Письма из пещер и дебрей Индостана Блаватская Елена

Мне было невыразимо горько; не за себя, конечно, а за этих ничем неповинных оскорбляемых индусов, осужденных какою-то фатальной силой на вечное, ничем не заслуженное поругание. Что меня принимали за шпиона, сделалось теперь очевидностью, которая при других обстоятельствах только бы меня смешила. Я и теперь чувствовала одно презрение к «победителю», до того трусливому, что он, очевидно, страшился влияния одинокой женщины на умы миллионов «побежденных». В другое время оно бы, пожалуй, даже очень польстило моему самолюбию и вообще было бы весьма смешно, «когда бы не было так грустно», да вместе с тем и опасно. Меня страшило то, что вместо услуг индусам – членам нашего Общества, я могу сделаться, из-за одного того, что я русская, предлогом к их преследованию и разным придиркам со стороны их «начальства». Россия и все русское беспрерывный кошмар Англо-Индии. Чем ближе к Гималаям, тем сильнее русский «домовой» душит по ночам всякого британского чиновника. А у страха, говорят, глаза велики, и он из белого, пожалуй, сделает черное…

Еще при первом появлении нашего Общества в Индии до меня уже стали доходить слухи о неудовольствии разных сановников, у которых в канцеляриях служили многие из бомбейских членов-туземцев Теософического Общества. «Великие мира сего», бара-саабы, сухо советовали своим робким подчиненным «не очень-то дружиться с новоприбывшими авантюристами из Америки».

Словом, положение было очень неприятное.

Я села на скамью у водомета, около которого бабу отряхался теперь на солнце, наподобие мокрой собачонки. Нараян молчал, как убитый. Взглянув на него, я вся обомлела: темные круги под его огромными глазами потемнели еще сильнее, зубы оскалились, как у дикого зверя, и он вздрагивал словно в лихорадке…

– Что с вами, Нараян? – испуганно спросила я. С минуту он ничего не отвечал; только белые, крепкие зубы заскрежетали еще сильнее… Вдруг он присел на песок дорожки и как-то разом повалился лицом в клумбы ярко-алых арали, – цветок, посвященный богине Кали…

Цветок ли, любимый кровожадной богиней мщения, воодушевил нашего кроткого, терпеливого Нараяна, или что другое внушило ему страшную мысль, но он приподнял голову и, вперив в меня налитые кровью глаза, спросил изменившимся голосом:

– Хорошо… хотите, я убью его? – прошипел голос.

Я вскочила словно ужаленная.

– Что вы, опомнитесь! Да разве стоит этот пьяный фанфарон, чтоб из-за его дерзостей честные люди рисковали шеей? Вы шутите или бредите, мой милый!..

Но он не слышал меня. Опустив голову на раздавленные растения и словно обращаясь к невидимому собеседнику под землей, он продолжал говорить тем же хриплым изменившимся голосом. Он словно изливал внезапно прорвавшуюся волну страдания, полную накипевшей в нем за это время бессильной любви в недра матери сырой земли… Я никогда не видала его в таком возбужденном состоянии. Он казался мне невыразимо жалким, но вместе с этим положительно страшным.

«Что это такое с ним приключилось?» – подумалось мне. – «Неужели все это из-за этой глупейшей истории?»

– Вас оскорбляют… из-за нас… из-за нас одних, – продолжал он полушепотом. – Да то ли еще будет!.. вас станут скоро преследовать, гнать… Бросьте нас, отвернитесь… скажите, что вы шутили, смеялись над нами, и вас простят, станут звать к себе, предлагать свою дружбу и общество… Но вы этого не сделаете, иначе маха-сааб не относился бы к вам, как он теперь относится… Поэтому много горя ждет вас в вашем будущем… горя и клеветы.[206] Нет, опасно быть друзьями бедных индусов! Нет счастья для сынов калиюги, и безумец тот, кто подает нам руку, потому что рано ли, поздно ли, а все же горько ему придется поплатиться за свое преступление!..

С удивлением, почти с ужасом прислушивалась я к этой неожиданной бессвязной речи, но не находила, что ему сказать в утешение и молчала. Невольно я стала искать глазами бабу. Он лежал на скамейке, шагах в тридцати от нас, и, обсушиваясь на солнце, должно, быть дремал.

– Не сердитесь на меня, упасика,[207] и простите, что я потревожил вас, – раздался снова голос Нараяна, уже более ровный и спокойный.

– Сердиться на вас, мой бедный Нараян? За что же мне сердиться; ведь вы пошутили? – прервала я его, не зная сама, что сказать.

Он привстал и снова сел на дорожке в обычной ему позе. Обхватив оба колена мощными руками и упершись в них подбородком, он сидел теперь, покачиваясь взад и вперед и вперив глаза в погибшие арали. Он видимо боролся, чтобы совладать с собой, и наконец преуспел: голос его уже не дрожал и не хрипел; но, когда он снова заговорил, в голосе этом слышалось столько непритворного страдания, что я невольно вздрогнула.

– Нет, я не шутил, – произнес он медленно и твердо. – Одно слово, и я бы убил его… Не все ли равно? Ведь моя жизнь так или иначе пропала…

– Но почему же? Что такое случилось? Не может быть, чтобы вы так волновались из-за одного этого дурака? Скажите, ведь не из-за него?

– Нет, не из-за него одного, – прошептал он чуть слышно, – а все же мне было бы легче, если б я мог убить пред смертью хоть одного из этой нестерпимой для нас расы!!

– Убить… Как вы это легко говорите… Ведь это же ужасное преступление!.. А что сказал бы такур?…

– Ничего не сказал бы. Что ему за дело до меня! – еще тише произнес он.

– Но ведь вы… его чела?…

Он весь вздрогнул, и его всего перекосило, точно его кто полоснул ножом по сердцу. Он припал еще ниже к коленам, и вдруг из его груди вырвался такой вопль отчаяния, что я совершенно растерялась… Я чувствовала, что бледнею и не в состоянии выносить этой сцены долее.

– Нет, я не чела его. Он мне отказал… Он прогоняет меня!.. – зарыдал бедный колосс, словно пятилетнее дитя.

«Вот оно что!» – вдруг догадалась я. – «Это значит, англичанин является здесь только переполнившей чашу каплей!» И вдруг мне вспомнилось видение… сон… то, что я видела или что представилось мне, будто я видела накануне ночью в Баратпуре. Нараян обнимал ноги такура. Но ведь то был сон? или взаправду все это происходило в действительности и я видела эту сцену наяву?

– Когда же он вам отказал?

Вдруг послышались поспешные шаги. Нараян вскочил и, быстро наклонясь, сказал мне шепотом…

– Прошу вас, сохраните мою тайну нерушимо!.. Ни слова об этом никому… Вам я еще пригожусь!.. Но не говорите мистеру О… Я ухожу.

Но он не успел.

– Что это вы зарылись здесь, словно вызываете подводных бхутов? – внезапно раздался возле нас голос полковника, – а где же Нараян и где же бабу?… – продолжал он, подходя к нам с «молчаливым генералом», – а… вот они где… Не прячьтесь: оба фанфарона уехали… Я им объяснил многое, чего они не знали, например, правила и цель нашего Общества… Они заинтересовались и даже признались, что ошибались.

– Нашли, где и с кем миссионерствовать, – заметила я с досадой, перерывая этот поток слов.

– Не все же, однако, англо-индийцы подлецы и предатели! – смущенно бормотал полковник.

– Наверное не все, но и не найдется, бьюсь об заклад, более двух дюжин англо-индийцев, которые бы уважали индусов… Здесь, как я теперь вижу, надо быть очень и очень осторожным… Чему вы смеетесь, Мульджи? – спросила я «молчаливого», улыбавшегося во весь широкий рот.

– Вашей щедрости, мам-сааб, – две дюжины англичан в Индии, уважающих нас, негров-то?… Не очень ли много?

– Действительно, – подхватил проснувшийся и совсем просохший бабу. – Будь у нас даже «две дюжины» таких, то уверяю вас, что все 250 миллионов индусов, «без различия каст и религий», – привел он цитату из теософических статутов, – молились бы, да совершали бы пуджу утром и вечером калькуттским и другим бара-саабам!

– Я знал только одного за всю мою жизнь, да и того хотели посадить в сумасшедший дом, но он, к счастью своему, умер, – брякнул Мульджи.

– Кто же он? – полюбопытствовал полковник.

– Мистер Питерс (Peters), бывший коллектор в Мадрасе, в Мадрасском президентстве. Он умер более двадцати лет тому назад… Когда я был еще мальчиком.

– Расскажите же нам его историю толковее, – приставал уже навостривший уши полковник.

– Пожалуй, господин президент, только ведь я не умею рассказывать.

Но он все-таки рассказал ее нам, и «история» оказалась прекурьезной. Я передам рассказ так, как я записала его со слов рассказчика. В Мадрасе она известна всем и каждому.

XXXII

Мистер Питерс был коллектором святого града Мадуры, Мекки южной Индии. Страстный археолог и почитатель древних рукописей, он нуждался в браминах для разыскания и перевода таковых; поэтому, хотя, быть может, он сперва и недолюбливал их, но все-таки водился, как говорится, с индусами и не притеснял их по примеру своих собратий. Материалист худшего пошиба, он только смеялся над их суеверием и предрассудками; но он точно так же относился и к своей христианской религии, а потому брамины не обращали на это большого внимания. «Настика» (атеист), говорили они, махая рукой. Но вскоре все это изменилось, и мистер Питерс удивил и народы Индии, и своих компатриотов.

Вот как это случилось.

