Шанс? Параллельный переход Кононюк Василий
— А как ты с ним бился?
— Слабоват он пока в руках, поэтому бил я его девять раз из десяти, но быстрый, как чертяка, чуть заворонишься — сразу накажет. Будет с хлопца толк, да и уже есть.
Раздевшись, как обычно, до пояса и сняв сапоги, я вышел в круг и стал поджидать Василия. Он не заставил себя долго ждать и вышел навстречу мне. Сапог он не снимал, был в рубахе и кожаной безрукавке, но мне было все равно. Рисунок боя уже отпечатался в моей голове, и я ЗНАЛ, что так оно и будет. Очень редко перед боем возникает это предвидение, когда ты видишь предстоящий бой, как фильм в замедленном воспроизведении.
Легенды Востока рассказывают нам, что великие бойцы, встретившись, смотрели друг другу в глаза, затем один из них признавал себя побежденным и благодарил другого за науку и чудесный бой. Но это был не тот случай.
Поприветствовав соперника коротким наклоном головы, я двинулся ему навстречу. Он шел на меня как танк, примеряясь правой издали, но опоздал. Быстрый шаг вперед левой и короткий левый прямой не остановили, а скорее разозлили его, и тяжелый правый боковой с разворота полетел мне в ухо. Ложась на правую ногу параллельно земле и уклоняясь от его правого, одновременно по короткой дуге на встречном движении сильно бью левой стопой по открытой печени соперника. Это уже победа: после такого удара бой могут продолжать только сказочные богатыри, но связка еще не закончена. Опускаясь на левую ногу, разворачиваясь на ней на триста шестьдесят градусов, с разворота бью Василия ребром правого кулака. «Вертушка» — прием, пришедший к нам то ли из карате, то ли из кикбоксинга. Целился в подбородок, но попал чуть ниже правого уха. Впрочем, на результат это не повлияло: как подкошенный, он грохнулся оземь.
Эта связка входила в комплекс моей ежедневной зарядки на протяжении последних тридцати лет. В том, что я применил ее впервые в жизни в чужом теле и в чужом мире, было что-то сюрреалистическое. В который раз происходящее вокруг стало казаться тканью сна. Казалось, стоит сделать усилие, разорвать ее, и я вывалюсь в настоящую жизнь, где все случившееся окажется просто бредом, бредом беспамятства. Наваждение неохотно отступало, заставляя принять окружающую меня тишину и уставившиеся на меня глаза как данность. Не в силах бороться с охватившей меня злостью, процедил сквозь сжатые зубы:
— Чего уставились? Живой ваш Василий, отдохнет малость и встанет.
Раздавшийся громкий дружный смех развеял злость, и, стараясь отвечать приветливой улыбкой на хлопки по плечам и дружественные поздравления, подошел к Георгию Непыйводе за своими монетами и причитающимся мне призом.
— Молодец, Богдан, славно бился. — Иллар не дал мне даже рта открыть. — Не буду спрашивать, где науку такую прошел, — сам догадываюсь, что так биться только святой Илья научить может. — Мне оставалось только согласно кивать и делать вид, что не замечаю иронии в его голосе. — Коня закладного, что Василий заложил, выберем тебе, как все разделим. Ты вроде золото после выкупа согласился брать?
— Верно, батьку, после выкупа.
— Тогда бери девок всех из полона и веди ко мне в хату, чтобы не мерзли. Казаки нам с Георгием поручили их замуж выдать, мы опосля с ним разделим, кто у меня останется, кто с ним поедет. Тамаре скажешь, чтобы бочонок вина и бочонок пива тебе дала, сюда привезешь. Кружек пусть даст, сколько найдет. Ну что, казаки, потешились? Давай дальше добро делить, чай, многим еще до дому добраться надо.
И расчеты, сколько что стоит, закипели с новой силой.
Пока нагрузил коня, пока вернулся с бочками обратно, процесс раздела имущества близился к завершению. Большинство паковалось в дорогу, от котлов разносились ароматы тушеного мяса и ячменной каши.
Возле атаманов стоял отец Василий, одетый по-походному. Он коротко прочитал молебен в честь нашей победы и обошел нас, густо кропя наши склоненные головы и трофеи святой водой. Все жертвовали на церковь, кидая монеты в большую кружку, которую нес один из казаков, выполняя функции дьяка. Затем все собрались у котлов, подняли первую чарку и помянули тех, кто уже не сядет у костра. Вторую подняли за удачу казацкую, чтобы не забывала она про нас и не отворачивалась в другую сторону. Третью казаки подняли за атаманов, что добре в поход сводили, с добычей и без больших потерь домой привели.
Засиживаться не стали: все спешили засветло добраться домой. Отец Василий отправился вместе с казаками, везшими убитых: завтра ему предстояло проводить их в последнюю дорогу. Иллар с Георгием поехали разбираться с девушками, а мы с Иваном — вслед за ними, делить добычу, снятую с черкасских казаков.
На душе было паршиво. Я вдруг понял, что завтра девятый день. В нашем доме соберется семья и мои близкие друзья, чтобы помянуть мою кончину, и я бессилен подать им знак. Бессилен. Такое рабское слово.
Господи! Дай мне силы изменить то, что я могу изменить, дай мне смирения вытерпеть то, чего я не могу изменить, и дай мне мудрости отличить первое от второго.
Глава 9
СЛУЖБА КАЗАЦКАЯ
Атаманы наотрез отказались брать что-либо из добычи, которую мы взяли с черкасских казаков, и дали нам наказ продать все это не ближе, чем в Чернигове, и ничего себе из этой добычи не оставлять. Подумав, мы с Иваном решили пока ничего не делить. Если Бог даст в живых мне остаться после поединка с татарином, то вместе в Чернигов поедем. До Киева Иван знал не один путь, как пройти, никого не встретив, а дальше дорога набитая: из Киева купеческие обозы каждый день в ту сторону выходят — наймемся охранниками, еще и с прибытком в Чернигов приедем. На том и порешили. Все монеты, которые вытрусили из их поясов, оставили атаманам, сказав, что это не им, а девкам на приданое. Они особо не упирались. Осталось придумать, куда деть восемь лошадей, которые стояли у Иллара в конюшне и которых никто видеть не должен. Немедленно отправляться в Чернигов Иллар запретил: дорога дальняя, тут у нас распутицы нет, а что севернее деется, никто не знает, потому что до морозов никто никуда не ездит. Немного подумав, Иллар хитро улыбнулся и сказал весело:
— Пусть пока у меня, в стойле постоят, а завтра с утра Богдан их на хутор к Нестору Бирюку перегонит — там и постоят до морозов. Заодно будет чем припас к Илькиной вдове завезти. Богдан, иди отдыхай, переночуешь сегодня у своих, завтра затемно выезжаешь, Давид с тобой поедет, на дорогу выведет. Я сегодня вдове припаса соберу — в этом году еще не возили, отвезешь ей. Посмотри, может, там к зиме помочь надо, дров навозить или еще чего, но так, чтобы ты за неделю управился. Сегодня у нас середа. В следующую пятницу с утра чтобы ты уже был у меня. И смотри, никаких отговорок принимать не буду: вдове помочь к зиме собраться — это мой наказ. Нестору передашь, что коней я через месяц заберу. Будет о конях спрашивать — скажешь, не знаешь ничего, атаман велел к нему перегнать. Его сыну Дмитру передашь, чтобы вместе с тобой в пятницу тут был с недельным припасом. Вместе с ним и с Сулимом в дозор поедете. Все понял?
— Все, батьку.
— Тогда езжай.
Тоска, накатившая на меня по дороге, никуда не девалась — перед глазами проплывали лица близких мне людей, оставшихся в невообразимом далеке, лица, которых мне уже не суждено увидеть, черты, которые будут стираться из памяти, усиливая горечь утраты, с каждым прожитым годом. Поняв, что так просто меня сегодня не отпустит, я решился на кардинальные меры:
— Батьку, продай мне маленький бочонок вина.
— Тебе зачем?
— Иван сказал, мне выпить нужно, а то у меня от крови в голове помутилось.
— Иван, что у вас стряслось?
— Дай ему вина, надорвался малец. После боя с черкасскими шальной совсем был, кони от него разбегались. Если бы не ехать ему, я бы его сам связал и вином споил. А сего дня сам разве не видел, как он после боя с Василием смотрел, чисто волчонок дикий?
«Волчонок…»
Слово острым ножом чиркнуло по незатянувшейся ране на сердце, и кровь горячей кислотой полилась, обдирая тонкие корки. «Я живой, Любка, услышь меня. Услышь. Боже наш милосердный, пусть она услышит меня, неужели я так много прошу…»
— Богдан! Что с тобой?
— Все добре, батьку, в голове замакитрылось, как будто мне кто уши заткнул.
— Э, парубок, да с тобой беда. Давид, принеси из погреба малый бочонок вина.
