Смерть героя Олдингтон Ричард

— А почему же она вчера с нами не ужинала?

— Я ее не приглашала.

— Как так не приглашала?! Почему?!

Вопрос, видно, был неприятен Элизабет, но она попробовала небрежно от него отмахнуться:

— Мы с Фанни теперь почти не встречаемся. Ты же знаешь, она всегда нарасхват.

— А все-таки почему вы не встречаетесь? – бестактно допытывался Уинтерборн. – Что-нибудь случилось?

— Не встречаемся, потому что я не хочу, – отрезала Элизабет.

Он промолчал. Так, значит, из-за него Элизабет и Фанни стали врагами! Помрачнев еще больше, он ушел к себе. Наобум взял с полки какую-то книгу, раскрыл — это оказался Де Квинси[301] «Убийство как одно из изящных искусств». Он начисто забыл, что существует на свете этот образчик кладбищенской иронии, и тупо уставился на крупно напечатанное заглавие. Убийство как одно из изящных искусств! Метко сказано, черт подери! Он поставил книгу на место и принялся перебирать свои кисти и краски. Элизабет взяла себе все его альбомы, бумагу, все чистые холсты, остался только один. Тюбики с красками высохли и стали твердые, как камень, палитра была вся в ссохшихся жестких комках краски, – так она и пролежала без него все пятнадцать месяцев. Уинтерборн отчистил ее так старательно, словно боялся за грязную палитру получить выговор от ротного командира.

Он отыскал свои старые эскизы и стал их просматривать. Неужели это все его рук дело? Да, как ни странно, на всех та же подпись: Дж. Уинтерборн. Он неодобрительно поглядел на эскизы, потом, не торопясь, разорвал их, бросил в пустой камин и, чиркнув спичкой, поджег. Он следил, как пламя подбиралось к бумаге и она корчилась, тлела, тускло багровея, потом чернела, съеживалась и обращалась в прах. Прислоненные к стене, аккуратными пачками были составлены его полотна. Он бегло просмотрел их, точно колоду карт, и так и оставил у стены. Остановился в недоумении, наткнувшись на свой автопортрет, о котором начисто забыл. Неужели и это его работа? Да, вот и подпись. Но когда и где он это писал? Он держал небольшое полотно обеими руками, и вглядывался, и лихорадочно рылся в памяти, но так ничего и не припомнил. Даты не было, и он даже не вспомнил, в каком году это могло быть написано. Неторопливо примерясь, он прорвал ногой холст, полосу за полосой отодрал его от рамы и сжег. Это был единственный его портрет, он никогда не соглашался фотографироваться.

На фронте строго запрещалось вести дневник или делать какие-либо зарисовки: ведь попади они в руки врага, он мог бы ими воспользоваться. Уинтерборн закрыл глаза. И тотчас ему живо представилась разрушенная деревня, дорога, ведущая в М., истерзанная, оскверненная земля, длинный отвал шлака, и он услышал раскатистый грохот рвущихся в М. тяжелых снарядов. Он прошел в комнату Элизабет за листом бумаги и мягким карандашом для эскиза. Элизабет не было дома. Шаря у нее на столе, он наткнулся на письмо, написанное незнакомым почерком, перевернул и невольно прочел начало. Ему бросилась в глаза дата — день его возвращения в Англию — и первые слова: «Дорогая, говоря твоими словами — вот досада! Ну, ничего, этот визит наверняка не затянется, и…» Уинтерборн поспешно прикрыл письмо чем попало, чтоб не читать дальше.

С карандашом и бумагой он вернулся к себе и принялся набрасывать ту памятную картину. И с удивлением заметил, что рука его, когда-то такая уверенная и твердая, едва уловимо, но несомненно дрожит. Вчерашняя выпивка или контузия? Он упорно трудился над эскизом, но все шло вкривь и вкось. Он устал проводить линию за линией и тут же со злостью их стирать. А ведь вся эта картина так и стояла в памяти, и он ясно понимал, какими средствами надо бы передать ее на бумаге. Но рука и мозг ему изменили, он простую карандашную линию и ту уже не мог провести быстро и точно.

Обронив карандаш и резинку на полустертый набросок, он опять пошел к Элизабет. Она еще не вернулась. В комнате, залитой солнцем, стояла тишина. Прежних оранжево-полосатых занавесок уже не было, вместо них висели длинные широкие занавеси из плотной зеленой саржи, не пропускавшие света: приходилось соблюдать правила затемнения. В большой синей вазе — летние цветы, на красивом испанском блюде — горка фруктов. Ему вспомнилось, как в это окно три года назад, чуть ли не день в день, влетела оса, точно крохотный фоккер. И он с удивлением почувствовал, что в горле застрял ком и на глаза навертываются слезы.

Часы на ближней колокольне пробили три четверти. Он взглянул на ручные часы: без четверти час. Надо бы пойти куда-нибудь поесть. Он забрел в первый попавшийся ресторан. Официантка предложила ему мясных консервов, – весьма благодарен, консервами он сыт по горло. Перекусив, он позвонил Фанни, но к телефону никто не подошел. Медленно, лениво он побрел к ней — может быть, она тем временем вернется домой. Но Фанни все не было. Он нацарапал записку, прося ее встретиться с ним, как только у нее найдется свободная минута, потом сел в автобус, вернулся в Челси, лег на кровать и уснул. Около шести к нему заглянула Элизабет и на цыпочках вышла. В семь она его разбудила. Он мгновенно проснулся, вскочил, по привычке протянул руку за винтовкой.

— Что там?

На миг у Элизабет захолонуло сердце: он так внезапно вскинулся, да еще сам того не сознавая резко оттолкнул ее, наклонившуюся к нему.

— Ох, извини. Как ты вскочил! Я совсем не хотела тебя пугать.

— Ничего. Я не испугался, это, знаешь, привычка — срываться в спешке. Который час?

— Семь.

— Боже милостивый! С чего это я так заспался?

— Я зашла спросить, хочешь поужинать сегодня со мной и с Реджи?

— А потом он придет сюда?

— Нет, конечно.

— Я сегодня собирался ужинать с Фанни.

— Хорошо, как хочешь.

— Можно мне взять второй ключ?

— Он, кажется, потерялся, – солгала Элизабет. – Но я оставлю дверь открытой, я ведь и сегодня не запирала.

— Хорошо, спасибо.

Аu revoir.[302]

Аu revoir.

Уинтерборн умылся и долго изо всех сил тер щеткой для ногтей свои загрубевшие руки, тщетно пытаясь соскрести глубоко и словно навек въевшуюся грязь. Руки стали почище, но по-прежнему казались отвратительно жесткими и грубыми, – все бороздки и трещины на пальцах так и остались черные. Из телефонной будки он позвонил Фанни.

— Алло! Фанни, ты? Говорит Джордж.

— Милый! Как ты живешь? Когда вернулся?

— Дня три назад. Ты разве не видела моей записки?

— Я уезжала и вот только что вернулась и нашла ее, – солгала Фанни.

— Ну, неважно. Давай пообедаем сегодня вместе, ладно?

— Милый, мне ужасно жаль, но я никак не могу. Обещала пойти в одно место и просто не могу не сдержать слова. Вот досада!

«Говоря твоими словами — вот досада! Ну, ничего, этот визит наверняка не затянется и…»

— Не важно, дорогая. А когда мы встретимся?

— Одну минуту, я посмотрю свою записную книжку.

Короткое молчание. Откуда-то чуть слышно донесся обрывок чужого разговора: «Что ты говоришь! Боже мой, неужели убит! Да ведь недели не прошло, как он вернулся на фронт!»

