Смерть героя Олдингтон Ричард

Эванс начал расстегивать шинель капрала, чтобы перевязать его. Раненый истекал кровью. Триста ярдов до санитара, триста — обратно. Уинтерборн бежал изо всех сил, он знал — когда надо спасать человека с перебитой артерией, счет идет на секунды. И все-таки он опоздал. Когда они с санитаром, задыхаясь, вбежали в сапу, капрал был уже мертв.

Тело наблюдателя нашли позже.

7

Назавтра они отшагали четыре мили до другой деревушки, полуразрушенной, но не совсем покинутой жителями. Впервые за два месяца Уинтерборн отомкнул штык. Это было как символ обещанного им четырехдневного отдыха. Четыре дня передышки! Огромный срок! Солдаты повеселели и, повзводно шагая в тыл, пели одну за другой фронтовые песни: «Где-то наши парни?», «Долгий, долгий вьется путь», «Мне весело, мне весело, завидуйте, друзья», «Брось, приятель, не горюй», «Коль вернусь на родину», «Хочу я домой возвратиться», «По дороге домой». Только «Типперери» не пели. За все время, что Уинтерборн пробыл во Франции, он ни разу не слышал, чтобы солдаты пели «Типперери».

Спал он плохо, ему все мерещилась кровавая раздробленная голова убитого и слышались стоны капрала. Эванс словно бы немного побледнел. Но они не говорили о случившемся. И в конце концов их ждал отдых, четыре дня отдыха. Солдаты пели, и Уинтерборн пробовал подпевать. Колонну обогнал майор Торп верхом на лошади. Они подтянулись, приветствовали его по всей форме. И это тоже как-то успокаивало.

В деревне их разместили по просторным амбарам. Началась оттепель, таяло так быстро, что вышли они еще по твердой, промерзлой дороге, а когда вступили в деревню, под ногами уже хлюпала грязь. Ночи по-прежнему стояли холодные, и спать в старых, развалившихся амбарах, на земляном полу, было несладко. В деревне не оказалось воды, умываться приходилось в лужах, пробивая затянувший их тонкий ледок коченеющими пальцами. Но все побывали в душе и сменили белье. Душ был устроен в поврежденной снарядом пивоварне. Партиями по тридцать — сорок человек солдаты раздевались в одном помещении, затем переходили в другое, где в восьми футах над полом тянулись рядами железные трубы. Через каждые шесть футов в трубах просверлены были отверстия. Станешь под такое отверстие, и на тебя сверху течет тоненькая струйка теплой воды. На то, чтобы намылиться и смыть с себя всю грязь, давалось минут пять. На другой день Уинтерборн пришел сюда один. Благоразумно подкупив кого надо, он вымылся основательно, по-офицерски, и получил новую смену белья. Какое это было наслаждение — избавиться от вшей, снова почувствовать себя чистым.

Четыре дня пролетели мигом. Утром поверка, короткое ученье, днем можно было побегать или поиграть в футбол, вечером — заглянуть в кабачок. Уинтерборн угостил свое отделение пивом, а сам выпил полбутылки барзака. Остальные, все как один, предпочитали пиво и водку, а французские вина с более тонким букетом презрительно именовали «уксусом». Когда темнело, солдаты тайком выходили на промысел: мешками таскали «ядра» — лепешки из угольной пыли, смешанной с дегтем, и потом жгли их в жаровнях, чтобы хоть немного обогреть свои амбары. Уинтерборн сперва протестовал: все-таки кража! Но других это не остановило, а так как краденый уголь грел и его, он решил, что с таким же успехом может и сам участвовать в преступлении. Правда, топливо это принадлежало французскому правительству, а украсть у правительства — не велик грех. И все же противно было чувствовать себя вором. На солдатском языке это называлось «ухапить». Не было на фронте человека, которого нужда не отучила бы понемногу от угрызений совести и не заставила «хапать».

На третью ночь Уинтерборну не повезло. Он был назначен в охранение. Всю ночь солдаты по очереди стояли на часах, а сменившиеся сидели вокруг ротной походной кухни и пили чай. Каска и примкнутый штык назойливо напоминали, что скоро надо возвращаться на передовую. За чаем вспоминали Англию, родных, говорили, что хорошо бы война поскорей кончилась, или, может, удастся получить отпуск, или, на худой конец, «схватить домашнюю», завидовали офицерам, которые спят в настоящей постели. Одни солдат все ворчал, что в этой деревне нет «красного фонаря», Уинтерборн в душе этому порадовался, Соблазн его не пугал — когда он не любил, он был фанатически, до ожесточения целомудрен, но его бесила мысль, что крепкие, мужественные люди пойдут в дрянные солдатские бордели и станут обнимать жалких французских шлюх.

— То ли дело в Бетюне, – рассказывал ворчун. – Там, как стемнеет, все выстроятся у красных фонарей, и сержант с ними. Как хозяйка подает знак, сержант командует: «Следующие две шеренги, правое плечо вперед, скорым шагом марш!» — и ты идешь в дом. Хозяйка на скорую руку всех осматривает, дает примочку от всякой заразы, и у девки тоже есть эта примочка. Хорошая мне попалась девка, верное слово, только уж больно спешила и меня все поторапливала — скорей мол, депеш. Я еще и застегнуться не успел, слышу, сержант уже командует следующие две шеренги, правое плечо вперед, скорым шагом марш!» А девка мне попалась хорошая, верное слово.

Уинтерборн поднялся и вышел на грязную, раскисшую дорогу. В смутном ночном небе слабо мерцали ласковые звезды, в чистом воздухе чудилось первое дуновение весны, О Андромеда, о Венера!

На рассвете встрепенулись птицы, несмело зачирикали, защебетали в холодном утреннем тумане. За рядами тополей в золотой дымке взошло солнце и осветило голую черную равнину.

Они вернулись на передовую, но не на прежние позиции, а тремя милями правее. Квартировали они теперь в миле с лишним позади города М., как раз в углу у основания клина, вдававшегося во вражеское расположение. Жили в погребах и подвалах; маленький шахтерский поселок был совсем разрушен, и в нем не осталось никого из мирных жителей. Длинная, прямая, не защищенная ни единым деревцем дорога вела отсюда к М. к высоте 91. За эту высоту шли едва ли не самые жестокие бои на этом фронте, вся она была иссечена окопами, изрыта воронками от снарядов и глубокими язвами от минных разрывов, всюду, точно соты в улье, лепились переходы и галереи, – и ни кустика ни травинки; все выжжено, все мертво. У высоты 91 линия германских окопов круто сворачивала влево, к длинному отвалу шлака, поднимавшемуся ярдах в пятистах от развалин поселка, где теперь квартировали саперы. Поэтому, хоть от поселка до высоты 91 было не близко, противник отлично мог наблюдать его и обстреливать из пулеметов; дорога к М. тоже простреливалась насквозь пулеметами, и по ней постоянно била артиллерия. Прескверная позиция, отсюда давным-давно следовало отойти, но «престиж» требовал во что бы то ни стало удерживать город М. Недешево обошелся на этом клочке фронта британский престиж. Подсчитано, что в госпиталях постоянно содержится столько солдат, больных венерическими болезнями, что их хватило бы на целую дивизию, – но их не отсылают в строй, дабы не уронить престиж британской чистоты и нравственности; должно быть, еще одна дивизия была загублена, лишь бы, престижа ради, бессмысленно удерживать М.

Они прибыли к одиннадцати, и почти сейчас же денщик Эванса пришел за Уинтерборном: ему приказано явиться к офицерской столовой в полной боевой готовности, Эванс его ждет.

До сих пор в роте не хватало людей и ею командовали под началом майора Торпа всего два лейтенанта — Эванс и Пембертон, сменявшие друг друга. В дни отдыха рота получила пополнение, в том числе прибыли еще три младших офицера — Франклин, Хьюм и Томпсон. Tак что теперь она возвращалась на фронт в полном составе: сто двадцать солдат и шесть офицеров, из которых один — сверхштатный. Эванс, продолжая командовать взводом, стал теперь как бы неофициальным помощником ротного командира. Как наиболее опытный из младших офицеров, он должен был присматривать за новичками, пока они не свыкнутся со своими новыми обязанностями. Все это он на ходу объяснил Уинтерборну.