Раз к нему явился никому неизвестный йог и попросил личного свидания. Получив позволение предстать пред светлые очи господина коллектора, тот вручил ему древнюю рукопись, объясняя, что получил ее от самой богини Минакши (одна из благовиднейших форм Кали), которая де повелела передать ее мистеру Питерсу. Рукопись была написана на олле,[208] и вид ее был такой древний, что внушал к себе невольное уважение антиквария. Коллектор, гордившийся своими познаниями по части древних писем, обрадовался и тотчас же пожелал прилично вознаградить отшельника. К величайшему его удивлению, йог с достоинством отказался ото всякой платы. Но он удивил начальника еще более. Как почти все чиновники англо-индийцы, мистер Питерс принадлежал к масонской ложе. Отшельник внезапно подал ему самый тайный масонский знак и, проговорив известную формулу шотландского братства: «Не так я это получил, не так я должен это передать»[209] (то есть рукопись – не за деньги), быстро исчез.

Призадумался Питерс. Послал сипая следить за исчезнувшим гостем, а сам тотчас же занялся, при помощи пандита-брамина, разбором рукописи и ее переводом. Йога, конечно, не нашли, так как, по мнению Мульджи, отголоску в этом случае всего города Мадуры, то был оборотень самой богини Минакши. Из прилежного же изучения оллы коллектор узнал много кой-чего интересного.

То была, по уверению пандита, собственноручная автобиография богини Минакши, в которой шла речь о проявлениях, могуществе, качествах и вообще ее характер. По собственному заявлению, богиня обладала силой (шакти)[210] самого приятного разнообразия, и мало было чудес, которых она не сулила бы своим любимцам. В ее личное могущество даже и не требовалось слишком слепо верить: девати (богиню) было достаточно любить искренно и горячо, как любят мать, и она простирала свое покровительство на поклонника, берегла, любила и помогала ему.

– Ишь ты, рыбоглазая! – свистнул, услышав вышесказанное из уст пандита, неисправимый материалист Питерс.

Этот эпитет, впрочем, вовсе не был дерзостью с его стороны. В буквальном переводе «рыбоглазая» есть имя богини, от слов: мина – «рыба» и акши – «глаз».

«Но чт такое или кто такая богиня Минакши?» спросят нас европейские профаны.

Минакши есть та же Кали, то есть оплодотворяемая духом Шивы его творческая сила, шакти, его женский принцип и аспект или один из многочисленных видов его супруги Кали.

Каждое божество громадного пантеона Индии, женского ли оно или мужского пола, в своем первородном виде, то есть при первом отделении от «единого и безличного», чисто отвлеченного принципа, который называется у них Парабрахмой, всегда бывает среднего рода. Но в своем земном проявлении оно двоится, как первородный Адам с Евой, и женская половина, отделяясь от мужской, становится богиней, а другая остается божком. Всемирное божество Парабрахма – оно, а его двойная энергия, которая впоследствии зарождает несчетное число богов и богинь – он и она, то есть двуполая. От главных богов, Брахмы, Вишну и Шивы, и их шакти, зарождаются в свою очередь другие боги. Но эти не прямое потомство, как то можно подумать, божественных супругов, потомство, имеющее в пантеоне браминов совершенно отдельное и отличное от других место: то сами эи же первородные боги и богини, играющие в маскарад и представляющие собою бесчисленные «аспекты» или виды.

Поэтому кровожадная богиня Кали, самая могущественная из всех шакти, являясь под одним из своих видов, как Минакши, например, меняет совершенно все свои личные атрибуты и делается неузнаваемой. Было бы несвоевременно и слишком скучно объяснять здесь идею такого превращения. Достаточно будет сказать, что Кали, превращаясь в Минакши Мадурскую, становится миролюбивейшей из богинь, обладающей всеми наилучшими качествами: кротостью, долготерпением, великодушием и т. д.

Минакши богиня-патронесса города Мадуры; она обладает необычайным могуществом в понятиях, конечно, своих поклонников. Несчастные, в которых засел писача, «бес», приводятся на излечение к ней толпами. А таких бесноватых в Индии много, потому что благочестивые брамины причисляют к категории «беснующихся» даже тех, чт у нас в Европе называются «медиумами». Феноменальным явлениям дается право гражданства в Индии только в присутствии посвященных в «тайные науки», йогов, садху и других чудодеев. Все то, чт происходит помимо воли человека и называется у нас беснованием, относится браминами к непристойному поведению писач.

Но чт такое писача?

Писачи – те же «духи», esprits frappeurs спиритов, только не в полном составе своей разоблаченной личности. Бхутом (земным духом) или писачей делается та только часть души человеческой, которая, отделяясь после смерти от бессмертного духа, остается обыкновенно в невидимом, но часто ощущаемом живыми образе, среди атмосферы, там, где она при жизни тела вращалась и имела бытие. После смерти человека все божественное в нем уходит выше, в более чистый и лучший мир, остаются удерживаемые этой атмосферой одни подонки души, ее земные страсти, которые и находят себе временный приют в полуматериальном «двойнике» усопшего, выгнанном из своей обители разложением и полным разрушением физической оболочки; а этим задерживается окончательное исчезновение «двойника», причиняя ему мучения. Такой посмертный казус всегда прискорбен семейству умершего и почитается браминами большим несчастием. Для предотвращения такого нежеланного события индусы принимают всевозможные меры. Оно является, как они думают, чаще всего следствием греховной жажды жизни, или же особенного пристрастия покойника к кому или чему-нибудь, с кем или с чем он не желал, да и по смерти не желает, расставаться. Поэтому индусы стараются оставаться равнодушными ко всему, не допускать в себе пристрастия ни к чему, боясь больше всего в мире умереть с неудовлетворенным желанием и вследствие этого превратиться в писачу. Туземец всех каст и сект ненавидит «духов» и, видя в них писачей, тех же бесов, старается изгнать такого как можно скорее.

Однако же и почет Минакше! На дворе ее пагоды можно видеть ежедневно толпы индусских кликуш. Есть и такие между ними, которые поют петухами и лают по-собачьи, как и у нас на Руси. Но медиумов между ними еще более: то просто-напросто духовидцы и прорицатели, в присутствии коих происходят разнообразные явления и всякая чертовщина. Как только приведут одержимого писачей пациента перед рыбьи очи богини, бес начинает кричать (устами одержимого конечно), что он тотчас же упразднит занятую им квартиру, лишь бы только богиня дала ему время… Больного уводят, и верный своему слову писача, в знак того, что сдержал его, бросает пред Минакши клочок волос, вырываемый им всегда на прощанье с головы его жертвы. Такие пучки волос, по рассказам, летят де неизвестно откуда, с утра до вечера, в храме, пред глазами удивленного народа, и из них можно было бы делать превосходные тюфяки, если бы брамины не сжигали их с великими церемониями.[211]

Стекающиеся тысячами и сотнями тысяч пилигримы приносят громадные доходы этому храму, и его священнодействующие брамины-оракулы считаются богатейшими в Индии. Кроме храма Минакши, во всем мадрасском президентстве только пять других таких доходных пагод, а именно: знаменитые храмы Тирупатти, Алагар, Вайдьешваран, Ковиль и Свамималай; первые два посвящены богу Вишну, а три последние Шиве. В обыкновенные, будничные дни в этих пагодах собирают ежедневно от 3000 до 10000 рупий, но в праздничное время суммы ежедневных доходов превышают всякое вероятие. Они достигают часто от 25000 и даже до 75000 рупий в день! Эти цифры не преувеличены, а хорошо известный англо-индийскому правительству факт. Недаром же мадрасское начальство давно уже точит зубки на колоссальный «пагодский фонд», the pagoda fund, южной Индии.

Мистер Питерс, прочитав рукопись о Минакши, умилился в душе пред столь высокой добродетелью и решился узнать богиню поближе. До той поры, хотя он много изучал философию индусов, но их взглядов на «беснование» не разделял, а исцелительницу от оного к области философии не причислял; напротив, постоянно забавлялся и трунил над такими верованиями туземцев. Но со дня получения рукописи он стал посещать храм и старался собирать все существующие о богине легенды.

Одна из таких легенд, собранных ученым коллектором, оказалась чрезвычайно интересной; и хотя британские геолого-этнографы не оказывают ей должного внимания, но мистер Питерс причислил оную к событиям вполне историческим. К тому же она описана самой богиней в ее «автобиографии», которую и похоронили впоследствии по собственному желанию Питерса в том гробу, где покоится его прах.

Река Вайга, на южном берегу которой расположен город Мадура, принадлежит к числу так называемых антарваханы нади, то есть рек, протекающих от своего источника до впадения в море под землей, словом, подземных потоков. Даже в сезон муссонов, когда окрестности затоплены проливными дождями и река выходит из своих берегов, ее ложе осушается в три-четыре дня и от реки остается одно каменистое дно. Но стит только во всякое время года порыть на аршин или два под землей, чтобы получить превосходную воду, не только необходимую для города, но и достаточную на орошения полей всего уезда.

Таких рек-отшельниц очень немного в Индии, и они поэтому считаются весьма священными. Как известно всем, а может быть только немногим, в Индии каждый храм и холм, каждая гора и лес, словом, каждая местность, как и здание, считающиеся почему-либо священными, имеют свою пурану (историю или летопись).[212] Записанная на древних пальмовых листах, она навсегда тщательно сохраняется священнодействующим брамином той или другой пагоды. Иногда санскритский оригинал переводится на местный язык, и оба текста сохраняются с равным уважением. В годовщину праздников, в честь таких «богинь-рек» и «богов-холмов» (река у них всегда – богиня, а холм – бог), рукописи выносятся, и эти местные пураны читаются брамином народу по ночам, с великим церемониалом и с должными на них комментариями. Во многих храмах, ночью под новый год индусов[213] также читается брамином-астрологом народу календарь на следующий год.

