Несущие смерть. Стрелы судьбы Вершинин Лев
В этом Антигон уверен. Ибо умеет ощущать подобное на расстоянии. Уже давно. С того самого дня, когда нищенствующий дервиш, хранитель Огня в храме Ормузда, что в Персеполисе… или в Сузах?.. нет, точно – в Персеполисе, рухнул в пыль перед копытами коня мирно проезжавшего гетайра Антигона, спешащего на царский зов. Дервиш бился, источая пену, глаза его выкатились из орбит и налились кровью, боевой, ко всему привыкший конь плясал на месте, шарахаясь от обезумевшего азиата, и хранитель Огня, тыча заскорузлым пальцем в одноглазого юнана, вопил, будоража всю округу гулким, отбегающим и вновь возвращающимся эхом: «Фарр!.. Фарр!.. Фарр…» А сбежавшиеся из лавочек и харчевен персы, загородив дорогу, стояли на коленях, уткнув лбы в пыль и не смея взглянуть на обычнейшего чужака, если чем и прославленного – хотя бы среди своих! – так это тем, что недавно у него родился четвертый сын, младенец необычайных размеров и красоты, названный, по воле отца, Деметрием…
Фарр!
Но Антигон Монофталм – не азиатский дервиш! Он не станет никому говорить о том, что знает наверняка. Он просто пожмет мальчишке руку. Как равному. И да будет то, чем одарен Пирр, служить на пользу роду Антигонидов! В конце концов, владетелям Ойкумены ни к чему эпирское захолустье! Более того, со временем можно будет назначить Пирра и Наместником Македонии.
Впрочем, это уже будет заботой Деметрия. И – Гоната.
– Все. Отправляйтесь к всадникам, дети. Скоро будем начинать… Кстати, сынок!
– Слушаю, царь!
Белый конь Деметрия, хорошо известный всей Элладе нисеец с шелковистой, тщательно вычесанной гривой, переплетенной низками сапфиров, недовольно всхрапнул, осаженный могучей рукой всадника.
– Если со мной вдруг что… – Антигон помедлил, словно не решаясь завершить, и резко выдохнул:
– Береги Гоната!
Полиоркет понял не сразу. А поняв, вздрогнул. Никогда еще не доводилось слышать такое от уверенного в себе и ничего не страшащегося отца. Усилием воли он преодолел внезапно подступившую слабость. Начал было с легкой, полушутливой-полувсамделишной укоризны:
– Ну что ты, папа? Мы с тобой еще…
И, не выдержав взятого тона, судорожно кивнул:
– Да, конечно! А если вдруг что со мной… живи подольше, родной. Ради Гоната!
– Обещаю, сынок!
Глаза встретились – все три. И всадники, один – сияющий в лучах показавшегося наконец солнца золотом, каменьями и пурпуром, другой – похожий на самого простого из простых конника, затянутый в видавший виды бронзово-кожаный панцирь, каких давно уже никто, кроме стариков, не носит, обнялись, не сходя с коней. Приникли друг к другу, и не сразу смогли заставить себя разорвать объятие.
И невнятная тоска, ни о чем не говорящая прямо, даже не намекающая ни на что, а просто исподволь скребущая души, стушевавшись, уползла прочь – так же внезапно, как и появилась…
В самом деле, что особенного может случиться с царями Ойкумены, имеющими под рукой восемьдесят тысяч не утративших ни сил, ни задора ветеранов?
Ничего, кроме победы.
Которая уже близка.
– Хватит, хватит… Тебе пора, сынок… Сынок!
– Что, папочка?
– Если что, береги Пирра! Он послан тебе богами!
– Я знаю, папочка!
– Сынок!
– ?..
– Архигиппарх Деметрий! Почему вы еще не на месте?
– Повинуюсь, Царь Царей!
Пурпурный, и белый, и золотой всадник, сопровождаемый сияющей свитой, помчался вниз, в травы, к строю, к коннице, которую ему предстояло возглавить в грядущем бою.