И снова голос Фанни:

— Алло, Джордж! Ты слушаешь?

— Да.

— Сегодня среда. Как-то так вышло, что я всю эту неделю ужасно занята. Может, поужинаем вместе в субботу?

— Только в субботу? А раньше нельзя? Понимаешь, у меня отпуск всего на две недели.

— Ну, тогда, если хочешь, позавтракаем вместе в пятницу. Я уговорилась кое с кем, но ты тоже приходи. Хотя приятнее поужинать вдвоем, правда?

— Да, конечно. Стало быть, в субботу. В котором часу?

— В половине восьмого, там же, где всегда.

— Хорошо.

До свиданья, милый.

До свиданья, голубка.

Он поужинал один, потом пошел в «Черкесское кафе»; кто-то говорил ему, что в последнее время там собирается цвет интеллигенции. Кафе оказалось битком набито, но Уинтерборн не увидел ни одного знакомого лица. Он все же отыскал свободное место и сел. Напротив него два стола занимало блестящее общество элегантных молодых гомосексуалистов, из них двое — в форме штабных офицеров. Они окинули Уинтерборна надменным взглядом, усмехнулись и больше его уже не замечали. Ему стало не по себе: уж не зря ли он затесался сюда в своей солдатской одежде? Может быть, рядовым в это кафе ходить не полагается? Он уплатил за кофе и вышел. Некоторое время слонялся по улицам, потом забрел в кабачок на Черинг-Кросс и подошел к стойке, у которой пили пиво два томми. Это были унтер-офицеры тыловой службы, инструкторы какого-то учебного батальона, судя по их разговору: они бесконечно наслаждались тем, что на каком-то пустяке «утерли нос» офицеру, оплошавшему на учениях. Уинтерборн хотел было распить с ними бутылочку и поболтать, но тут ему попалось на глаза объявление, воспрещавшее посетителям угощать друг друга. Он расплатился и вышел.

Потом он забрел в какой-то мюзик-холл. Тут распевались во множестве сверхпатриотические песни и разыгрывались патриотические сценки с участием девиц, одетых в цвета союзных государств. Снова и снова поминалось превосходство союзников и ничтожество немцев, и всякий раз публика бурно аплодировала. В особо остроумной сценке некий томми брал в плен сразу нескольких немцев, заманив их привязанной к штыку сосиской. Хор девиц в довоенных красных мундирах пропел песенку о том, как все девушки любят томми; при этом они дружно задирали ноги в форменных солдатских штанах и совсем не в лад отдавали честь. И в заключение грандиозный финал — торжество Победы — под звуки солдатской песни:

  • Нам до Рейна прогуляться,
  • Право слово, нипочем!

Представление кончилось, оркестр заиграл «Боже, храни короля», Уинтерборн, как и все солдаты в публике, вытянулся и стал «смирно».

Одиннадцать часов. Он решил пойти в свой клуб и там переночевать. В клубе было сумрачно и пусто, лишь четыре почтенных старца горячо спорили о только что сыгранной партии в бридж. Всюду висели объявления, призывающие членов клуба экономить электричество. Вся прислуга была женская, только старший лакей — бледный человечек в очках, лет сорока пяти; он объяснил Уинтерборну, что переночевать здесь ему не удастся: все спальни в клубе реквизированы военным министерством. Странно было снова услышать, как тебя называют «сэр».

— Меня тоже призывают, сэр, – сказал лакей. – Не сегодня-завтра меня призовут, сэр.

— Вы какой категории?

— Второй, сэр.

— Ну, все будет в порядке. Вы только всем говорите, что вы — опытный официант лондонского клуба, и вас наверняка возьмут в офицерскую столовую.

— Вы так думаете, сэр? Жена со страху за меня места себе не находит, сэр. Простынешь, говорит, там, в окопах, да и помрешь. Я, знаете ли, слабогрудый, сэр, вы уж простите, что я вам все это выкладываю.

— Уверен, что вас на передовую не пошлют.

В начале 1918 года этот маленький лакей умер в военном лазарете от двустороннего воспаления легких. Клубная комиссия вручила его вдове десять фунтов стерлингов и постановила занести его имя на мемориальную доску павших воинов — членов клуба.

Спать Уинтерборну не хотелось. Он слишком привык ночами бодрствовать и быть начеку, а спать днем, – не так просто оказалось отстать от этой привычки. До самого утра он то бесцельно бродил по улицам, то сидел на скамье где-нибудь на Набережной. Теперь мало кто ночевал тут на скамейках, – как видно, война всем нашла работу. Странно, думал он, во время войны Англия тратит ежедневно пять миллионов фунтов на убийство немцев, а в мирное время не может потратить пять миллионов в год на борьбу с собственной нищетой. Дважды с ним вполне вежливо заговаривали полицейские, принимая его за отпускного фронтовика, которому негде ночевать. Он кое-как объяснял, что просто хочет побыть на улице. Один постовой отнесся к нему совсем по-отечески:

— Послушай меня, сынок, поди к Молодым христианам. Они за койку возьмут недорого. У меня вон тоже сын воюет, тебе ровесник. Был бы он на твоем месте, не хотел бы я, чтоб он попал к какой-нибудь лондонской потаскушке. Он славный малый, верно тебе говорю. А с ним поступили не по совести, жестоко поступили. Ни разу отпуска не дали, а он уже почти два года во Франции.

— Почти два года без отпуска! Что за чудеса!

— Да, вот когда из лазарета выписался, и то не пустили.

— А с чем он там лежал?

— Вроде с воспалением легких, только мы-то думаем — это он так написал, чтоб нас не тревожить, а на самом деле ранило его. Потому как в другой раз он спутался, написал, что хворал плевритом.

— А вы случайно не знаете, что это был за лазарет?

— Как же. Кс.П.

Уинтерборн невесело усмехнулся: он знал, что это означает — венерический. Пока солдат находится там на излечении, ему не платят жалованья и затем на год лишают отпуска. Но отцу незачем знать правду.

— Давно ваш сын выписался из лазарета?

— Да уже месяцев десять, а то и больше.

— Ну, тогда к рождеству ему наверняка дадут отпуск.

— Дадут, по-твоему? Право слово? Он у меня славный малый, красивый, крепкий, любо посмотреть. Может, повстречаешься с ним, когда вернешься на фронт. Том Джонс его звать. Том Джонс, артиллерист.

И опять Уинтерборн усмехнулся при мысли, каково было бы отыскивать Тома Джонса среди тысяч разбросанных по всем фронтам артиллеристов. Но вслух сказал:

— Если повстречаемся, я ему скажу, что вы его ждете не дождетесь.

И сунул в руку полицейского полкроны: пускай выпьет за их с Томом здоровье. Полицейский козырнул ему и на прощанье назвал «сэр».

Он позавтракал в закусочной Локхарта копченой рыбой, выпил чаю, потом умылся в подземной уборной. Около десяти он был дома. Не подумавши, прошел в комнату Элизабет. Она и Реджи, сидя в халатах, пили чай. Извинившись почти униженно, он ушел к себе. Скинул башмаки с ноющих усталых ног и, не раздеваясь, растянулся на постели. Через десять минут он уже спал крепким сном.

