рейхштадтскому, все эти индийские раджи гибнут la маркиз де-Сад, благодаря своим английским воспитателям, которые с первого же дня ведут их незаметно на путь ранней гибели от разврата и пьянства.[194]
Итак, невзирая на то, что Дуржун Саль уже сидел по выбору народа на престоле, в 1826 году явилась армия в 20000 человек со 122 пушками. Армия была отражена с большим уроном, как рассказывают, «самим богом Кришной и священными павлинами Сарасвати», коих двадцать тысяч спустились на армию, причем павлины, сев на головы солдатам, принялись отчаянно выклевывать им глаза. Англичанам не удалось тогда взять приступом город. Но они вернулись через месяц и (перевожу со слов Баратпурской хроники), «воспользовавшись тем, что Кришна совершал в то время топас»,[195] но вероятнее всего благодаря быстроте действия, армия перерезала, как уже сказано выше, дорогу инженерам раджи к спасительному пруду, а затем перерезала и неповинных жителей, по уверению рассказчиков, до 9000. После этого, поймав удиравшего с женами и двумя сыновьями раджу Дуржун Саля, англичане отправили злополучного принца в Бенарес на вечное житье. Раджа умер в 1851 году, потомки стали помаленьку вымирать, что было весьма с руки правительству.
А теперь позволяю себе маленькое отступление и забегаю на минуту для ясности рассказа вперед.
В 1880 году, во время нашего пребывания в Бенаресе, мы познакомились с единственным оставшимся в живых внуком. Остальные все перемерли с голоду. На присланной нам карточке красовалось:
«Рао Кришна Дева Сурна Синг. Внук махараджи Баратпурского».
Рао Кришна оказался весьма образованным и красивым молодым человеком. Вдобавок к этому мы тотчас же вспомнили тогда, что он был героем очень таинственной, хотя и весьма неправдоподобной истории, рассказанной нам в Баратпуре нашими двумя посетителями, которую я теперь и передаю.
Его отец, сын изгнанного раджи, уже совсем умирая с голоду, выучился фотографии и питался тем, что снимал портреты с пилигримов ко священным берегам Ганга и виды разных храмов и капищ. Религиозный до фанатизма, он отправился в один прекрасный вечер, – в день затмения луны, величайшего у индусов праздника, – во храм своего патрона Кришны. Невзирая на оплошность аватара Вишну, касательно столицы бывшего царства отца его, он не переставал приносить ему жертвы когда только мог. В тот вечер у злополучного сына махараджи было пусто в кармане и пусто в желудке. Перебирая четки, сидя на корточках пред идолом, он с горя заснул. Юный бог явился к нему во сне и, указав на густое дерево в саду занимаемой раджей лачуги, сказал ему: «Копай под этим деревом во время каждого полнолуния и, доколе останешься верным мне, будешь находить ежемесячно на южной стороне оного 1000 серебряных рупий». Проснувшись и вспомнив, что в ту ночь было как раз полнолуние, принц-фотограф отправился восвояси и, вооружась заступом, стал копать. Кришна сдержал слово, и тысяча рупий были найдены. Тогда, в порыве благодарности, принц дал обет отправляться каждый год с сыном на поклонение богу в некий известный храм близ Хардвара. На следующий месяц на полнолуние – тот же результат: тысяча рупий под деревом. Единственному его сыну, Рао Кришне (имя, прибавленное к прежним отцом его, в благодарность божественному патрону), было всего тогда восемь или девять лет. Каждый месяц бог Кришна клал мешок с рупиями под дерево, и каждый год отец с сыном отправлялись пешком и босиком к далекому храму, с посохом в руке и в полном костюме индийских аскетов, т. е. в легком и первобытном одеянии Адама.
Когда Рао Кришне минуло четырнадцать лет, отец взял его по обыкновению с собой в ежегодное поклонение. В тот год между пилигримами свирепствовала сильная холера, убивавшая жертву менее чем в час, и они мерли как мухи по дороге. На поляне у Деодорского леса заболел и наш юный Рао; отец его с ужасом и отчаянием заметил, что мальчик умирает. Заметили это и шедшие с ними другие пилигримы и саньяси, и тотчас же, дабы не оскверниться прикосновением к трупу при подаваемой помощи, разбежались… Осталась наблюдавшая издали группа богомольцев… Они-то и разнесли по Индии совершившееся на их глазах.
Мальчик умер, и отец оглашал весь лес воплями отчаяния и безысходного горя. Он заклинал товарищей пилигримов помочь ему хотя бы соорудить костер для сожжения трупа; наконец двое из них решились оскверниться и подошли. Мальчик лежал посиневший и совсем мертвый, и над ним совершены все предписанные Ману обряды. Прошло несколько часов, костер был готов и оставалось лишь положить на него мертвое тело, как вдруг пилигримы увидали неизвестно откуда появившуюся новую и совершенно незнакомую им личность… То был старик аскет, лет за сто. Тройной священный шнурок через плечо указывал, что он брамин, а знак на лбу черной и белой краской – что он принадлежит к секте веданты, называемой адвайти.[196] Тихо и едва волоча ноги, он подошел к лежавшему в стороне трупу и, наклонясь над лицом умершего, долго и не трогая тела, вглядывался в него. Отец и другие пилигримы, видя тройной шнурок, не смели подойти ближе и молча глядели издали на немую сцену. Впрочем, старик-отец был, как рассказывают, до того убит горем, что, может быть, и не обратил бы на него внимания, если бы тут не произошло нечто весьма странное. Аскет, стоявший до того неподвижно, сталь мало-помалу шататься и склоняться все ниже и ниже к покойному. Еще секунды две-три, и паломники увидели, как задрожало дряхлое тело, как подкосились ноги… Внезапно грохнув на землю, старец, точно подкошенный сноп, вытянулся рядом с мертвым юношей и… и в ту же секунду, высоко вскинув руками, последний сел и, дико озираясь по сторонам, стал, к ужасу пилигримов, манить их к себе потихоньку рукой…
Когда прошла первая минута смятения и ужаса, и отец с воплем радости кинулся к воскресшему сыну, подошли и другие паломники. Осмотрев тело аскета, они его нашли мертвым и окоченевшим. Но страннее всего было то, что он казался как бы умершим уже за несколько до того часов. На теле его виднелись все холерные признаки: черные пятна, опухоль и скорченные ноги, в то время как с тела юноши, еще за несколько минут до того начинавшего, как казалось, разлагаться, все эти признаки исчезли, не оставив за собой и следа. Тело его было чисто и казалось совершенно здоровым. Словно старик и юноша поменялись организмами.