А седогривый воин в простеньких старомодных доспехах еще возвышался над степью, медля тронуть коня, вглядываясь в источающий розоватое сияние, совсем уже посветлевший, пронизанный жгутами кровавых отблесков восток.
Юное солнце выползало из-за окоема, собираясь во всю утреннюю силу запылать над Ипсом…
Раннее утро
Изо всех, стоявших некогда над ложем уходящего к предкам царя Македонии Александра, именовавшего себя Божественным и все равно не избежавшего удела, предначертанного всем смертным, ни над кем так не злословили досужие языки, во все века изобильно водившиеся в полисах острой на словцо Эллады, как над Лисимахом, полагающим себя воплощенным Гераклом.
В застольных байках и подзаборных сплетнях поминалось все, даже то, что безоговорочно прощалось любому другому! И простоватое, явно неклассическое лицо с вызывающе, совсем по-кабаньему вздернутым кончиком широкого носа, и сложные отношения с наследником, и постоянные, вошедшие уже в привычку неудачи попыток округлить свои нищие владения за счет задунайских земель, и – конечно! как же без этого! – злополучная львиная шкура, то подвытертая и битая молью, как и положено постоянно не снимаемой вещи, а то вдруг – опять новенькая и лоснящаяся, словно только что снятая с очередного льва, заказанного Лисимахом для личного зверинца, благополучно доставленного морем во Фракию и пропавшего без вести несколько дней спустя…
«Дубина дубиной!» – хихикала Эллада, благо царство Лисимаха было надежно ограждено от ее северных рубежей тысячами стадиев македонских земель, и гарнизоны Полиоркета готовы были в любой миг защитить и не дать в обиду ценных друзей. Когда же излишне разговорчивых пытались одернуть более мудрые и сдержанные, напоминая, что в лихие нынешние времена многое меняется в одночасье, что Лисимах – злопамятен и обидчив, Кассандр – не вечен, Полиоркет сегодня – здесь, завтра – там, а Фракия, как ни крути, далеко не на краю Ойкумены, говоруны, лишь на миг примолкнув, тотчас же задиристо выпячивали хилые груди и вопрошали: но разве правда не угодна Олимпийцам?!
Угодна. Если она – истинна.
Как истинен тот неоспоримый факт, что сейчас любой из этих, не по чину словоохотливых, не то что не посмел бы, но даже и не подумал бы молоть языком гадости о фракийском вепре!
Стоило поглядеть на Лисимаха!
Грузно и неколебимо восседая на спине тяжелого, как и он сам, мохноногого жеребца, покрытого вместо чепрака шкурой громадного медведя, старик медленно ехал вдоль неровного строя фракийцев. А другая шкура, прославленная шкура льва, скрепленная на шее простым бронзовым аграфом в виде оскаленной кабаньей головы, как всегда, покрывала широкие плечи. Сейчас Лисимах и впрямь походил на Геракла, старого, совершившего все положенные подвиги, обремененного славой, но все еще могучего и вовсе не собирающегося уходить на гору Олимп, где ждет его место за пиршественным столом отца-Зевса. Клыкастая пасть громадной черногривой кошки полностью покрывала простой шлем без гребня, и взглянувшись мельком, не сумевший вглядеться как следует, клялся потом, что своими глазами видел не человека, а подлинного льва с лицом Лисимаха, обрамленным пастью хищника.
Лисимах не спешил.
Время от времени он останавливал прогибающегося под тяжестью ноши коня, вскидывал правую руку и кричал нечто отрывистое, гортанное, переходящее в визг. А в ответ неслись десятки, сотни, тысячи восторженных воплей, вырывающихся из глоток нечесаных, заросших темным волосом воинов, вовсе не похожих на известных Элладе, диковатых, но все же достаточно эллинизированных подданных фракийского вепря.
Тридцать тысяч задунайских даков и гетов, соблазнившись добычей, славой, а более всего – счастьем вновь послужить такому вождю, как он, поднял в поход Лисимах! И они пришли, не раздумывая и не споря, забыв прошлые распри с царем Причесанной Фракии…
– Аи-й-йя-а-ааа! – взвизгивал вепрь.