Свиданье с Фанни вышло какое-то неудачное. Она была на редкость весела, прелестна, нарядна и обаятельна, сперва оживленно болтала, потом храбро старалась победить его неуклюжую молчаливость. Уинтерборн и сам не понимал, отчего он так неловок и молчалив. Казалось, ему попросту нечего сказать Фанни, он словно отупел — половина ее изящных острот и тонких намеков до него не доходила. Похоже было, что он держит устный экзамен и как дурак делает промах за промахом, ошибку за ошибкой. А ведь он любит Фанни, очень любит, и Элизабет он тоже очень любит. Но ему почти нечего им сказать и так утомительно слушать их небрежно-изысканную болтовню. Попытался он было рассказать Элизабет кое-что из пережитого на фронте, – и когда описывал, как их обстреливали химическими снарядами и какие страшные лица были у отравленных газом, вдруг заметил, что ее тонко очерченные губы покривились в усилии скрыть зевок. Прервав рассказ на полуслове, он попробовал заговорить о другом. Фанни полна сочувствия, но и на нее, как видно, он наводит скуку. Да, разумеется, ей с ним скучно. И она и все они здесь по горло сыты войной, о которой непрестанно твердят газеты и все вокруг; они хотят забыть о войне — да, конечно, они хотят забыть. А тут является он, молчаливый, угрюмый, в хаки, способный хоть немного оживиться, только когда изрядно выпьет и заведет речь о фронте.

Он отвез Фанни домой в такси, по дороге держал ее за руку и молча смотрел прямо перед собой. У дверей он поцеловал ее.

— Спокойной ночи, Фанни, родная моя. Огромное тебе спасибо, я так рад, что ты со мной поужинала.

— Ты разве не зайдешь?

— Не сегодня, милая. Ужасно хочу спать… понимаешь, я немного устал.

— Ах, так. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, голуб…

Дверь захлопнулась, отсекая последний слог.

Он возвращался в Челси пешком. Уличные фонари светили еле-еле. Впервые в жизни он ясно увидел звезды над Пикадилли. Проходя по Кингз Роуд, он услышал тревожные звуки труб, – они возвещали воздушный налет. Дома он лег в постель, погасил свет и лежал с открытыми глазами, настороженно прислушиваясь. Заговорили зенитные орудия, и тут он, к своему стыду, понял, что страх перед взрывами вернулся к нему; и, заслышав грохот бомбы, он всякий раз вздрагивал. А они падали все ближе, и одна с оглушительным треском разорвалась на соседней улице. Он вдруг заметил, что обливается потом.

Элизабет не возвращалась домой до трех часов ночи. Они с Реджи укрылись в отеле Пикадилли. Когда она наконец вернулась, Уинтерборн еще не спал, но не окликнул ее.

Отпуск кончился, и пять недель Уинтерборн, как полагается, проболтался на сборном пункте. Ему тошно было возвращаться к казарменному житью, и люди, которые теперь его окружали, были ему не по душе. Все они уже побывали в окопах, но здесь почему-то казались совсем другими, чем на фронте. Узы товарищества распались, каждый думал только о себе, недружелюбно косился на остальных, и все раболепно заискивали перед унтер-офицерами в надежде получить увольнительную в город. Кажется, они только об увольнительных и думали, только и мечтали что о девчонках да о кабаках. И без конца брюзжали. Порой кто-нибудь рассказывал случаи из фронтовой жизни, от которых волосы вставали дыбом, но Уинтерборн считал, что любой из этих ужасов вполне правдоподобен, хотя, конечно, рассказчики могут и приврать. В память ему врезался рассказ, верней, небольшой эпизод, слышанный от одного пехотного сержанта.

— И худо ж нам пришлось на Сомме, черт ее дери. Нагляделся я там, бывало такое — век не забудешь.

— А что? – спросил Уинтерборн.

— Да вот ранило одного нашего офицера, и видим — бежит к нему немец с ручной гранатой. Подбежал, сдернул кольцо и сунул ее раненому под голову. А у офицера обе руки перебиты, и двинуться не может. Так он и лежал целых пять секунд, – граната шипит у него под ухом, а он дожидается, чтоб она разнесла ему череп. Мы не успели к нему добежать. Того немца кто-то пристрелил, а потом наши подобрали раненого немецкого офицера и швырнули его живьем в горящий склад боеприпасов. И вопил же он, страшное дело!

Со сборного пункта его отправили в офицерскую школу, дав перед тем отпуск на два дня. Он все-таки уговорил Элизабет встретиться с Фанни, и в день его отъезда они позавтракали все вместе. Фанни с Элизабет проводили его на поезд и, выйдя с вокзала Ватерлоо, тут же разошлись в разные стороны.

Потянулись месяцы нудной муштры в нудном мрачном лагере. Посреди обучения он однажды получил двухдневный отпуск, а потом его произвели в офицеры и снова отправили в отпуск, велев ждать приказа о новом назначении.

Увидев его в новой форме, и Элизабет и Фанни пришли в восторг от покроя и материала: теперь он точь-в-точь офицер, не хватает только знаков различия да портупеи. В новеньком офицерском обмундировании, с маленьким голубым шевроном на левом рукаве — знак принадлежности к экспедиционным войскам — он казался чуть ли не франтом. В обеих вновь вспыхнули самые нежные чувства, и весь месяц отпуска они усиленно развлекали и ублажали его. Фанни по-прежнему считала, что он несравненный любовник. Но только «в антрактах» он уже не болтал весело и оживленно, а сидел хмурый, молчаливый или пил и говорил все о той же надоевшей ужасной войне. Вот жалость — ведь прежде он был такой милый, интересный собеседник…

Подошел к концу и этот отпуск. Уинтерборн получил назначение и снова отправился на сборный пункт, на север страны; деревянные бараки стояли среди пустой, унылой вересковой степи, негде было укрыться от дождя и ветра, и в эту сырую зиму холод пробирал до костей. Офицеры здесь резко делились на две части или касты: в одной — те, кто воевал с первых дней, был ранен, но выжил и переведен на постоянную службу в пределах Англии; в другой — вновь произведенные и кое-кто из раненых, оставленные во внутренних войсках временно. Обедали в просторной общей столовой, но, кроме того, были еще две комнаты, то ли курительные, то ли гостиные, и, словно по молчаливому уговору, каждая группа держалась обособленно. Одни лишь выпускники Сэндхерстского училища допускались в комнату избранников, которые оставались в Англии.

Делать было почти нечего: ротный строй, поверка, немного ученья, изредка дежурство. Офицеров-новичков, ждавших отправки на континент, оказалось так много, что казармы были переполнены и на плацу, кажется, офицеров бывало больше, чем рядовых. Похоже, что младшим пехотным офицерам цена пятачок пучок, думал Уинтерборн.

Наконец он получил приказ отправляться в действующую армию — опять во Францию, а не в Египет или Салоники, как он надеялся. Ему дали еще два дня отпуска, и он поссорился с Элизабет, которая поймала его на том, что он в первое же утро сел писать нежную записку Фанни. Он ушел от нее, возмущенный до глубины души, и весь этот отпуск провел с Фанни. К Элизабет он заглянул только вечером накануне отъезда и кое-как с нею помирился. Теперь она была вне себя от ревности, потому что ночевал он у Фанни, однако «простила» его. На войне он, видно, совсем поглупел, заявила Элизабет, и сам не понимает, что делает. Но, поскольку он сейчас опять уезжает на фронт, – что ж, можно расстаться друзьями. Они поцеловались — и Джордж ушел, так как уговорился поужинать с Фанни.