— Вы должны мне обещать, что никому об этом не скажете, но на нашем фронте почти наверняка скоро станет жарко. Этак через месяц. Смотрите, никому не проговоритесь.

— Ну конечно, сэр.

— Боюсь, что нам придется работать по двенадцать часов. Сегодня в пять мне надо вести три взвода на высоту девяносто один, так что я хочу заранее все разведать. Надо будет исправить и обложить мешками все ходы сообщения, убрать колючую проволоку и взамен поставить рогатки. И надо привести в порядок Саутхемптон Роу — это основной ход сообщения от вас влево. Отправляясь на позиции, каждый раз будем переносить туда ручные гранаты, мины или патроны. Думаю, скучать нам теперь не придется. Я вчера проехал верхом миль десять и насчитал пятнадцать тяжелых батарей, и у дороги замаскировано много танков. Офицеры говорят, что их назначат либо на наш сектор, либо немного южнее.

Они шли по узкой, прямой дороге, ведущей в М. Чуть не каждую минуту на город обрушивался снаряд из тяжелого орудия, а то и целый залп. К небу взметался фонтан черного дыма и обломков, грохот взрыва потрясал все вокруг, зловещим металлическим гулом отзывалась искалеченная сталь смятых и разбитых шахтных механизмов, громким эхом отвечали меловые склоны высоты 91. Справа тянулся громадный отвал шлака, весь в язвах воронок. Эванс указал на него Уинтерборну.

— Перед этой штукой, ярдов за четыреста — передовая бошей. В некоторых местах между их окопами и нашими всего каких-нибудь двадцать ярдов. Дикое положение и не очень-то удобное. Почти все снабжение М. идет по этой дороге, другого пути для перевозок нет, – и бедняги каждую ночь попадают пол зверский орудийный и пулеметный огонь. А пехота должна добираться по Саутхемптон Роу — по тому самому ходу сообщения, что слева от вас. Этот ход оборудован так, что можно будет использовать его как резервную линию, в случае надобности засядем там.

Они вышли на разрушенные улицы М. и сейчас же заблудились. Вражеская артиллерия сровняла город с землей, всюду одно и то же: пыль, и мусор, и остатки стен высотою едва ли в три фута. Над грудой раздробленного камня торчала доска с надписью: «Церковь». На другой, подальше, была надпись: «Почта». Эванс достал походную карту, и они вдвоем пытались разобраться, как же пройти к нужному участку. Ззз… бум… трах! – четыре тяжелых снаряда, визжа и воя, понеслись прямо на них и разорвались с оглушительным грохотом не дальше, чем в сотне шагов. Один просвистел над самой головой и взорвался всего шагах в двадцати. Четыре столба черного дыма взвились к небу, точно заработали четыре небольших вулкана; по всей пустой улице дробно застучали обломки кирпича, зазвенели осколки. Прокатилось протяжное эхо, точно предсмертный стон города. Уинтерборну казалось, что каждый взрыв с огромной силой толкает его в грудь.

— Бьет тяжелыми, – очень спокойно сказал Эванс. – Должно быть, восьмидюймовыми.

Взззз-бумм! Трах! ТРРАХ! Еще четыре…

— Ну, здесь как будто становится не слишком приятно. Пойдемте-ка.

Уинтерборн промолчал. Впервые он начал понимать, что такое чудовищная, бесчеловечная мощь тяжелой артиллерии. Шрапнель и даже шестидюймовки — одно дело, но эти восьми– и десятидюймовые чудища, рвущиеся с невообразимой силой, – нечто совсем другое.

Взззз-бумм! ТРРАХ!

Минута за минутой, час за часом, день и ночь, неделями тяжелая артиллерия без пощады громила злосчастный город.

Взззз-бумм! ТРАХ, ТРРАХ!

Нет, к этому неистовству невозможно привыкнуть. Невозможно уже потому, что так сильно чисто физическое потрясение, страшный удар в грудь, когда совсем близко рвется огромный «чемодан». Это становится пыткой, неотвязным бредом, кошмаром, преследующим тебя и во сне и наяву. Когда идешь через М., поневоле весь внутренне сжимаешься и напряженно, всем существом ждешь: вот сейчас взвоет приближающийся снаряд, и стараешься по звуку определить — в тебя летит или мимо… С этого дня Уинтерборн два с половиной месяца кряду должен был проходить через М. – и нередко один — по меньшей мере дважды в сутки.

Подлинный ужас только еще начинался. Прежде была пытка холодом и болезнями, теперь настала пытка грязью, ядовитым газом, непрерывной артиллерийской пальбой, пытка усталостью и вечным недосыпанием.

Нагрянула оттепель, и эта избитая снарядами земля разом превратилась изо льда в грязь. Толстый слой грязи покрывал шоссе, вокруг солдатских «квартир» грязь была глубже, на немощеных дорогах — еще глубже, и всего глубже — в окопах. Затравленная память Уинтерборна, в которой сцены и образы сходились и сталкивались, точно наложенные друг на друга кадры кинопленки, от всей этой весны удержала одно: грязь. Казалось, он только и делал, что тащился в грязи по нескончаемым окопам — в грязи по щиколотку, по икры, по колено; или, лопату за лопатой, ожесточенно выбрасывал грязь со дна окопа на берму, а ночью — с бермы за бруствер, а кругом рвались снаряды и трещали пулеметы, и пули высекали из дорожных камней золотые искры. Или же он ножом счищал грязь с башмаков и с одежды, пытался просушить носки и обмотки и растирал застывшие, посиневшие, ноющие ноги. Прежде он не знал, что от холода и сырости так долго, мучительно болят и нипочем они не согреваются ноги. Не знал, как трудно, сгибаясь под тяжелой ношей, брести по густой, глубокой меловой каше, какого усилия требует каждый шаг, как засасывает грязь одну ногу, пока удается вытащить другую. Не знал, что можно так ненавидеть неживую, косную материю. Над головою могло сиять солнце, голубело неяркое мартовское небо, все в пушистых белых клубках шрапнельных разрывов, и от них стремительно ускользал в вышине крохотный серебристый аэроплан. Под ногами была грязь. Солдатам некогда было смотреть на небо — согнувшись, едва волоча ноги, они брели по затопленным грязью траншеям.

Ему запомнилась благословенная неделя передышки: двенадцать часов в сутки он проводил на корточках в подземной галерее у лебедки, переправляя наверх, в окопы, бесчисленные мешки, набитые мелом. Эти галереи, которыми так никто никогда и не воспользовался, вырыты были для того, чтобы в них могли укрыться две или даже три дивизии перед внезапным броском вперед. Тянулись они, должно быть, на многие мили. Где-то впереди подземно-минный отряд — сплошь умелые шахтеры — с поразительной быстротой и ловкостью долбил и вырубал пласты мела. Саперы наполняли мелом мешки и оттаскивали их по галерее к лебедке, а Уинтерборн беспрестанно переправлял мешки наверх. Подземным минерам давали лучший паек, чем пехоте и саперам, чей завтрак состоял из хлеба с сыром. Они получали на завтрак по большому куску холодного мяса и крепкий чай с ромом. Однажды во время получасового перерыва Уинтерборн забрел в конец галереи, когда они ели. Он не мог удержаться и с жадностью покосился на них. Один солдат заметил голодный взгляд сапера и, показывая на свою порцию холодной говядины, сказал с набитым ртом:

— Что, малый, верно, вашему брату такой жратвы не дают?

— Нет, но кормят очень хорошо… только надоедает каждый день одно и то же.

— Ну, ясно. А вот мы народ умелый и в профсоюзе состоим. Приходится начальству кормить нас получше.

Глядя и сочувственно и немного свысока, шахтер отрезал толстый ломоть мяса и на широкой грязной ладони протянул Уинтерборну.

— На-ка, малый, пожуй.

— Нет, нет, спасибо! Вы очень добры, но…

— Бери, бери, не жмись. Больно ты тощий да замученный. Много ли ты такой наработаешь.