Эти календари аккуратно указывают положение планет и звезд; отличают счастливые и несчастливые часы каждого из 365 дней наступающего года; предсказывают день, число и даже час того дня, когда будут дожди, ветры, ураганы, затмение планет или солнца и разные другие явления природы.[214] Все это читается пред богом или богиней, патроном или патронессой храма. Толпа благоговейно внимает прорицаниям идола, говорящего устами своего брамина о голоде, войнах и других народных бедствиях, после чего астролог и брамин благословляют толпу и, разделив между беднейшими рис, плоды и другие съедобные приношения, полученные идолами, отпускают ее домой.

В скором времени погрузившийся в изучение славных деяний могучей дэвы и пораженный ее добродетелями мистер Питерс, навещая зачастую храм, стал находить нечто привлекательное в выражении рыбьих глаз Минакши. Ее эфиопские уста, казалось, растягивались в кроткую улыбку с приближением коллектора, он стал привыкать к ее безобразию. Холостяк и со скромными вкусами, как и все ученые, Питерс начал изучать религии индусов сперва ради науки, а может быть и со скуки, стал втягиваться мало-помалу в эту головоломную философию и вскоре превратился в настоящего шастри.[215] Он уже не подтрунивал над благочестивыми браминами, а стал брататься с ними и окружать себя ими.

Между последними находился один мантрика, брамин из храма Минакши, должность которого состояла в том, чтобы произносить пред богиней мантры и другие заклинательные молитвы. В скором времени он сделался alter ego коллектора. Наконец, в один прекрасный день он принес ему идола Минакши, и бронзовое изображение было поставлено в спальне хозяина. Зная его за археолога, немногие проживающие в Мадуре англо-индийцы не обратили на это особенного внимания.

Но вот в одну ночь мистер Питерс, спавший всегда очень крепким сном, узрел во сне свою богиню. Рыбоглазое видение поспешно будило его, приказывая «встать и одеться». Но даже я такое приказание не могло подействовать на непробудный сон коллектора. Тогда ему померещилось во сне, будто сама богиня стала поспешно одевать его; священные руки Минакши не брезгали даже натягивать на его ноги сапоги, сделанные из кожи священной коровы (поэтому самая осквернительная в глазах браминов часть европейского туалета). Одев своего поклонника, она дотронулась до его лба и со словами: «спасайся в окно, скачи вниз, иначе ты погиб»!.. исчезла, а мистер Питерс проснулся…

Коллекторский дом был весь в огне. Пламя уже лизало жадными языками стены его опочивальни, и единственная выходная из нее дверь пылала. Не задумываясь, он выпрыгнул из окна и тем спас свою жизнь. Дом был выстроен на берегу реки, но в то время Вайга была по обыкновению совершенно суха. Вдруг, к изумлению всех, на ложе ее, перед глазами сбежавшейся толпы, вода стала просачиваться и быстро прибывать перед самою верандой горевшего дома. Благодаря этой неожиданной помощи, пожар был скоро потушен, и многие из вещей драгоценной коллекции мистера Питерса спасены. Сгорели только весьма важные для правительства бумаги и документы.

Факт этот заявлен собственною коллектора рукой и за его подписью, подтвержден свидетельством его помощника, клерков и многих из присутствовавших на пожарище, а затем и внесен в шнуровую книгу городского архива, где этот любопытный документ находится и по сие время.

Страннее всего то, что мистер Питерс, как по свидетельству его камердинера, так и по собственным воспоминаниям, лег накануне в постель раздетый и разутый, а тут, выскочив из окна, нашел себя одетым и в сапогах! Вдобавок ко всему, он выпрыгнул из первого этажа не один, а с тяжеловесным бронзовым идолом Минакши под рукой. Загадочный факт, рассказываемый им самим сотни раз, заставлял всех улыбаться и качать головой: «Почтенный Питерс был де просто пьян накануне и вероятно заснул как был, даже обутый». Но брамины и туземная часть населения торжествовали и остались в полной уверенности, что его одела и спасла сама Махадевати, «великая богиня».

Очевидно, что и мистер Питерс вполне разделял это мнение, судя по непредвиденным результатам происшествия: он вдруг сделался чрезвычайно набожным, если только можно употребить это слово в отношении к предмету такого благочестия, и из полного материалиста действительно «превратился в пуджиста», по выражению Мульджи. Питерс стал оказывать почести богине Минакши не хуже любого брамина; бросив службу и выйдя в отставку, облачился в наряд байрагов, совершал ежедневно все предписанные шастрами религиозные обряды и наконец прослыл в народе под именем «белого святого». Он полюбил индусов и сделался таким ярым защитником их, что память его пребывает доселе в сердцах благодарных туземцев, а имя произносится с величайшим уважением всеми приходящими на поклонение пилигримами.

Вследствие такого необычайного «пассажа» правительство объявило его сумасшедшим и назначило комиссию психиатров отправить его в Англию на излечение. Но «богиня» и тут не выдала своего поклонника. Врачи и эксперты, очевидно, подпали под влиянием тараны (магнетического влияния) Минакши, так как вместо свидетельства об умственном расстройстве они дали ему чистый лист, объявлявший, что рассудок экс-коллектора находится в полном здравии. Уехав затем обратно в Мадрас, они подтвердили и там свое показание. Питерс имел влиятельных друзей в Англии и независимое состояние: его оставили в покое.

Когда много лет спустя он умер, то пожелал, чтобы его прах был зарыт в таком месте, откуда можно было бы видеть храм его богини. Так и было сделано. Его похоронили, после сожжения, на пригорке, откуда златая ступпи (купол) на восточной башне храма видна как на ладони. До сего дня возвышается гранитный мавзолей, и пилигримы приходят навещать могилу «белого святого». «Peters Tomb» одна из примечательностей Мадуры, и турист, желающий полюбоваться видом города и храма, отправляется на всем известный пригорок. Последний находится на земле, принадлежащей храму Минакши, иначе могилу и памятник давно бы уже сняли и сравняли с землей…

От Мадуры рукой подать от Мадраса. Когда мы ездили туда года два позднее, а затем и поселились на реке Адьяра, один из старых браминов, знавший Питерса лично, много нам рассказывал про него.

– Богиня открылась ему, – говорил он между прочим, – в своей настоящей первородной эссенции; иначе он бы ее никогда не стал так боготворить.

А в ответ на наше замечание, что хотя они, ведантисты, и много говорят про единство Парабрахмы, но что их поклонение идолам опровергает и противоречит этому единству в их понятиях, он нам отвечал:

– Девати (богиня) идол только в глазах неученого шудры (низкая каста); для посвященного шастри, Минакши, как и прочие божества, просто один из кирпичей общего здания, имя коему Сат, «сущий».

Это объяснение и выражение «кирпич» показалось нам тогда весьма неудовлетворительным, а мне так и очень смешным. Позднее, однако, я лучше поняла его значение.

До серьезного изучения мною Вед и вообще символизма верований браминов, я часто задавала себе вопрос: в силу чего такие мыслители, какими являются (тому, кто изучал шесть главных философий Индии) авторы этих в высшей степени замечательных своеобразных систем, в силу чего могли такие умные люди сделаться сами или даже допустить в массах, как бы они ни были невежественны, политеизм и его внешнее выражение – идолов? Долго я не могла отдать себе отчета в этом странном пристрастии. Я не могла себе объяснить даже поверхностно, почему, например, Кешуб Чэндер Сен, всем известный высоко образованный бенгальский реформатор, человек когда-то очаровавший своим разговором и взглядами королеву Викторию,[216] а все лондонское высшее общество своим необычайным, увлекающим красноречием, – почему даже этот мистик, глава и лидер Брахмо-Самаджи, не мог до конца жизни отбросить свою богиню Дургу. Иногда казалось просто омерзительным слышать его и читать в печати, как он, в своем мистическом полубреде, смешивал в одно Магомета, Будду, Чайтанью и Дургу! Но я поняла теперь и сожалею искренно о своих громко высказанных порицаниях этому, уже умершему, реформатору. Он был горячий монотеист, но он родился индусом и оставался им до смерти. Быть может, следующее объяснение загадки окажется небесполезным.

В странной мифологии браминов, которая на первый взгляд еще сказочнее греческой, и вообще в их еще более странном мировоззрении, тем не менее скрывается глубокая философия. Внешняя форма идолопоклонства есть лишь завеса, скрывающая истину, как покрывало Изиды. Но эта истина дается не всем. Для одних завеса скрывает не лик Изиды, а только уходящее в непроницаемую для них тьму, пустое пространство; для других оттуда проливается свет. Неодаренным от природы, тем врожденным у многих, внутренним чувством, которое так метко зовется у индусов «третьим глазом» или «оком Шивы», гораздо полезнее довольствоваться фантастическими разводами на завесе: таким не проникнуть вглубь непроницаемого мрака, не наполнить пустого пространства. Но тот, кто обладает «третьим глазом» или, говоря яснее, способен перенесть свое зрение с грубо объективной на почву чисто внутреннюю, тот узрит в этом мраке свет, а в кажущейся пустоте различит вселенную… Внутреннее самосознание укажет ему безошибочно, что присутствие Бога тут чувствуется, но не может быть передано, и что хотя выражение его в конкретной форме находит свое извинение в самой горячности желания передать это чувство массам. И вот, хотя еще порицая в душе форму поклонения, он не станет более открыто смеяться над идолами и верой в них того, кто, неспособный проникнуть за завесу, довольствуется внешностью только потому, что ему трудно, если не совсем невозможно, получить какое-либо подходящее представление о «неведомом Боге».

Дабы доказать наглядно, что все триста тридцать миллионов богов Индии, взятые вместе, указывают на одного неведомого Бога, постараюсь объясниться яснее. Для этого окажется достаточным привести одну из аллегорий-сказок древних браминов из Пуран, сказку, не дошедшую, как видно, до наших ориенталистов. Она скоро сказывается.