— Много не пей. Кружку-две на ночь — и спать. Оклемаешься. Все, скачи домой, завтра в дорогу.
— Добре, батьку. Сколько за вино?
— Награда то тебе от меня, Богдан. Бери, заслужил. Добре бился, большую службу казакам сослужил. Служи так и дальше. Как вино выпьешь, бочонок занеси — поедем в Киев на ярмарку, еще купим.
— Спаси Бог тебя, батьку.
Атаманы зашли в хату решать с девками — кто остается, а кто едет к Непыйводе. Во дворе остались мы с Иваном и Давид. Иван готовил лошадей в дорогу. Они с Непыйводой успели занять пятерку лошадей, чтобы девок посадить. Я забирал свои три лошади к родителям, а Давид расседлывал и распаковывал своего и батиного коня.
— Слушай, Давид, а далеко до хутора ехать?
— Не, меньше чем за полдня доедешь. Я тебя с утра на тропинку выведу, а дальше по ней прямо в хутор заедешь.
— А большой там хутор?
— Три хаты всего. Нестора, сына его старшего Дмитра и брата его покойного.
— А с нами в поход кто от них ходил?
— Да никого не было. — Давид зло сплюнул на землю. — Казаки… Сын хоть в дозоры ходит, а Нестора на аркане никуда не вытащишь. Сидит на хуторе, мед с бортей собирает, коней разводит да тропинку ко вдове натаптывает. Отец с него тягло брать начал, как с гречкосея. Сначала упирался, а потом привык. Так и живет.
— А у вдовы, кроме дров, не знаешь что за работа? Может, отсюда взять чего надо?
— Солома у нее на хате гнилая, перекрывать надо. Я бы сам еще в прошлом году перекрыл, когда припас ей возил, да куда ее с детьми деть? Нестора жена крик подняла на весь хутор — эта вдова, говорит, в мой дом, только когда я умру, зайдет, и не раньше. Говорил, в село с детьми завезу, поживешь у нас пару дней, знакомых повидаешь. А тетка Стефа в слезы: не поеду, говорит, никуда, я не нищенка по чужим людям побираться. Так у меня ничего и не вышло. Дров навозил, нарубил — и домой поехал. Теперь тебе голову сушить, что с этими бабами делать.
— А солома, веревка у нее есть на крышу?
— Все заготовила, еще в прошлом году все было, я проверял.
— Добре, Давид, бывай, до завтра. Иван, удачи вам, даст Бог, свидимся.
— И тебе, Богдан. Не забывай про самострел. Стреляй на шестьдесят шагов каждый день по двадцать раз. И помни: татарчонку отец первый лук в три года мастерит. Среди них плохих лучников нет. Так что тебе через месяц не на забавку идти, а на смертный бой. Как атаман тебе роздых даст, приезжай ко мне. Проверю тебя, как ты к бою готов.
— Добре, Иван. Жди в гости.
Погрузив все свои пожитки и оружие на трех коней, направился домой: пора было уже разобраться хотя бы с Ахметовым добром, которое так и лежало кучей, как я его бросил по приезде, только пояс боевой и взял оттуда. Заберу с собой на хутор — там и разберу, что оставить, а что на обмен или на продажу пойдет.
Настроение портилось с каждой минутой. Это ощущение, наверное, может понять только змея. Так и у нее должна невыносимо зудеть и сводить с ума невозможность содрать с себя кожу перед линькой. И мне, как змее, невыносимо хотелось содрать с себя личину и крикнуть всем, кто я и откуда.
Что самое смешное, наши ассистенты, когда не пытались с особым цинизмом убить нас, читали нам всякие поучительные лекции. Одна из них касалась того, как тяжело переселенному сознанию жить под спудом другой личности. От этого портится характер, человек становится нелюдимым, раздражительным, конфликтным. Единственное спасение — немедленно бежать к психотерапевту, во всем признаваться. Он, скорее всего, не поверит, зато можно выговориться. Каким идиотизмом это мне казалось тогда, и сколь непреодолимое желание испытывал сейчас рассказать кому-нибудь правду. Понимая умом, что это последствия запредельно напряженной недели, в которой было чересчур много нервов и крови, мне никак не удавалось взять себя в руки и успокоить взбудораженное сознание.
Поняв, что без экстремальных средств не обойтись, нашарив в сумках Ахмета медный котелок, с трудом зубами вытащив затычку из бочонка, нацедил себе не меньше пол-литра вина в котелок. Остановившись посреди улицы, стал с удовольствием выхлебывать сухое красное вино из котелка. Особый шарм был в том, что из широкого котелка пить было невозможно, больше половины бы лилось мимо рта, поэтому, чуть наклонив котелок, я, склонив голову над поверхностью вина, опускал губы в него как в родник и с удовольствием втягивал в себя терпкую, чуть кисловатую жидкость. Из хаты напротив сразу выскочила Федуня, молодуха лет двадцати восьми, известная сельская сплетница, с целью внимательно рассмотреть, что же деется под ее окнами. Обрадовавшись первому зрителю, не дав ей раскрыть рта, сделал предложение, от которого она, по моему мнению, не могла отказаться:
— Чего уставилась, как мышь на крупу? Вина хочешь? Иди сюда, вместе выпьем.
Видимо ошарашенная таким вниманием, она не нашлась с ответом и с круглыми от счастья глазами скрылась в доме. Где-то на задворках сознания мелькнула мысль, что глаза у нее могли быть круглыми от моего нахальства, но я отогнал ее как заведомо ложную. С заметно улучшенным настроением приник к остаткам винного родника и, засунув опустевший котелок в сумку, продолжил двигаться к отчему дому.
«Как странно устроен человек. Все люди, которых я встречал в жизни, от законченных негодяев до людей с чесоткой между лопатками от пробивающихся ангельских крыльев, людей, которые не могли друг друга на дух переносить, всех их объединяло одно. У всех подымалось настроение после того, как они вставляли ближнему своему шпильку. Может меняться толщина шпильки и ее длина, тут уже от человека зависит: шпилька может быть от откровенно хамской до добродушной. Но обязательно после того, как ты подколешь кого-то, настроение подымается».
Так в раздумьях над непознаваемостью человеческой природы подъехал к знакомой калитке, за которой меня поджидали родственники. Оксаны не было — видно, побежала со своим Степаном целоваться: недаром он сразу заявил, что будет ждать денег за выкуп полона, и ускакал в село, потом только на молебен пришел — и снова испарился. Малявка где-то с подружками играла или гусей пасла, пока день на дворе. Батя с Тарасом, видно, не имели работы сегодня и уже были во дворе, ну а мать, как всегда, хлопотала по хозяйству. Все трое дружно обратили свои взоры на меня. Мать прямо излучала гордость за сына — видно, Степан уже успел о моих подвигах насочинять, а батя с братцем смотрели на меня с настороженностью и ожиданием неприятностей. Так смотрят на чужака, появившегося перед воротами. Настроение опять начало портиться.
— Добрый день, родичи, прислал меня атаман сегодня у вас заночевать — у него места нет. Завтра затемно мне уезжать. Батя, может, вам конь в хозяйстве еще один нужен, могу одного своего на месяц оставить — не нужен пока. Пользуйте на здоровье.
— Не нужен нам конь, — коротко отрезал отец, как обычно, не глядя на меня.
— Ну, значит, без дела у вас месяц постоит. Атаман велел третьего коня вам до ярмарки оставить. Мне с ним возиться времени не будет.
— У нас сена для него не напасено, — угрюмо заметил отец.
Напрасно он это сказал. Это мелочное жлобство окончательно испортило и без того поганое настроение.
— Ты, батя, был, когда меня в казаки принимали. Ты же не глухой — слышал, что атаман говорил. А если запамятовал, то я тебе напомню. От тягла вас освободили, но должны вы мне коня, оружие и припас в поход справлять. Я же у тебя ничего не просил. Все своими руками и кровью добыл. За наконечники монетами с тобой расплатился — ты же взял, не поморщился. И теперь ты, как баба базарная, за подводу сена со мной торгуешься?
— Как ты смеешь так с моим отцом разговаривать, ты… ты… — Брат явно хотел добавить какое-то ругательство, но с трудом еще сдерживал себя.
Обрадовавшись новому объекту, на который можно было излить родственные чувства, не стал медлить, и сразу окатил его массой предложений по содержательному времяпрепровождению:
— Тарас, не лезь, куда не просят. Иди домой, женка заждалась. Не стой без дела, все железо мнешь да железо, а жена молодая дома сохнет.
— Да я тебя сейчас…
Тарас не успел договорить, какую страшную кару он мне придумал, как вмешался отец:
— Помолчи, Тарас, то тебя не касается. Оставляй коня, Богдан, присмотрим. Вон у Тараса еще кусок поля недооранный, так что пригодится твой конь. Два коня в орало впрячь — всяк сподручней будет. Да и работы сейчас в кузне нет.