– Йа-я-йайаааааа! – отзывались люди из-за Дуная, потрясая грубовато сработанными длинными копьями и широченными двулезвийными секирами. Никаких доспехов не было под меховыми безрукавками, накинутыми на голое тело, и могучие мышцы, умащенные оливковым маслом, жирно лоснились…
– Йа-я-йаааааа! – не так восторженно, но искренне присоединялись к ним южные фракийцы, знающие не понаслышке и вздорность нрава своего царя, и тяжесть введенных им налогов и податей. Они в отличие от северных собратьев не очень-то восхищались воплощенным Гераклом, но рядом с ним, чуть отставая, гарцевал худощавый молодой воин, уже не юноша, но еще и далеко не зрелый муж, и улыбался ласково, и приветственно помахивал рукой.
– Йа-я-йаааа! – не скрывая приязни, ибо знали, что старый вепрь примет ее на свой счет, а задунайские троглодиты все равно ничего не поймут, вопили подданные Лисимаха, приветствуя свою надежду, незлобливого, смелого и умного престолонаследника Агафокла.
И в улюлюкающем, взлаивающем, взвизгивающем вопле тысяч угасало сдавленное «Ай-яй-яй-аааа!» оборванных, скверно вооруженных азиатов, навербованных Лисимахом количества ради и поставленных в первые ряды. Не доблести ради, а просто жертвенной пищей суровым покровителям поля битв…
А потом Лисимах перекинул через седло ногу и спрыгнул в не очень высокую здесь, всего лишь по колено гоплитам, траву, и навстречу ему, провожаемый сотнями вмиг замерших глаз, шагнул обнаженный по пояс задунайский гет, странно безоружный, зато увенчанный венком из бело-желтых полевых цветов.
Старый обычай, прочно забытый во Фракии Причесанной, но истово почитаемый за Дунаем, надлежало исполнить царю Лисимаху, признанному варварами военным вождем на все время похода. Вот сейчас он произнесет положенные слова, задрав к солнцу всклокоченную седую бороду, а затем сверкнет меч, или кинжал, или топор – что выберет сам! – и тело лишенного жизни рухнет в траву, а душа, торопясь и не оглядываясь на покинутый мир, устремится к подножию скамьи Залмоксиса – просить Большого Деда не обделить своих правнуков удачей в бою на чужой, неправильно ровной земле.
Лучшие из лучших накануне, отчаянно споря, бросали жребий, добиваясь права уйти к Большому Деду, и не один десяток завистливых взглядов жег сейчас спину счастливчику, которому повезло. Еще бы! Как бы ни сложилось нынче, а этот, посланный в Синюю Чащобу, навсегда сядет в пиршественной избе Залмоксиса, а когда Большой Дед решит вылезти в осеннее небо и поиграть силушкой, тот, кто сейчас уйдет, будет одним из спутников его, подающих Стрелку стрелы-молнии, бьющие в бездонный громовой барабан. Немаловажно и то, что семья везунка, и род его, и весь поселок, как бы ни обернулась битва, получит от львиношкурого великана богатые дары, много металла, и тканей, и оружия, и каменьев, приятных для женщин… Много больше, чем может надеяться набить сумку выживший воин, если еще повезет ему не только уцелеть, но и оказаться в числе победителей!..
– Зал-мок-сис-зал-мок-сис-зал-мок-сис! – мерно рокотала толпа, заглушая негромкое моление Лисимаха.
И наконец избранник, улыбнувшись напоследок сородичам, опустился на колени, а фракийский вепрь, сделавшийся внезапно похожим не на Геракла, но на кого-то иного, смутно известного и невыносимо жуткого, потрепал его по плечу и, не глядя, протянул назад мощную, красиво изуродованную львиными когтями руку.
Празднично одетые, закованные в доспехи рабы, почтительно склонившись перед обоими, подали властителю Фракии тяжелую, отполированную дубину…
Взмах…
Впрочем, ни низкого, шмелино-басовитого гула рассекаемого воздуха, ни хрусткого чавканья дерева о кость Селевк уже не расслышал.