Уинтерборн колебался, раздираемый противоречивыми чувствами, – и унижение его мучило, и голод терзал, и не хотелось обидеть добродушного шахтера отказом. В конце концов с острым чувством какого-то прямо собачьего унижения он взял подачку. Мягкое холодное мясо было восхитительно вкусно. Ведь он уже несколько месяцев питался одними консервами. Он отдал шахтерам последние сигареты и вернулся к своей лебедке.

Для Уинтерборна не было работы ненавистней, чем выравнивать бермы. Час за часом приходилось стоять в холодной липкой грязи и ту же грязь, с трудом выброшенную со дна окопа, укладывать и разравнивать лопатой, чтобы она вновь не сползла в окоп и чтоб шире было расстояние между его верхним краем и бруствером. Тем временем с вершины шлакового отвала по саперам без устали строчили пулеметы. Однажды ночью Уинтерборн и сапер, работавший рядом с ним, откопали кости, шинель, снаряжение и винтовку французского солдата, которого наскоро схоронили в бруствере много месяцев назад. Из истлевшего подсумка высыпались патроны, они еще и сейчас блестели в слабом свете звезд. Уинтерборн откопал череп — большой, выпуклый, сразу видно, что когда-то он принадлежал французу. Они пытались отыскать личный знак мертвеца, но безуспешно. Пембертон, дежуривший в ту ночь, приказал им вновь похоронить останки в воронке. На другой день они поставили над этой могилой деревянный крест с надписью: «Неизвестный французский солдат».

Лучше всего были те ночи, когда дежурил Эванс, но часто спешка была такая, что и вестовым и самим офицерам приходилось работать лопатой и киркой и таскать тяжести. Особенно тяжело и неудобно было перетаскивать длинные листы рифленого железа, которыми обшивали бруствер. Их пришлось переносить по дороге, так как они были слишком велики, чтобы развернуться с ними в окопах, – мешали траверсы. А когда тащишь в темноте металлический лист, как ни остерегайся, он непременно звякнет либо о винтовку, либо о лист в руках идущего впереди. На этот звук откликались пулеметы с отвала, и саперы видели, как все ближе на дороге брызжут искры, высекаемые из камня пулеметными очередями. По железному листу, который нес Уинтерборн, что-то сильно ударило, и он едва не вырвался из рук. Сапер, шедший впереди, упал, загремело железо.

— Санитара! – крикнул кто-то.

Люди побросали свою ношу и прильнули к земле. Смятение охватило всех. На дороге остались стоять только Эванс и Уинтерборн. Эванс изругал унтер-офицеров и заставил всех вновь вытянуться в затылок за Уинтерборном. В темноте долго не удавалось подобрать железные листы, и все время с отвала яростно строчил пулемет. Они вернулись в свои погреба на несколько часов позже обычного.

Медленно тянулся март; по ночам, гремя и лязгая в темноте, подъезжали все новые тяжелые орудия. Неподалеку от жилищ саперов замаскировался танк со своим экипажем, а подальше, вглубь от передовой, были и еще танки. Немного правее появилась новая пехотная дивизия, и говорили, что позади, совсем близко, стоят наготове еще дивизии. На их участке с каждым днем становилось жарче, но большого наступления все не было. Уинтерборн попробовал расспросить Эванса, тот отвечал, что наступление отложили, чтобы земля успела подсохнуть. Было на что надеяться!

У немцев на высоте 91 были отличные наблюдательные пункты, и их аэропланы постоянно кружили над британскими позициями и ближними тылами. Разумеется, они прекрасно знали, что готовится наступление. Каждую ночь их артиллерия била по М., по перекресткам ведущих к нему дорог, по всем огневым точкам, которые немцам удавалось засечь, по разрушенному поселку, где квартировали саперы. Погреба служили неплохим укрытием от осколков, но, конечно, не могли выдержать прямого попадания. День и ночь на поселок сыпались огромные «чемоданы», от взрывов дрожала земля, спать было невозможно. Днем Уинтерборн иной раз съеживался у выхода из погреба и смотрел на разрывы. Если такой снаряд попадал прямо в какой-нибудь полуразрушенный дом, последние остатки стен исчезали, разлетаясь облаком черного дыма и розовой кирпичной пыли.

А потом был еще газ, снова и снова газ. В ту пору только начинали широко применять снаряды с отравляющими веществами, – позднее их значительно усовершенствовали. Впервые Уинтерборн и его товарищи познакомились с ними в одну мартовскую ночь на высоте 91. Внезапной атакой на небольшом участке англичане выбили противника из первой линии его окопов и, недешево за это заплатив, продвинулись вперед ярдов на двести пятьдесят в глубину на участке шириною ярдов в восемьсот. Эванс объяснил Уинтерборну, что такие местные атаки происходят по всему фронту — нужно сбить немцев с толку, чтобы они не разгадали, откуда начнется наступление. Что-то чересчур хитро, и чересчур дорого эта хитрость обходится, подумал Уинтерборн: надо быть слепыми или сумасшедшими, чтоб не видеть, где именно накапливаются орудия и войска. Впрочем, «солдат не должен рассуждать».[285]

Три взвода саперов — под командованием Эванса, Пембертона и Хьюма — должны были проложить новый ход сообщения от прежней передовой к теперешней линии аванпоста: ее образовали воронки снарядов, кое-как связанные между собой наскоро отрытыми окопами. Эванс сказал Уинтерборну, что кирку и лопату брать не стоит.

— Пожалуй, там будет несладко. Боши палят день и ночь. И черт меня подери, если я знаю в точности, где она должна быть, эта наша новая линия. Там повсюду немецкие окопы, как бы нам на них не напороться.

Саперы побрели по Саутхемптон Роу, стороной обошли М., над которым стоял грохот разрывающихся немецких снарядов. Наконец добрались до другого окопа, у подножья высоты 91. Вокруг с треском рвалась шрапнель, по десять — двенадцать штук зараз, – стреляли сразу несколько батарей. Эванс и Уинтерборн шли впереди. Вдруг Уинтерборн остановился.

— Здесь как-то странно пахнет, сэр (он принюхался), как будто ананасами или грушевой эссенцией.

Эванс втянул носом воздух.

— Да, похоже.

Еще разрывы — и запах сразу стал сильнее.

— О, черт, да это слезоточивый газ! – воскликнул Эванс. – Передайте по цепочке: надеть маски.

Люди остановились, ощупью натягивая противогазы, потом медленно, спотыкаясь, двинулись дальше. В окопе и без того было темно, а в маске Уинтерборн совсем ничего не видел: очки сразу запотели. Он снял противогаз.

— Так мы и к утру не дотащимся, сэр. Газ слепит, так ведь и в маске ничего не видно. Лучше я ее сниму и пойду разведаю, что там впереди.

Эванс тоже снял противогаз, велел сержанту двигаться следом, и они пошли вперед, с трудом вытаскивая ноги из густой грязи окопа. Из глаз Эванса и Уинтерборна ручьями потекли слезы. Оба поминутно утирали их платками, точно наемные плакальщики на собственных похоронах.

Трах, трах-трах, трах, трах-трах-трах-трах — новые разрывы, и еще острей запахло ананасами.

— А вдруг они заодно лупят и отравляющими? – сказал Эванс. – То-то мы с вами будем хороши! За этой грушевой вонью ничего другого не разобрать. Ф-фу! Прямо как на конфетной фабрике.

Оба засмеялись — и опять принялись утирать слезы.

Через десять минут они вышли к самой большой воронке. Здесь, на вершине холма, дул свежий ветер, он разогнал газ. Обожженным глазам стало полегче.

— Пришли, – сказал Эванс. – А вот и бывшая «ничья земля». Но где, к черту, наша передовая — хоть убейте, не пойму. Останьтесь тут, Уинтерборн, и велите сержанту Перкинсу ждать, пока я не вернусь. Я пойду на разведку.

— А я вернусь, сэр, и приведу всех сюда.

— Ладно.

И лейтенант исчез в темноте. Уинтерборн вернулся к саперам, которые ощупью уныло брели по пропахшему газом окопу. Потом дождались Эванса, и он по бывшей «ничьей земле» провел их к какому-то очень глубокому окопу. Повернули налево. Эванс шепнул Уинтерборну:

— Тут сплошь — немецкие окопы. Смотрите, какие глубокие. Я не видел ни души, и надписи всюду немецкие. Хоть убейте, не знаю, где мы. По-моему, мы просто залезли к бошам.