К самому концу последней пралайи (pralaya, т. е. промежуточный период между двумя сотворениями нашего мира) Великий Раджа, пребывающий в вечности бесконечного пространства, желая дать средства будущим людям познать Его, выстроил из присущих Ему качеств дворец над горой Меру и стал проживать там. Но когда люди снова заселили мир, то дворец этот, один конец коего опирался в правую, а другой в левую бесконечность, оказался столь обширным, что маленькие люди даже и не догадывались о его существовании: для них дворец был небесной твердью, за которой в их понятии не было ничего… Тогда Великий Раджа, познав неудобство и жалея маленьких людей, пожелал открыться им не в целости, а частями. Он разрушил дворец, созданный из Его качеств и стал бросать один кирпич за другим на землю. Каждый из кирпичей превратился в идола: красный в бога, а серый – в богиню, и каждый из дэвата и дэвати, воплотившись в идола, получил одно из неисчислимых качеств Маха-Раджи. Сперва весь пантеон состоял из одних превосходных качеств. Но люди, пользуясь безнаказанностью, стали делаться все порочнее и злее. Тогда Великий Раджа послал карму (закон возмездия) на землю. Карма, не щадящая и богов, превратила многие из качеств в орудия наказания; и таким образом появились между всепрощающими кроткими божествами боги-разрушители и боги-мстители.

Сказка эта, рассказанная нам мадурским брамином, объясняет, почему он назвал богиню Минакши «кирпичом»; а вместе с этим указывает на единство в глубине всего этого многобожия. Между dii majores священной горы Меру, Олимпа Индии, и dii minores разница в их сути невелика. Первые прямые, а вторые раздробленные, преломляющиеся лучи одного и того же светила. Чт такое в действительности Брахма, Вишну и Шива? Тройной луч, прямо исходящий из «светила вселенной», Сваямбхува, т. е. силы или духа оживотворяющего и оплодотворяющего материю, олицетворенную в Сарасвати, Лакшми и Кали: три представления пракрити (материи), три богини трех богов. Эти три четы, синтезированные в Сваямбхуве, «божестве не проявляющемся», суть символы, олицетворяющие невидимое присутствие его во всех явлениях природы. Словом, Брахма и Сарасвати, Вишну и Лакшми, Шива и Кали представляют в своей совокупности дух и материю с тройственным в них качеством – созидания, сохранения и разрушения.

Вишну один, а имен у него 1008. Каждое из этих имен есть название одного из качеств Единого. А личные качества Вишну воплощаются, в свою очередь, в других второстепенных богов индийского пантеона. Превратившись таким образом в отдельную от Вишну личность (между тем как сам Вишну есть лишь олицетворение одного из семи главных качеств или атрибутов Сваямбхувы), каждое олицетворение называется одним из аспектов или «видов» Вишну, Брахмы или Шивы, словом, того или другого из главных богов или богинь. У всех по столько же имен, которые священнодействующий брамин той или другой секты повторяет в наше время как попугай, но из коих каждое имело во дни древности глубокое значение. Сваямбхува первая эманация или луч Парабрахма, бескачественного божества, первое веяние духа его; он и есть тримурти, синтезис трех духовных сил в соединении с тремя силами материальными. А из качеств этих трех пар родятся меньшие боги, dii minores, представляющие в свою очередь качества наибольших богов.

Так семь первобытных цветов призмы, на которые разлагается бесцветный луч, в дальнейших сочетаниях образуют вторичные сложные цвета и разнообразятся ad infinitum. У бога Сурьи (солнца), говорят брамины, семь сыновей, потомство которых составляет добрую треть пантеона дэв. А бог воздуха, Вайю, родитель семи первородных слогов и семи музыкальных тонов, в которых зарождаются и из коих исходят всевозможные комбинации звуков в гармонии природы.

В древней Индии религия была тесно связана с созерцанием природы. В Божестве олицетворялись всемирные истины и самая суть Истины. Всякая открытая истина, в чем бы она ни заключалась, имеет прямое отношение к божеству или самобытной истине. В пантеизме, индусской религии, груб собственно только внешний метод выражений, обыкновенно имеющий отталкивающую и карикатурную форму.

Чайтья в Кондане

Естественный вывод изо всего этого тот, что пантеизм Индии, видимо обоготворивший все грубые силы природы и как бы олицетворяющий одни внешние образы, связан с областью физического ведения, химии, особенно астрономии, и представляет собой как бы опоэтизированный материализм, продолжение халдейского сабеизма. Но если, отбросив его внешнюю форму, доведшую темные массы до самого отвратительного поклонения кумирам, мы проникнем до первоначального происхождения мифов пантеизма, то не найдем в них ни богов, ни даже внешнего поклонения разным предметам из царств природы в их обыкновенном образе, а поклонение духу вездесущему, поэтому столь же присущему малейшей травке, как и силе, зародившей и вырастившей ее.

Таким является простое и естественное объяснение 33 крорам[217] (330 миллионов) богов Индии. Эти боги зародились и получили бытие вследствие темного стремления олицетворить неолицетворяемое, сотворяя себе тем самым «кумира». Краеугольный камень философского и религиозного мировоззрения их мудрецов очутился с течением времени в руках властолюбивых, холодно расчетливых браминов, и этот камень был разбит ими на осколки, истолчен в мелкий порошок для удобнейшего усвоения массами. Но для мыслителя, как и для всякого непредубежденного ориенталиста, эти исковерканные осколки, как и мельчайший щебень от них, все-таки от того же камня, – атрибуты проявленной энергии Парабрахма, единого, безначально и бесконечно сущего.

Брамины-ведантисты постулируют три рода существования: прамртхика – действительное, истинное; вьявахрика – условное практическое, и пратибхзика – кажущееся. Парабрахма единственное представление первого, поэтому он и зовется сат, «воистину сущий» или единосущий; ко второму классу принадлежат олицетворенные в различных образах боги, личные души[218] смертных и все явленное, феноменальное, в мире субъективного чувства. Этот класс, получив бытие в представлении темных масс, имеет основание не более твердое, чем все то что мы видим во сне; но ввиду реальности практических отношений людей к этим богам, существование их допускается условным образом. Третий класс включает в себя такие предметы, как марево, перламутр, принимаемый за серебро, свернувшаяся змея, принимаемая за веревку, а в своем подразделении и человека. Люди думают, воображают себе, что видят то или другое: стало быть для того, кто это видит и воображает таковым, оно действительно существует. Но так как эта действительность только временная и самая суть предметов преходящая, стало быть условная, то и выходит в конце концов, что вся эта действительность есть только иллюзия.

Все эти воззрения не только не мешают вере в личность божества и единство его, но даже служат непроходимой преградой атеизму. В Индии нет атеистов в том значении, какое мы, европейцы, придаем этому термину. Настика есть атеист в смысле неверования в богов, идолов. Это известно в Индии каждому, и мы в этом вполне убедились. Атеистам Запада и даже его агностикам далеко до философии настиков Востока. Первые грубо отрицают все кроме материи, последние, то есть индийские материалисты, настики, отнюдь не отрицают возможности существования того, чего они не понимают. Истинный философ поймет дух, а не букву их отрицания. Он легко убедится в том, что если, указывая на абстракцию, называемую Парабрахму, они учат, что этот принцип «без произвола и деятельности, без чувств, как и без сознания», то делают они это именно потому, что, по их понятию, единое под этим названием есть безусловный произвол, безначальная и бесконечная деятельность, самобытные самосознание, самомышление и самочувствие.

Выходит так, что пантеисты Индии, удерживая своих идолов, грешат только избытком религиозного, хотя и дурно применяемого чувства. Да и то сказать: после всесокрушающего и ровно ничего не созидающего, животного материализма Европы, такой пантеизм является нравственным и душевным отдохновением, цветущим оазисом среди мертвой, песчаной пустыни. Лучше верить хотя бы в одно из качеств божества, олицетворив его и поклоняясь ему под тем видом, которое по силе разумения каждого представляет ему удобопонятнейшее представление и символ Всего, – нежели, отвергая это Все под предлогом, что оно недоказуемо научными путями, не верить ни во что, как то делают наши ученые материалисты, да и модные агностики.

С точки зрения всего вышесказанного, хотя удивляясь и даже искренно смеясь над оригинальным выбором предмета божественного поклонения мистера Питерса, мы поймем, почему из ярого материалиста школы Милля и Клиффорда он так внезапно и неожиданно для всех превратился в пантеиста и даже в пуджиста.[219]

А теперь вернемся снова в Диг.

XXXIII

Рассказ Мульджи, весьма сокращенный мною, но в его устах переполненный подробностями, довел нас незаметно до обеденного часа, то есть до пяти часов пополудни.

Кругом нас стоял невыносимый зной.