Колесница тронулась, и в скрипе громадных, в полтора человеческих роста колес утонуло все, даже тяжелый, слаженный выдох тысяч людских глоток.
И ни один из фракийцев, лишь недавно восхищенно взиравших на златокованое, усыпанное каменьями, двумя дюжинами белых быков влекомое сооружение, способное потрясти не только их неискушенные мозги, но и воображение утонченного эллина, не повернул головы вслед удаляющейся повозке, украшенной золотыми грифоньими крыльями…
– Они варвары, отец, – сказал Антиох, с трудом преодолевая ноющую потребность обернуться и поглядеть на распростертое у ног Лисимаха тело. – Они настоящие варвары, отец! И Лисимах такой же варвар, как они, ничем не лучше!..
– Да, они варвары, – не кивая, согласился Селевк, без усилий сохраняя величественную позу, издавна предписанную шахиншахам Востока, вышедшим поглядеть, как будут во славу их умирать доблестные пехлеваны Азии. – Они варвары, тут ты прав! Но Лисимах не такой же, как они. Он гораздо страшнее…
В высокой тиаре персидских владык, некогда поднятой Божественным из холодеющих рук истекшего кровью Кодомана, последнего Дария державы Ахеменидов, в пышной царской одежде, тщательно отобранной старыми евнухами, помнящими еще времена Грозноглазого Артаксеркса, умащенный благовониями согласно этикету Суз и Персеполиса, нарумяненный и набеленный, с густо насурьмленными бровями, он совсем не походил в эти мгновения на юнана, пришельца с враждебного запада.
Любому, поглядевшему со стороны, стало бы ясно, что время обернулось вспять, и вот: твердо попирая верхнюю площадку славной крылатой колесницы, куда нет доступа никому, кроме шахов Арьян-Ваэджа, страны ариев, и их наследников, блистая и сияя, словно солнечный свет, струящийся в его жилах, увенчанный митрой Кира Великого, объезжает победоносное воинство один из тех владык, что некогда единым движением насупленных бровей потрясали жалко трепещущую Ойкумену, рассылая во все стороны света, от Турана до Юнана, не знающие ни сомнения, ни страха, ни ослушания непобедимые отряды…
Судьба изменчива, но сыны Персиды знают: как бы ни играла она людскими жизнями, но Ормузд, несомненно, повергнет в прах нечестивого Анхро-Манью, и свет восторжествует над тьмой, а день над ночью.
Ибо ночь коротка, а день неизбежен.
Так говорил Заратуштра!
И потому восемь тысяч всадников, с ног до головы залитых сверкающей чешуей бесценных, непробиваемых с первого удара катафракт, вскидывают ввысь тяжкие пики и широкие прямые мечи, приветствуя властелина Азии.
– Хай! Хай! Хай! – кричат «бессмертные», отборная конница Персиды и Сузианы, дети и внуки лучших из лучших всадников, служивших владыкам из славного и, увы, угасшего, исчерпав себя, рода Ахемена.
– Хай! Ха-ай! – выкрикивают они.
И в раскатах клича слышится мерная поступь стотысячных армий, истоптавших в не столь уж давние дни земную ширь; жалобный плач последнего царя Лидии проскальзывает сквозь рев, и бессильные проклятия престарелого мидийского шаха, не удержавшего тиару; тонко отзвякивает в реве скрежет мечей, скрещенных при Фермопилах, и у Саламина, и возле Платей, где, надломившись о юнанское упорство, впервые дала трещину неодолимая дотоле мощь витязей Азии…
– Ха-а-а-ай!