Скинув с плеча винтовку со штыком, Уинтерборн пошел впереди Эванса. Изредка в небо взмывали осветительные ракеты, но, странное дело, казалось, они летят со всех сторон — не только спереди и с боков, но даже сзади. Окопы были необычайно глубоки и темны, и слабо освещались лишь в те мгновенья, когда разгоралась в небе ракета или мелькали короткие вспышки разрывов. А они все шли и шли, то и дело минуя поперечные ходы, уже совершенно не разбирая дороги, и может быть, даже кружили на одном месте. Они слышали бормотанье и приглушенную ругань плетущихся сзади саперов. На очередном перекрестке они в отчаянье остановились. Уинтерборн поднялся на какой-то бугорок посреди широкого окопа и вглядывался в темноту, Эванс посмотрел на светящийся циферблат ручных часов:

— Ох, черт! Мы бродим по этим проклятым окопам уже почти три часа. Если не доберемся сейчас же до места, будет совсем поздно — ничего не успеем сделать.

Уинтерборн схватил его за руку:

— Смотрите!

По окопу к ним двигались какие-то тени, едва различимые на фоне неба. Тьма, касок не разглядеть. Свои или немцы?

— Окликните их, – шепнул Эванс. Уинтерборн вскинул ружье:

— Стой! Кто идет?

— Фронтширцы, – отозвался усталый голос.

— Спросите, какая рота, – подсказал Эванс.

— Какая рота?

— Все четыре — что осталось.

Они были уже так близко, что Эванс и Уинтерборн могли разглядеть английскую форму. Эванс по цепочке приказал своим податься влево и пропустить фронтширцев. Они еле шли, спотыкаясь на неровном дне окопа.

— Мы держались, покуда нас чуть не всех перебили, сэр, – хрипло и словно извиняясь сказал кто-то из них Эвансу.

— Спрингширцев всех перебили, сэр, ну мы и попали под фланговый огонь, – прибавил другой. – У нас только один офицер остался.

Мимо саперов, тяжело волоча ноги, прошли человек пятьдесят — все, что уцелело от разгромленного батальона. Последними шли старшина и молоденький лейтенант. Эванс остановил его и, коротко объяснив, зачем он здесь со своими саперами, спросил дорогу к передовой. Лейтенант, видимо, изнемогал от усталости. Его шатало, он едва держался на ногах.

— Там… где-то там… — с усилием выговорил он.

— А далеко?

— Не знаю… нет… не могу задерживаться… мне нельзя оставить людей…

И он побрел дальше. Эванс обернулся к Уинтерборну.

— Что ж, Уинтерборн, сойдите-ка с трупа этого боша и двинемся дальше.

Уинтерборн в ужасе отскочил и тут только заметил, что все время стоял на убитом немце.

Они проплутали почти до рассвета, но передовой так и не нашли. Дорогой наткнулись на двух раненых немцев. Эванс приказал санитарам подобрать их. К рассвету они вновь оказались там, где ночью впервые вошли в старые немецкие окопы, дальше местность была им знакома. Санитары с носилками спотыкались на кочках и рытвинах, раненые немцы стонали от каждого толчка.

Медленно, очень медленно остатки Фронтширского батальона брели по М. Вззз, бумм, ТРРАХ! – рвались снаряды, но люди почти не слышали. Они слишком устали. Гуськом они прошли через город. Вышли на прямую дорогу. Тут лейтенант остановил людей, кое-как построил в две шеренги и стал во главе колонны. И они поплелись дальше, даже не пытаясь держать шаг, устало сгибаясь под тяжестью снаряжения, невидящими глазами глядя под ноги, на дорожную грязь. Они спотыкались о каждый камень и каждую выбоину; порою то один, то другой падал и его с трудом поднимали на ноги. Несколько человек отстали и плелись далеко позади. Время от времени лейтенант и старшина останавливались и давали людям возможность вновь собраться и построиться. Шли молча. Очень медленно миновали отвал, разбитый поселок, где квартировали саперы, солдатское кладбище, развалины замка, закрытую в этот час столовую Союза Молодых Христиан[286]; и когда просветлело небо и забрезжило ясное весеннее утро, вошли в деревню, где предстояло разместиться на отдых. Стрельба утихла, в прозрачном чистом небе звенели жаворонки. В предутреннем свете небритые лица казались мрачными и странно старыми, – серо-зеленые, осунувшиеся, безмерно усталые. Люди шли, волоча ноги.

У штаба дивизии стоял подтянутый, щеголеватый часовой. Увидав горстку солдат, которые устало плелись по улице, он решил, что это идут раненые. Шагах в тридцати от часового молодой лейтенант остановился и еще раз построил своих людей. Часовой услышал его слова:

— Держитесь, фронтширцы.

До тылов уже докатилась весть, что Фронтширский батальон почти весь погиб, отражая яростный натиск врага — из двадцати офицеров и семисот пятидесяти солдат остались в живых полсотни солдат и один офицер.

Часовой вытянулся в струнку и сделал шаг вперед. Вскинул винтовку — раз, два, три, как на параде, – и стал смирно. Когда маленькая колонна поравнялась с ним, он четко взял на караул.

Молодой офицер устало поднял руку к каске. Солдаты не обратили внимания на часового, да и не поняли его. Он смотрел, как они шли мимо, и в горле у него стоял ком.

На Западном фронте все еще было без перемен.

8

Проспав несколько часов и наскоро поев, Эванс и Уинтерборн снова отправились на передовую. Эванса мучил стыд за то, что накануне он заблудился, да и майор его отчитал. Эванс выслушал молча, хотя мог бы и ответить: если майор так хорошо знал дорогу, напрасно он не потрудился сам отвести саперов на место.

Было около двух часов, день стоял холодный, ясный. Они обошли М., над которым, как всегда, не смолкал сводящий с ума свист, треск и грохот снарядов. В окопах, огибающих высоту 91, им повстречались двое раненых — обросшие, по пояс в грязи. Один, с перевязанной головой, нес каску в руке; у другого левый рукав шинели болтался пустой, рука от кисти до плеча в нескольких местах забинтована. Они о чем-то хмуро, сосредоточенно разговаривали и не обратили внимания на Эванса с его вестовым. Уинтерборн услышал, как один из них сказал:

— Я два раза говорил этой сволочи — новому офицеру, – на дьявола, говорю, нам тащиться в тот сволочной окоп, там какую-нибудь сволочь наверняка подстрелят.

— Сволочь он и больше никто, – отозвался другой.

Эванс с Уинтерборном остановились на вершине холма, у старой передовой, чтобы отдышаться немного, и оглянулись. Голубое небо пестрело пушистыми клубками шрапнельных разрывов — артиллерия била по трем вражеским аэропланам. На М., лежавший у их ног, с грохотом сыпались снаряды. Дальше расстилалась серо-зеленая равнина, усеянная пятнами разрушенных селений, иссеченная длинными кривыми шрамами окопов. Четко выделялась широкая извилистая полоса «ничьей земли», перепаханная обстрелами до того, что обнажился пласт мела. Видны были вспышки тяжелых орудий и разрывы вражеских снарядов на перекрестках дорог и вокруг позиций английской артиллерии. Машина с красным крестом, переправлявшая раненых с перевязочного пункта, пробиралась через М., – и, преследуя ее по пятам, на дороге рвались снаряды полевой артиллерии. Эванс и Уинтерборн не сводили глаз с этой машины, желая ей уйти невредимой. Раза два ее скрывал черный дым разрывов, и они уже не надеялись вновь ее увидеть, но она появлялась опять, подскакивая и переваливаясь на выбоинах, и в конце концов скрылась из виду в той стороне, где начиналась железная дорога.

— Ах, негодяи! Как я рад, что они ее не накрыли! – сказал Уинтерборн, вылезая из окопа.

— Ну, знаете, – заметил Эванс, – под красным крестом перевозят не только раненых, это хитрость известная.