Удивленный такой горячей поддержкой и чувствуя себя несколько неловко после горячего обмена мнениями, решил дать задний ход. В конце концов, эти люди совершенно не виноваты в том, что творится в моей душе:
— Ладно, не серчайте, родичи, что ору. Иван сказал, это я головой помутился оттого, что крови много пролил. Сказал, вино надо пить. Атаман вон бочонок вина подарил. Идемте в хату, вина выпьем. А не поможет — пойду завтра в лес искать тот пень, который уже раз мне помог. Может, если о него головой постучу, то и второй раз в голове просветлеет.
Мать, которая до этого с веселой иронией не вмешивалась в ход событий и наблюдала, как ее мужики нежно беседуют друг с другом, открыла дверь и первая зашла в хату, подавая нам пример. Тарас, отнекавшись, ушел к себе домой, а мы втроем уселись за стол.
— Может, после вечери вино пить будем? — пыталась остановить затевающуюся пьянку мать, но меня уже трудно было сбить с курса.
— По кружке выпьем тай вечерю ждать будем — мне еще до вечера нужно Андрея найти: проезжал мимо их хаты — никого не видел.
— В лесу они, дрова заготавливают, уж пора назад им вертаться, — заметил отец.
Что-то ускользнуло от моего внимания, какая-то мелочь занозой в голове намекала на свою неправильность, но никак не давалась ухватиться за нее. То, что батя пытался избежать конфликта между сыновьями, это было понятно. Но его непривычная словоохотливость, то, что он прежде ненужного коня сразу к делу пристроил, — непохоже это было на него. Что-то в нашем разговоре с Тарасом его напрягло, а что именно — до меня никак не доходило. Мы и поматерить друг друга толком не успели, рукоприкладством даже и не пахло. Мы и прежде с ним цапались — батя даже ухом не вел.
Если ловишь ускользающее воспоминание, то лучше не напрягаться, а просто расслабиться и думать о чем-то другом. Мозг в фоновом режиме сам прошерстит базу данных и выдаст на поверхность полученный результат. Налив во вместительный деревянный ковшик с пол-литра вина, протянул отцу:
— Помяни, батя, безвременно усопшего славного воина Владимира Васильевича.
Не стоило этого говорить, но, задумавшись, перестал контролировать сознание, и язык сам проговорил то, что вертелось в голове в последнее время.
— А кто это? Степан вроде других называл — два казака, говорил, из хуторских, тех, что Непыйвода привел, погибли.
— Не, он не наш казак, сам не знаю кто он, князь, наверное. Я как головой в пень въехал, так мне святой Илья явился и говорит: «Упокоился, говорит, сегодня славный воин Владимир Васильевич. Теперь твоя судьба, Богдан, его место занять, крест его нести. Воином быть христианским, землю эту и веру от врагов защищать. Завтра девятый день будет — давайте помянем его, пусть земля ему будет пухом». — Эти убогие попытки отбрехаться рассмешили бы и наивного ребенка, не стоило это связывать с собой и со злополучным пеньком, все это было очень глупо, но язык сам выдавал на поверхность какую-то чушь, пока я пытался взять себя в руки и навести порядок в голове.
— Пусть земля ему будет пухом, — эхом отозвался отец и приник к ковшику.
Вот что значит авторитет святого: никаких вопросов, все поддерживают.
Люди не меняются. И в наше время ходит куча шарлатанов и именем Иисуса втирают в головы всякую чушь. И людей, которые это слушают, меньше не становится, несмотря на поголовную грамотность.
Отец выпил вино, одобрительно крякнул и подал мне пустой ковшик, как главному наливайлу. Дело было привычное, и, налив вина, подал ковшик матери.
— Пусть земля ему будет пухом, — грустно шепнула мать.
Отпив вина, она отчужденно и требовательно взглянула на меня и спросила:
— Тяжело тебе?
Что-то поменялось в ней: взгляд стал отстраненным, глубоким и твердым. Мне был знаком этот взгляд. Так всегда смотрит хороший боец перед боем — наполовину внутрь себя, наполовину на соперника. Взгляд был опасным. Женщина может не понимать умом, что случилось, но инстинктивно чувствует опасность и бросается защищать своих детей.
— А кому легко, мать? Вот когда дурачком был, тогда легко было. Только неправильно это. Мне легко, а всем вокруг тяжело. Пусть лучше мне тяжело будет, может, кому-то легче станет.
— А какой он был, князь Владимир Васильевич? — Моя витиеватая, пафосная речь не произвела должного впечатления, мать, как волчица, взявшая след, чувствовала: причина ее подсознательных страхов где-то тут.
— Откуда мне-то знать, каким он был? Святой Илья ничего о нем не сказывал — обещал, что обучит биться меня, как он бился…
Вдруг пришло чувство, что это не ложь. Что действительно уже трудно разобрать, что в моем характере осталось от прежней жизни, а что нового появилось здесь, под влиянием Богдана, окружения, того, что со мной случилось. Что каждый час новой жизни меняет меня, делает другим просто потому, что мне, прежнему, здесь не выжить. И хотя сознательно летальный исход моих приключений меня не особо беспокоит, подсознательно человек все-таки пытается этот неизбежный момент отодвинуть подальше.
— Да и кому теперь какое дело, каким он был, князь Владимир Васильевич, разве что княгине его, пусть облегчит Господь светлую печаль ее.
Взяв опустевший ковшик, налил вина и выпил не отрываясь.
— Эх, не помогает! Давайте еще по одному. — Налив вина и подавая отцу, хотел спросить о чем-то, увести разговор на другую тему — уж больно странными были мамины глаза, когда она смотрела на меня. — А скажи мне, батя, чем не люб я тебе? Ладно, блаженным был — кому такой сын люб может быть, только матери своей. Но теперь-то чем я тебе не угодил, что смотришь на меня, как на чужого?
Видно, тысячи подсознательных мыслей, эмоций и желаний выносят на поверхность те смыслы и слова, которые должны нам помочь понять то, над чем безуспешно бьется наше сознание. Как всегда, хороший вопрос замкнул нужные клеммы в голове, и заноза, которая сидела после перепалки с Тарасом, вылезла на свет Божий, красочно демонстрируя свою неправильность.
«Как ты смеешь так с МОИМ отцом разговаривать, ты… ты…» Если бы он был НАШ отец, Тарас должен был просто сказать «с отцом». И добавить он, скорее всего, хотел «ты, байстрюк», но сдержался, молодец.
Все взгляды, слова, разговоры, которые мне раньше казались неестественными, непонятными, выстроились в непротиворечивую конструкцию, в основе которой лежало очевидное. Отец не считал меня своим сыном.
Переводил взгляд с отца на мать, не в силах скрыть удивления на своем лице. Над этим нужно было работать. И в прошлой жизни мне не удавалось контролировать мимику, а здесь это превращалось в проблему. В этой жизни люди вообще придавали эмоциям несравнимо большее значение, чем в прошлой. За кривой взгляд могли вызвать на поединок, а простолюдина просто зарубить на месте.
Я уже был не рад, что случайно зацепил эту тему. Тему больную и совершенно не нужную. Какая мне разница, кто отец Богдана, — сегодня здесь переночую, потом неизвестно когда свидимся с родичами: сначала на хутор, потом в дозор, потом еще Бог знает куда служба занесет. Зачем шевелить то, что давно припало пеплом, никому от этого добра не будет.
От этого простого вопроса отец поник, он бросал на мать короткие виноватые взгляды, мать, наоборот, смотрела на него с веселой иронией. Назвать такую реакцию обоих непонятной — это еще мягко выразиться. Окончательно запутавшись во всем происходящем, просто ждал какой-то реакции на мой вопрос.
— Мать тебе расскажет, мне в кузню надо.
— А ну сядь, в кузню ему нужно. Сам рассказывай.
— Надийко, ты же знаешь, не смогу я. Это я во всем виноватый, я один. Расскажи ему сама. Богдан, не чужой ты мне. Просто ты поменялся так быстро, не привык я еще к тебе — чудно мне все это. Остальное тебе мать расскажет. — Отец, отбрехиваясь на бегу, поскольку на правду то, что он говорил, было совершенно не похоже, быстро собрался и вышел из хаты.
— Вот так всегда. Только и толку с него, что большой да здоровый. А чуть что не так — сразу в кусты, чисто заяц. Ну да ладно, пусть прогуляется, ему после вина хорошо, а мы побеседуем. — Мать вновь посмотрела на меня тем отчужденным, грустным, твердым взглядом, который мне активно не нравился тем, что я не мог разобрать, о чем она думает и с кем собирается биться.
— Кто ты? Только не бреши мне.
С трудом, удержав челюсть от падения, страшно заорал: «Богдан! Вылезай! Иди побеседуй с маменькой!» — сам же попытался воспользоваться предоставленной паузой, чтобы понять, как мне себя вести дальше и что отвечать на неизбежные вопросы.