Нравоучение и объяснение: все на свете майя, иллюзия, и нам не следует даже и смерти верить. Индусы глубоко убеждены в тайном могуществе мантр и мантриков (заклинательных молитв и заклинателей), а также и в способности адептов тайных наук бесцеремонно переселяться в случае надобности в тела других людей, пользуясь глубоким сном, болезнью или даже смертью последних. Поэтому они и объясняют случай с Рао Кришной тем, что старику-аскету надоело жить в своем дряхлом и бренном теле. К тому же он, вероятно, тронулся отчаянием осиротевшего отца. Вследствие этой двойной причины и уверясь в смерти мальчика, почтенный аскет прочел мантру, вылез из собственной кожи и влез в тело умершего, которого тем самым и оживил. При этом «все выиграли, обе стороны остались довольны, и никто ничего не потерял».
– Как никто не потерял? – спорили мы с рассказчиками. – Мальчик-то сохранил одно живое тело, или, скорее, дряхлый старик приобрел себе новое… а ведь духовную личность свою, индивидуальнсть души бессмертной Рао Кришна уж наверное потерял!
– Весьма ошибочное рассуждение, – отвечали нам тогда, как и позднее ведантисты. Вера в индивидуальность духа нашего и его собственную личность есть самое сильное и изо всех заблуждений самое опасное. Это, по нашему, ужасная ересь. Бессмертный дух не отличается от Всемирного Духа…
– Так по-вашему и во мне сидит Парабрахма? – спрашиваю я их.
– Не в вас, а, так сказать, вы в нем имеете вечное бытие, и ваш дух (атман) ничем не отличается от духа другого человека… А душа, т. е. седалище вашего личного, присущего вам одной разума, конечно, ваша…
– Благодарю вас хоть и за то… Так не все ли равно?
– Конечно, не все равно. Ведь душа (манас, или жизненная душа) не может быть подобно духу бессмертной. Дух есть часть божественного, несотворенного Парабрахмы, без начала, как и без конца, а разум, имея начало, должен иметь и конец. Манас родится, развивается и умирает. Вследствие этого не может быть бессмертным. Пример: зачерпните рукой несколько капель воды из океана, сожмите их в горсти, и пусть сделает то же ваш сосед. Ваши руки – две совершенно одна от другой отличные руки; одна белая, другая темно-коричневая; но зато они и не бессмертные, а рано ли, поздно ли обратятся обе во прах, а вода в обеих горстях из одного безбрежного океана – олицетворение в нашем случае Парабрахмы, должна вернуться в том или другом виде к первоисточнику своему, к единой Параматме (высшая всемирная душа)… Поняли?
– Ровно ничего не поняла; но это ничего не значит. Вы верьте себе на здоровье, а я еще подожду…
Так учили нас индусы-теософы, подтверждая нам рассказанную историю.
В те дни нашего первого путешествия мы отнеслись к рассказу этому с большим сомнением и очень этим огорчили наших друзей.
– Но ведь это вольнодумство, – упрекали они нас хором. – Ведь такие факты известны по всей Индии, и много, много было таких исторически известных случаев. Сам великий Шанкарачарья, истолкователь веданты, переселялся несколько раз при жизни в тела раджей, дабы исправлять их несправедливости и помогать народу. Припомните его полемику с богиней Сарасвати и великого комментатора Упанишад.[197]
«Неразумно и недостойно философа и даже просто честного человека, – говорит полковник Тод, – относиться к народным поверьям такой глубокой древности презрительно». «Чужд должен быть тот человек милосердию, кто смеется над ними; неосторожен тот в политике, кто не употребляет всякого средства для предупреждения таких оскорблений вследствие невежества либо необдуманности».
Невозможно передать и части рассказов школьного учителя и джата о способности индусских духовных эго получать и отдавать взаимно визиты и хозяйничать в чужих телах. На это потребовалась бы особенная книга, с приложением избранных рассказов из Барона Мюнхгаузена. Впрочем, будучи упитана в продолжение четырех лет подобными повествованиями, с указанием при каждом на факты, т. е. чужих людей с живыми в них душами (sic), последнее непочтительное замечание пишу, быть может, совсем не я, а только мои европейские ножны или футляр. Иногда у меня голова идет кругом, мутится в мозгу, и я перестаю даже сознавать и перепутываю собственную личность. При таких необычайных рассказах я не решалась заявлять о себе мысленно, что я – точно я сама, а не (как в одной из историй Марка Твена) мой собственный брат-близнец, утонувший возле меня в ванне… Мы просидели таким образом от восьми часов вечера далеко за полночь на веранде, слушая один рассказ за другим, один другого необычайнее!..
Наконец, наши гости попросили позволения уйти. Мы лишь тогда вспомнили, что сами виноваты в продолжительности их визита: мы забыли попросить их убраться! В Индии, если хозяин не позаботится отправить гостей вовремя (Европеец фразой: «надеюсь, что скоро снова зайдете», а туземец, предложив жвачку бетеля и оросив гостей розовой водой), то посетители из учтивости готовы остаться у вас целую ночь. Это пренеприятная обязанность, и первое время она нас сильно конфузила. Теперь же мы попривыкли и находим этот обычай даже весьма удобным, тем более, что подобная деликатная задача не требует здесь даже и Демьяновой ухи. Напротив, гости сами несут приношение в виде плодов, сладких снадобий и цветов, а от угощения убежали бы без оглядки: строгие законы неумолимой касты не позволяют им дотронуться даже до стакана воды. Когда же подают воду европейцу в доме индуса, стакан, либо другая посуда, как навеки оскверненная, разбивается тут же вдребезги. Учтивый европеец всегда сам разобьет ее.
Гости наши уже собирались уходить, как полковник, упрямый и задорный в спорах, как истый янки, смеясь, снова заметил джату и школьному учителю:
– Благодарю вас за посещение и доставленные сведения. Только извините, а мне что-то все-таки не верится, чтобы душа живого человека могла завладеть по одному желанию и капризу чужим телом.
– Да мы и не утверждаем, что может сделать всякая душа, а только майяви-рупа (тело иллюзии, perisprit) посвященного йога.