При свете дня они без труда нашли новую передовую. В окопах на старых немецких указателях были наспех нацарапаны английские надписи, и даже странно показалось, как это они минувшей ночью сбились с дороги. Всюду было полно пехоты: кто стоял на посту, кто примостился, сгорбясь, на краю ступеней, многие лежали в узких и длинных, точно могилы, нишах, вырытых в стенке окопа. Эванс и Уинтерборн разыскали командира, и он провел их к тому месту, где надо было копать новый ход сообщения. Обернувшись, чтобы ответить Эвансу на какой-то вопрос, Уинтерборн сильно стукнул прикладом одного из спящих в нише. Тот не пошевельнулся.

— Крепко спят ваши ребята, – заметил Эванс.

— Да, – устало отозвался офицер, – но он, может быть, не спит, а умер. Санитары выбились из сил, не успевают выносить мертвецов. Тут и спящие и убитые. Надо обходить всех подряд и каждому давать пинка, иначе не отличишь.

Примерное направление нового окопа, который предстояло отрыть, было намечено заранее: он должен был соединить прежнюю передовую немцев с воронкой от мины Конгрива, где пока устроили склад боеприпасов. Грохот разрывающихся снарядов приветствовал их, когда вышли осмотреть это место.

— Не завидую я вам, не слишком приятно будет тут работать, – сказал пехотный офицер. – Это, пожалуй, самое скверное место на высоте девяносто один. Боши бьют по этому участку день и ночь. Ваш полковник разругался из-за этого с самим бригадным, но наши ребята совсем валятся с ног, не могут они больше копать.

Дружно разорвались еще несколько снарядов — трах, трах-трах-трах. Пополз едкий, вонючий серо-зеленый дым.

— Это будет называться «траншея Нерона»[287], – прибавил офицер на прощанье. – Сами видите, от угля и шлака все черно, как на пожарище. Ну, до свиданья, счастливо! Да смотрите, берегитесь газа.

Работы в траншее Нерона оказались поистине пыткой. Немцы очень точно засекли это место и яростно обстреливали саперов. Стреляли частыми залпами, пять минут тишины были уже долгой передышкой. Эванс с Уинтерборном и Хьюм со своим вестовым без устали обходили саперов, которые тревожно и торопливо работали в темноте, спеша устроить себе хоть неглубокое укрытие. Когда снаряды рвались близко, люди падали на землю, съеживались в комок. При свете первого утра обнаружилось, – вместо того чтобы отрывать, как положено, три ярда окопа, каждый попросту копал яму, в которую мог бы забраться сам. В иные ночи огонь был такой неистовый, что Эванс на время отводил людей в старые окопы. Среди саперов были раненые и убитые.

А потом немцы начали упорно, методически обстреливать разрушенные деревни близ английской передовой химическими снарядами. Это началось на вторую же ночь работ в траншее Нерона. С высоты 91 саперы заметили, что огонь противника усилился, и на обратном пути, когда проходили через М., снаряды непрерывно свистели над головой. Но, странное дело, разрывов не было слышно.

— Наверно, бьют по тылам, – сказал Эванс. – Может, теперь начальство призадумается и перестанет засыпать нас своими дурацкими бумажонками.

Но, подходя к поселку, они по звуку поняли, что снаряды должны падать где-то совсем близко. Скоро они услышали и привычное взз… но за ним, вместо треска и грохота, следовало совсем непривычное глухое пфф…

— Не может быть, чтобы они все просто не разрывались, – сказал Уинтерборн.

Еще один снаряд упал совсем рядом, за бруствером, снова послышалось непонятное глухое шипенье. И тотчас в воздухе странно запахло — как будто свежескошенным сеном, только острее. Эванс и Уинтерборн принюхались и крикнули в один голос:

— Фосген! Газ!

Поспешно, неловкими руками саперы натянули маски и пошли дальше, спотыкаясь, почти ощупью. Эванс и Уинтерборн выбрались на дорогу и подошли к поселку. Химические снаряды градом сыпались на поселок, на их жилища — вззз, вззз, взз, взз, пфф-пфф-пфф-пфф. На мгновенье оба сняли маски — в воздухе стоял едкий запах фосгена.

Эванс и Уинтерборн стояли у конца окопа, помогая полуслепым в противогазах саперам выбираться наружу. Одна за другой шли мимо нелепые фигуры; резиновые маски вместо лиц, огромные мертво поблескивающие очки, длинный хобот, протянувшийся к коробке… точно погибшие души, искупающие в новом аду какой-то чудовищный грех, – подумалось Уинтерборну. Входы в подвалы были наглухо завешены для защиты от газа, и все же он просачивался внутрь. Двоих солдат, наглотавшихся газа, унесли на носилках. Лица у них были страшные, на губах пена.

Химический обстрел продолжался, пока не рассвело. Уинтерборн уснул, чуть сдвинув маску противогаза. До этого дня, ложась спать, все они вешали противогазы на гвоздь или клали вместе с остальным снаряжением; опыт этой и следующих ночей приучил их спать с коробкой противогаза на груди и с маской под рукой.

Когда рассвело, опять открыла огонь тяжелая артиллерия. Уинтерборн проснулся оттого, что один снаряд разорвался совсем рядом с его погребом. Он долго лежал на полу, прислушиваясь к треску и грохоту. Он слышал, как два еще кое-как державшихся дома разлетелись вдребезги от прямого попадания, и сразу же подумал — а остались ли целы погреба? Оказалось — разбиты. По счастью, в них никого не было. Вскоре немцы перенесли огонь ярдов на пятьсот влево и начали обстреливать какие-то артиллерийские позиции. Обрадовавшись затишью, Уинтерборн решил умыться. Он выбежал из погреба в рубашке и противогазе, с брезентовым ведром в руках и увидел, что водоразборная колонка рядом с его домом разбита прямым попаданием. Он знал, что правее, ярдах в трехстах, есть еще колонка; правда, ему не случалось ходить в ту сторону.

Утро и на этот раз было холодное, но солнечное, в небе всюду белели неизбежные облачка шрапнельных разрывов. Он уже так привык к ним, что просто их не замечал. Изредка сверху доносился далекий, еле уловимый треск пулеметной очереди — слабый отзвук войны, идущей в воздухе; Уинтерборн знал о ней почти так же мало, как те, кто оставался в Англии, – о войне на суше.

Он снял маску и осторожно потянул носом воздух. Дул свежий ветер, и, хотя запах фосгена еще чувствовался, серьезной опасности явно не было. Уинтерборн решился не надевать маску. Земля была изрыта глубокими коническими воронками тяжелых снарядов и сплошь, точно оспой, изъедена мелкими впадинами от снарядов химических. Он нашел неразорвавшийся снаряд и с любопытством его осмотрел. Бурая оболочка, калибр примерно шесть дюймов.

В этой части поселка дома стояли реже и в погребах никто не жил. Верх почти у всех домов снесло, но первый этаж кое-где уцелел. На ходу Уинтерборн заглядывал во все дома подряд. В первом обои давным-давно отстали и свалились на пол комьями заплесневелой бумаги. Всюду — битый кирпич и черепица, обломки балок, дранка, рассыпавшаяся в пыль штукатурка. Из всего этого мусора торчали какие-то остатки изломанной мебели, искореженные железные кровати, лохмотья, которые некогда были одеждой. Пошарив кругом, он нашел фотографии, письма — бумага отсырела, чернила выцвели, – сломанные игрушки, осколки цветочных ваз, атласное подвенечное платье, все в грязи и пыли, фату, флердоранж. Он стоял, опустив голову, и смотрел на эти жалкие осколки чьих-то разбитых жизней; машинально закурил и тотчас отшвырнул сигарету — она отдавала фосгеном.

— La gloire[288], – пробормотал он. – Deutschland ber alles.[289] Боже, храни короля.[290]

Следующий дом пострадал меньше других и грубые деревянные ставни еще держались на петлях. Уинтерборн заглянул в щель и увидел, что внутри нет ни мусора, ни обломков, но все сплошь заставлено какими-то деревянными предметами. Заслонив глаза ладонями, он всмотрелся пристальней — сплошными тесными рядами стояли деревянные кресты. На ближайших он разглядел выведенную краской надпись: R. I. Р.[291], ниже оставлено место для имени, а еще ниже — номер одного из батальонов его дивизии, текущий месяц и год и место для числа. Какая предусмотрительность! – думал Уинтерборн, наполняя у колонки ведро и фляжку. – Превосходно организована эта война!