Богдан активно обрабатывал мать. Два основных смысла, которые до меня дошли, — это то, что «братик хороший», и чтоб мать не смела хорошего братика пугать. Что самое смешное, мать оправдывалась — мол, не хотела братика пугать, хотела просто с ним поговорить.
Немножко оправившись от шока, быстро выработал концепцию из нескольких пунктов.
Пункт первый. Не виноватая я, вы сами, сволочи, меня сюда затащили. Меня замордовали враги, а после смерти черный ворон притащил мою душу сюда, теперь мучаюсь в неволе — душа к Богу попасть не может.
Пункт второй. Где моя земля, не знаю. За реками, за морями, как найти ее, еще не разобрался.
Пункт третий. Если о том, что я рассказал, кто-то прознает, то нам, а Богдану особенно, будет очень худо. Поэтому все должны молчать, как рыбы на берегу. В воде рыбы, оказывается, непозволительно много болтают. И всем нужно говорить, какой наш Богдан умница и герой, причем всегда таким был, просто некоторые глупые личности этого раньше не замечали.
Не успел перевести дух после напряженной мыслительной деятельности, как Богдан начал выталкивать меня наружу, посылая смысловые импульсы, которые можно было понять так: «Я все уладил, я молодец. Иди поговори с мамой, она хорошая».
Мать сидела рядом на лавке, обняв Богдана за плечи, по ее щекам катились слезы. Мне не хотелось затягивать этот разговор, поэтому, отодвинувшись от нее, посмотрел ей в глаза, пытаясь вложить в этот взгляд немного теплоты. Надеюсь, что мне это удалось. Мать отодвинулась и взглянула мне в глаза. Странно, но в ней не было страха, холодно и внимательно она смотрела в глаза, пытаясь увидеть что-то важное.
— Кто ты?
— Разве Богдан не рассказал тебе, кто я?
— Я хочу услышать от тебя.
— Ты хочешь? А почему ты не спросила, кто я, девять дней назад, перед тем как затягивать мою душу в это тело? Ты меня спросила, хочу ли я этого? Ты знаешь лишь то, чего ты хочешь, а почему ты не спросишь меня, чего я хочу?
— Я не знала, что так получится…
— Не ври, разве колдунья не предупреждала тебя?
— Она не колдунья, она знахарка.
— А какая разница? Если ты камень назовешь хлебом, он мягче не станет. Я не хочу с тобой вражды, женщина. Ты одна теперь знаешь обо мне. Но я тебе ничего не должен. Должна ли ты мне что-то, решай сама, я тебе все долги прощаю. Ты мать, ты спасала своего сына. Требовать от тебя, чтобы ты думала о ком-то еще, глупо. А теперь скажи мне, чего ты хочешь. Не надо ходить вокруг да около.
— Я ничего не хочу от тебя. Я просто хотела расспросить тебя, кто ты, чья душа живет вместе с моим сыном. Разве я многого прошу?
— Если бы ты просила, я бы тебе уже ответил.
— Прошу тебя Христом Богом, расскажи мне — кто ты и что у тебя на уме?
— Меня убили девять дней назад, женщина. Не без вашей помощи я очнулся в теле Богдана, а моя душа — в рабстве у него. Ты не можешь себе представить, что это значит. Он может меня, как куклу, вытащить и посадить разговаривать с тобой, а захочет — засунет обратно в сундук, закроет и забудет до скончания жизни.
— Нет! Богдан не такой, он добрый хлопец!
— Если ты хочешь разговаривать со мной, то научись для начала слушать, не перебивая. А не умеешь — разговаривай с Богданом, я тебя на разговор не вызывал, мне с тобой говорить не о чем. — Это была неправда. Иметь в жизни хоть одного человека, с которым ты не должен кривить душой, — это такое богатство, которого нельзя бросить просто так. Человека, с которым можно скинуть все маски и броню, надетые на душу и на сознание каждый день, каждый миг. Не контролировать каждое сказанное слово, каждую черту лица. Такими подарками судьбы никто не разбрасывается. Судьба — она нас быстро приучает к тому, что она скупая хозяйка.
— Прости меня, я не сдержалась, прошу, говори дальше.
— Да, он не такой. И это твое счастье и его. Не стану скрывать, сперва хотелось мне убить тебя и ведьму твою, а потом броситься в омут головой, взять на душу смертный грех, но вырваться с этой темницы. Но Господь наш, Иисус Христос, учил нас смирению. Принял я кару, постигшую меня, унял бушующий гнев и понял, что и сам виноват в том, что случилось. Слишком жарко я любил, слишком жарко ненавидел. Не захотел Господь принимать мою душу, а чертям в ад меня утащить, видно, грехов моих не хватило. Остыл я — понял, что нет на вас большой вины: ты дитя свое спасала, колдунья делала лишь то, о чем ее просили. Как узнал я сына твоего Богдана, понял, что послал мне Господь испытание — защищать эту душу чистую. Напомнил он мне моего внука, такое же доброе, невинное дитя… Мне был пятьдесят один год, когда меня замордовали. Последние двадцать лет привык я наказы отдавать и привык, чтобы их исполняли. Где земля моя, та, где жизнь моя прежняя прошла, того не ведаю, но где-то далеко отсюда — видать, за морями дальними. Как путь туда найти, не знаю, да и делать мне там нечего. Не дело мертвому назад возвращаться, добром это не кончится. Здесь теперь новая жизнь моя. Что еще знать хочешь?
— Скажи: что на уме у тебя?
— Я — воин, женщина. Другой судьбы у меня нет. Я спрашивал сына твоего. Он хочет эту судьбу со мной разделить. Теперь это наша одна судьба на двоих. Ты можешь гордиться им. У твоего сына сердце воина. Ни разу в тех боях, что нам принять пришлось, даже тень страха не родилась в его сердце. А дальше Господь укажет нам путь. Я многое умею, если будет на то Божья воля, может, и в новой жизни пригодятся мои умения.
— Как мне называть тебя?
— Богданом и называй, теперь это и мое имя.
— Поклянись мне, что не причинишь вреда моему сыну!
— Выпей вина, мать, и не говори глупостей. Вот рана на руке от Ахметовой сабли. Причинил я вред твоему сыну или дочь твою от рабства спас? А если завтра встретим смерть на поле брани, причиню я вред твоему сыну или славой имя его покрою? Ты сама не знаешь, о чем ты просишь.
— А ты знаешь, каково это — родить его, растить, ночей не спать, а потом ждать, что его ногами вперед из дома вынесут, чтобы с ним проститься в последний раз?
— Дурной у нас разговор пошел. Держи его возле своей юбки, пока ему аркан на шею не наденут, а тебя разложат перед ним и станут насиловать всем скопом. Может, так его от гибели убережешь. Он просто сгниет в рабстве вместе с тобой. Только спроси у него сначала, хочет ли он такой доли. Все это уже давно переговорено, незачем воду в ступе толочь. Нет третьего пути. Свой путь твой сын уже выбрал… Теперь твой черед рассказывать. Расскажи, как вы сюда попали и почему твой муж на Богдана волком смотрит?
Переведя дух после непростого разговора, наблюдал за сменой чувств, которые отображались на ее лице. Легкая растерянность в начале разговора в конце концов сменилась досадой, что разговор принял не то направление, которого ей хотелось. Надо отдать должное, мать не стала, как поступило бы на ее месте большинство женщин, ломать разговор и возвращаться к изначальной теме, повышая градус, плавно переводя его в крик с трудно прогнозируемыми последствиями. Достаточно спокойно перенеся тактическую неудачу, она готовилась начинать свой рассказ. Это говорило только об одном: в будущем разговоры с этой женщиной так просто складываться не будут. А то, что они будут, сомнения не вызывает. Допустить, что она передоверит судьбу сына непонятному чуду-юду, подселившемуся в его тело, было бы верхом наивности. Женщины, как правило, весьма неохотно доверяют судьбы своих сынов даже их законным женам. Успокаивало одно: все ее поведение и реакции говорили о силе характера, а также свидетельствовали о том, что со мной портить отношений пока никто не намерен.
— Родом мы с Волыни, с Холмского удела, жили на землях боярина Белостоцкого, пусть земля ему будет пухом. Село наше совсем рядом с усадьбой стояло — пеший туда да обратно за полдня справлялся. Родители рано выдали меня замуж, мне едва шестнадцать минуло. Иван ко мне клинья уже два года подбивал. Родители его женить хотели, а он уперся — сказал, только на мне женится или бобылем останется, хоть из дому гоните. Он упертый: как упрется, только я его сдвинуть могу. Мать его покойная голосила, говорила, что я его заколдовала: где же это видано, чтобы такой видный парубок такую страшилу языкатую замуж звал. Я худенькая тогда была, кожа да кости, а языкатая и драчливая такая, что меня все хлопцы боялись. Мать плакала, что никто меня замуж не возьмет, — кому, говорит, такая жена нужна. Говорила, я на деда покойного похожа — такой же забияка был, все село его боялось. Потом к боярину в гайдуки пошел, долго с ним в походы на ляхов ходил, пока не сгинул.