– В могущество их и тайную силу вполне верю, – перебил он уже серьезнее. – Верю потому, что лично убедился во всем этом по приезде в Индию. Но чтобы душа, даже самого сильного адепта, и будь у него семь пядей во лбу, могла по усмотрению переселяться в другое тело, – не могу поверить. Ведь этак вы делаете из них чистых оборотней!.. Этак, пожалуй, каждый йог способен оборачиваться, как и в сказках наших краснокожих, в крокодилов, кошек, лягушек… Это черт знает чт уж такое!..
– Не спорьте, полковник, – заметил доселе молчавший Нараян. – Не спорьте; вы не можете знать, до чего может доходить… их могущество и до…
– Да ведь на все есть границы! – перебил наш президент с ноткой досады в голосе. – Ну вот, наш такур, например… Я верю в его науку, глубокие познания и психическую силу, как верю в собственное существование… Неужели же мне поэтому верить и в то, что, воспользовавшись телом дохлой крысы, он способен перелезть и в нее?… Тьфу, какая гадость!
И он даже плюнул, причем я вспомнила почему-то У*** и его спор с такуром на берегу озера.
– Оборачиваются в крыс и тигров одни джаду, колдуны, да тибетские дугпы и шамары, – почти гневно воскликнул, сверкая глазами, Нараян. – Великий сааб никогда не снизойдет до этого!.. Но если бы он и захотел так сделать, то… конечно…
Тяжелый шум могучих крыльев в двух шагах от нас внезапно прервал Нараяна на полуслове. Он весь задрожал и устремил пристальный взгляд в угол веранды. Великолепный павлин, разбуженный, вероятно, громкими голосами спорщиков, слетел с крыши и, тяжело опустившись на землю, стоял перед Нараяном, чванливо распустив пышный веер хвоста…
Полковник расхохотался во все горло…
– Уж не думаете ли вы, мой бедный Нараянджи, что в этом павлине сидит наш такур?… Пожалуй, вы готовы уверить себя и нас, что Гулаб Синг нарочно оборотился в павлина, чтобы остановить ваши нескромные раскрытия его могущества!.. Ха, ха, ха…
Наш президент катался со смеху, но Нараян и не улыбнулся. Мы заметили, что даже бабу оставался серьезным. Прочие видимо напускали на себя вид равнодушия и развязности, которой не чувствовали. Один толстый учитель сопел, осклабляясь и стараясь уже несколько минут ввернуть словцо. Наконец ему удалось воспользоваться минутным затишьем, и он многозначительно откашлялся.
– Вот полковник сааб не верит нашим рассказам о переселении душ из одного живого тела в другое… А ведь перед ним находится, если верить всей Индии, живой, так сказать, пример, – громко заговорил он. – Спросите кого хотите, и всякий вам скажет, что в молодом такуре Гулаб Лалл Синге сидит душа старого владетельного такура, деда его, и что он…
Полковник и я навострили уши и слушали, стараясь не проронить ни слова.
– Доканчивайте же!.. – нетерпеливо воскликнул наш президент внезапно смолкнувшему и как бы что-то соображавшему учителю.
– Что такур… еще при жизни…
Но нам не суждено было услышать конец этого интереснго сведения. На крыше, над нашими головами внезапно раздались резкие звуки пав и что-то свалилось к ногам снова было присевшего учителя, шлепнувшись с глухим стуком о каменный помост. В полутемноте, и прежде нежели мы могли разглядеть образ этого нового явления, тучный педагог, подскочил с упругостью резинового мячика на стуле и тут же развалил его в куски, чуть не развалясь сам вместе с ним. Удержавшись как-то на ногах, он отскочил в сторону и заорал высокой, испуганной фистулой:
– Кобра, кобра!.. берегитесь… кобра!..
Наш маленький бабу, веривший столь же мало в законы Ману, запрещающие убиение какого бы то ни было живого существа, от тигра до клопа включительно, как и в оборотней, бросился тут же с быстротой обезьяны на помощь своему соотечественнику. Вырвав у него из рук тонкую бамбуковую трость, он схватил змею, вероятно более нас испуганную, одной рукой за хвост, а другою, вооруженною гибкою тростью, разом перебил ей спинной хребет, затем наступил ей толстым башмаком на голову и доканал хлыстом. Во рту у неприятной гадины мы нашли павлинье яйцо, которое и объяснило нам как визит павлина-оборотня, так и появление кобры. Забив рот яйцом, которого кобра не могла сразу проглотить и, вероятно, почувствовав себя бессильной пред атаковавшими павлинами, она со страху свалилась с крыши.
Мы посмеялись над суеверием Нараяна и Мульджи и, простясь с гостями, вошли в нашу столовую. Наш почтенный президент машинально подошел к одной из картин и, приподняв очки на лоб, стал рассматривать многочисленные фигуры изображенного дурбара при свете стоявшей на столе большой лампы. В ожидании, пока он окончит обозрение, я села у окна, сильно усталая и позевывая.
Все было тихо кругом. Баратпур спал, наши товарищи ушли, спали и павлины на крышах, успокоясь после произведенной тревоги. Не спали одни мы, да Нараян, все еще сидевший понуря голову на ступеньках веранды. Он никогда не ложился ранее нас и был готов к нашим услугам во всякое время дня и ночи. Поступал ли он так вследствие желания такура или по своей доброй воле, нам не удалось узнать. Но с самого дня нашего выезда из Бомбея, как только в комнате или палатке раздавалось могучее храпение нашего добродушного начальника, Нараян ложился поперек дороги, ведущей в двери моей временной опочивальни, и не трогался оттуда до утра. Счастливый народ в этом отношении индусы! Они находят себе комфорт повсюду, от вершин Гималайских до раскаленной почвы Индостана. Самый богатый раджа ни за что не согласится спать на кровати. Кусок ковра, и постель готова. И климат кажется им нипочем. Кисейная доти[198] да рубашка, голые от колен ноги, босиком и такой же полуголый бюст, вот костюм их во все сезоны и во всех климатах. Приехавшие со мною в Дарджелинг индусы-бенгальцы и мадрасцы – в октябре месяце прошлого года, как одевались на палящих берегах Хугли в Калькутте, так и остались, не прибавив и лоскутка к костюму в Сиккиме, где я коченела от холода и сырости, дрожа под шубами и одеялами. Для них 8000 футов над уровнем моря или 3 вершка над его уровнем[199] не составляют никакой разницы, и они купались по два раза в день в полузамерзших ледяных струях горных потоков с таким же наслаждением, как и в нагретой воде своих священных танков на равнинах Бенгалии. И никогда ни один из них не заболел даже насморком. На мой вопрос и просьбу разъяснить эту тайну неуязвимости, они смеялись, уверяя, что это очень просто: «Вы, белые саабы, моетесь мылом и натираете тело разными ядовитыми эссенциями; а нас с первого дня рождения наши матери натирают после мытья кокосовым маслом, и мы продолжаем эту операцию каждое утро в продолжение целой нашей жизни. Все поры нашего тела пропитаны и наполнены веществом, которое не допускает ни сырости, ни холода внутрь организма…» Предоставляю физиологам и аллопатам судить о правильности или неправильности этого воззрения. Последние нам, вероятно, ответят, что это вредный обычай, что масло не пропускает естественных испарений и т. д. Быть может; но наши деликатные grandes dames могли бы позавидовать коже (если не цвету) последнего кули или простой мужички Индии. Эта кожа мягче и нежнее всякого атласа и бархата, а вместе с тем, как видно, и не подвержена, подобно нашей, простудам.