К девяти часам за ним пришел денщик Эванса: приказано явиться немедленно в полной боевой готовности. Усталый и сонный Уинтерборн навьючил на себя снаряжение, вновь застегнул лямку противогаза, вскинул на левое плечо винтовку со штыком. Он ждал вместе с денщиками, кто-то из них протянул ему кусок хлеба, обмакнутый в сало. Немного погодя из столовой вышел Эванс, и они двинулись в путь.

— Мне надо повидать командира роты минеров, – сказал Эванс. – Будет новая работа на высоте девяносто один. Это левее траншеи Нерона и дальше — придется еще полчаса тратить на дорогу.

Уинтерборн решил, что сейчас самое время высказать кое-какие свои соображения.

— Надеюсь, вы ничего не будете иметь против, сэр, если я скажу… это, конечно, не жалоба, просто я много об этом думал.

— Ну-ну, я слушаю.

— Видите ли, сэр, мне кажется, нас расквартировали в поселке, а не прямо на передовой для того, чтобы мы могли лучше отдыхать и приходить на работу со свежими силами. Но ведь из этого ничего не получается, особенно в последние две недели, и похоже, что дальше будет еще хуже. Мне кажется, нам было бы куда лучше разместиться в укрытиях резервной линии. Мы дважды в день делаем длиннейший переход по грязи; нам достается, когда немцы обстреливают транспорт и кухни; на передовых мы тоже всю ночь под огнем; на обратном пути — тоже под огнем; и возвращаемся мы на квартиры, где полно газа, потому что двадцать часов в сутки немцы бьют не только обычными снарядами, но и химическими. Наши погреба — не защита от прямого попадания. Сырости в них больше, чем в блиндажах, и не светлее, и крыс не меньше. По передовым больше бьют минометы и легкая артиллерия, но тяжелая артиллерия их почти не задевает; мы могли бы разместиться в блиндажах хотя бы пятнадцатифутовой глубины — и спали бы, а в погребе каждые десять минут просыпаешься, потому что рядом падает «чемодан». Мы теряем понапрасну много людей, сэр. Я сейчас проходил мимо кухни, и повар сказал, что один из его помощников ночью отравился газом. И старшина сегодня совсем зеленый, тоже, видно, наглотался. Вы не могли бы сделать так, чтобы нам перейти ближе к передовой, сэр?

Эванс призадумался.

— Пожалуй, вы правы. Но перевести туда людей я не могу. Это не в моей власти. А жаль. Попрошу майора доложить об этом полковнику. Все, что вы сказали, совершенно справедливо. На прошлой неделе у нас во время работы убито и ранено восемь человек, а по дороге на передовую и назад — двенадцать. Но только ведь скоро большое наступление, и, наверно, перед ним не останется ни одного блиндажа свободного.

Уинтерборн ощутил прилив гордости: Эванс не отмахнулся от него, не высмеял! А Эванс, помолчав немного, спросил:

— Кстати, Уинтерборн, вы никогда не думали о производстве в офицеры?

— Видите ли, сэр, мне об этом еще в Англии говорил адъютант учебного батальона. Думаю, что ему писал мой отец. Отца это очень волновало.

— Почему же вы не подали рапорта?

Настал черед Уинтерборна призадуматься.

— Трудно объяснить, сэр. Причин много, они вас, пожалуй, не убедят, но у меня было, да и есть, такое чувство, что я должен остаться рядовым на передовой. Я предпочел бы попасть в пехоту, но саперы как будто к ней ближе всего.

— Знаете, начальство довольно часто подбирает желающих учиться и получить офицерский чин. Если хотите, в следующий раз я вас внесу в список, и майор отрекомендует вас полковнику.

— Благодарю вас, сэр. Я подумаю.

Прошла еще ночь, за ней другая, третья, четвертая, а большого сражения все не было. И никуда их не перевели. Каждую ночь они под огнем отправлялись на передовую, под огнем работали, под огнем возвращались — и попадали под дождь химических снарядов. Каждый день по нескольку часов вынуждены были проводить в противогазах. Спали урывками, и уснуть было страшно: как знать, проснешься ли.

Как человек, приближенный к Эвансу, да притом «образованный», Уинтерборн оказался в положении двусмысленном и неловком. Все чаще Эванс поручал ему то, что обычно входит в обязанности унтер-офицера. А Уинтерборн, с присущим ему чувством долга, добросовестно исполнял любое поручение. Однажды ночью назначена была газовая атака — возмездие немцам за непрерывный обстрел химическими снарядами. Всем офицерам хотелось на это посмотреть; обстрел должен был начаться за час до рассвета, а значит, пришлось бы либо одному из офицеров отвести на квартиры всю роту, либо продержать саперов два часа лишних на передовой, и тогда они попали бы под ожесточенный артиллерийский огонь, который, конечно, не преминут в отместку открыть немцы. Эванс распутал этот узел очень просто. Он послал за Уинтерборном.

— Уинтерборн, мы хотим задержаться и поглядеть на представление. Может быть, вы отведете роту? Я скажу сержанту Перкинсу, что это поручено вам; но, разумеется, все распоряжения отдавайте через него. А потом вернетесь и доложите мне.

— Слушаю, сэр.

Британская газовая атака не состоялась, зато противник устроил серьезную, по тем временам, химическую бомбардировку. В ту ночь он выпустил около тридцати тысяч химических снарядов; большинство их обрушилось на поселок, где квартировали саперы, и на его окрестности. Последние полмили им пришлось идти в противогазах, и Уинтерборн боялся, что вообще не доведет роту. Он отыскал заброшенный, но довольно глубокий окоп, который пересекал поселок и доходил почти до самых солдатских жилищ, – и, вместо того чтобы идти улицей, повел роту этим окопом. Так было немного дальше, зато безопаснее. Вокруг градом сыпались снаряды, а он не желал терять людей. Вдвоем с сержантом Перкинсом они благополучно довели роту.

— Ну, спокойной ночи, сержант, – сказал Уинтерборн. – Мне надо вернуться на позиции и доложить мистеру Эвансу.

— Неужто опять туда пойдешь?

— Да, мистер Эванс приказал.

— Вот это да! Ну, спасибо, что он не мне приказал.

Уинтерборн надел противогаз и ощупью выбрался из погреба, где стояли сержанты. Было тихо, тепло, сыро и очень темно — для обстрела химическими снарядами ночь самая подходящая. Чуть заметный ветерок тянул со стороны вражеских позиций. Надо было тащиться по грязи длиннейшим окопом, либо пойти дорогой, где ничто не защищало от обстрела; поколебавшись, Уинтерборн спустился в окоп: в противогазе он почти ничего не видел и боялся заплутаться. Жутковато было одному ощупью пробираться по безлюдному окопу, когда вокруг без счета свистели и рвались химические снаряды. То и дело они шлепались в нескольких ярдах от него. Раза три он спотыкался и падал в воронки, вырытые снарядами уже после того, как он проходил тут со своей ротой. Добрых полмили он шел сквозь облако газа — не шел, а еле плелся в грязи и в темноте, спотыкаясь и с трудом нащупывая дорогу. Казалось, этому не будет конца. Он держался левой рукой за стенку окопа, а правую протянул вперед и думал только о том, как бы не сбиться и не налететь на что-нибудь во тьме.

Наконец зона обстрела осталась позади, и он решился на миг выглянуть из-под маски. И тотчас почувствовал, что дышать нечем: воздух отравлен фосгеном. Ощупью он прошел еще ярдов двести и повторил попытку. Запах газа был еще силен, но Уинтерборн решил рискнуть и снял противогаз. Теперь он видел сносно и пошел быстрей. До рассвета оставалось, около часа, когда он предстал перед Эвансом.

— Противник сыплет химическими, сэр, – доложил он. – Бьет по нашему поселку и на полмили вокруг. Поэтому я так задержался. Вся местность заражена фосгеном.