Палящие лучи обливали как растопленным золотом мраморные стены и купола киосков, лежали ослепляющими пятнами на сонных водах прудов, пускали смертоносные стрелы во все живое и мертвое. Они заставили даже кучи попугаев и павлинов, которыми сады Индии изобилуют, как наши русские огороды воробьями, прятаться в самую чащу кустов. Тишина вокруг нас стояла непробудная… Все спало, все млело и горело…

Но мы еще до начала рассказа о мистере Питерсе забрались в центральную беседку из мрамора, высокую и почти спрятанную в самой чаще сада, где, не рискуя выходить из найденного нами благословенного приюта, наслаждались в нем относительной, конечно, прохладой. Окруженная со всех сторон водой небольшого бассейна, среди которого она возвышается, обширная и затемненная водяными ползучими растениями, она давала нам приют, где мы не чувствовали ни большего жара, ни утомления. К нам, на несколько сажен в окружности, манило тенью и прохладой; за чертой зеркального, миниатюрного пруда пылал ад и земля трещала и лопалась от огненных лобзаний страшного весеннего солнца, лучи которого лизали своими пламенными языками все еще роскошную, но уже увядающую растительность сада. Розы сжимались и осыпались; даже лотос и водяная лилия закручивали в трубочку окраины своих толстых, выносливых лепестков, словно брезгливо сторонясь от жгучего прикосновения. Одни орхидеи, «цветы страстей»,[220] высоко поднимали свои пестрые, насекомообразные чашечки, упиваясь этим огненным потоком, как другие цветы упиваются прохладной росой…

Чт за оригинальный, прелестный сад! Разбитый на голой скале, на пространстве каких-нибудь ста двадцати сажен в длину да пятидесяти в ширину, он заключает в себе более двухсот больших и малых водометов и фонтанов. Управляющий, слащавый, похожий на евнуха старик, уверял нас, что «не все водометы пущены»; многие засорились и попортились; но что в день приема в Диге, если не ошибаюсь, принца Уэльского, их было шестьсот. Но мы остались вполне довольны и двумя стами. За несколько рупий садовники доставили нам возможность чувствовать себя среди восхитительной прохлады целый день и гулять лунной ночью в аллее, обсаженной вместо деревьев двумя сплошными рядами высоко бьющих фонтанов. Ничто не могло сравниться с эффектом этих двух стен водяной пыли, искрящейся в лунном свете бриллиантами и переливающей всеми радужными тенями перламутра. Чудный уголок, а между тем забытый всеми, не посещаемый никем, кроме случайно проезжих англо-индийских чиновников, всегда готовых пользоваться угощениями туземных принцев, а в благодарность поносить их на всех перекрестках.

Махараджа Баратпурский сам и не заглядывает в Диг. Джатский потентат, питомец правительства, предпочитает шипенье шампанского журчанию всех фонтанов своего прелестного дворца, и нет для него мелодии слаще звука откупориваемой бутылки коньяку…

Таким образом, вековой тенистый сад глохнет в своей дикой красоте, брошенный людьми, но зато предоставленный в полное распоряжение целой армии великолепных, хотя тоже одичалых пав. Любимая птица Юноны (которая в Индии зовется Сарасвати) наполняет сотнями дорожки, важно прогуливаясь и заметая длинными хвостами накопившийся годами сор. Она унизывает сверху донизу деревья, и благодаря ее присутствию старый сад часто издали принимает вид заколдованной рощи в волшебной сказке: залитые ярким солнечным светом, косматые деревья словно дышат, шевелясь и волнуясь, и из-за их густой листвы выглядывают, отливая сапфирами и золотом, тысячи сверкающих любопытных глаз… То глазки, рассеянные по хвостам движущихся в ветвях павлинов.

Выйдя на террасу в сад, я долго не могла отдать себе отчета в этой странной фантасмагории и спустилась по ступеням вниз, чтобы ближе рассмотреть чудное явление. Мое любопытство было тотчас же наказано «оскорблением действием». Тяжелый полет сорвавшегося с дерева и испуганного моим внезапным появлением павлина прервал мои размышления о чудесах Индии, сбив у меня с головы топи, а самое меня – с ног. Я утешилась эксплорацией[221] сада, а бабу отомстил за мое падение, вырвав из хвоста другого, ни в чем неповинного павлина полдюжины перьев «на память о Диге!..»

Сад перерезан по всем направлениям узкими дорожками, которые чистятся и освобождаются от накопляющегося на них навоза только пред приездом «именитых гостей», как объяснил нам садовник; из чего, с отличающей нас прозорливостью, мы заключили, что не принадлежим к этой счастливой категории. Во всех углах, и даже в глубине сада, мирно дремлют, в своих мраморных гнездах, неподвижные воды под покрывалом густой тины. Бассейны фонтанов, пруды и миниатюрные озерки превратились в зеленую кашу, и только воды ближайших ко дворцу прудов очищены и много способствуют общей красоте этого уголка. Невзирая на очевидное запущение, особенно красив восьмиугольный бассейн посредине сада, с прохладным, приютившим нас от жара, киоском. Окруженные мньшими бассейнами с высокими водометами, вылетающими из корзин роскошных тропических цветов, мы блаженствовали в продолжение целого дня, сидя в нем словно в подводном царстве. К пруду ведут четыре перерезающие его накрест аллеи водометов, а к киоску – четыре мраморные, ажурные мостика…

Утомленные разговором, мы теперь сидели в молчании; каждый из нас предавался собственным думам и занятиям. Я читала, подумывая более о такуре, нежели о содержании книги; полковник дремал. Сидя на скамейке у стены и закинув назад голову в чащу ползучей зелени, из-за которой торчала его длинная, седая борода; наш уважаемый глава, полковник О., слегка похрапывал. Нараян и Мульджи сидели на корточках на полу, а бабу поместился наподобие кариатиды на пьедестале какого-то сломанного и отсутствующего идола, и тоже дремал.

Так мы сидели не двигаясь, сонные и молчаливые, довольно долго. Наконец, часам к 5 , дремлющий сад стал постепенно просыпаться; жара остывала, павлины вылезали из своих углов, стаи зелено-золотистых попугаев перекликались с верхушек дерев… Еще несколько минут – и солнце исчезнет за чертой соленых озер; истомленная за день природа отдохнет до следующего утра, остынет до нового огненного искуса.

Я бросила книгу и стала наблюдать, как все вокруг нас начинало дышать и двигаться. Сад превращался из пещи Данииловой в рощу классической идиллии: недоставало в нем только игривых, плещущихся нимф, да веселой свирели Пана. Прозрачная влага пруда отражала теперь только синее небо, да на ночь садившихся по вырезным перилам мостика тщеславных павлинов. Приготовляясь ко сну грядущему, они играли хвостами, как испанки веером: распуская и снова закрывая их и снова любуясь их отражением в воде… Наконец, брызнув последними золотыми искрами, солнце исчезло, и на нас потянул легкий ветерок. В беседке было так хорошо, так прохладно, что мы решительно отказались идти обедать в душные залы дворца и решили потребовать кхану (обед) в беседку, отправив для этого послом бабу.

Неугомонный бенгалец, под предлогом боязни мщения общипанного им павлина, которого он узнал, по его уверению, в одном из сидящих на перилах, вместо дороги по мостику выбрал кратчайший путь, стремительно нырнув с пьедестала, где восседал, прямо в пруд. Неожиданный всплеск воды перепугал, разбудив дремавшего полковника, который тотчас же заботливо осведомился, нет ли для бабу опасности утонуть?…

– Лучше утонуть, нежели рисковать мщением оборотня! – прокричал, захлебываясь водой и фыркая, насмешливый скептик.

– Какого оборотня? – полюбопытствовал наш президент, успокоенный тем, что вода доходила бабу еле до груди.

– Да проклятого павлина! Ведь это тот самый оборотень, что слетел к нам вчера вечером в Баратпуре на веранду! – горланил бенгалец, с усилием ступая по вязкому дну пруда. – Я же сам видел, как он подмигнул Мульджи на меня.

– Это он все в мой огород кидает камушками, – заметил хмурясь «генерал». – Разве этот настика когда-нибудь во чт верил? Он вечно смеется надо всем и всеми…

– Ну, теперь можете посмеяться и вы над ним… взгляните только на эту фигуру! – сказала я расхохотавшись.

Действительно, бабу представлял прелюбопытное зрелище. Он насилу вылез из тины и, вскарабкавшись на высокий парапет пруда, оставлял за собою на белом мраморе целые потоки зеленоватой грязи. Покрытый болотными травами и тиной, он утратил всякое человеческое подобие.

– Вы походите на утопленника, мой бедный бабу, – засмеялась я ему. – Ну, можно ли чувствовать такое влечение к воде! Ведь это сегодня вы уже во второй раз. Смотрите, не сделайтесь после смерти водяным писачей, да и не утоните когда-нибудь.

– «Чем был, то есмь и тем буду», – получила я в ответ цитату из афоризмов его всеотрицающей секты. – «Прах есмь и прахом буду», а утонуть, говорят, самая приятная и легкая смерть, мам-сааб

– Чт ты есть, все видят; чем будешь, не ведаю; а вот что ты непременно был в предшедшем своем существовании нью-фаундлендским щенком, так это верно, – отомстил ему Мульджи.

Но бабу не слыхал сделанного сквозь зубы на его счет замечания. Немного сконфуженный своею наружностью, он бросился бежать опрометью к дому.

Владей я, как то воображал Нараян, даром предвидения, я бы скорее проглотила свой язык, прежде нежели решилась бы на сделанное мною последнее замечание. Бедный, веселый, беззаботный мальчик!.. Думал ли он тогда, что его ожидает ранняя и столь мучительная смерть в мутно-желтых волнах Ганга?… До самого сего дня я не могу равнодушно вспомнить о бедном бабу и о веселых проведенных нами вместе неделях путешествия, хотя уже прошло пять лет с тех пор и почти два года со дня рокового происшествия. Как часто, слишком часто, грезится мне с того времени в тревожном сне эта полуребяческая, худенькая фигурка, вся покрытая черно-зеленой тиной дигского пруда! Мнится мне тогда, будто ее когда-то блестящие, полные добродушного веселья глаза, теперь стеклянные и потухшие, глядят на меня в упор; и я слышу снова ясно, как наяву, знакомый, смеющийся голос на мое бессознательное пророческое предостережение: «не утоните когда-нибудь», таким же пророческим ответом: «чем был, то есмь… прах есмь, прахом буду» – и я просыпаюсь с дрожью ужаса при воспоминании!..[222]

«Неужто так он и остался… прахом?» часто задаю я себе вопрос, задумываясь над прошлым. И тотчас же я припоминаю тесно связанный с этою безответной загадкой смерти, неразрешенной еще нашими европейскими мыслителями, спор между Нараяном и бабу и ответы такура на наши вопросы. Этот спор завязался у них всего несколько дней после памятного для меня проведенного в Диге дня.