Вдруг загорланили где-то несколько петухов.
– Идите спать, Нараян, – обратилась я к сидевшему на ступенях махрату. – Слышите, джатские петухи уже запели. Полковник, отправляйтесь и вы!.. Вы мешаете Нараяну ложиться, – добавила я, вставая. – Покойной ночи, саабы…
На мое учтивое прощание не последовало никакого ответа, и я с удивлением обернулась к полковнику. Он стоял на том же месте с картиной в руках, полуобернувшись ко мне спиной, и был до такой степени углублен в созерцание дурбара, что, наклоняясь низко над лампой, не замечал даже, как одна лысина спасала его волосы от неминуемого сожжения.
– Что с вами, полковник?… – снова спросила я. – Заснули вы, что ли, над лампой?… Господи! да что же вы не отвечаете?… Что с вами такое?…
И я бросилась к нему с непритворным испугом. В голове моей промелькнула мысль о «ножнах», «оборотнях» и разных других чудесах Индии.
Взглянув ему в лицо, я еще более испугалась. Красный, как вареный рак, с белыми пятнами по лицу, с которого катились крупные капли пота, он стоял похожий на статую ужаса. В его широко раскрытых глазах ясно читался страх, изумление и какая-то беспомощная растерянность… Я заметила, что он держит картину рисунком вниз и что его полный ужаса взгляд устремлен на оборотную сторону.
– Да что же вы видите, наконец, такого ужасного на обороте этого пергамента?… – продолжала я, потрясая его изо всей силы за руку. – Да скажите хоть слово!..
Мой почтенный президент испустил нечто вроде слабого мычания и пальцем левой руки ткнул в написанную золотом на языке Урду надпись; незнакомая с закорючками этого диалекта, я ровно ничего не поняла.
– Что же тут написано?… Скажите.
Вместо прямого ответа он прошептал слабым голосом:
– Нараян!.. Нараян!.. идите сюда!..
В одну секунду наш верный спутник стоял возле нас и смотрел на него с таким же удивлением, как и я сама.
– Я не очень хорошо знаю эти буквы… Я, быть может, ошибаюсь… Прочтите, Нараян, мой сын, прочтите, – тихо шептал он слабым голосом.
– «Дурбар шах-Алума. Передача его величеством падишахом Бенгальского Девауни Ост-Индской компании, а также провинции Бехара и Бриссы… Встреча раджпутских послов… примирение… по воле благословенного пророка Магомета… после горького поражения при Патне в 1173 году. Писал Ахмед-Дин 1177 года».
– Что ж в этом такого страшного?… И нам-то чт до их несчастия? – спрашиваю я.
– Нам-то чт? – почти закричал полковник. – Нам?… нам?… А вот сейчас увидите чт!!. По хиджре это ведь 1177 г., – не так ли?
– Кажется, что так, – отвечал, глядя на него с изумлением, Нараян.
– Ну, а 1177 год хиджры каким будет годом по нашему европейскому летосчислению?
Нараян, подумав с минуту, отвечал:
– 1765 год, кажется; т. е. около 114 лет назад…
– 1765 год! Сто четырнадцать лет! – прокричал, сильно напирая на каждый слог, побагровевший полковник. – Да? Ну так смотрите же оба, узнавайте… называйте!.. а затем мне остается одно: приказать посадить себя в сумасшедший дом!..
Быстро выхватив картину их рук Нараяна, он перевернул ее рисунком вверх и, указывая на стоящую возле падишаха фигуру, прошептал хриплым голосом:
– Смотрите… вот, вот он… несомненно, он… Да и разве есть по всем мире другой такой? Он!.. – повторял он, указывая пальцем.
Мы взглянули, и признаюсь, от такой неожиданности у меня захватило дух и кровь похолодела… Картина сильно заколыхалась в руках Нараяна.
Перед нашими глазами между 70 или 80 фигурами придворных мусульман и браминов, у трона падишаха стоял, несомненно, образ такура Гулаб Синга!.. Действительно, по выражению полковника, разве есть во всем мире другой, похожий на него – он! То был портрет его двойника, если не его самого. Не говоря уже о том, что громадный рост фигры возвышал ее на целую голову над остальными фигурами, то было единственное в картине изображение, совершенно свободное от раболепной позы всех прочих придворных. Офицер англичанин еле выдвигался из-под локтей великолепных усатых сердарей, и ненависть живописца оттеснила его совсем на задний план. Одна фигура того, в ком мы все разом признали Гулаб Синга, возвышаясь высоко над толпой, бросалась в глаза своей горделивой осанкой. Даже поза была его, ему одному свойственная поза: он стоял, сложив на груди руки и спокойно глядя чрез голову придворных в пространство. Лишь костюм был иной. Раджпутский тюрбан с султанчиком из перьев, стальные до локтей перчатки, род панциря, несколько кинжалов у пояса, да щит из прозрачной носороговой кожи у ног… Длинные, волнистые волосы, борода, лицо не оставляли никакого сомнения, что то был он, наш таинственный и неразъяснимый покровитель…
– Да ведь это же невозможно, это непостижимо!.. – прервал наконец молчание все еще сильно смущенный полковник: – Ну как тут что-нибудь понять?… Человеку на вид нет и сорока лет, а портрет его является на картине, написанной за сто лет тому назад!..
– Вероятно это… портрет деда его!.. – пробормотал, будто извиняясь за такура, Нараян.
– Деда? – презрительно передразнил наш президент, – а почему же не вашего или не моего деда?… Разве бывает такое, даже фамильное, сходство!.. Нет, нет… Не деда и не прадеда, а его самого… Я начинаю однако бредить, – спохватился полковник: – Действительно, если картина не подлог, то ведь это… невозможно!.. Скажите, – вдруг обратился он ко мне комически умоляющим голосом, – скажите мне… ведь это невозможно… нет?