Как родила я уже Тараса и Оксану, вот после нее округлилась, на бабу похожа стала, начали наши мужики языком цокать — как, мол, Иван разглядел, что с того страшила такая баба ладная выйдет.
Положил на меня глаз тогда боярин наш Юрий Михайлович, пусть земля ему будет пухом, редко он дома бывал, все лето и всю зиму со своими гайдуками в походах проводил. В то время с ляхами постоянно вражда была — то они на нас, то наши бояре на них поход собирали. А если между собой не дерутся, то вместе соберутся на немцев-тевтонов войной или в степь на татар в поход идут. Только весной и осенью дома сидел, когда распутица дороги размоет. Красивый был боярин наш, глаз не отвести. Высокий, ладный, чернобровый, глаза синие, как небо, в глаза взглянет — в голове кружится. Все его любили — боярыня, гайдуки его за ним в огонь и в воду были готовы идти, бабы — что девки, что молодухи, — как он в село въезжал, все на дорогу высыпают: кто с кружкой кваса, кто с ковшиком молока в руках, так и ждут, чтобы боярин на них глаз положил. А если боярин квасу у какой выпьет да в уста при всех поцелует, та девка ходит потом месяц по селу, как гусыня, — всем рассказывает, как ее боярин обнимал да целовал.
Так было всегда. Во все эпохи женщины обожают знаменитостей, раньше это были герои, князья, короли, теперь политики, артисты, музыканты. Стоит тебе стать известным, как женщин начинает к тебе тянуть магнитом.
Так и у обезьян. В стаде обезьяны живут устойчивыми парами, но стоит вожаку стада обратить внимание на какую-то обезьянку, как она тут же бросается ублажать вожака. Потом возвращается к своему партнеру и хвастается, что на нее обратил внимание сам вожак. Неужели Дарвин прав? А я всегда ненавидел его теорию…
— А как на меня глаз положил, в село заедет — и остановится возле нашего подворья. Я в хате сижу, носа на двор не показываю, а он стучит в ворота: вынеси, кричит, красна девица, своему боярину водицы испить. Выношу — а куда денусь, — говорю только: ошибся, боярин, ты хатой. Не девица я, а мужнина жена. А девицы вон вдоль дороги стоят, тебя поджидают. А он смеется — мне, говорит, все равно, чья ты жена, водица у тебя больно добра, как выпью, всю ночь спать не могу. Чего ж тут доброго, спрашиваю, что ты спать не можешь? Так боярыне моей, говорит, радость какая, что мужу не спится.
Потом начал на работу в имение звать — будешь, говорит, под рукой моей жены, она, говорит, хозяйка добрая и мужу твоему работу в имении найдем, будете как сыр в масле кататься.
Отказала я ему — знала, что бывает, когда поверит мышка кошке. Вроде отстал он, другую девку приметил, но не захотел нечистый меня в покое оставить: не успела я дух перевести, как сломал руку помощник коваля в имении. А Иван мой — тот с детства хотел ковалем быть: как малым был, все просился у отца его на кузню отпустить. Прибежит, станет в стороне и смотрит, как в кузне работают. До самого вечера мог смотреть, пока его домой не погонят. Ходил отец его и к боярину старому за сына просить, и коваля просил, но не вышло. Не судьба была тогда Ивану ковалем стать.
Откуда прознал о том наш боярин, того мне неведомо, хотя все это знали — каждый, кого он спрашивал, о том помнить мог. Нашел он Ивана и говорит: хотел ты на коваля учиться — если не передумал, возьмем тебя в кузню на работу, в ученики. Помощник коваля руку сломал, а как заживет, вдвоем будете: стареет уже наш коваль, но научить еще успеет. Жена твоя к боярыне в помощь пойдет, я, говорит, уже с боярыней сговорился.
Коваля еще старый боярин с севера привез. Жмудин он был — хвастался, что его отца варяг на коваля учил. Коваль он был от Бога, за его топорами и пилами со всей Волыни приезжали. Оружие тоже ковал, но мало — только на заказ, если барин упросит. Не дал Бог ему сыновей: семерых дочек ему жена родила. Красивые у него дочки были, все за гайдуков в поместье замуж вышли; даже зятьев не смог в кузню затащить — пришлось ему чужих людей на коваля учить.
Иван сразу согласился, даже у меня спрашивать не стал. Домой прибежал — сияет, как начищенный медный котелок: собирайся, говорит, завтра в имение переезжаем, меня боярин в кузню берет, а ты боярыне в помощницы пойдешь.
Я в слезы: что ж ты делаешь, говорю, или я тебе не сказывала, как боярин вокруг меня вился, клинья подбивал, еле отбилась, так теперь ты меня ему в постель уложишь, чтобы тебя в кузню взяли?..
Не слушал он меня. Ничего, говорит, тебе боярин не сделает, ты под рукой боярыни будешь, сама не захочешь — никто тебя силой заставлять не станет.
Совсем заслепила ему глаза кузня, на все был готов, ничего ему доказать нельзя было. Только и сказала ему: говорят люди, не меряйся с быком кто сильнее, а с чертом кто хитрее, — все равно проиграешь. Но заморочило тебе голову, и решил ты, Иван, что черта перехитришь. Говоришь, никто меня силой заставлять не будет? А давай, говорю, тебя в доме закроем со справной бабой, которая вокруг тебя виться начнет. Никто тебя, Иван, силой заставлять не будет, но не успеешь два раза глазом моргнуть, как на той бабе очутишься.
Ты муж, тебе решать, жена за мужем — как нитка за иголкой ходит, куда приведешь, там и буду жить. Только знай: случится что — не мой то грех, ты сам своей рукой меня к чужой постели привел и одну оставил…
Думала, одумается, откажется в имение ехать, будем в селе дальше жить, но не смогла его сдвинуть: сильнее меня он то железо клятое любил. К матери его бегала, просила, чтобы с Иваном поговорила, отговорила его в имение переезжать. Так она на меня налетела — ты что, говорит, тут из себя святую лепишь, вам счастье привалило, а ты комызишься. Ивана на кузнеца выучат, он сынов твоих научит, всегда в достатке жить будете. Тебя боярыня в дом на работу берет — это тебе не в поле с утра до ночи в три погибели стоять. Ты молодая пока, а поживешь с мое — на все согласна будешь, лишь бы работы этой клятой не видеть. Тебя никто к нему силком в постель не тянет — не хочешь, никто тебя не тронет. А если и поваляет тебя боярин — ничего, с тебя не убудет, на мужа тоже хватит. Иди, говорит, домой и не смей Ивану перечить.
Тут зло меня взяло: а чего я боюсь — мужу все равно, что со мной будет, свекруха — та меня в кровать к боярину положила бы, да еще бы свечкой присвечивала. Ну, думаю, ничего, вы еще пожалеете все, что меня не послушали. Я тебе, боярин, такое устрою — ты нас быстро обратно отправишь.
Так и переселились мы в имение. Иван на кузне работал, меня боярыня в дом на работу взяла. Я боярыне сразу призналась, что ее муж ко мне клинья подбивает, а она смеется: а то я не знаю, говорит, он мне тебя так разрисовал — сказывал, из всего села ты его одна от своих ворот отгоняла, все остальные припрашивали. Поэтому я тебя на работу и взяла: может, дольше остальных пробудешь. А то те, кто к нему липнет, долго не задерживаются: полгода не пройдет, как приходит муж ко мне и просит: убери, говорит, эту девку с глаз моих, сил больше нет терпеть, лезет ко мне и лезет.
Умна была боярыня, пусть ей земля будет пухом, а мужа своего любила больше жизни, никогда его не бранила. Я спрашивала у нее: как же ты мужа не бранишь, что к девкам цепляется? А она говорила: таким его Бог создал, чтобы он девок любил, а они его. Не мне то ломать, что не мной сделано. Он — мой сокол, нельзя сокола в клетке держать, захиреет и умрет в неволе. Должен сокол в небе летать, за гусынями гоняться, все равно ко мне вернется, на мою руку сядет…
Боярин меня поначалу как бы и не замечал: мимо пройдет — порой глянет, а порой, задумавшись, и не заметит. Зимой в поход ушел, не было его, почитай, два месяца. Я уже успокоилась совсем — думаю, навыдумала дура страхов себе. Что, свет клином на мне сошелся, что, вокруг баб других нет, окромя меня? Но рано радовалась: как приехал наш боярин с похода, так снова начал мне проходу не давать. То в доме меня одну встретит, к стене прижмет — и давай мне на ухо всякие глупости шептать, то в комнату к себе отправит прибирать, зайдет за мной, дверь закроет и смеется — не выпущу, говорит, пока не поцелуешь. Ну а я отбиваюсь от него и говорю: даром ты, боярин, на меня время тратишь, нашел бы себе девку посговорчивей — вон их сколько, с тебя глаз не сводят, ничего у тебя со мной не выйдет, я мужа своего люблю.