Его поезд отходил назавтра в семь утра. Он поднялся в половине шестого и поцеловал Фанни, которая сквозь сон предложила сварить ему кофе. Но он не дал ей встать, наскоро оделся, сам сварил кофе, почувствовал, что ему не до еды, и вернулся в спальню. Фанни уже уснула. С глубокой нежностью, едва касаясь губами, чтобы не разбудить, он поцеловал ее и тихонько вышел. Долго не мог найти такси и отчаянно боялся опоздать на поезд: еще заподозрят, что он нарочно задержался сверх положенного срока. На перрон он попал за минуту до отхода поезда. Носильщиков не было, но он со своим тяжелым чемоданом все же ухитрился влезть в вагон, когда поезд уже тронулся. Вагон оказался пульмановским, но в него набилось столько офицеров, что и сесть было негде, и Уинтерборну пришлось стоять до самого Дувра. Почти у всех в руках были газеты. Только что стали доходить вести о жестоком разгроме Пятой армии. Их посылали возместить потери. Уинтерборну вспомнился один разговор, это было накануне вечером…

Фанни непременно хотела, чтобы он на часок-другой заглянул с нею в один дом, неподалеку от Темпла, где собиралось утонченно-интеллигентное общество. Когда они с кем-то из знакомых Фанни шли мимо вокзала Черинг-Кросс, Уинтерборн неожиданно столкнулся с капралом из своей прежней роты, только что приехавшим в отпуск.

— Ты иди, дорогая, – сказал он Фанни. – Я вас догоню. На худой конец, я ведь знаю адрес.

И обернулся к капралу Хоббсу:

— Вы все там же?

— Нет, с ноября в другой части. У Ипра захворал ногами. Чуть было не подвели меня под полевой суд, да потом замяли дело. Теперь я прикомандирован к базе.

— Повезло вам.

— Вы, верно, слыхали новости?

— Нет, что такое?

— Да, говорят, немцы вовсю наступают на Сомме, захватили нас врасплох. Мы отходим, и нашей старой дивизии, вроде, худо пришлось — комендант говорил, разбили ее вдребезги.

— Боже милостивый!

— Я так думаю, это правда. Отпусков никому не дают, приказ вышел. Я в самый раз поспел, а то бы не уехать. На пароходе отпускников было от силы человек десять. И повезло же мне, вовремя вырвался.

— Ну, всего доброго, старина.

— А вы, я вижу, офицером стали.

— Да, вот опять еду на фронт.

— Счастливо вам!

— И вам счастливо.

Потом Уинтерборн отыскал дом, куда они шли с Фанни. Тут собралось человек десять. Кое-кто был ему знаком. Здесь уже слышали о неудачных боях на Сомме, эту новость принес некто с улицы Уайтхолл, и теперь ее обсуждали.

— Это тяжкое поражение, – заявил осведомленный гость. – Мне говорили, что, как полагают в верхах, из-за него война будет тянуться годом дольше, и мы на этом потеряем по меньшей мере еще триста тысяч человек.

Он назвал цифру небрежно, словно она не имела особого значения. И потом Уинтерборн снова и снова слышал эти слова «триста тысяч человек», – их произносили так, будто речь шла о коровах, пенсах или редиске. Он принялся ходить взад и вперед по просторной комнате, занятый своими мыслями, держась подальше от гостей и уже не слушая их болтовни. Слова «дивизия разбита вдребезги» гулко отдавались в мозгу. Ему хотелось схватить всех, кто был в этой комнате, и всех власть имущих, и вообще всех и каждого, кто не сражается с оружием в руках, и крикнуть им в лицо:

— Дивизия разбита! Вы понимаете, что это значит? Вы должны прекратить это, сейчас же, немедля прекратить! Дивизия разбита!..

13

Уинтерборн напряженно прислушался. Да, так и есть!

— Слыхали, Бейкер? – сказал он вестовому.

— Что, сэр?

— Слушайте.

В тишине едва можно было различить далекое жужжание аэроплана, потом донесся совсем слабый, но внятный гул.

— Вот! Слыхали?

— Нет, сэр.

— Это тяжелая артиллерия бьет по М. Скоро и вы услышите. Ну, идемте, нам надо поторапливаться. Путь далекий, а надо бы обернуться до темноты.

Ровно год, чуть ли не день в день, прошел с тех пор, как Уинтерборн впервые попал в М., и вот теперь он возвращался туда командиром роты.

Из Лондона он проехал прямиком в Этапль и несколько дней жил здесь в палатке под соснами, на склоне песчаного холма. На фронт прибыло множество офицеров, и спать приходилось вчетвером в одной палатке. На взгляд Уинтерборна, места хватало с избытком, но остальные трое — младшие офицеры, впервые попавшие во Францию, – жаловались, что им негде расставить свои походные койки и они вынуждены довольствоваться спальными мешками. Уинтерборн не трудился везти с собой койку, зная, что вряд ли часто придется на ней спать.

В Этапле даже и офицеры, хоть им живется свободнее, не знали, как убить время. Столовой служила большая палатка, по которой гуляли сквозняки; зато имелся кинематограф, и Уинтерборн бывал там каждый вечер. На базе служило много женщин, и он заметил, что некоторые беременны. Как видно, никто и не пытался это скрывать; что ж, рождаемость в Англии быстро падает, а младенцы совершенно необходимы для следующей войны. Кладбище, с тех пор как Уинтерборн несколько месяцев назад в последний раз видел его из окна вагона, разрослось вдвое. Дорого, должно быть, обошлось тогда наступление на Ипре. Вон на сколько акров тянутся деревянные кресты — старые уже покосились, потемнели от непогоды, новые упрямо продвигаются все дальше в дюны. А теперь вот разгром на Сомме. Хэг отдал приказ — ни шагу назад, Фош возглавил командование союзными войсками,[303] в Америку летят отчаянные мольбы немедленно прислать подкрепление. И все же фронт день за днем подается назад под нажимом непрерывных немецких атак. Похоже, что эта война никогда не кончится.

В Этапле Уинтерборн получил назначение во 2-ю роту 9-го батальона Фодерширского полка; вместе с ним туда направлялись десятка полтора младших офицеров, почти никто из них на фронте еще не бывал. Батальон в эти дни находился на отдыхе в крохотной деревушке, милях в двадцати позади М. Фодерширский полк входил в одну из тех самых дивизий, что были разбиты вдребезги, батальон понес тяжелые потери, выбыли из строя почти все офицеры, в том числе сам полковник, и большая часть рядового состава. Новый командир батальона — в прошлом капрал регулярных войск — в офицеры был произведен в самом начале войны; сноровка и педантизм старого служаки помогли ему выдвинуться, и теперь он получил временное звание подполковника. Он был не боец, не воин, но мастер муштровать и обучать. Грубил и запугивал людей, точно сержант-инструктор на плацу, и его «метод обучения» заключался в том, чтобы всем своим подчиненным, будь то офицеры или рядовые солдаты, с утра до ночи не давать ни минуты покоя. После недельного «отдыха» под его командой Уинтерборн так вымотался, словно провел эту неделю на передовой. Еще не обстрелянные офицеры выбились из сил и пали духом.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что подполковнику Стрейкеру приходилось тяжко и, не старайся он так явно дорваться до чинов и званий, карабкаясь в гору хотя бы и по спинам своих подчиненных, Уинтерборн ему посочувствовал бы. От прежнего батальона мало что уцелело. Из старых офицеров остались четверо, в том числе адъютант командира; были еще несколько старых унтер-офицеров да горсточка солдат — больше штабные и сигнальщики. И ни одного пулеметчика. Две роты целиком попали в плен, оставшиеся пробились из окружения ценою огромных потерь. А взамен прислали желторотых новобранцев, почти необученных восемнадцатилетних юнцов, – у многих поджилки тряслись при одной мысли об окопах. Чтобы восполнить нехватку унтер-офицеров, пришлось давать повышение чуть ли не каждому, кто успел понюхать пороха, даже полуграмотным обозникам, которые и подписаться толком не умели.