– Не знаю, полковник… Вот уже несколько дней, как я начинаю терять способность даже и думать. Кажется, что… Но не спрашивайте меня, спросите лучше его самого… если осмелитесь, – добавила я мысленно и сама не зная почему рассердясь на бедного полковника.
– Нет, нет… Это невозможно, – продолжал он рассуждать как бы про себя: – Невозможно!.. Поэтому прекратим этот разговор.
– А быть может, и действительно это портрет его деда, – заметила я. – Вспомните, что нам начал было рассказывать про него инспектор школ. Только ведь он говорил…
Меня просто покоробило от взгляда, брошенного на меня Нараяном. При первых же словах он взглянул на меня с таким жгучим и вместе страдальческим укором, что я почувствовала, как у меня остановились слова в горле. Но и простой намек уже оказал свое действие.
– Праведное небо, а я было забыл!.. – воскликнул, хлопнув себя по лбу, полковник: – Да только ведь этак задача делается еще труднее… Подумайте только, – продолжал он как бы про себя и соображая, – если такур и его дед…
– Довольно! – объявила я решительно. – Если вы действительно уважаете его, не забывайте, что он нам многократно советовал: не слушать разных про него толков и не стараться узнавать что бы то ни было про него. Я по крайней мере настолько чувствую к нему уважение, чтобы нейти против его желания. До завтра, господа!
Я вошла в свою комнату и опустила парду (портьеру). Чрез несколько минут все умолкло в соседней комнате, а чрез четверть часа уже стало раздаваться знакомое всхрапыванье с присвистом.
…
…
Что это, виденье, действительность или просто фантазия, сон?… Духота страшная, и я не могу уснуть. Огромная панка, колыхаемая двумя кули на веранде, вместо прохлады навевает лишь нестерпимую жару. Словно пышет в лицо горячий воздух из духовой печки!.. Я не сплю, это верно. Вон моя айя (горничная), свернувшись клубочком, как черная кошка, спит на циновке у подножия кровати… Вот мое солнечное топи, свалившись на пол, раскатывается взад и вперед колыханием панки… Нет, я не сплю… Так что же это, почему мне кажется, будто я начинаю видеть сквозь толстую циновку двери и различать в темноте; все предметы, мебель, спящего или по крайней мере лежащего поперек дверей Нараяна и даже оставленную полковником на столе дурбарную картину?… В соседней столовой делается все светлее, словно ее освещала, выплывавшая из-за черных туч, полная луна. Кто это?… Неужели такур?… Но ведь он в Диге! Вот он тихо и неслышно подходит к спящему Нараяну и дотрагивается до его плеча. Нараян вскакивает, и я вижу, как он простирается пред маха-саибом, прикасаясь сложенными ладонями к его ногам… Такур простирает руку к картине, и, вся зардевшись миллионами словно электрических искр, она мгновенно исчезает из моих глаз… Все начинает путаться, стушевываться, и я открываю глаза только утром, на зов моей айи, которая тихо и с бесконечными саламами будит меня, говоря, что карета готова и корнель-сааб (colonel-sahib) ожидает только меня.
Какое странное, но удивительно ясное сновидение!.. – думается мне, пока я сажусь в золоченую, присланную нам деваном карету.
XXXI
Из Баратпура в Диг дорога, гладкая и ровная, пролегает пыльной лентой среди бесконечных степей и луж. Наша золоченая карета, времен царя Гороха, за которой следовала длинная вереница джаток, увлекаемых рысистыми бычками-карликами, летела вперед с гиком и криком кучеров и скороходов. Мирные, встречавшиеся на пути, поселяне простирались пред нами во прах, пугливо сторонились и оказывали всевозможные почести. Так ехали мы часа два по пустыням без малейшего признака растительности, окруженные со всех сторон болотами, канавами да солеными озерками. Наконец, мы подъехали к гигантским воротам Дига, справедливо прозванного «Баратпурским оазисом».
Внезапная перемена декораций. Как бы по мановению волшебного жезла возник пред нами, среди выжженных полей, да покрытых вековой тиной болот, заколдованный замок-крепость с башнями, теремами и висячими садами Семирамиды.
Мы въехали в полуразрушенный городок, если можно так назвать дюжины две каменных башенок, и стали подыматься к крепости. Городок приютился под сенью величественного памятника глубочайшей древности, столь глубокой, что ум современных летописцев, теряясь во мраке недосягаемого доисторического прошлого, отказывается определить его начало.
Древние названия Дига: «Дираг» и «Диргпура» упоминаются часто в Сканде-пуране и в IV главе Багват Махатмы. Диг, то есть старый, доисторический Диг, построен шестьдесят веков назад, объяснил нам Нараян, наша ходячая энциклопедия.
Современный Диг «основан джатами, пришлецами скифами из далекого севера», говорят англо-индийские историки. Диг, по народному поверью, выстроен пришедшими вместе с джатами колдунами, которые и соорудили бывшее мощное укрепление с его волшебным замком и прелестными садами – в одну ночь. Как все, выстроенное на такую скорую руку, Диг, невзирая на его непроходимые, наполненные водой рвы и недоступность его в продолжение девяти месяцев в году своим, как и чужим, впрочем оказался майей, иллюзией, пред рыжеволосыми завоевателями. Во время разлива рек и сотен озерков Баратпурских степей целый океан образуется вокруг городка, и в такое время он действительно недоступен неприятелю. Но англичане хотя и посидели у моря, а все же не дождались погоды: в декабре 1804 года генерал Фрезер осадил и взял Диг штурмом, затем, разорив укрепления дотла, великодушно возвратил «оазис» Джатскому радже. Теперь от крепостных стен не осталось и камня на камне. В одном углу к юго-востоку торчит Шах-Бурдж новейшего Дирага. Это огромная скала, пространная площадь коей окружена теперь вместо укреплений зеленой изгородью, но все еще сохранила по одному бастиону в каждом из своих четырех углов. Впрочем, внутри высоко воздымающегося воздушного сквера остались от укреплений три стены в 21 фут толщиной, говорящие и поныне о своем славном прошлом. В западном углу «крепости» дворец раджи с его роскошным садом, священными павлинами и фонтанами. Этот дворец с садом и составляют главную приманку для туристов.