А он только смеется — ничего, говорит, на каждый замок свой ключик имеется, рано или поздно сыщу и на твой, а мужа свово люби, разве же я против, я свою жену тоже люблю.
И недолго он тот ключик искал. Сам нашелся — там, где я и подумать не могла. В комнате у него одна стена вся была зброей[13] завешана. Чего там только не было, сабли, ятаганы, кинжалы, копья, топоры и еще всякое, чего я раньше и не видала. Я когда там прибирала, как все поделаю, так меня к той стенке и тянет — подойду, вроде как пыль вытираю, а сама на сабли и кинжалы любуюсь, вытяну украдкой из ножен и клинки рассматриваю. Заприметил как-то боярин, ничего мне не сказал, только на другой раз велел мне всю зброю со стены снять и принести масла конопляного и суконок чистых — пора, говорит, мне зброю свою протереть.
Научил меня, как ее чистить, как маслом тонко смазывать, чтобы ржа не брала, а сам мне все клинки показывает да рассказывает о каждом, как он к нему попал, как каким клинком биться надо. А я рот открыла, смотрю — глаз оторвать не могу, как железо острое в его руках вертится. Видит то боярин и говорит: хочешь, тебя научу, как легкой зброей биться? На тяжелую у тебя сил не хватит, а легкой, чувствую, справно биться будешь. Есть у тебя к зброе сноровка.
Тут бы мне отказаться, но как Ивану моему затуманил нечистый голову железом жарким, что в его руках мнется, так и мне затуманил клинком острым, что в моих руках порхает. Чувствовало сердце, что капкан там запрятан, а нечистый шептал: мол, чего тебе бояться, голыми руками от боярина отбивалась, а с клинком он тебя и не тронет. Согласилась я, чтобы он мне ухватки показывал, как с клинком в руках себя вести.
На другой день приносит боярин две деревяшки тупые, на кинжал короткий схожие, и давай меня учить, как нож правильно держать обратным хватом, чем обратный хват лучше прямого. Рассказывал, что его этим ухваткам цыган научил. Заприметил боярин его на ярмарке, где тот что-то с другим цыганом не поделил, и они за ножи схватились. И так ловко он того цыгана подрезал, что боярин и разобрать ничего не смог. Подъехал он тогда к нему и говорит: а сколько монет захочешь, чтобы меня так ножом биться научить? Сторговались они, и неделю, пока ярмарка шла, ходил боярин у того цыгана учиться. Теперь, говорит, тебя этим ухваткам научу — там силы много не надо, главное, быстро и ловко все сделать, тогда любого бугая завалишь, он и глазом моргнуть не успеет.
Как показал мне боярин все эти ухватки цыганские, стали мы с ним на ножах деревянных биться, да так бились, что я и не опомнилась, как уже в постели лежу, и уже в постели с боярином бьюсь. Только не на ножах. Не знала я раньше, что и в постели можно с мужиком биться.
Одеваюсь я, после того как с боярином повалялась, и думаю: чего же мне не стыдно совсем, я же только что с чужим мужиком в постели была. А потом поняла, что мы с ним не любились: мы бились, а куда бой заведет и как биться придется, того никто наперед не знает. В бою ты только про победу думаешь, про все другое забываешь.
А боярин веселится — подобрал, говорит, я к тебе ключик, биться ты больно любишь. В постели ты меня всяко побьешь, тут мне с тобой не справиться, а вот если на ножах меня побьешь, Богом клянусь, ни тебя, ни другую бабу, окромя жены, не трону: проситься будете, чтоб в постели повалял, — палкой отгонять стану. Видно, самому ему уже бабы надоели, раз так зарекся, и боярыню он сильно любил, знал, что она ему все простит, ничего не скажет, а все одно сердце у нее болит от его забав.
Недолго я в постели боярской повалялась: и месяца не прошло, как начала я боярина на ножах бить. Как ухватки добре выучила, так и стала бить. Прав был цыган — там силы особой не надо было, только быстрота и ловкость. А я всяко быстрее боярина была — что моложе и что родилась такой быстрой. Малые были, в снежки играли, никто в меня попасть не мог — всегда уворачивалась; мать сказывала, дед мой покойный тоже быстрым был — становился на пятьдесят шагов от лучника и от стрел уворачивался, не мог тот в него попасть.
Как первый раз боярина побила, обрадовалась и давай его в постель валить: думаю, помнит про слово свое аль забыл? Мужики часто забывают то, что нам, бабам, обещают. Ничего, потешусь с тобой на прощание, а потом напомню про слово твое. Только отстранил он меня — иди, говорит, к боярыне, завтра придешь. Прихожу на другой день — вижу, ждет меня боярин с деревяшками, волнуется. Давай, говорит, покажи мне, чему научилась. Думаю, может, поддаться ему: ишь, как переживает, сердешный, — какому мужику приятно бабе проиграть? Только почувствовал он мысли мои и сказал так, что у меня мороз по коже прошел. Если увижу, что поддаешься, — будешь батогами бита, слово даю. Тут меня зло взяло — побила его быстрее, чем в прошлый раз. Глазом он моргнуть не успел, как поймала левой рукой его руку, мимо себя завела и с разворота обратным хватом дала ему деревяшкой в правый бок — точь-в-точь как он учил.
Расстроился совсем боярин наш, сел на лавку и сказал: как быстро старость подкралась, вроде и не жил еще, а молодость уже пролетела. Все, говорит, Надийка, кончилась твоя наука, научил тебя, чему смог. Я Богу слово давал: не трону больше ни одной девки. Пойду, говорит, боярыню порадую, давно она этого ждала. Подошел к стене, снял кинжал небольшой в простых кожаных ножнах и дал мне. Прими, говорит, подарок прощальный, пойди к сапожнику нашему, пусть приточит тебе к правому сапогу. Да он сам все знает. Носи его, говорит, всегда, никто не знает, когда беда случится, но если ты к ней не готов, тут только твоя вина.
А через девять месяцев Богдан у меня родился, и по сей день я не знаю, чей он сын. Как малый был, ну чисто вылитый Иван — чернявый, боцматый такой карапуз. А как подрос, волос посветлел, вытянулся, на меня стал похож и на деда моего покойного. Мать моя как увидит, так и слезы льет: вылитый, говорит, отец, только маленький еще. У боярина нашего младшенький, Борислав, на полтора года Богдана старше был, его боярыня родила, мы еще в селе жили. Тоже светленький уродился не пойми в кого. У боярина волос черный, как воронье крыло, и у трех старших детей такой же. Как подросли вы, стали во дворе вдвоем играть, светленькие оба, тоненькие, стали злые языки шептаться, что Богдан — боярина нашего байстрюк.
Я то не слушала, уже тогда тучи над нашим боярином сгущаться начали. Как тебе годик был, умер старый князь, кому боярин присягал. Думали все, брат вместо него великим князем станет, но по-другому вышло. На смертном одре просил всех старый князь сыну его присягнуть — верил, что добрым хозяином он будет. Присягнули все сыну его из уважения перед заслугами старого князя, но не вышло с того добра. Через год замирился молодой князь с ляхами и отдал им в подарок половину Волыни — наш Холмский удел и Белзский — и велел всем боярам клятву верности польской королеве принести.
Сперва вроде не трогали ляхи православных бояр, но потом стали пряниками в свою веру заманивать. Кто в римскую веру перейдет, тот мог в сейме заседать, его от королевского тягла освобождали и многие другие вольности обещали. Многие бояре, бывшие товарищи по походам боярина нашего, вере отцовской изменили, в шляхту перешли, дедовские порядки ломать начали, на своих землях панщину ввели, крестьянам под страхом смерти запретили к другим боярам переходить.
Смотрел на это боярин наш — только зубами скрипел. Потом женил сынов своих старших и дочку замуж отдал, только ей шестнадцать исполнилось, под Киевом все они осели. Так сговаривался, что с той стороны в приданое земли дают, а он крестьян на нее приводит. Под Киевом много земли пустой гуляет, туда он часть своих крестьян привел, а часть недовольных крестьян у шляхтичей подговорил переселяться и перебраться помог. На него пробовали даже в суд подавать, но ничего доказать не смогли. Один шляхтич, самый смелый, его на поединок вызвал, но порубил его наш боярин — затихли все: показал поединок, на чьей стороне правда, но не забыли ему ту обиду шляхтичи.
Не боялся их наш боярин: поместье у него стеной обнесено было, гайдуки верные, никто бы не полез. Боярин с боярыней переселяться уже надумали, управляющего искали в поместье оставить, а сами к детям переезжать той весной думали, да не успели. Позарился на монеты, что боярин к отъезду собрал, товарищ его боевой — единственный, кому он еще доверял. Приехал к боярину как бы проститься перед дорогой — знал, что собирается боярин к детям в гости.