Уинтерборн надеялся, что поначалу он будет на фронте сверхштатным офицером и, находясь неотлучно при командирах более опытных, присматриваясь к ним в деле, постепенно освоится с новыми обязанностями. Он ужаснулся, когда его сразу же поставили командовать второй ротой, хотя это и польстило немножко его самолюбию. Так или иначе, это было неизбежно. Некоторые из новых офицеров были совсем еще мальчики; другие — добровольцы из службы тыла, прекрасно знавшие свое дело, но понятия не имевшие об окопной войне; и, наконец, «незаменимые» служащие, за которых упорно держались коммерческие фирмы вплоть до переосвидетельствования 1917 года. Под началом Уинтерборна оказались четыре младших офицера — Хатчинсон, Кобболд, Пэйн и Раштон. Все неплохие ребята, но трое вообще впервые попали в армию, а четвертый побывал только в Египте.

В первый же день Уинтерборн устроил смотр своей роте — и ужаснулся. Он понимал, что варварство посылать под выстрелы этих мальчиков с испуганными лицами, не укрепив роту более опытными людьми. Было бы куда правильней рассыпать их по другим ротам. Пуговицы у них были начищены до ослепительного блеска; на ученьях они старательно чеканили шаг; делая поворот направо или налево, почти по-гвардейски щелкали каблуками и трепетали, когда к ним обращался офицер. Но где же им было справиться с тем, что их ждало. Уинтерборну вспомнилось, каким беспомощным щенком сам он впервые попал на фронт, и еще сильней сжалось сердце при мысли, что офицер он совершенно неопытный и неумелый. О том, как командовать ротой на фронте, он имел самое смутное понятие. Да, конечно, он прежде выслушивал и исполнял чужие приказания, и в офицерской школе его в общих чертах обучали руководить ротой… на бумаге. Но совсем другое дело — взять на себя ответственность за сто с лишним человек, причем почти все они — просто испуганные мальчики, которые в жизни своей не видали никаких окопов, кроме учебных, и не слыхали, как разрывается снаряд. Что ж, остается только одно: делать свое дело, и притом как можно лучше…

Их дивизии предстояло сменить Канадский корпус на одном из участков фронта у М. Уинтерборн со своей ротой должен был занять часть резервной линии окопов влево от М. Все четыре ротных командира со своими вестовыми отправились на грузовике вперед, разведать позиции и уговориться с канадцами о том, когда, как и в каком порядке их сменять. Сугубо необходимо, – внушал Уинтерборну батальонный, – получить и внимательно прочитать письменные распоряжения по обороне участка, каковые должны иметься у командира, коего он сменяет.

Предполагалось, что их встретят проводники из Канадского корпуса, но тех в условленном месте не оказалось. Уинтерборн решил, что дойдет и без проводников, – он нашел бы дорогу в М. хоть с завязанными глазами и, наверно, раз двадцать проходил когда-то по окопу, где должна была теперь разместиться его рота. Другие офицеры, не надеясь на него, остались ждать. Он двинулся дальше вдвоем с Бейкером, своим денщиком и вестовым. Людей не хватало, каждый денщик одновременно был и вестовым — и, разумеется, прескверно исполнял обе свои роли. Бейкера навязал Уинтерборну деспот-батальонный, который вмешивался в каждую мелочь, а потом, если что-нибудь не ладилось, взыскивал с командира роты. При такой системе не трудно приписать себе все заслуги в случае успеха и свалить на кого-нибудь другого ответственность за неудачу.

Уинтерборн, будь его воля, никогда не взял бы Бейкера в вестовые и понять не мог, с чего батальонному вздумалось приставить к нему этого парнишку. Бейкер до войны служил посыльным в шляпной мастерской, – славный, в сущности, малый, но уж очень робкий, глуповатый и ленивый. Он, кажется, воображал, что наилучшим образом исполнять долг вестового — значит шагать вплотную за офицером, наступая ему на пятки.

Миновали хорошо знакомые Уинтерборну места: кладбище (оно стало куда больше), разрушенный поселок (теперь еще более разрушенный), длинный шлаковый отвал, прошли по Саутхемптон Роу. Да, здесь все по-прежнему, разве только выглядит еще мрачней и безотрадней, еще больше пострадало от обстрела. Несколько тяжелых снарядов угодили на кладбище, видимо, совсем недавно — утром или прошлой ночью; иные могилы разворочены, повсюду валяются раскиданные взрывом кости, клочья одеял, обломки крестов… Уинтерборн свернул на кладбище и прошел вдоль длинного ряда могил, где лежали его товарищи-саперы. Постоял у могилы Томпсона. Крест покосился: в него попал осколок снаряда. Уинтерборн выпрямил его.

Без особого труда он отыскал нужный окоп и спросил у первого же канадского стрелка, как пройти к ротному командиру. Стрелок, беспечно опершись на бруствер, жевал резинку. Уинтерборна, который привык к тому, что солдаты неизменно величают офицера «сэр», тянутся в струнку и покорно едят глазами начальство, слегка покоробило, когда канадец, ни слова не говоря, небрежно ткнул большим пальцем через левое плечо и вновь принялся задумчиво жевать свою резинку. Ротного командира, майора, Уинтерборн застал в отхожем месте, рассчитанном на двоих; майор весьма демократически расположился здесь и перекидывался добродушными шуточками с каким-то солдатом. В британской армии уборные для офицеров всегда устраивались отдельно.

Уинтерборн вдруг развеселился и решил, что канадцы ему нравятся. Ему тотчас предложили выпить стаканчик виски и сыграть партию в бридж. Все же он уклонился от этого любезного приглашения и объяснил, что пришел он сюда ознакомиться с письменным приказом на случай обороны и осмотреть все позиции. Канадский майор посмотрел на него круглыми глазами и сказал, что никаких письменных распоряжений у него нет.

— Ну, а что вы будете делать, если немцы вас атакуют?

— Да, наверно, придется занять фланговую оборону — если уж немцы пройдут мимо пулеметчиков в М.

Майор провел Уинтерборна по канадским позициям. Наперекор всем правилам, он был без фуражки, и когда он шел по окопам, солдаты дружески ему кивали в знак приветствия или даже коротко окликали. Уинтерборн заметил, что они не ждут, чтобы офицер заговорил с ними первым, и не называют его «сэр». Забавно, подумал он: канадцы, бесспорно, лучшие солдаты во всей британской армии, канадские части всегда посылают в самое пекло. И, однако, они даже не называют офицера «сэр»!