Современные путешественники решили в один голос, что за исключением Тадж-Махала, в Агре, Дигский дворец великолепнейшее здание в Индии: те же мраморные громадные залы со стенами, выложенными мозаикой из дорогих камней; тот же стиль архитектуры в башнях; та же изумительная тонкость работы в кружевной резьбе белых мраморных балюстрад, террас и перил лестниц.
Смешно и гадко становится, читая в якобы ученых сочинениях разных чиновников об Индии их замечания и выводы по части археологии. Авторы точно ищут унизить туземцев даже периода Махабхараты, указывая на них, как на расу, совершенно неспособную к изящным искусствам. Нет де между нестоящими (забитыми и голодными) браминами такой творческой силы, стало быть не могло ее быть и прежде, гласит логика этих «сочинителей», забывающая так кстати, что мы видим то же самое и в современных греках и даже в выродившихся римлянах. Вследствие этого, между сотнями грандиозных храмов, находимых еще ежегодно и доселе в непроходимых джунглях центральной Индии, нет ни одной исторической руины, на которую англо-индийцы взирали бы как на произведение чисто туземного искусства. Там, где строил, очевидно, не могул (как, например, храмы, рассеянные по Раджпутане и Мевару), тотчас же отыскивается ловкая, хотя и ни на чем не основанная гипотеза о греках да итальянцах. В Пуранах упоминается о пленных «явани», которые употреблялись на работы победителями. «Они-то и есть создатели этих храмов». При этом забывается, что название «явани» давалось браминами не только грекам, ионийцам, но и другим иностранцам, между прочим скифам. Все это не беда: то грек, видите ли, застрявший в Индии со времен македонян, который де всенепременно строил храм Карли и даже древнейшие вихары Элефанты и Эллора. Нет для такого заключения ни малейших данных; ему противоречат Пураны, как и прочие летописи и все традиции Индии, даже и самые законы Ману. Непреложные и непреступаемые, они запрещают руке млеччха (нечистого иностранца, не-брамина), точно так же как и руке поганого пария, прикасаться к малейшему камню из заготовленных для священной постройки. Иначе, «в случае такого осквернения», – читаем в Ману, – «храм, хотя бы и почти оконченный, следует разрушить в той части, где к нему коснулась такая рука; материал предать очищению, а затем только продолжать постройку» (Манавадхарма и Васту-шастра).
Рабочие руки, трудившиеся над ними, принадлежали туземным артистам, а не пришельцам могулам; а если греки что-либо строили в Индии, то все же они строили по планам индусов, а не могулов, и вот именно почему:
Могулы, как всем известно, всегда были (в Индии, по крайней мере) великими артистами в делах разрушения и кровопролития; а изящными искусствами, хотя некоторые из калифов и покровительствовали им и знали в них толк, они не занимались. Испанские мавры да сарацины, построившие Альгамбру, им не пример, хотя бы уж потому, что могулы, завладевшие Индией, вовсе не мавры или сарацины вроде просвещенного рыцаря Саладина, и даже в громадной пропорции вовсе и не арабы, а просто праотцы по большей части нынешних героев-разбойников Кабулистана и Гиндукуша, то есть варварские, только что к тому времени обращенные в Ислам племена Средней Азии, да афганы и древние туркмены. В могулах Индии преобладает до сего дня чисто туранский и монгольский тип и, чтоб убедиться в этом, приглашаем наших противников взглянуть на мусульманское население от Бомбея до северных провинций. Их мелкобородые (если не совсем безбородые) лица с выдающимися, как у калмыков, скулами указывают на полное в них отсутствие семитического элемента.[200]
Так неужели же мы можем верить ориенталистам, которые стараются убедить нас, будто не индусы, а могулы, да беглые греки трудились над этими чудесами искусства, что не потомки славных ришей и целых поколений математиков, геометров и поэтов строили эти ни с чем несравнимые по оригинальности здания, а разбойничье племя Средней Азии, не имеющее и до сей поры ни малейшего понятия об искусствах? Там, где установился веками и преобладает чисто арабский элемент, ведь не строят же себе, как никогда и не строили, мусульмане таких гробниц, дворцов и мавзолеев, какие мы теперь находим в одной Индии? Нет ничего подходящего к Тадж-Махалу, гробницам Акбара, калифа Хайнумана, мечетям и дворцам Дели, Лакнау и Дига ни в Персии, ни в современном Египте, ни в Сирии или Багдаде, ни даже в полуобъевропеившейся Турции. Пусть же теперь кто-нибудь взглянет на памятники и дворцы южной Индии; на резьбу и скульптурные украшения храмов Мадуры, Срирангама и других в Мадрасском президентстве; на пирамидальную глыбу Танджавурской великой пагоды, древнейшей в стране. Покрытая на 200 футов в вышину статуями, в двойной рост человека, богов, богинь и аватаров, с ее гигантским быком из черного гранита пред фасадом и скульптурными украшениями колонн и потолков, эта пагода считается «одним из лучших произведением искусства Браминской Индии» (епископ Гебер). Не мусульмане ли и ее строили? Так пусть отрицатели всякого таланта в индусах проедут, как мы проехали, вдоль и поперек Раджпутаны, Мейвара, Синда и Мальвы. Пусть взглянут они на это громадное пространство, засеянное, буквально как поле горохом, развалинами индусских храмов, крепостей и дворцов, – а затем решат, кто их строил. Здесь, в Раджпутане и Мейваре, могулы долго не засиживались, по той простой причине, что их здесь жестоко колотили не в пример другим народам Индии. Здесь-то уж они ничего не строили, хотя и многое что поразоряли. А здесь именно турист и найдет на полуразрушенных стенах храмов такие изваяния и лепную работу, такое разнообразие художественных произведений, пред которыми, пожалуй, побледнеет и Гомеровское описание Ахиллесова щита…
Кто когда из европейцев слыхал о храме Баролли, возле Читтора, столь знаменитого в летописях Раджастхана? Его открыли среди дремучего леса и описали полковник Тод и капитан Вауг. Позволяю себе несколько выдержек из описаний этих офицеров. Они лучше всего покажут разницу между мнениями образованных беспристрастных англичан времен Ост-Индской компании и мнением современных «аршинников» в Индии. Присылаемые из Лондона разорять и усмирять, они судят о всем туземном лишь по усмотрению собственных мелких, завистливых умишек, причиняя тем ущерб как науке, так и истине.