Передам этот замечательный разговор in extenso,[223] надеясь, что для серьезного читателя он будет интересен, не потому, конечно, что он решил долго мучившие меня лично вопросы, но потому, что он объясняет своеобразный взгляд ведантистов на загробную жизнь, ее тайны и вообще на душу человека.

Для вашего уяснения позволяю себе сказать несколько предварительных слов и тем сделать последующий разговор более понятным для читателя. Иначе незнакомому с философией ведантистов (тайной школы), и особенно с их сложной теорией души и ее значения в вечности, было бы весьма трудно уследить за всеми этими столь разнообразными названиями «духовного человека». Они бесчисленны, как и имена их масок-богов, потому что каждый аспект души (или скорее того совокупного духовного агрегата, который зовется у ведантистов настоящим человеком, или «духовной личностью», тогда как его бренное тело или земная личность считается иллюзией), каждое качественное видоизменение души имеет свое особенное, характеристическое название. Например, они делят «земную личность» на три главные группы: духа, души и тела, а затем подразделяют эти группы на семь составных сил или принципов, из коих первые две, дух и «божественная душа» (седалище духа), безличные и бескачественные per se, a пять остальных именуются коша, т. е. «ножнами» или оболочкой разных духовных и земных качеств человека, стало быть личные и качественные. Так маномая коша в буквальном переводе вышло бы: «призрачного понятия ножны», то есть седалище или вместилище чисто земных, а поэтому самому призрачных концепций человека. Эта коша есть оболочка понятий его земного разума, в соединении с действиями органов наших пяти чувств, которые, затемняя божественный, чистый разум своими грубыми земными понятиями, превращают таким образом всякую истину в мираж.

Особенно затруднительна эта теория для тех, кто, признавая сотворение отдельной души для каждого человека и отвергая теорию его многочисленных реинкарнаций, тем самым отвергают эманации, т. е. самую суть пантеистического учения Индии. Читая, например, о седмиричной конституции человека, можно подумать, будто в нас сидят семь отличных одна от другой личностей («семь бесов», по выражению одного русского теософа), которые являютя, в своем нумерическом порядке, будто кожицы в луковице, становясь по мере своего удаления от наружной и самой грубой оболочки, т. е. тела, все эфирнее и субъективнее. Но философия веданты ничего подобного не проповедует. Все эти коши придуманы ради уяснения ее догмата о полном единстве Парабрахмы – основания и субстанции всей явленной вселенной; если же не объяснять эманациями этот догмат зарождения качественной вселенной от бескачественного духа, то догмат этот остался бы совершенно непонятным для самих пантеистов.

Дух един и неразделим; а души человечества представляют несчетное число отдельных единиц. Эти души суть эманации, «духи от духа». Но так как безличная и бескачественная безусловность лично проявляться не может, то представляется оборотная сторона Парабрахмы, Мулапракрити,[224] его совечная сила или энергия, корень всего существующего. Неотделимая от Парабрахмы, она вместе с ним составляет невидимую вселенную. То, чт отделяется, не есть Мулапракрити, но только свет или сияние от «света вселенной», который и есть эманация, превращающаяся в видимую вселенную. Но здесь снова является затруднение: где место для видимой вселенной? Как поместить что-либо там, где все уже занято даже и в безграничном пространстве, если фактически это пространство и есть самое Вездесущее, Сат? Как, наконец, извлечь качественное вещество из бескачественного духа, т. е. из того, чт является в нашем представлении ничем?

Ведантисты решают это затруднение так: видимая вселенная есть не что иное как призрак наших чувств, временная иллюзия столь же временных, как и обманчивых понятий земного человека, который и сам есть иллюзия и одна коша или ножны духовной и поэтому единственной реальной личности. Ни видимый мир, ни объективный человек, не существуют в действительности; ибо все видимое и подлежащее сознанию посредством свидетельства наших пяти чувств есть самообман, потому что существует и есть все лишь одно – Сат.

Но прежде чем превратиться из реального «ничто» хотя бы в призрачное «нечто», такая трансформация должна происходить постепенно. «Сияние от света» есть все-таки Парабрахма бескачественный, стало быть и неспособный к действию. И вот тень – конечно, тоже «призрачная», ибо тени без тела не бывает, а Парабрахма бестелесен, – начинает в постепенной дифференциальности своего бессознательного действия (nota bene – бессознательного только в нашем условном понятии о самосознании) превращаться из бескачественного и безличного в качественное и личное, т. е. сперва в видимые миры, а затем и в человека. Но человек, как и миры, не мог быть сотворен разом, даже в той грубой оболочке, которую мы воображаем видеть в нем. Он был сформирован и образовался следующим порядком:

Группа I

1. Брахма или атман, луч Парабрахма, или дух.

2. Будхи – его вахана или вместилище, носитель духа; высшая или божественная душа.

(Эта двойственная единица есть корень человека, хотя в нашем понятии эта сама по себе безличная и бескачественная единица является чистою абстракцией. Ее личность начинает слагаться и обрисовываться только по прошествии многих воплощений, так как будхи, чтобы приобресть даже духовные качества, должна, унося их после смерти земной личности, брать их от первого принципа II группы – Манас).

Группа II

3. Манас – седалище ума. В совокупности с камарупой (см. ниже) это и есть настоящая земная личность, эго человека или обитаемого ею тела, и зовется человеческой или земной душой, когда она подразумевается в своей отдельности от будхи, или «божественной души». В соединении же с будхи она называется сутратмой (нить-душа), так как она одна из этой тройной группы следует, изменяя только свои личные качества, за первой группой во всех ее земных воплощениях.

4. Камарупа – «седалище желаний». Этот принцип переживает человека, но вместе с

5. Майявирупой, «призрачным телом» или двойником личности, со временем исчезает. Эти 4-й и 5-й принципы превращаются после смерти человека в писачи, или в тех материализованных «духов», в которых спириты видят души своих покойников, а брамины – бесов.

Группа III

6. Джива, или жизнь; «жизненный принцип».

7. Стхула-шарира, или тело человека, маска души. Эта группа есть самая кратковременная изо всех «иллюзий», которая и исчезает бесследно после ее разрушения.

Таким образом, мы видим, что три группы с их семью разделениями резюмируются все «божественной душой». Безличная и бескачественная единица должна приобретать личность и духовные качества от каждого нового манаса, т. е. от разумного эго, и не в одной, а в бесчисленной серии его воплощений. Прежде нежели она может успеть сделаться богоподобной личностью, достойной соединиться даже временно с Сат[225] и перестать быть «иллюзией», она должна пройти все стадии людского страдания, испытать лично все испытываемое беспомощным человечеством, делать самоличные усилия к очищению себя от земной грязи, извлекая из обитаемых ею личностей только высшие, духовные качества, если такие имеются, перегорать как золото в огне. Всякое новое воплощение есть новый шаг к очищению и совершенству. Все это для того, чтобы в конце веков и все прошлое человечество могло также жить поистине в Боге, как Бог будет жить в будущем (человечестве), «в седьмом», учат ведантисты тайной школы, называя настоящее человечество только пятым.

А теперь следующий разговор с такуром сделается понятнее читателю.

– Учитель, – спрашивал Нараян такура, среди горячего спора с бедным бабу, – что это он говорит и возможно ли это слушать!.. Чтоб от человека после смерти его ровно ничего не оставалось? Чтоб его тело, как он уверяет, просто разлагалось на свои составные элементы, а что мы называем душой, а он «временным самосознанием», испарялось, исчезая, как пар из застывшего кипятка?…

– Чт ж такое в этом странного? Ведь бабу чарвака[226] и поэтому говорит лишь то, чт тебе скажет всякий другой чарвака.

– Но ведь чарваки врут! Есть и другие, которые верят, что настоящий человек не есть его физическая оболочка, а заключается в его разуме, в седалище его самосознания… А разве может самосознание покинуть душу даже после нашей смерти?

– В его случае может, – отвечал также хладнокровно такур, – потому что он искренно и твердо верит в то, чт теперь проповедует.

Нараян бросил удивленный, полный смятения взгляд на такура, а бабу, побаивавшийся последнего, окинул нас торжествующей улыбкой.

– Но как же так?… Ведь веданта учит, что «дух Духа» бессмертен и душа человеческая не умирает в Парабрахме… Разве есть исключения?…

– В основных правилах духовного мира исключений не может быть, но есть правила для зрячих и правила для слепых.

– Это я понимаю; но в таком случае, как я ему и сказал, его «полное и окончательное исчезновение самосознания» не более, как аберрация слепого, который, не видя солнца, отрицает его… но узрит его духовными глазами после смерти…

– Ничего он не узрит. Отрицая его при жизни, он не увидит его и за гробом.

Заметив, что Нараян страшно волнуется и что даже мы оба с полковником уставились на него в ожидании более определенного ответа, такур, очевидно, нехотя продолжал:

– Ты говоришь о «духе Духа», об атмане, и смешиваешь дух с душой смертного, то есть с манасом. Дух, без сомнения, бессмертен, ибо он без начала и стало быть без конца. Но речь идет теперь не о духе, а о человеческой, сознающей себя душ; ты ее смешиваешь с первым, а бабу отрицает и то, и другое, как дух, так и душу. Вы оба не понимаете друг друга.

– Его-то я понимаю, но…

– Не понимаешь меня?… Постараюсь высказаться яснее. Вся суть твоего вопроса приводится к следующему: ты желаешь узнать, возможна ли, даже в случае закоренелого материалиста, полная утрата его самосознания и самочувствия после его смерти? Так что ли?