Многие из всадников, чьи лица скрыты забралами, росли без отцов в наследственных башнях Персиды, и крепостцах Бактрианы, и мидийских усадьбах-дасткартах, росли в окружении заплаканных матерей, постаревших до срока, и сестер, чья девичья честь была поругана ворвавшимися в мирный дом чужаками, ведомыми кровожадным дэвом в рогатом шлеме; мальчишки росли, мечтая о мести, и спрашивали кормящихся у их очагов калек, вернувшихся с кровавых полей: как? отчего? почему?.. И старики, нянча обрубки рук, потирая пустые глазницы, рассказывали о том, как иссякала отвага катафрактариев, раз за разом разбиваясь о тесный ряд сияющих щитов, ощетинившихся длинными копьями; о сказочном боевом строе, похожем на стену, рассказывали старики, и в надорванных голосах их стоном возникали странные, незнакомые названия далеких селений и рек: Исс, Граник, Гавгамелы…
В грязи и крови корчилась побежденная, изнасилованная, оскорбленная Азия, и только дети, шмыгая носами, сиротливо копались на пепелищах…
Но дети росли. И становились мужами. И отдавали в починку оружейникам продырявленные на груди отцовские катафракты.
Ибо как ни силен Анхро-Манью, ему не одолеть светлосияющего Ормузда…
Так говорил Заратуштра!
И вот он настал, долгожданный день.
Там, впереди – тот самый строй врагов, сомкнувших щиты, медночешуйный, невероятно ровный змей, сломивший, размоловший, унизивший славу отцов, осиротивший детей, опустошивший Персиду и Сузиану. У пехлеванов зоркие глаза: они способны различить бородатые лица, и многие бороды белы, а это значит, что в поле вышли те, кто еще юнцами убивал Азию и насиловал дочерей ее с позволения безумного Искандера Зулькарнайна, порожденного самим Анхро-Манью и справедливо казненного лучами ясного Ормузда еще до наступления возраста истинной зрелости.
Если сбылась мечта, о чем еще думать и в чем сомневаться?
– Ха-а-а-а-ай! Хай!
Пробил гонг Неотвратимости, расставляющий все по местам, и над стенами Персеполиса, и над башнями Суз, и над усыпальницами Пасаргад, и над храмами Экбатаны, и над высокими шпилями вавилонских дворцов взвились квадратные алые знамена с золотым солнечным кругом в центре, созывая подросших сыновей расплатиться по счетам отцов. Царь Царей Азии, шаханшах Арьян-Ваэджа вновь призвал под свои стяги своих «бессмертных», и бессмертные откликнулись на зов, и пришли сами, и привели легковооруженных кто сколько смог собрать: иные двух-трех, а кое-кто и по пять десятков. Вот они, на том фланге, сведены в скопище, колышащееся, словно утренний туман. Но не им решить судьбу битвы, нет; разве в силах жалкие стрелы и короткие метательные копья причинить хоть какой-то вред бронзовому дэву, сокрушившему хребет коннице незабвенных отцов?.. Исход битвы будет решен ударом тяжелой конницы, неостановимо рвущейся вперед.
И победа, искупающая былые поражения, станет драгоценным даром «бессмертных» Царю Царей, каким бы ни было его изначальное имя. И пусть говорят досужие сплетники, что этот светлоясный бог, возвышающийся на золотой, всем всадникам по рассказам стариков известной колеснице, что шахиншах-де рожден юнанской женщиной от юнанского мужчины. Пусть! Поверить в такое нелегко, но даже если так, то – нет разницы. Ведь Царь Царей, шахиншах Селевк, одет, как перс, и не позвал в поход никого из юнанов, заполнивших своей нечистотой азиатские города; он взял в жены не кого-нибудь, а княжну Апаму, дочь самого Спантамано, знаменитого и несчастного Спантамано, что предпочел гибель примирению с Зулькарнейном. О звезде и слезах Спантамано давно уже поют красивые достаны слепцы на базарных площадях, и в этих песнях герой-пехлеван равен великому Рустаму, жившему в незапамятные времена. Но Спантамано Согдийский был совсем недавно, и еще жива его дочь, плоть от плоти славного отца, и вот, рядом с Царем Царей, едет на крылатой колеснице сын ее и Селевка, соединивший в жилах своих кровь непокоренной Согды и раскаявшегося Юнана… ибо разве нераскаявшийся стал бы восстанавливать храмы Ормузда, разрушенные некогда пришельцами?..