«Среди векового леса, – пишет Тод, – мы вдруг увидели храм Баролли. Подходя к священной руине, мы оставили наших лошадей и поднялись по широкой каменной лестнице на паперть храма. Описать изумительную и разнообразную архитектуру этого древнего памятника я положительно отказываюсь: это дело карандаша, работа коим оказалась бы просто бесконечной. Здесь человеческое искусство, дойдя до своих крайних пределов, как бы истощилось; и только здесь и впервые мы получили вполне сознательное понятие о красоте и оригинальности индийского зодчества и скульптуры. Колонны, стены, потолки, наружные лепные и резные украшения куполов, – где каждый отдельный камень изображает собой миниатюрный храм, словно изваянный под пальцами волшебницы, – все это громоздится одно над другим, до самой увенчанной урнообразным символом Шивы верхушки главного купола, и производит в зрителе положительно головокружение. Одна только резьба на капители каждой колонны потребовала бы целых страниц описания и объяснений. Все здание, невзирая на свою глубокую древность, находится еще в изумительном состоянии целости, и мы приписываем это сохранение двум главным причинам: 1) каждый камень этого здания изваян из мелкозернистого кварца, – быть может, самого крепкого, как и самого прочного в мире камня, но зато и самого трудного для долота; и, затем, 2) ввиду известной мусульманской нетерпимости и страсти и к иконоборству, от низу до верху, т. е. от его ступеней до верхушки купола, вся наружная часть храма оставалась в продолжение нескольких веков покрытой тонким мраморным цементом…[201] Скульптурные окраины украшений так же свежи и прекрасны, как бы вчера только вышли из-под резца художника. Одна из половинок полуразрушенной двери – верх совершенства, красоты и вкуса. Главные фигуры на ней – бог Шива и его богиня Парвати со свитою. Он изображен стоя на лотосе, со змеей, обвивающей его гирляндой. Как бог войны и разрушения, он держит в правой руке демру (барабан), звуками коего воодушевляет своих воинов; в левой – купру (чашу) из человеческого черепа, из которой он пьет кровь убитых воинов. «Дочь горы» стоит, налево от супруга, на курме (черепах). Она изображена с длинными, мелкозаплетенными косами, в ушах раковины вместо серег. Каждая часть тела в этой грациозной группе дышит той прелестной естественностью, которая настолько замечательна своим присутствием в древней индийской скульптуре, насколько она поражает своим отсутствием в нынешней. Мужественная, полная достоинства поза гордой фигуры Баба Адама (отец Адам), как один раджпут назвал при мне Махадева, может сравниться только с нежным женственным обликом и полною грации фигурой богини. Змеи и цвет лотоса переплетаются над их головами. Ниже представлен химерический зверь Грас, наподобие рогатого льва, возле – пустынник, играющий на гитаре, и два оленя, благоговейно прислушивающиеся к священной мелодии. Каждая группа отделяется от другой гирляндами цветов и листьев. Капитан Вауг срисовывает одну из этих групп, соглашаясь со мной, что пред нами открылись бесподобные, ни с чем не сравнимые образчики высшего искусства. Между ними находятся такие части – особенно головы некоторых фигур, – которым позавидовал бы сам Канова. Группы сделаны горельефом, почти отделяются от плиты…»
«B алтаре Тримурти… одно лицо «Разрушителя» осталось целым.[202] Тиара, венчающая трехликую главу – образчик превосходной работы. Гений ваятеля не может идти далее… фигуры колоссальные, семи футов каждая»… «Описывать купол над мундуфом (притвор, древний пронаос) почти невозможно: тому, кто желает получить о нем верное понятие и разглядеть мельчайшие подробности это волшебное произведение резца, следует рассматривать эту работу в микроскоп. Мы нашли в этой массе украшений гармонию в целом, не найденную нами нигде еще в других зданиях подобного рода. Даже миниатюрные слоники изваяны анатомически верно и превосходно закончены в деталях»…
Следует за этим двенадцать страниц описания dii minorum gentium[203] и других чудес Баролли. «Потребовалось бы дюжина художников и шесть месяцев непрестанной работы для самого поверхностного описания всех диковин этого чудного храма», заключает Тод.[204]
Не осталось никакого указания потомству, когда и кем был выстроен этот мало кому известный, даже в Индии, храм. Какой-то раджа Хун (Hoon) – легендарный герой этой местности. Но даже Тоду, написавшему два толстые тома в доказательство тому, что раджпуты – скифы, Махадева-Шива – Адам, а Ману – Ной, даже ему не удалось приобщить гуннов к мифологии индусов. Одно только совершил политический агент Компании в Раджпутане: он нашел в храме Баролли и перевел надпись на барельефе Махадевы, с находящимся в ней числом: 13 картика (месяц, посвященный Марсу Индии) эры Селивана 981 год или 925 год от Р. Х. В этой надписи упоминается о приношении Махадеве (патрону йогов) «его рабом» (имя стерто рукой времени) необходимой суммы для починки его древнего храма.
Если в 925 году, почти за тысячу лет назад и за полстолетия до вторжения мусульман в Индии, храм Баролли уже считался «древним», то очевидно, что его строили не могулы, а тем менее греки. Во всей громадной массе его не найдется ни архитектуры, ни в его изваяниях какой-либо черты, напоминающей об эллинах. Нет и намека на дорический, еще менее на ионический стиль. Все в нем своеобразно, все в чисто индусском стиле.
Извиняясь за долгое отступление и не обещая не впадать снова в обычную мне ошибку, я желаю объяснить причину его. Во-первых, так как я сама посетила этот храм позднее, мне все равно пришлось бы описывать его, и мой рассказ, после стольких описаний мною других храмов, мог бы, пожалуй, показаться монотонным; а во-вторых, я хотела в этом случае опереться на свидетельство – в том, что я не пристрастна к Индии, а только отдаю ей справедливость, – всем известного за аккуратного писателя, англо-индийского археолога и сановника. Тод прожил целые годы в Индии, а восторг, пробивающийся в каждой строчке его описания чудес искусства древней Индии, гораздо значительнее моего.
Затем самый вопрос, «кто строил все это в Индии, могулы или индусы», послужил в первые часы нашего приезда в Диг поводом к весьма неприятному знакомству, которое и окончилось столь же неприятной ссорой.