Встреча с канадцами, вероятно, была для Уинтерборна последним просветом — больше он уже не знал ни одной веселой или хотя бы спокойной минуты. Едва он вернулся в свой батальон, жизнь его обратилась в нескончаемый тяжкий кошмар. На него обрушился бумажный поток, с него требовали каких-то сведений и цифр, и он просто не понимал, как отвечать на всю эту писанину. Ошибкам, промахам, упущениям его неопытных солдат не было числа, и педант-батальонный вымещал на нем всякую мелочь. Шли дни, недели, а он спал лишь изредка, урывками, ему даже ни разу не удалось скинуть на ночь башмаки. Приходилось без передышки шагать взад и вперед по окопу, особенно в те шесть дней, которые рота проводила на передовой, да и во втором эшелоне, когда она сменялась, было не легче. Каждый день Уинтерборн часами сидел, отвечая на дурацкие письменные запросы, с которыми бегали к нему загнанные вестовые, и ломал голову над бесконечными приказами, подробными, дотошными и никому не нужными. То и дело его вызывали в штаб батальона и беспощадно распекали и шпыняли за малейшую пустячную оплошность. Наперекор всем правилам, он сам шел в дозор, чтоб быть уверенным, что хоть один дозор за ночь сделает свое дело как следует, – и за это тоже получил нагоняй. Солдаты, которых фронт неожиданно избавил от надраиванья пуговиц, козырянья и муштры (а их приучили думать, что это — превыше всего), самым прискорбным образом распустились и стали небрежны в делах серьезных. Они теряли снаряжение, разбрасывали патроны, не помнили своих обязанностей и засыпали на посту; дни дрожали, когда их посылали в дозор, чуть не плакали, оставаясь в секрете на «ничьей земле», раскидывали по всему окопу обрывки бумаги, жестянки из-под консервов, объедки, тут же в окопе мочились и вечно «забывали», что им было велено. Пока Уинтерборн, надрываясь до седьмого пота, пытался что-то втолковать своим солдатам и навести хоть какой-то порядок в одном конце траншеи, в другом конце совершались все мыслимые и немыслимые прегрешения против устава и дисциплины. Бесполезно было «брать на заметку» провинившихся, ведь они уже и так были на передовой — наказания более тяжкого, пожалуй, не придумаешь. Однажды, выйдя из себя, Уинтерборн все-таки велел старшине взять на заметку тех, кто проштрафился, – и к концу дня в списке у него оказалось сорок две фамилии. Курам на смех. Унтер-офицеры поняли, что это — дело гиблое, и все осталось по-старому.

Как выяснилось, почти все новобранцы отчаянно копались, надевая противогазы, и, видно, до того отупели, что просто не понимали, чем грозит газ. Они совершали проступки дикие и нелепые. Например, пулеметчики бросали пулемет и всем расчетом отправлялись обедать. Уинтерборн обнаружил это лишь на десятый день. Младшие офицеры, разумеется, все видели, но не знали, что обязаны ему об этом доложить. Уинтерборн подал рапорт на унтер-офицера, который был за это в ответе, чтоб другим неповадно было. Написал рапорт и на рядового, который уснул на посту, но спохватился, что за столь тяжкое преступление беднягу могут расстрелять, и поспешил уничтожить опасную бумагу. Ко всему он постоянно терзался мыслью, что позиции, занятые его ротой, никуда не годятся. Они растянулись на пятьсот с лишним ярдов по фронту. На линии охранения — четыре секрета и наблюдательных поста, на каждом — полувзвод. За ними, в трехстах ярдах, основная линия обороны, и здесь же его командный пункт. Еще дальше разбросаны отдельные пулеметные точки. Уинтерборн всячески протестовал против такого расположения сил, но поделать ничего не мог.

Быть может, план обороны отлично выглядел на бумаге и его удалось бы осуществить, имея под рукой настоящих, обстрелянных солдат, но Уинтерборну с его ротой на это надеяться не приходилось. После первых же двух ночей, проведенных на передовой, он понял, что, если немцы двинутся в атаку, он на своих позициях не продержится и десяти минут. Он пытался убедить в этом подполковника, умоляя хоть на время изменить диспозицию — разместить роту на меньшем участке, чтобы командир мог не терять своих людей из виду. И услыхал в ответ, что он ничего не смыслит и даже в капралы не годится. Уинтерборн возразил не без яда, что не всякому дано родиться капралом. Пусть командиром роты поставят кого-нибудь другого, предложил он, но ему ответили: нет, командовать будет он, если не желает немедленно отправиться под арест, а уж полевой суд покажет ему, что значит на фронте пренебрегать своими обязанностями и не повиноваться приказу. Разумеется, состряпать «дело» для военно-полевого суда ничего не стоит, – и Уинтерборн волей-неволей продолжал тянуть лямку.

Ему очень повезло: на первых порах противник ни разу не атаковал его участок; но все же он потерял несколько человек. Двоих — подносчиков продовольствия — ранило, когда они, посланные в наряд, потеряли своих и полночи плутали без дороги. Еще одному пробило пулей шею, хотя Уинтерборн трижды приказывал каждому унтер-офицеру, чтобы учили людей остерегаться вражеских стрелков. Как-то утром во время поверки немцы обстреляли их снарядами с горчичным газом. О том, как опасен газ, Уинтерборн твердил солдатам до изнеможения. И вот два снаряда упали у самого бруствера; по другую сторону, на стрелковой ступени находились в это время шестеро солдат; в минуту разрыва они пригнулись было, а потом тупо уставились на ярко-желтую воронку, недоумевая, отчего это так странно пахнет. Трое отравились газом — и двое не выжили.

Каждую ночь Уинтерборн тащился из окопа в окоп по своему огромному участку, проверяя, все ли на местах. Однажды утром, когда уже рассвело, он пошел проверить секреты, даже не пытаясь урвать хоть час для сна, словно чуял неладное. Постов было четыре, они укрывались там, где когда-то была передовая, отделенные один от другого расстоянием примерно в сотню ярдов. На третьем посту он увидел только шесть винтовок, приставленных к стенке окопа, и — ни души. Всех захватили в плен подкравшиеся втихомолку вражеские разведчики, а ведь было уже совсем светло! Вероятно, все спали. Взбешенный Уинтерборн велел вестовому привести смену, а сам остался на страже. Вестовой пропадал целую вечность, а вернувшись, робко доложил, что сержант отказался прийти. Уинтерборну совсем не хотелось, чтобы о захваченном в плен отделении узнали на других постах: еще перепугаются все насмерть. Оставлять на посту вестового было бессмысленно — едва дождавшись, когда командир повернется к нему спиной, он наверняка побежит на другие посты и поднимет панику. Уинтерборн поспешил назад; оказалось, вестовой передал его распоряжение до того путано и бессвязно, что сержант попросту ничего не понял и велел переспросить ротного и вернуться с точным и ясным приказом. Конечно, подполковник и на этот раз обвинил в случившемся Уинтерборна и опять пригрозил военно-полевым судом. Тот стал возражать, они разругались, и после этого батальонный начал преследовать Уинтерборна с удвоенным пылом. Когда, проведя первые три недели на передовой, рота получила четыре дня отдыха, Уинтерборн был уже совсем подавлен и измучен, – он и не думал, что можно до такой степени вымотаться. После нескончаемых окриков и топтанья в темноте, разведя всех по квартирам, он как подкошенный свалился на свою парусиновую койку. Он проспал четырнадцать часов подряд.

Несомненно, Уинтерборн слишком принимал все это к сердцу, все казалось ему трагедией. Положение, в которое он попал, жестоко обостряло грызущую его болезненную тревогу. Судьба, всегда склонная к злым шуткам, как нарочно, поставила его в такие условия, что он непрестанно терзался душой и телом, выбивался из последних сил — и все впустую. Быть может, ему просто не повезло, потому что по алфавиту он оказался в конце списка и послали его в батальон, так скверно сформированный и отданный под команду такого бурбона. Офицерскую школу мы кончили почти одновременно; но у меня все шло довольно гладко, а на него валились все шишки. Его одолевали мрачные раздумья, все казалось беспросветным и безнадежным: личная жизнь пошла прахом, в армии его положение — хуже некуда, союзные войска снова и снова отступают, и похоже, что война будет длиться вечно, и даже если он уцелеет, никогда у него не хватит сил начать новую жизнь. Да еще его сразу опять послали в М., с которым для него неразделимы были такие трагические воспоминания, и оттого вдвое трудней было обуздывать издерганные контузиями нервы. Бессонница, неотвязная тревога, потрясения, лихорадка, которая возобновилась, едва он вернулся на фронт, безмерная усталость, вечно подавляемый страх, – все это привело его на грань безумия, и лишь гордость и привычка владеть собой еще помогали ему держаться. Он потерпел крушение, и его кружило, как щепку, в бешеном водовороте войны.