– Да, потому что он вполне отрицает все то, что для нас составляет несомненную истину… во что мы все свято веруем…

– Хорошо. На это я, веруя так же свято, как и ты, в наше учение, которое называет посмертный период, то есть промежуточное время между двумя жизнями, лишь временным состоянием, отвечаю утвердительно и говорю: один ли год или миллион лет продолжается этот антракт между двумя действиями иллюзии жизни, загробное состояние может безо всякого нарушения правил оказаться совершенно тем состоянием, в каком находится человек во время глубокого обморока. Бабу, стало быть, в его случае прав.

– Но почему же… и как… коль скоро правило бессмертия не допускает, как вы нам говорите, исключений?… – осведомился полковник.

– Не допускает, конечно: для всего того, что действительно существует. Тому, кто изучал Мундакья упанишаду и Веданта-сутру, не следовало бы и спрашивать…

– Но Мундакья упанишада именно и учит, – робко заметил Нараян, – что между будхи[227] и манасом,[228] как между ишварой и праджной,[229] на самом деле не более разницы, как между лесом и его деревьями, между озером и его водами

– Совершенно справедливо: потому что одно или даже сотня засохших от потери жизненного сока или вырванных с корнями деревьев не могут помешать лесу оставаться тем же лесом…

– Так… но ведь будхи представляет в этом сравнении лес, а манас-тайджаси[230] деревья. А если первая бессмертна, то как же, будучи тем же, что и будхи, может манас-тайджаси[231] потерять совершенно сознание до своего нового воплощения?… Это-то и затрудняет меня…

– Напрасно, если ты только возьмешь на себя труд не смешивать абстрактное представление целого с его случайными видоизменениями. Вспомни, что если мы можем, говоря о будхи, сказать: «она безусловно бессмертна», то нельзя сказать того же ни о манасе, ни о тайджаси. Ни та, ни другая не существуют отдельно от божественной души, потому что первая есть качественная принадлежность земной личности, а вторая – то же, чт и первая, только с отражением в себе будхи. В свою очередь, будди оставалась бы только безличным духом без этого в себе элемента, заимствованного ею от человеческой души и который обусловливает и делает из нее нечто как бы отдельное от Всемирной души на все время цикла человеческих воплощений. Скажи ты поэтому, что будхи-манас не может ни умереть, ни потерять сознания ни в вечности, ни во время переходных периодов, и тогда, по нашему учению, ты был бы прав. Но применять эту аксиому к ее качествам, все равно как если бы ты настаивал, что так как душа полковника О. бессмертна, то значит и румянец на его щеках тоже должен быть бессмертным. Выходит, что ты, очевидно, смешал в своих понятиях сущность с явлением; забыл, что в соединении с одним манасом или «человеческой» душой – светозарность самой тайджаси делается вопросом времени; так как и бессмертие и загробное сознание становятся для земной личности человека качествами вполне условными, завися от сотворенных ей самой, при жизни ее тела, условий и верований. Карма (закон возмездия) действует непрерывно: и мы пожинаем в мире загробном плоды лишь того, чт сами посеяли в этой жизни.

– Но если мое эго может очутиться после разрушения моего тела в состоянии полной бессознательности, то какое же может быть для меня в этом наказание за грехи моей жизни? – спросил полковник, задумчиво поглаживая бороду.

– Наша философия учит, что наказания постигают эго только в будущем воплощении, а непосредственно за гробом ожидают нас только награды за понесенные и незаслуженные страдания в земной жизни. Все наказание, как видите, состоит в отсутствии награды, в полной потере сознания своего счастья и покоя. Карма – дитя земного эго, плод действий его всеми видимой личности, даже помышлений и намерений духовного я; но она также и нежная мать, которая залечивает нанесенные ею в предшедшей жизни раны, прежде чем станет снова бичевать это эго, нанося ему новые. Если нет в жизни смертного такого горя или несчастья, которое не было бы плодом и прямым последствием греха в его предшедшем существовании, то зато, не сохранив о том ни малейшего воспоминания в настоящей жизни и чувствуя себя не заслуживающим такой кары и поэтому страдающим безвинно, вследствие уже одного этого человеческая душа достойна утешения и полного отдыха и покоя в жизни загробной. Для вашего духовного «я» смерть является всегда избавительницей и другом: безмятежным сном младенца, или же сном, полным блаженных грез и сновидений.

– Но, сколько мне помнится, периодические воплощения сутратмы[232] уподобляются в Упанишаде земной жизни, проходящей поочередно между сном и бдением… Так ли это? – спросила я, желая возобновить первый вопрос Нараяна.

– Так; это сравнение очень верное.

– Не сомневаюсь; только я его плохо понимаю. После сна для человека начинается другой день, но человек душой, как и телом – все тот же самый, что был и накануне; тогда как при каждом новом воплощении меняются не только его наружная оболочка, пол и самая личность, но, по-видимому, и все его духовные качества… Да и как же это сравнение может быть верным ввиду того, что люди, восстав ото сна, хорошо помнят не только то, что они делали вчера, но и за многие дни, месяцы и даже годы назад, а между тем в своей настоящей жизни они не сохраняют ни малейшего воспоминания о какой-либо прошлой своей жизни… Ведь проснувшийся человек может, пожалуй, забыть то, что он видел во сне, но он все-таки знает, что он спал и что во время сна он жил… о прошлой же жизни мы даже и этого не знаем. Как же так?

– Есть такие, быть может, что и знают, – как-то загадочно произнес такур, не отвечая на прямой вопрос.

– Подозреваю… только не мы, грешные. Поэтому как же нам, не достигшим еще до самма-самбудхи,[233] понимать это сравнение?

– Изучая его и поняв правильнее характеристику и три рода того, что мы называем сном.

– Ну, это довольно трудно. Даже наши величайшие физиологи только запутались на этом вопросе, а провалившись в объяснениях сами, запутали нас еще более, – засмеялся полковник.

– Потому что взялись не за свое дело, а за обязанность психологов, которых у вас, в Европе, вовсе нет, по крайней мере между учеными. Западные психиатры те же физиологи, только под другим названием, и действуют на основании принципов еще более материалистичных. Прочтите хоть Моудсли (Maudsley), и вы увидите, что они лечат от душевных болезней, не веря в существование самой души.

– Но мы снова удаляемся от предмета наших расспросов, который вы как будто не желаете нам выяснить, такур-саиб… Вы точно подтверждаете и одобряете теории бабу, а ведь он именно на том основании, что мы ничего не знаем ни о нашей прошлой земной, ни о посмертной жизни, и желает доказать, что за гробом нет и не может оставаться какого-либо сознания…

– Говорю снова: бабу – чарвака, который и повторяет то, чему его учили. Я подтверждаю и одобряю не самую систему материалистов, но только правильность воззрений самого бабу в том, что касается его личного загробного состояния.

– Выходит поэтому, что такие, как бабу, должны сосавлять исключение из общего правила?

– Нисколько. Сон есть общее и неизменное правило как для человека, так и для всякой земной твари. Но есть разные сны и еще более разные сновидения…

– Но он отрицает не одно сознание в посмертной жизни и в ее сновидениях, говоря языком Веданта-сутры. Он отвергает бессмертную жизнь вообще, как и бессмертие собственного духа.

– В первом случае он поступает совершенно по канонам европейской современной науки, основанной на свидетельстве наших пяти чувств. В этом он грешен только пред теми, кто не разделяет его мнений. Во втором случае он не менее прав: без предварительного внутреннего сознания и веры в бессмертие души ей не сделаться будхи-тайджаси,[234] она останется манасом; а для одного манаса бессмертия быть не может. Дабы жить жизнью сознательной в загробном мире, следует сперва уверовать в тот мир в земной жизни. На этих двух афоризмах тайной науки построена вся наша философия о посмертном сознании, как и о бессмертии души. Сутратма получает всегда по своим заслугам. По разрушении тела для нее начинается либо период полного бдения, либо сон хаотический, либо непробудный сон без грез и сновидений. Если ваши физиологи нашли причинность снов и грез в бессознательной заготовке их во время бдения, почему то же самое не признать и по отношению к посмертным сновидениям? Повторяю то, чему учит Веданта-сутра: смерть есть сон. После смерти, пред духовными глазами души, начинается представление по заученной нами при жизни, а часто нами же самими сочиненной программе: практическое исполнение наших или правильных верований, или же созданных нами самими иллюзий. То посмертные плоды древа жизни. Понятно, что вера или безверие в факт сознательного бессмертия не могут повлиять на безусловную действительность самого факта, коль скоро он существует. Но как вера, так и безверие в него отдельных личностей не могут не обусловить действий этого факта в его применении к каждому в частности. Теперь, надеюсь, вы поняли?

– Начинаю понимать. Материалисты, не веря ни во что, не проверяемое их пятью чувствами и так называемым научным разумом, и отвергая всякое духовное проявление, указывают на земную жизнь как на единственное сознательное существование; поэтому, по вере, а в их случае по безверию, и воздается им позднее. Они утратят свое личное «я», заснут бессознательным сном до нового пробуждения. Не так ли?

– Почти так. Можете добавить, что ведантисты, признавая два рода сознательных существований, земное и духовное, указывают только на последнее, как на неопровержимую действительность; земная же жизнь, вследствие ее изменчивости и кратковременности, одна иллюзия обманчивых чувств. Жизнь наша в сферах духовных уж по тому одному должна признаваться действительностью, что в них живет никогда не меняющееся наше бесконечное и бессмертное «я», сутратма, тогда как при каждом новом его воплощении оно одевается в совершенно отличную от предшедшей личность временную, преходящую, в которой все, кроме ее духовного прототипа, обречено на бесследное разрушение.

– Но позвольте, такур, разве личность, мое земное, сознательное «я», может погибнуть не только временно, как в случае материалистов, но даже бесследно?