Эванс присвистнул.

— А мы тут, по правде сказать, выпивали в блиндаже с пехотными офицерами, и кое-кто хватил лишнего.

— Тогда лучше дождаться рассвета, сэр. Если выйти в окоп, вы и сами услышите — снаряды так и летят.

— Да я вам верю на слово. Но майор требует, чтоб мы возвращались сейчас же. Оказывается, никакой газовой атаки не будет. Помогите-ка мне их довести.

— Слушаю, сэр.

Майор был совершенно трезв; Эванс превосходно владел собой; но остальные четверо оказались изрядно навеселе. Вести их через отравленную зону было истинным мученьем. Они уверяли, что опасности никакой нет, что газ давно рассеялся, и поминутно пытались снять противогазы. Они пропускали мимо ушей категорические приказы майора, так что Эвансу и Уинтерборну приходилось то и дело снимать противогазы и всячески убеждать нетрезвых офицеров противогазы надеть. Уинтерборн чувствовал, как смертоносный фосген проникает ему в легкие.

Когда рассвело, они добрались до погреба, где помещалась офицерская столовая, по счастью, без потерь. Уинтерборн наглотался газа, и его отчаянно мутило. Майор снял противогаз и взялся за кувшин.

— Денщики, черт их дери, высосали все до капли! – крикнул он с досадой. – Уинтерборн, возьмите-ка бидон и подите принесите из кухни воды.

— Слушаю, сэр.

Хоть и рассвело, снаряды все еще сыпались градом. До кухни было сто ярдов, и трижды Уинтерборна едва не задело осколком. Он вернулся в столовую и поставил на стол бидон с водой.

— Большое спасибо, – сказал ему Эванс. – Теперь можете идти, Уинтерборн. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, сэр.

— Спокойной ночи, – сказал и майор. – Спасибо, что принесли воды, Уинтерборн. Напрасно я вас посылал.

— Спасибо, сэр. Спокойной ночи.

В другой части погреба за столом, кое-как сколоченным из сосновых досок, сидели остальные офицеры; при тусклом свете воткнутой в бутылку свечи лица казались призрачными. Это было надежное убежище от газа, все щели наглухо закрыты туго натянутыми одеялами.

— Уинтерборн, – окликнул один из офицеров.

— Да, сэр.

— Сбегайте к каптенармусу и принесите нам бутылку виски.

— Слушаю, сэр.

Уинтерборн взобрался по лестнице, быстро поднял наружный противогазовый занавес и вышел из погреба. В лицо ударил нестерпимый запах фосгена, и он рывком натянул маску противогаза. Снаряды падали гуще прежнего. Один угодил в стену дома, кирпичи и мелкие осколки забарабанили по каске Уинтерборна, по плечам. Он прижался к тому, что уцелело от стены. До каптенармуса двести ярдов. Почти четверть мили под смертоносным ливнем — чтобы полупьяный офицер мог выпить лишний глоток виски. Уинтерборн постоял, подумал. Не пойти — значит не подчиниться приказу. Он круто повернулся и пошел к себе. И никогда ни словом не было упомянуто об этом случае неповиновения командиру в непосредственной близости противника.

Стоя у входа в свой погреб, Уинтерборн снял каску и отогнул верх противогаза, чтобы оглядеться, но зажим с носа не снял и большого резинового мундштука изо рта не выпустил. В белесом свете утра все казалось холодным и смутным, и с безжалостной настойчивостью снова и снова глухо рвались химические снаряды. Уинтерборн следил за разрывами: из каждой воронки всплывало кудрявое облачко желтого газа. Земля вокруг была вся рябая от этих только что вырытых воронок и сплошь усыпана битым кирпичом и свежими обломками. В воронке у самого порога валялась дохлая крыса — стало быть, война не щадит и крыс! У дома когда-то был палисадник, в нем рос стройный молодой ясень. Снаряд разорвался у самых его корней, расщепил тонкий ствол и швырнул деревцо наземь с переломанными ветвями. Молодая листва еще зеленела, лишь с одной стороны листья съежились и пожухли, обожженные газом. Трава, еще неделю назад по-весеннему нежная и яркая, тоже болезненно пожелтела и поблекла. Уинтерборн повернулся и взялся за край противогазового занавеса, и в эту минуту послышался вой и грохот первого тяжелого снаряда: начинался дневной артиллерийский обстрел. Но и стрельба химическими снарядами не прекращалась.

В погребе было темно — хоть глаз выколи. Уинтерборн снял противогаз и ощупью спустился по разбитым ступеням, стараясь не разбудить других вестовых. Надо было обойтись одной спичкой — спичек не хватало, они были на вес золота. В лицо пахнуло тяжкой духотой, но запах фосгена почти не чувствовался. Уинтерборн устало усмехнулся: давно ли он яростно воевал в казармах за свежий воздух, – а теперь вот радуется любой вони и духоте, лишь бы она не была пополам с ядовитым газом. Он зажег свой огарок, медленно снял снаряжение и тотчас опять повесил на шею противогаз. На башмаках наросла толстая корка грязи, обмотки и штаны изодраны проволокой, перепачканы грязью и засалены. Пуля вырвала клок кожаной куртки, на каске глубокая длинная царапина: задело осколком снаряда. Он безмерно устал, его мутило. Когда-то ему случалось уставать после долгих прогулок, после ожесточенных сражений в регби или состязаний в беге по пересеченной местности, – но никогда он не испытывал такой непреходящей, долгие месяцы копившейся усталости. Движения стали медлительными и неуверенными, точно у измученного тяжелым трудом крестьянина или дряхлого старика. Все сильней мучила тошнота — хоть бы уж вырвало, тогда, может быть, не будет так назойливо преследовать запах газа, которым он, кажется, пропитался насквозь. Он долго напрягался, стоя над пустым брезентовым ведром, пока на глаза не навернулись слезы, но рвоту вызвать не удалось. Только теперь он заметил, как черны от грязи его ладони.

Он уже собирался сесть на свою постель — одеяло и ранец, покрытый тщательно сложенной непромокаемой подстилкой, и тут заметил на ней сверток и несколько писем. Кто-то из вестовых принес ему почту, добрая душа! Посылка была от Элизабет — какая она милая, что помнит о нем! Да, прислала все, о чем просил, и не навязала ему бесполезных пустяков, какие обычно посылают солдату на фронт. Но пока ничего нельзя трогать, разве только свечи, а остальное утром поделят по-братски все обитатели погреба. Таков хороший неписаный закон, один из многих: каждую посылку делят поровну на все отделение, чтобы никто не остался с пустыми руками, а особенно — те, кто так беден или одинок, что ничего не получает из дому. Какая Элизабет милая, что помнит о нем!

Он распечатал письмо, руки его слегка дрожали от усталости и от разрывов, сотрясавших землю. Спохватился, зажег новую свечу, поднеся к огрызку старой, задул огарок и заботливо спрятал, чтобы после отдать кому-нибудь из пехоты. Письмо было прелестное, неожиданно нежное. Она только что вернулась из Хэмптон-Корта, – ходила туда поглядеть на цветы. Сады сильно запущены, на Большой Аллее ни цветочка — садовники ушли воевать, и в Англии теперь нет денег на цветы. А помнит ли он, как они бродили там в апреле, пять лет тому назад? Да, он помнил, и сердце его сжалось от внезапной мысли, что впервые в жизни он за всю весну не видел ни одного цветка, не видел хотя бы первоцвета. Крохотная желтая мать-и-мачеха, которую он так любит, вся загублена фосгеном. Дальше Элизабет писала:

«На прошлой неделе я видела Фанни. Она изящна и очаровательна, как никогда, и на ней изумительная шляпа! Говорят, она очень привязалась к одному блестящему молодому ученому, он химик и делает какие-то поразительные вещи. Он смешивает всякие вещества и делает опыты с дымом и убивает им десятки бедных маленьких обезьянок. Ужасно, правда? Но Фанни говорит, что это очень важно для войны».

Его снова стало мутить. Он повернулся на бок и попытался вызвать рвоту, но ничего не вышло. Захотелось пить, и он глотнул затхлой воды из фляжки. Какая Элизабет милая, что помнит о нем!