Тянулись дни, недели, месяцы. Уинтерборн жил, точно в бреду. Что бы он ни увидел, что бы ни услышал, в мозгу отдавалось одно: Смерть, Смерть, Смерть. Всюду на полях сражений были гибель и смерть, казалось, они вошли в него, и теперь в жилах течет отравленная кровь. Он жил среди искромсанных трупов, среди останков и праха, на каком-то адовом кладбище. Рассеянно ковырнув палкой стенку окопа, он задевал ребра человеческого скелета. Приказал вырыть за окопом новую яму для отхожего места — и трижды приходилось бросать работу, потому что всякий раз под лопатами оказывалось страшное черное месиво разлагающихся трупов. Однажды туманным утром он поднялся на высоту 91, где, наверно, при свете дня никто не бывал с тех пор, как ее отбили у немцев. Вокруг была непривычная тишина, все окутал густой туман. Вблизи фронт словно замер, но и с севера и с юга доносились отзвуки ожесточенной канонады. Мертвая, опустошенная земля, изрытая воронками, в ржавых обрывках колючей проволоки, и повсюду валяются скелеты в стальных касках, в клочьях истлевшего тряпья — то серого, то цвета хаки. Вот костлявые пальцы скелета все еще сжимают обломок заржавелой винтовки; вот зияет полусгнивший башмак, и в нем виднеются тонкие кости с узловатыми суставами. Вот скелет, искалеченный разрывом, – череп расколот надвое, зубы раскидало по пласту обнажившегося мела; силой взрыва монеты и металлический карандаш вогнало в берцовые кости. В бетонном пулеметном гнезде три немецких скелета повисли на пулемете, умолкшее дуло которого все еще смотрит в амбразуру. К пулеметчикам подобрались сзади и закидали их фосфорными гранатами — такая граната прожигает человеческую плоть, от нее не спастись. На обнаженном запястье скелета, на ссохшемся кожаном ремешке еще держатся разбитые часы… Клубился туман, и в воздухе, сотрясавшемся от грома далекой канонады, медленно плыли его белые пряди, точно тени убитых; а Уинтерборн все стоял, безмолвный, застывший, и смотрел на последние достижения цивилизованного человечества.

На их участке предпринята была вылазка. Из окопа Уинтерборн следил за огневой завесой, прикрывавшей отряд, посланный в расположение врага. Ночную тьму разрывали осветительные и сигнальные немецкие ракеты. Яростно огрызалась немецкая артиллерия, минометы и пулеметы. Ветром несло клубы дыма и удушливого газа. Нескончаемо длилось тягостное ожидание; и вот, едва держась на ногах, возвратились офицер и трое солдат — в крови, почерневшие от дыма, одежда изорвана о колючую проволоку. Вылазка не удалась.

На передовую с базы прислали особую химическую команду, и она обстреляла противника минами Стокса; каждая из нескольких тысяч мин несла смертоносный заряд ядовитого газа. Выпустив последнюю мину, гости поспешили убраться восвояси. На передовую обрушился ответный огонь немецкой артиллерии. А на другое утро Уинтерборн видел в бинокль, как немцы на носилках уносили своих мертвецов.

На «ничьей земле» упал английский аэроплан. Пилот был еще жив, Уинтерборн видел, как он пытался выбраться из кучи обломков. Вражеский пулемет дал по нему очередь, и он бессильно свесился через борт кабины. Аэроплан вдребезги разбила своя же артиллерия, чтобы немцы не могли использовать его конструкцию.

Их передвинули на другой участок. Опасались вражеской атаки, и, когда стемнело, рота принялась укреплять поврежденные проволочные заграждения на «ничьей земле». Внезапно немецкий фронт на протяжении полумили вспыхнул сплошной полосой огня. Послышался нарастающий свист и вой — и вокруг с треском разорвались тысячи химических снарядов. Многих убило прямым попаданием, ранило разлетающимися осколками. Каждый, кто больше двух раз вдохнул смертоносный газ, был обречен. Миновала ночь, забрезжил медленный, туманный рассвет, а по ходу сообщения все еще шагали санитары; тела на носилках были недвижимы, на губах выступила пена.

Немецкие атаки выдохлись, началось мощное контрнаступление союзных войск. Полумертвые от голода немецкие армии были отброшены в свою неприступную крепость — на линию Гинденбурга. Канадскому корпусу великолепным штурмом удалось взять рубеж Дрокур — Кеан.

И вот Уинтерборн снова на Сомме, в этой чудовищной пустыне, преследует отступающего врага. Ночью они прошли по дороге Бапом — Камбрэ, наскоро выкопав неглубокие ямы в песчаном откосе, устроились на ночлег. В бледном свете луны разоренная земля лежала оледенелая, застывшая, как сама Смерть. Это безмерное запустение подавляло, люди говорили шепотом. При свете дня стало видно, что все вокруг завалено мусором, оставшимся после разгромленных немецких армий. Изувеченные танки, орудия на разбитых колесах выступали среди недвижного океана взрытой снарядами земли, точно остовы затонувших кораблей. Всюду под ногами — шинели, потрепанные ранцы, винтовки, фляжки, противогазы, гранаты, каски, лопаты и кирки, брошенные в минуту панического бегства. Ночью в небе встало зарево — пылал Камбрэ, и черным горбом вырисовывалась на багровом фоне гора Бурлон.

Выгнали немцев из Камбрэ, двинулись дальше, от деревни к деревне; вражеский арьергард, отступая, непрерывно бил по ним из орудий и пулеметов. Немецкие пулеметчики — осколки великолепной армии первых военных лет — погибали на посту. Охваченная паникой немецкая пехота целыми подразделениями сдавалась в плен.

Трое суток кряду рота Уинтерборна шла впереди других по незнакомой местности; он вел ее ночами, по компасу, а мысли его путались. Нестерпимой пыткой было идти в непроглядной тьме сквозь град снарядов и все время опасаться, что вот-вот по тебе застрочит из засады вражеский пулемет. Рота с боем врывалась в деревни, больше четырех лет пробывшие под властью немцев. Перепуганные жители забивались в погреба или, обезумев от ужаса, бежали куда глаза глядят. Спустя час после рассвета, после короткого, но яростного артиллерийского обстрела, рота заняла деревню Ф. На дорогах вокруг нее шагу нельзя было ступить — всюду мертвые немцы, разбитые повозки, искалеченные трупы лошадей. Убитые немецкие солдаты валялись посреди улицы, среди груд черепицы и кирпича. В каком-то саду крестьянин, потерявший рассудок, рыл могилу жене, которую разорвало снарядом. В разрушенной сельской школе Уинтерборн подобрал на полу книгу, это оказался Паскаль[304] — «Мысли о христианстве».

Часть Камбре война сровняла с землей еще в 1914 году, остался печальный памятник: собранные в кучи обломки. Другую часть уничтожил пожар. На уцелевших улицах многие дома были разграблены. Мебель переломана, картины и фотографии сорваны со стен, подушки вспороты штыками, занавеси рассечены, ковры изрезаны в куски. Перепортив все, что только попалось под руку, немцы сваливали вещи в кучу посреди комнаты, мочились и испражнялись на них. Уинтерборн заглянул, по крайней мере, в десяток домов, и всюду было одно и то же. За Камбрэ деревни разграбить не успели, но грязь была неимоверная, гудели тучи мух. Иные домики, стоявшие на отшибе, были выпотрошены до последней крохи. В одном таком домишке Уинтерборн увидел изможденную француженку и двух полумертвых от голода детей — у них не осталось ничего, буквально ничего, кроме соломы. Он отдал им свой неприкосновенный запас провизии и двадцать франков. Женщина взяла их, лицо ее застыло в тупой безнадежности.