Я в тот день белье в усадьбе собрала постирать, день теплый был, только выварила, хотела отнести на ручей полоскать, собрала все в корзину, как началось. Бросились приезжие гайдуки к воротам, наших, тех, что на воротах стояли, зарубили, а ворота открыли. А из соседнего лесочка уже подмога к ним скачет — не успели наши гайдуки опомниться, как залетели они в ворота, часть наших порубили, часть в полон взяли, повязали и увезли сразу. Боярина и боярыню зарубили, а Борислава, младшенького, старший гайдук живого из окна во двор выкинул. Ударился он оземь — и уже не встал, хрипел только, сердешный, пока кто-то не смилостивился и не добил. А эта нелюдь, как маленького выкинул, засмеялся только и в дом ушел. Десять годков Бориславу было — он у меня на руках вырос, вместе с тобой. Занесла я корзину в дом, села на лавку, слезы катятся: все порушилось вмиг, как жить дальше, не знаю.
И в тот миг вдруг стало мне ясно, что не смогу дальше жить, если знать буду, что эта нелюдь рясу топчет. И как пришло мне то в голову, морозом всю меня изнутри сковало, слезы высохли, спокойная стала и холодная, как мрец. Ни о муже, ни о детях своих не думала, ни о чем думать не могла, застыло все внутри, только пустота в душе и смех его адский, как он дите в окно швыряет. Не знаю, сколько я на той лавке просидела, но согнали меня со всей челядью во двор. Вышел боярин-иуда из дому, в руках сабля окровавленная, и говорит нам: «Умер ваш боярин, как похороните, земля ему пухом будет», — а сам улыбается глумливо и нас рассматривает, как скот на ярмарке. Я, говорит, теперь ваш новый боярин, кто из вас готов ко мне на службу пойти?
Все стоят и молчат, что делать, не знают. Поняла я: если не выйду сейчас, никто не выйдет, каждый боится первым шаг сделать. А не выйдет никто — порубит нас всех иуда, он сейчас от крови пьяный, озверевший, никого не пощадит. Вышла я первой, глаза опустила, чтобы никто в глазах моих не увидел, что у меня на душе, и стою. За мной и другие пошли, Иван мой зубами за спиной скрипел, но тоже пошел, сзади мне глазами спину жег — думала, дыру в сорочке пропалит. Осталось стоять двое старых слуг, кузнец, конюх да еще один дед, гайдук старый, рубленый да израненный, он еще старому боярину служил, потом молодых учил, а как сил не стало, просто доживал свой век в имении, семью так и не завел. Кивнул иуда своим гайдукам — зарубили они их, а мы стоим.
Подошел иуда ко мне — запомнил, что я первая вышла, — кто такая, спрашивает. Девка, говорю, дворовая, боярыне по хозяйству помогала. А что, спрашивает, боярина ублажать тоже хозяйке помогала? Стою, голову склонила, чтобы он глаз моих не видел, и молчу. Не буду же ему говорить, что боярин уже десятый год только на жену свою смотрел.
Сегодня, говорит, вы, бабы, нас ублажать будете, идите готовьте столы в доме, мы гулять будем. Пошли мы столы накрывать, а мужиков заставили трупы в сарай поскладывать, чтобы во дворе и в доме не валялись. Сели они есть да пить, и пошла у них гулянка. Пожалела я тогда, что ничего в травах не понимаю, трунков[14] варить не умею, потруила[15] бы всех разом. Как хмель им в головы уже ударил и начали они нас лапать, подошла я к нелюди, к гайдуку старшему, и говорю: буду тебя ласкать жарко, ублажать, как ты захочешь, только другим меня на потеху не отдавай.
Глянул он на меня, глаза страшные, не пьяный совсем, вроде и не пил, улыбнулся криво и говорит: ну пойдем, девка, наверх, покажешь мне, что ты умеешь. Встал из-за стола и вышел из трапезной, к лестнице пошел, никто на то и внимания не обратил. Следом и я пошла — пусто внутри, только одну думу думаю: или помщусь за тебя, Бориславчик, или трупом лягу. И вдруг как будто голос боярина услышала, как будто снова он мне про цыгана рассказывает, который его ухваткам с ножом учил. Рассказывал цыган боярину, а тот мне, как поймали его однажды гайдуки с ворованными лошадьми. Два ножа было у цыгана — один за поясом, второй за сапогом. Пока его догоняли, спрятал цыган меньший нож в рукаве рубахи, рукава широкие у цыган, в конце завязками затягиваются, как у нас, баб. Рукоять ножа к руке завязкой рукава прижал, только кончик виднелся, а второй нож за сапог засунул. Как руки вязали, он одной рукой другую прикрыл, так того ножа и не заметили, только тот, что в сапоге, нашли. Перепилил он ночью веревки и сбег, так и спасся.
Поняла я: недаром то мне вспомнилось. Пока гайдук на лестницу повернул, метнулась на кухню, нож поменьше схватила, за сапог заткнула, а подарок боярина — по-цыгански завязкой рукава рукоять к руке прижала. Подымаюсь за ним по лестнице, а он наверху уже ждет — где, спрашивает, так долго ходишь, я уже скучать начал. Еле, говорю, от гайдуков ваших отбилась, пройти не давали, каждый норовит на колени усадить. Веду его в спальню боярыни: точно знала, что там дверь изнутри на крючок запирается.
Как только мы в комнату зашли, он сзади подошел и давай меня руками ощупывать, но не как бабу щупает, а ищет что-то. Всю ощупал, пока за сапогом нож не нашел, не успокоился. Нашел, к шее мне прижал и на ухо шепчет — мол, зарезать меня хотела, сучка, не выйдет у тебя ничего, я сразу все понял, как только ты ко мне подошла. Еще, говорит, ни одна баба по своей воле ко мне не подходила: все меня боятся.
А я ему говорю: нравятся мне такие мужики, от которых страшно, так меня к ним и тянет. На душе дальше пусто, он мне ножом шею почти режет, а мне не страшно совсем — наоборот, веселость какая-то появилась, только холодная такая веселость, страшная.
Он шепчет: это ты, сучка, пока такая смелая, посмотрим, какая ты станешь, когда мы тебя всем скопом насиловать будем. А я спиной и задом об него трусь и говорю: ты сперва сам попробуй, потом делиться не захочешь, запрешь меня в комнате, никуда саму не выпустишь. Проняло тут его, нагнул он меня вперед, левой рукой мне юбки на голову задирает, а я ножик из рукава достаю и беру его обратным хватом, как боярин учил. Начал он с ремнем своим возиться, убрал правую руку с ножом с моей спины, он меня там ножиком покалывал — видно, хотел, чтобы меня дрожь проняла. Начал что-то правой рукой придерживать, чтобы пояс снять, — тут я ему нож и засадила с размаху между ног, он только охнул. Не успел он до конца охнуть, как развернулась я за его правой рукой и всадила нож с разворота ему под потылицу,[16] только хрустнуло что-то. Он как стоял, так лицом в ковер и бухнул, даже ножа из руки не выпустил.
Вот тут меня трусить начало, как в лихоманке, зуб на зуб не попадает, всю трусит, еле на ногах стою. Закрыла двери на крючок, села на кровать, отдышалась, думаю, надо детей и мужа спасать: если меня найдут, то и их не пожалеют. Сняла с него все ценное, даже сапоги сняла, нож свой из шеи вынула, замотала покойника в ковер и под кровать засунула: пока не заглянешь, не заметишь. А и заглянешь, то не поймешь, что в ковре замотано что-то, пока не размотаешь. Зажгла свечу, в комнате поискала, нашла сапожки боярыни сафьяновые, еще кое-что ценное, на что гайдуки внимания не обратили, связала то все в узелок и из окна под стену кинула. Во дворе уже стемнело, да и не было никого. Еще раньше нашла у боярыни сорочку белую, на мою похожую. Переоделась, свою, кровью заляпанную, в ее сундук засунула, закрыла окно, погасила свечу и обратно пошла. Вышла через кухню в задний двор, никто меня не заметил, подобрала узелок и пошла к своим.
Наша светелка в другом доме была, рядом с боярским. Прихожу — мои сидят все, трясутся, на меня смотрят как на покойницу — тебя кто отпустил, спрашивают. Видно, думали, что меня там до утра валять будут. Засмеялась я, говорю, сама себя отпустила, те, кого я слушалась, померли, а новых пока не нашлось. Собирайтесь, завтра едем отсюда. Иван спрашивает: а чья это сорочка на тебе, где свою подевала? Сразу заприметил муж любезный, что жену раздевали. Шепнула ему на ухо, что да почему и кто в спальне под кроватью лежит, его аж трусить начало. Не трусись, говорю, пьяные все, никто его там не найдет. Взяла Ивана с Тарасом, прикатили мы пустой воз — во дворе всегда пустые возы стояли, — велела складывать все, что бросить жалко, в узлы и на воз грузить. Иван про инструмент кузнечный вспомнил, прикатили еще один воз, при лучине собрали что ценное, детей спать уложили, а сами ждем, когда все затихнет.