Едва мы поднялись на террасу и вошли в залу, как нашли там, к великому неудовольствию всей нашей компании, двух незнакомых англичан. Проездом из Джайпура куда-то, они остановились позавтракать в Диге на счет махараджи и угоститься даровыми ликерами и шампанским. С последним они, видно, уже познакомились, так как оно вывело их из обычной сынам Альбиона высокомерной сдержанности. Забыв «этикет», они поклонились нам при нашем появлении и даже заговорили первые с О., косясь все время, впрочем, на наших туземных товарищей и подмигивая полковнику. Быть может то было просто добродушной с их стороны шуткой, но мне их гримасы показались очень дерзкими и особенно оскорбительными для индусов. Я тотчас же ушла с Нараяном осматривать «терема», а О. остался с англичанами в дурбарной зале, где те расположились ранее нас за приготовленным для нас одних столом. Другого стола, ни большего, ни малого, не было во всем дворце, обширные и запыленные залы которого выглядели какой-то мраморной пустыней. Нам пришлось поневоле ждать. Впрочем, англичане уехали часа через два; но и за этот короткий срок они успели оскорбить наших друзей и затеять личную со мной стычку.
Когда, устав ходить по бесчисленным коридорам и лестницам, я вернулась через час, они все еще были за столом и спорили с О., который отстаивал древние искусства Индии и заступался за туземцев вообще. Наши индусы сидели в другой комнате на циновках, мрачно прислушиваясь к разговору. Нараян, замечательно угрюмый и скучный с самого утра, прошел к товарищам, не заходя в залу, а я села у самого конца стола за кофе, решив не принимать никакого участия в разговоре. Не обладая добродушным хладнокровием нашего почтенного президента, я чувствовала, что вспылю, если бы мне пришлось спорить с ними, и поэтому упорно молчала. Осторожность моя не увенчалась успехом: полковник испортил весь план.
Забыв имя одного известного в древней Индии геометра, он возвысил голос, призывая на помощь Нараяна и бабу, и кончил тем, что вызвал обоих из соседней комнаты. Пока он им объяснял имя, кого он желал вспомнить, один из индо-британцев, бесцеремонно оглядывавший меня, обратился ко мне.
– Ваши слуги… конечно? – спросил он, презрительно кивнув на Нараяна и бабу.
Я вспыхнула от негодования и досады при этой очевидной умышленной дерзости.
– Слуги… Вы ошиблись: оба джентльмена наши дорогие друзья и братья, – добавила я, сильно напирая на слово «джентльмены».
Наглость и нахальство развиваются в индо-британцах быстро. Мой ответ вызвал у обоих громкий хохот.
– Друзья… это, положим, еще возможно… так как о вкусах не спорят, – язвительно протянул англичанин, медленно допивая стакан шампанского со льдом. – Но как же… «братья»? Ведь вы, вероятно, уроженка Европы?…
– Полагаю, что так. Но, к счастью моему, я не англичанка. Поэтому я и горжусь привилегий называть этих двух туземных джентльменов не только друзьями, но даже и братьями, – отвечала я очень сухо и глядя прямо в глаза долговязому грубияну.
В свою очередь, он весь вспыхнул.
Не знаю, что он собирался возразить на мой ответ, но товарищ не дал ему времени собраться с мыслями. Схватив его под руку, он почти насильно увлек его на другой конец комнаты, где тотчас же начал ему внушать что-то вполголоса. Я догадалась, что он объясняет ему о нашем Обществе и рассказывает, кто я такая. Оно так и вышло.
При первых словах нашего крупного разговора темные лица туземцев позеленели, а глаза заискрились недобрым, столь знакомым мне фосфорическим блеском. Они стояли словно две неподвижные статуи… Один полковник засуетился, поспешно вставая из-за стола.
Англичане взялись за шляпы и сумки и, кивнув головой О., приготовились было уходить. Старший из них видимо желал избегнуть неприятной ссоры, и, пробормотав что-то о том, что с женщинами не спорят, направился к выходу. Но мой противник, разгоряченный как шампанским, так и данным ему мной отпором, не унялся. Остановившись посреди залы и покачиваясь слегка от овладевавшего им опьянения, он сделал в мою сторону полуоборот и, надменно повернув ко мне голову, проговорил сердито через плечо:
– Я только что узнал, что вы та самая русская леди, о которой наши газеты, столько говорили, предостерегая правительство… Теперь мне становятся понятнее ваши братские отношения и чувства к черной сволочи[205] (sic). Но позвольте вас предупредить, что, – невзирая на только что выраженную вами благодарность Провидению за то, что вы родились не англичанкой, могу вас уверить, что безопаснее принадлежать к нашей, нежели к вашей нации, по крайней мере здесь, в Индии, – добавил он многозначительно.
– Очень вероятно. Но я все-таки радуюсь и горжусь, что я не англичанка… – сказала я, вставая и сдерживаясь сколько могла.
– Напрасно. Наше правительство не любит допускать русских, даже дам, слишком брататься с покоренными нами азиатами… В наших британских владениях русским не место… Не забывайте этого.
– Но это вы забываетесь, сэр!.. – свирепо воскликнул потерявший всякое терпение полковник. – Вы оскорбляете женщину и грозите ей!.. К тому же она гражданка свободной Америки и вовсе не русская… т. е. не такая русская, за какую вы ее принимаете!.. – поправился он, встретив мой негодующий взгляд.
– Извините меня, полковник, и предоставьте мне самой, прошу вас, право защищать себя… Прежде всего я русская; русской родилась и русской умру, я русская в душе, если не на паспорте… Стыдитесь! Неужели вы желаете, чтоб эти господа уехали, увозя с собою впечатление, что пред их нелепой выходкой и дерзостями я готова была отречься от родины и даже от своей национальности.
– Оно было бы, пожалуй, и осмотрительнее, – ядовито заметил другой англичанин.
– Осмотрительнее может быть, но никак не честнее. Во всяком случае, – добавила я, обращаясь снова к первому, – весьма сожалею, если ваше замечание о том, что в «британских владениях русским не место» факт, а не пустая с вашей стороны дерзость. В наших, в русских владениях, как, например, в Грузии и на Кавказе, находится место всякому иностранцу, даже десяткам нищих англичан, которые приезжают к нам без сапог, а уезжают с миллионами в карманах…
И, видя, как при этих словах исказилось лицо у заступника британских привилегий, я позвала индусов и, повернувшись к прочим спиной, ушла в сад. У Нараяна глаза налились кровью, а бабу, у которого с лица пот катил градом от сдержанного бешенства, бросился, как был одетый, под высокобьющий водомет и стал прыгать, фыркая под водяной пылью, «чтобы хоть немного освежиться и очистить себя от оскверненной бара-саабами атмосферы!» – орал он на весь сад.