Уже недалека была бельгийская граница. Вечером третьего ноября Уинтерборн с двумя десятками солдат ворвался в деревню К., с другого ее конца поспешно отступали немцы. Приказ был — по возможности занять деревню и остановиться здесь на ночлег. Уинтерборн расквартировал роту, расставил караулы и охранение, потом решил осмотреть погреба. Немцы были мастера ставить подрывные ловушки, которые взрывались при неосторожном прикосновении, а кроме того, Уинтерборн хотел удостовериться, что в погребах не укрылись неприятельские солдаты и не нападут потом на спящих врасплох. Он спускался в каждый погреб с электрическим карманным фонариком и скоро убедился, что опасаться нечего. Немцы бежали в такой спешке, что кое-где в погребах остались винтовки и снаряжение. Полы были устланы соломой. В одном погребе Уинтерборн увидел на столе неоконченное письмо, оборванное на полуслове. В другом валялся огромный черный пес, – видно, хозяин пристрелил его из боязни, что он попадет в чьи-нибудь недобрые руки.

Подполковник объяснял по карте план предстоящего боя, офицеры записывали. Приказ был излишне подробный, но ясный и четкий. Кончили около половины четвертого, а в половине седьмого назначена была атака. Накануне Уинтерборн поднялся в пять утра, и с тех пор непрерывно был на ногах. Хотелось спать, глаза резало, голова была такая тяжелая, что он с большим трудом понял и записал приказ. Он еле выводил слова дрожащим, неузнаваемым почерком, путал и пропускал буквы. Подолгу не мог разобраться в ссылках на карту и выводил батальонного из себя, снова и снова его переспрашивая.

У них оставалось около часу до выхода на боевые позиции. Остальные офицеры поспешили к себе, чтобы немного вздремнуть. Уинтерборну отчаянно хотелось спать, но сон не шел. При одном мысли о том, что снова надо драться, хотя бы и с разбитым, потерявшим всякую надежду немецким арьергардом, он цепенел от ужаса. Как выдержать еще одно огневое заграждение? Он пытался написать Фанни и Элизабет, но на уме было другое, он не мог собраться с мыслями, не мог связать нескольких самых простых фраз. Он сидел на стуле, который принес ему денщик, и, подперев голову руками, остановившимся взглядом смотрел на солому, на мертвого черного пса. Он жаждал одного: покоя. Ему нужен, ему необходим покой. Он не может больше вынести, у него не осталось ни капли сил и энергии. Быть бы скелетом из тех, что лежат на высоте 91, безыменным трупом, каких много валяется сейчас на улице. У него даже не хватило мужества взять револьвер и застрелиться, и презрение к себе стало последней каплей, переполнившей чашу его отчаяния.

Они построились повзводно на деревенской улице, и каждый офицер в молчании повел свой взвод к отведенному участку. Уинтерборн со взводом управления шел следом и проверял, так ли разместился каждый взвод, как велено. Он пожал руку каждому офицеру.

— Хорошо помните приказ и рубеж, который вам надо занять?

— Да.

— Прощайте.

— Зачем так? Лучше — до свнданья!

— Прощайте.

Он вернулся на свой командный пункт и стал ждать. Взглянул на светящиеся стрелки ручных часов. Двадцать пять минут седьмого. Через пять минут — атака. Эту холодную ноябрьскую ночь заполняла необычайная тишина. Тысячи людей, сотни орудий стояли друг против друга, готовые к бою, но кругом не слышалось ни звука. Он прислушался. Все тихо. Вестовой что-то шепнул сигнальщику, тот шепотом ответил. Еще три минуты. Тишина. Сердце Уинтерборна сильно билось — быстрей, чем тикали часы, которые он поднес к уху.

ТРРАХ! Точно оркестр по знаку дирижерской палочки, загрохотали тысячи орудий на севере и на юге. Тьмы как не бывало, всюду — слепящие вспышки выстрелов, земля содрогается от страшных ударов, в воздухе воют и визжат снаряды. Вспыхнула огнями немецкая передовая, и, в свой черед, заговорила немецкая артиллерия. Бросаясь вперед, Уинтерборн успел увидеть, как двинулись в атаку первые отделения его роты, потом все смешалось в дыму и грохоте рвущихся снарядов. Он видел, как покачнулся и упал его вестовой, когда между ними разорвался снаряд; потом исчез капрал, – его разнесло снарядом в клочки. Уинтерборн добежал до выемки, где проходила дорога, лег на краю и стал всматриваться в рассветную мглу. Ничего не видно, только дым, и он рванулся дальше. И вдруг со всех сторон — немецкие каски. Он схватился за револьвер. Потом заметил, что немцы безоружны и высоко подняли трясущиеся руки.

Строчили немецкие пулеметы, непрестанно свистели пули. На ходу он увидел нескольких убитых солдат своей роты. Одно отделение уничтожил тяжелый снаряд — все, до последнего человека. В других местах мертвецы лежали поодиночке. Убит Джеймсон; убит Холлиуэл; а вот сразу трое убитых — сержант Мортон, Тейлор и Фиш. Уинтерборн выбрался на шоссе, отсюда до рубежа, который им надо было занять, оставалось всего триста ярдов. Бешеный пулеметный огонь не давал его роте ступить ни шагу дальше. Офицеры и солдаты прижались к земле, солдаты палили из винтовок, пулеметы расстреливали ленту за лентой, ранен был второй вестовой Уинтерборна. Он корчился на земле и стонал:

— Ради бога, добейте меня! Добейте! Не могу! Пытка! Добейте меня!

Словно что-то сломалось в мозгу Уинтерборна. Он почувствовал, что сходит с ума, и вскочил. Пулеметная очередь стальным бичом яростно хлестнула его по груди. Вселенная взорвалась, и все поглотила тьма.

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕСПУБЛИКА

ГЛАВНОЕ КОМАНДОВАНИЕ СОЮЗНЫМИ АРМИЯМИ

СТАВКА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

12.XI.1918

ОФИЦЕРЫ, УНТЕР-ОФИЦЕРЫ И СОЛДАТЫ СОЮЗНЫХ АРМИЙ!

Вы упорно сдерживали неприятеля, долгие месяцы вы с неизменной энергией и решимостью атаковали его.

Вы выиграли величайшую битву в истории, исполнили священный долг: спасли свободу всего мира.

Вы вправе гордиться собой.

Вы овеяли свои знамена неувядаемой славой.

Потомки вам благодарны.

(Подпись) Ф. Фош,

Маршал Франции,

Главнокомандующий союзными армиями.

Эпилог

Страницы: «« ... 4567891011

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга – собрание тематических цитат из наследия политического мыслителя, историка и поэта италья...
Перед нами ежедневно встает множество проблем, разрешить которые нам не всегда удается достаточно бе...
Успешная карьера в наше время не только источник благосостояния и осуществления заветных устремлений...
Как научиться разбираться в людях? Как себя вести, чтобы произвести благоприятное впечатление на соб...
Почему некоторым людям не страшны финансовые кризисы? Почему кому-то деньги сами «плывут» в руки, а ...
Наталья Михайловна Саулиди – последователь В.Мегре, пошедшая по пути практической реализации мечты А...