Долго ждали, Иван трясется, чего сидим, тикать надо, а куда тикать, если пьяные гайдуки у ворот песни поют и в доме крик да гам. Наконец под утро уже затихло все. Вышла я посмотреть — во дворе пусто, только у ворот два пьяных гайдука на земле спят, кожухами укрылись. Детей веревкой со стены спустили, велела по дороге к нам в село идти, мы с отцом вас догоним. Вывели мы двух тягловых лошадей с конюшни, запрягли, подъехали к сараю, где трупы лежали, застелили узлы свои холстиной, а на холстину убитых сложили. На один воз боярина с женой и с сыном, на второй — кузнеца старого и еще пару порубанных, что первыми лежали. Открыли мы ворота тихонько, выехали, гайдуки пьяные даже не пошевелились: могли мертвых не грузить. Думали, проснутся, спрашивать будут — скажем, велел новый хозяин мертвых с утра вывезти и закопать. Иван хотел бегом уезжать, а я говорю: нет, бери веревку, закроешь за мной ворота, я с возами потихоньку поеду, а сам со стены слезай, но веревку вдвое возьми, чтобы потом снять смог, чтобы следу не осталось, что мы уехали.
Покатили мы в село, трупы накрыли, чтобы не видел никто, детей по дороге подобрали. Перед селом — развилка, там дорога в сторону Польши идет, то и есть большая дорога, там в дне пути городишко стоит, мы туда на ярмарки да на базары пятничные ездили, а имение на отшибе стоит, за ним в другую сторону дороги нету — только сюда, к развилке. Дорога в литовские земли через село проходит и дальше, туда возом дня два ехать надо. Перед развилкой велела все трупы в один воз сложить, Тараса в другой воз посадила и велела потихоньку к городку ехать, мы его догоним. Иван рот открыл, орать начал, что в литовские земли тикать надо, иначе поймают нас и повесят, что, мол, ты, дура, делаешь, а я тихо ему на ухо шепнула: рот закрой, а то без языка останешься, мне твой язык без надобности, только мешает. Спокойно так сказала и в глаза посмотрела, а у меня душа еще не оттаяла тогда — так и осталась морозом скована. Он сплюнул только со злости, но больше не перечил.
В селе в церковь сразу завернули, батюшку нашли, трупы занесли и на холстину сложили. Сказали батюшке, что в литовские земли от изверга бежим, что боярина с семьей замордовал, просили за нас с родичами попрощаться — и сразу за село покатили, в сторону Литвы. Как от села добрый кусок отъехали, повернули на лесную дорогу, она мимо нашего села шла и выходила на дорогу в городок, по которой Тарас поехал. Кому в наше село заезжать нужды не было, мог так дорогу сократить. Заехали мы по ней в лес, нашла я в узлах Тарасову одежу, ему тогда уже четырнадцать было, и давай переодеваться. Грудь полотном примотала, чтоб не оттопыривалась, штаны, сорочку надела, свытку мужскую, шапку нашла старую Тарасову, как раз на мою голову, только с косой прощаться надо было. Вытащила я нож боярский и обрезала косу под самый корень, Иван только охнул. Я ему нож даю и говорю: ты не охай, а укороти мне волос, как сынам подрезаешь. Он и Тарасу, и Богдану завсегда волос подрезал. Порезал он мне волос ножом, надел мне шапку и говорит: гарный из тебя парубок вышел, хоть под венец веди, и смеется.
Ну, думаю, слава богу, а то ехал надутый, как сыч. Поехали мы Тараса догонять, выехали на дорогу, а он еще к развилке не доехал, добре, что хоть дотуда добрался, что заметили его. Боялся один: все нас ждал — проедет чуток и станет. Я давай его ругать: что же ты делаешь, говорю, поганец, тебе ясно сказали ехать помалу, а не стоять, ты уже давно в другой стороне должен был быть. А если бы мы тебя не увидели и дальше погнали, что было бы? А он смотрит на меня, рот открыл и закрыть не может. Мама, это ты? — спрашивает. Ну, думаю, если родное дитя не узнало, значит, и чужой не признает, даже если и видел меня.
Говорю им: если искать нас будут, то семью искать будут — мужа, жену, детей. Поэтому разделиться нам надо. Ты, Иван, со старшими, Тарасом и Оксаной, вперед поедете, спрашивать будут — скажете, из Подберезовиков вы, Тарас и Оксана — твои младшие брат и сестра, едете на базар, он как раз завтра с утра начинается. Мы следом поедем, но отстанем от вас, Богдан и Марийка тоже мои брат и сестра будут, только мы уже из нашего села будем. Так и поехали, долго никто нас по этой дороге не искал. Как уже в городок въезжали, телег много на дороге стало, увидели двух гайдуков, а с ними хлопчика, сына кухарки нашей, что подъезжали ко всем возам, где семьи сидели. Но к нашим возам даже не подъехали. Въехали в городок, переночевали в корчме на сеновале за два медяка, утром на базар пошли. Продали все, что я в узелке собрала, и заставила Ивана весь инструмент из кузни продать: приедем на место — там, говорю, купим. Искать будут семью коваля, не дай бог кто инструмент в возу найдет — сразу нам конец.
Расспросили дорогу в Киев, выбрали такой путь, чтоб подальше от наших мест в литовские земли въезжать, — боялись, что около переездов нас искать могут. Как к Киеву добирались, то отдельно рассказывать надо: больше месяца добирались, а возле Киева, в лесах, две недели прятались вместе с крестьянами местными от татарского набега. Приехали в Киев на базар, расспрашивать начали, кто про детей нашего боярина знает, где они поселились, а Иван давай инструмент в кузню искать, всю дорогу маялся, сердешный, что его инструмент продали.
Там и на Иллара наткнулись. Сидел он на базаре с инструментом в кузню — вроде как продает, а сам коваля себе в село искал. Погиб их коваль по глупости той зимой. Пошел на охоту, но секач его порвал крепко, перемотал он себя и до дому добрался, но не выжил — помер от ран через два дня. Вдова с младшим сыном переехала к старшему сыну в другое село, тот уже два года как женился и уехал к жене в село, там коваля своего не было, атаман его сразу после свадьбы к себе заманивать начал. А младшего еще ничему толком не научил покойник, поэтому и поехал тот к брату доучиваться. Так и вышло, что было у Иллара два коваля, а не осталось ни одного. Полгода искал Иллар коваля, найти не мог, а как вернулись они из похода, после татарского набега, поехали в Киев добычу продавать. Тогда и придумал Иллар: а давай я инструмент из кузни на базаре выставлю, раз коваль инструмент купить хочет — значит, своего нет, а если инструмента нет, то и кузни нет, а значит, можно такого к себе в село заманить.
Как узнал он, что мы переселенцы с Волыни, вцепился, как клещ, пока не согласились к нему ехать. Да и где бы мы что лучше нашли: кузня, инструмент, хата готовая, все от прежнего коваля осталось — бери и пользуйся. Вдова за то денег не захотела, сказала, как младший сын выучится и осядет уже, так должны мы кузню с инструментом и хату справить за свой кошт. Иллар сказал, что то его забота будет, поторговались они с Иваном и вдовой и сговорились, что мы ему пятнадцать золотых будем должны, а он вдове все купит и за хату с местным атаманом сговорится. На девять золотых у нас монет сразу набралось, потом еще три отдали, осталось у нас долга еще три золотых.
Я слушал ее исповедь, подливая вина то ей, то себе, и думал, сколько лет носила она это в душе, не имея кому рассказать то, что давило и рвалось. Желание перед отцом Василием исповедаться могло возникнуть только после бочки вина, выпитой вместе, и то, пожалуй, всего бы не рассказывал. И еще мне было досадно, как легко она меня переиграла, даже не задумываясь над этим. На мое нарочито холодное и откровенно недружеское повествование она интуитивно ответила исповедью, раскрыв передо мной душу и обнажив сердце. И от того, что я сейчас скажу, зависело, кем стану в ее глазах — близким человеком, способным понять и сопереживать другим, либо холодным мерзавцем, думающим только о себе. Мою неуклюжую попытку сохранить дистанцию в наших отношениях она смела, как ураган, да и не может мать жить в неведении, кто рядом с ее сыном, друг или негодяй. Вот и получилось, что мы вернулись к началу разговора, только сделала она это изящным пируэтом, таким, каким в моем воображении она выигрывала схватки на ножах. Надо будет попросить, чтобы показала, чему там ее боярин научил такому страшному.