– По нашему учению, оно даже должно так погибнуть и во всей своей полноте, кроме того в ней начала, которое, соединясь с будхи, стало чисто духовным, составляя с ней впредь и навеки одно несокрушимое целое. Но в случае завзятого материалиста может случиться что, так как ни сознательно, ни бессознательно ровно ничего из его личного «я» никогда не отражалось в будхи, то ей и не приходится уносить в вечность ни одного атома этой земной личности. Ваше духовное «я» бессмертно; но от вашей настоящей личности оно унесет с собой лишь то, чт заслуживает бессмертия, то есть один аромат скошенного смертью цветка.

– Ну, а сам цветок или земное «я»?

– Сам цветок, как и все прошлые и будущие цветки, которые цвели и будут цвести после них на родной ветке, сутратме, дети одного корня будхи, обратятся в прах. Ваше настоящее «я» не есть, как вам самой должно быть известно, сидящее предо мной наше тело,[235] ни ваша манас-сутратма, а сутратма-будхи.

– Но это не разъясняет мне, почему вы называете загробную жизнь бессмертной, бесконечной, действительной, а жизнь земную зовете призраком? Ведь, по вашему учению, выходит, что загробная жизнь имеет свои пределы, что и она, хотя продолжительнее земной жизни, но все же должна иметь свой конец.

– Без сомнения. Духовное эго человека двигается в вечности, как маятник, между часами жизни и смерти. Но если эти часы, периоды жизни земной и жизни загробной, ограничены в своем продолжении, и даже самое число таких этапов в вечности, между сном и бдением, иллюзией и действительностью, имеет свое начало, как и свой конец, то сам духовный странник вечен. Поэтому и часы его загробной жизни, когда, разоблаченный, он стоит лицом к лицу с истиной, а не с миражами его преходящих земных существований, во время периода его скитальчества, который у нас зовется «циклом рождений», составляют в наших воззрениях единственную действительность. Такие перерывы, невзирая на их конечность, не только не мешают сутратме, постоянно совершенствуясь, следовать все время неуклонно, хотя постепенно и медленно по пути к ее последней трансформации, когда она, достигнув цели, становится «божественным» существом; они не только содействуют достижение этой цели, но без таких конечных перерывов сутратме-будхи никогда бы и не достигнуть ее. Сутратма – актер, а ее многие и разнохарактерные воплощения – роли его. Не назовете же вы, я полагаю, эти роли, а тем менее их костюмы, личностью самого актера? Как и он, душа принуждена играть во время цикла рождений, и до достижения самого преддверия паранирваны,[236] много таких, часто неприятных для ней ролей; но как пчела собирает с каждого цветка его мед, оставляя остальное на пищу земным червям, так и наша духовная личность, сутратма, собирая один нектар душевных качеств и самопознания каждой земной личности, в которую карма принуждает ее воплощаться, сливает наконец все эта качества воедино, являясь тогда существом совершенным, дхиан-коганом.[237] Тем хуже для земных личностей, с которых ей не пришлось что-либо собрать. Такие личности, конечно, не переживают сознательно своего земного существования.[238]

– Стало быть, бессмертие для земной личности все-таки условный вопрос, и самое бессмертие не безусловно?

– Нисколько; оно только не простирается на несуществующее. Для всего того, что существует, как Сат или исходит от Сата, бессмертие, как и бесконечность, безусловны. Мулапракрити – оборотная сторона Парабрахма, но оба одно и то же. Суть этого всего, т. е. дух, сила, материя, бесконечна, как и безначальна, но форма, приобретаемая этим тройным единством во время воплощений, внешность есть, конечно, только одна иллюзия личных концепций. Поэтому мы и назвали одну загробную жизнь действительной, а земную, со включением в ней самой земной личности, называем призрачной.

– Но зачем же в таком случае называть реальность сном, а призрак – бдением?

– Сравнение сделано для облегчения нам представления; с точки зрения земных понятий оно весьма верное.

– Зачем, если загробная жизнь основана на справедливости, на заслуженном воздаянии за всю земную скорбь, а сутратма пользуется малейшим проблеском духовных качеств в каждом из своих воплощений, то как же можно допустить, чтобы духовная личность в нашем бабу, – он ушел, и мы можем говорить о нем не стесняясь, – чтобы личность в этом мальчике, столь идеально честном, багородном, бесконечно добром, невзирая на все его безверие, чтобы эта личность, говорю я, не перешла в бессмертие, а погибла как «навоз от цветка»!

– Кто же, кроме его самого, когда обрекал его на такую судьбу? Я знаю бабу с малых лет и вполне уверен, что жатва с него сутратмой будет обильная; хотя его безверие и материализм далеко не напускные, но все-таки умереть навеки и в полноте своей личности он не может.

– Но вы же, такур, сейчас только подтверждали правильность его воззрений на его личное состояние за гробом?… А его воззрения – то, что у него улетучится после смерти всякое сознание

– Подтверждал и снова подтверждаю. Можно проспать несколько станций на железной дороге и все-таки, не сохранив об этих ни малейшего сознания, проснуться на следующей и достичь цели путешествии уже в сознательном состоянии. Вы нападаете на сравнение между сном и смертью? Так вспомните же, что даже человеку известны три рода сна: непробудно-крепкий, без малейшего сновидения; сон с хаотическими, неопределенными сновидениями; наконец со снами, столь живыми и ясными, что для спящего они делаются на время полной действительностью… Почему же в таком случае вы не можете допустить, что так бывает и с освобожденной от тела душой? По разлуке с ним для нее начинается, смотря по ее заслугам, а главное, ее вере, жизнь либо вполне сознательная, либо полусознательная, или же она впадает в тот непробудимый сон без грез, как и без сознания, который равняется состоянии небытия. Это есть исполнение «программы», о которой я говорил, сочиненной и заготовленной заранее для себя материалистами. Но материалист материалисту рознь. Человек злой или даже просто большой эгоист, прибавляющий к своему полному безверию равнодушие ко всему миру, должен непременно оставить у преддверия смерти свою личность навеки. Ей нечем зацепиться за ее сутратму, и с последним вздохом ее обрывается между ними всякая связь. Но такие, как бабу, проспят только одну «станцию». Придет время, когда и он сознает себя снова в вечности и раскается, что потерял даже один день[239] из жизни вечной.

– Но вернее ли все-таки сказать, что смерть есть рождение к новой жизни или, еще лучше, возвращение в вечность?

– На деле оно так и есть, и я ничего не имею против перефразировки. Но только с нашими условными понятиями о материальной жизни слова «жить» и «существовать» неприменимы к чисто субъективному состояние посмертного бытия, и если бы они употреблялись в нашей философии без твердого знания всех ее объяснений, то ведантисты весьма скоро пришли бы к странным идеям, которые преобладают в наше время между американскими спиритами, проповедующими о вступающих в брак «духах» как между собой, так и со смертными… Как и у истинных, а не номинальных христиан, загробная жизнь ведантистов есть та страна, где нет ни слез, ни воздыханий, где ни посягают, ни женятся… Поэтому и вследствие того, что жизнь разоблаченной души, обладая всей живостью реальности, как в иных сновидениях, не имеет ни одной из грубо объективных форм земной жизни, пригодных только для телесных чувств, наши философы и сравнили ее с грезами во время сна. А теперь я, кажется, все объяснил…

Мы разошлись, но этот разговор запал мне в душу, и я его никогда не забывала. В тот день я чуть не поссорилась с бабу за его чарвакские выходки; но в этом бенгальце, невзирая на все его добрые качества, недоставало какой-то струны… и я решила предоставить его собственной участи. Однако часто, – как часто! – после его ранней смерти я сожалела о своем равнодушии…

Едва мы кончили обед в беседке, как нам доложили, что какой-то молодой человек в одежде йога, присланный «такур-саибом», просит позволения видеться с нами. При имени такура полковник, осведомлявшийся уже несколько раз о своем гуру (учителе), но не получивший никакого удовлетворительного ответа от Нараяна, поспешно вскочил из-за стола.

– Пусть, пусть он войдет! – засуетился он в восторге. – Я уверен, что это его чела, которого он обещал выслать по приезде домой, собственно для моего специального обучения в пранаяме[240]

– Что ж вы, тотчас после обеда, думаете взять первый урок?… – осведомилась я.

– Конечно, если только чела будет согласен… Зачем терять дорогое время?

– Но ведь с вами еще, чего доброго, сделается удар на полный желудок… Вы просто сходите с ума с вашею страстью к йогизму. Вспомните, что я вам говорила… предостерегая вас, на станции, возле Баратпура…

– Помню, помню, – обиженно проговорил наш президент. – Я хорошо понимаю и давно сознаю, что вам почему-то не хочется, чтобы я изучал таинства древней Индии…

– Да какие же это таинства? Просто фокусы, и для вас они совсем лишние и даже опасные…

– Буду надеяться, что такур не питает каких-либо вредных замыслов против моей жизни, ни даже против… моего здоровья, – получила я сухой ответ.

Я махнула рукой.

– Полковник, – тихо позвал его Мульджи. – Мам-сааб права… Пранаяме учатся с самой ранней молодости и…

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Древние говорили, что во сне каждый из нас становится творцом, способным создать свой собственный ре...
Вы хотите получать больше денег? Подняться на новую карьерную ступеньку? Стать тем самым незаменимым...
Известно, что болезнь легче предотвратить, чем лечить, но это получается далеко не всегда. Поэтому е...
В книге предлагается полная система йогических методов улучшения зрения, а также путей обретения пре...
Отсутствие детей в семье нередко становится причиной краха семейной жизни, серьезных психологических...
Автор этой книги, профессор, доктор технических наук В. М. Бирюков в течение восьми лет проводил экс...