Письмо Фанни было очень бойкое и веселое. Была там-то, делала то-то, видела то-то. Как поживает дорогой Джордж? Она так рада, что на Западном фронте еще не было боев!

«Недавно видела Элизабет, – говорилось дальше в письме. – Она немножко озабоченная, но выглядит прелестно. С ней был очаровательный молодой человек — он американец и сбежал из Йэля[292], чтобы вступить в нашу авиацию».

Тяжелые снаряды рвались все ближе. Они падали по четыре, на небольшом расстоянии друг от друга: немцы пристреливались. За противогазовым занавесом послышался треск — остатки дома напротив рухнули, снесенные прямым попаданием. От каждого разрыва все в погребе вздрагивало, трепетал огонек свечи.

Что ж, это мило, что Фанни ему написала. Очень мило. Она хорошая. Уинтерборн взялся за остальные письма. В одном конверте, из Парижа, оказался «Бюллетень писателей» — список убитых и раненых французских литераторов и художников и вести о тех, кто на фронте. Он ужаснулся, увидев, как много погибло его парижских друзей. Синим карандашом было отчеркнуто несколько запоздалое сообщение о том, что мсье Джордж Уинтерборн, le jeune peintre anglais,[293] находится в учебном лагере в Англии.

Еще одно письмо переслала ему Элизабет. Лондонский агент по продаже картин извещал Уинтерборна, что некий американец приобрел один из его эскизов за пять фунтов, но, узнав, что сам художник сейчас на фронте, пожелал вместо пяти уплатить двадцать пять. Прилагается чек на двадцать два с половиной фунта (за вычетом десяти процентов комиссионных). Экое нахальство, подумал Уинтерборн, – взять проценты за комиссию с денег, которые я получил в подарок. Но, понятно, Дело остается Делом. А какой щедрый этот американец. На редкость добрая душа! Солдатское жалованье — пять франков в неделю, так что эти деньги очень даже кстати. Надо написать и поблагодарить…

Последнее письмо оказалось от Апджона, от которого больше года не было ни слуху ни духу. Видимо, Элизабет просила его написать и сообщить, что нового. Мистер Апджон в письме разливался соловьем. Он теперь на улице Уайтхолл, – занят «делами государственной важности». Уинтерборн развеселился при мысли: наконец-то государство оценило, сколь важен мистер Апджон! Мистер Шобб съездил во Францию, провел три недели на фронте, а ныне пребывает в тылу. Товарищ Бобб выступил как рьяный противник войны. Его засадили на полтора месяца в тюрьму. Его друзья «пробились» к некоему влиятельному лицу, которое затем «пробилось» к секретарю кого-то власть имущего — и мистера Бобба выпустили как человека, занятого земледельческим трудом. И теперь он «трудится» на ферме, которую устроила некая дама-благотворительница для интеллигентов — убежденных противников войны. Мистер Уолдо Тобб обрел свое призвание в военной цензуре и блаженствует: пусть не в его силах заставить людей говорить то, что хочет он, зато он не допустит, чтобы они написали хоть слово, оскорбительное для империи, дорогой его сердцу как второе отечество…

Джордж усмехнулся про себя. Забавный малый этот Апджон. Он вытащил складной нож — надо соскрести грязь с башмаков, не то их не расшнуруешь. Наверху с треском рвались снаряды. Один разорвался совсем близко за погребом. Казалось, крыша подпрыгнула, что-то ударило Уинтерборна по темени, и свеча погасла. Не сразу удалось вновь ее зажечь. Проснулись остальные.

— Что стряслось?

— Да ничего, просто трахнуло рядом. Сейчас залягу.

— Далеко ходил?

— Опять на передовую, за офицерами.

— Как добрались?

— В порядке, все целы. Только газа кругом до черта. Без маски не вылезайте.

— Спокойной ночи, старина.

— Спокойной ночи, друг.

9

Три следующие ночи прошли как будто спокойнее. Газа было не так уж много, но немецкая тяжелая артиллерия била непрерывно. На третью ночь умолкла и она, Уинтерборн улегся еще засветло и уснул крепким сном.

Внезапно он проснулся и сел. Кой черт, что случилось? Его оглушил чудовищный грохот и рев, словно разом началось извержение трех вулканов и сорвались с цепи десять бурь. Земля содрогалась, как будто по ней мчались галопом бешеные табуны, стены погреба ходили ходуном. Уинтерборн схватил каску, бросился к выходу мимо вестовых, которые с криком повскакали на ноги, отдернул было противогазовый занавес — и отпрянул. Была еще ночь, но небо сверкало сотнями ослепительных огней. Палили две тысячи британских орудий, грохот и пламя заполнили небо и землю. На полмили к северу и насколько хватал глаз к югу орудийные вспышки по всему фронту слились в одну слепящую цепь. Словно руки исполина, все в перстнях, сверкающих прожекторами, дрожат во тьме, словно бесчисленные гигантские алмазы искрятся и блещут яркими лучами. Блеск, и грохот, и ни мгновенья передышки. Лишь двенадцати или четырнадцатидюймовое морское орудие, стоявшее совсем близко за поселком, ухало гулко и мерно, словно отбивая такт в этом аду.

Уинтерборн, спотыкаясь, побежал вперед, где развалины не заслоняли происходящего. Скорчившись за остатками какого-то разрушенного дома, он поглядел в сторону немецких окопов. Там длинной, неровной стеной поднялся дым, раздираемый бесчисленными багровыми молниями разрывов. А в глубине все ярче и ярче сверкали орудийные вспышки: батарея за батареей открывала огонь, и казалось — грохот и пламя уже достигли предела, но они все нарастали, все усиливались. Уинтерборн не услышал — отдельных звуков нельзя было различить, – но увидел, как первый немецкий снаряд разорвался, немного не долетев до их поселка. В первых слабых лучах рассвета смутно темнели тучи дыма над немецкими окопами. То была артиллерийская подготовка наступления, которого ждали так долго. Уинтерборн ощутил дрожь в сердце, та же дрожь сотрясала землю, и воздух дрожал.

Этого не передать словами — ужасающее зрелище, чудовищная симфония. Художник-дьявол, что поставил этот спектакль, был настоящий мастер, рядом с ним все творцы величественного и страшного — сущие младенцы. Рев пушек покрывал все остальные звуки, то была потрясающая размеренная гармония, сверхъестественный джаз-банд гигантских барабанов, полет Валькирий[294] в исполнении трех тысяч орудий. Настойчивый треск пулеметов вторил теме ужаса. Было слишком темно, чтобы разглядеть идущие в атаку войска, но Уинтерборн с тоской подумал, что каждая нота этой чудовищной симфонии означает чью-то смерть или увечье. Ему представилось, как неровные шеренги английских солдат, спотыкаясь, бегут сквозь дым и пламя и ревущий, оглушительный хаос и валятся под немецким заградительным огнем под пулеметными очередями, которыми немцы их косят с резервной линии. Представились ему и немецкие окопы, уже сметенные свирепым ураганом взрывов и летящего металла. Там, где бушует эта буря, не уцелеет ничто живое — разве только чудом. За первые полчаса артиллерийского шквала, конечно, уже сотни и сотни людей безжалостно убиты, раздавлены, разорваны в клочья, ослеплены, смяты, изувечены. Ураганный огонь перекинулся с передовой линии на резервную — и чудовищный оркестр, казалось, загремел еще яростней. Сраженье началось. Скоро надо будет добивать людей — швырять ручные гранаты и взрывчатку в блиндажи, где прячутся уцелевшие.

Страницы: «« ... 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга – собрание тематических цитат из наследия политического мыслителя, историка и поэта италья...
Перед нами ежедневно встает множество проблем, разрешить которые нам не всегда удается достаточно бе...
Успешная карьера в наше время не только источник благосостояния и осуществления заветных устремлений...
Как научиться разбираться в людях? Как себя вести, чтобы произвести благоприятное впечатление на соб...
Почему некоторым людям не страшны финансовые кризисы? Почему кому-то деньги сами «плывут» в руки, а ...
Наталья Михайловна Саулиди – последователь В.Мегре, пошедшая по пути практической реализации мечты А...