И слепец может прозреть, и не узнает блаженства тот, кто посмеет попрекнуть прозревшего былой слепотой…
Так говорил Заратуштра!
Прикажи же своим «бессмертным» атаковать, шахиншах Селевк, Селейку-бозорг, прикажи, ибо кони устали ждать…
– Ха-й! Ха-й! Хай-хай-хай!
– Ты останешься с ними, – услышал Антиох шепот отца.
Губы Селевка почти не шевелились, но так уж устроена была его колесница, что любое слово, сказанное едва ли не про себя, отчетливо слышал стоящий рядом, как бы шумно ни было вокруг.
– Я сам бы хотел повести конницу, но мне нельзя. Место шахиншаха в центре, – шепчет владыка Вавилонии. – Прошу тебя, сын мой, справься! Иначе…
Договаривать он не стал. Антиох уже не маленький. Он и сам понимает, что будет с ними в случае поражения. Одни Гавгамелы уже состоялись, и участь побежденного шаха стала достоянием печальных достанов*.
Прямо с колесницы Антиох прыгнул в седло, и медлительные быки, описав плавный полукруг, повлекли крылатую повозку с каменно застывшей сверкающей фигурой назад, к центру фронта, в глубину сдвоенной фаланги.
И Плейстарх, возглавляющий фессалийскую конницу на самом краю правого фланга, в трех десятках шагов от колонны катафрактариев, нарочито закашлявшись, сплюнул в траву; разумеется, случайно, а в то же время – и вслед блестящей неторопливой махине.
Ему не было нужды воодушевлять фессалийцев.
Каждый из аристократов, пришедших на зов Кассандра и отправившихся на ненавистный истинному эллину Восток, сам, без напоминаний, прекрасно знал, ради чего стоят они в дикой фригийской степи, готовые убивать и умирать.
Обнаглевшие демагоги эллинских полисов, не чтящие ничего, кроме своего кошелька, распоясались вконец! Они вводят новые порядки, заставляя лиц скромных, благородных и почитающих старину признавать себя равными базарной толпе, грязному, не имеющему предков охлосу! Больше того, они отстраняют аристократию от должностей и запрещают потомкам богов и героев участвовать в выборах, именно потому, что прекрасно понимают: хранители старых устоев не позволят насиловать закон, запудривая краснобайством мозги доверчивой, падкой на посулы и единовременные поблажки серой погани, сила которой лишь в многочисленности, и ни в чем больше, – как будто плодовитости и нахальства достаточно, чтобы управлять полисами. Будь это так, Элладой давно правили бы крысы! Впрочем, называющие себя демократами мало чем отличны от писклявых, сильных лишь в стае подвальных тварей…
Крыс надлежит выводить.
Палкой. Ядом. Железом. Если нет иного выхода, то и огнем. А ежели у крыс объявляются заступники, то начинать необходимо именно с них.
И потому фессалийская конница, в рядах которой далеко не одни фессалийцы, пришла сюда и не уйдет без победы!..
Плейстарх дернул плечом, поправляя наплечник особого, по заказу сработанного панциря – так, чтобы горб не мешал в сражении.
– Высокоуважаемый! – учтиво обратился он к ближайшему всаднику, седобородому эллину, еще не старику, но уже покинувшему пределы заветного акмэ.
– Все-таки, что ни говори, а наши союзники подготовили неплохое войско. Послушав их крики, я начинаю верить, что мы способны оттеснить Одноглазого…
В ожидании битвы сводный брат Кассандра явно сболтнул лишнее и тотчас спохватился. Безумец! Гоже ли перед боем показывать воинам, что ты, вождь, сам не надеешься разгромить врага?
Впрочем, тот, кого спросили, не обратил внимания на оговорку сына Антипатра.
Кустистые брови эллина, нашедшего, как и многие собратья по несчастью, изгнанные из родных полисов, приют в гостеприимной Фессалии, надежно защищенной македонским мечом, дрогнули, тонкий, породистый нос заострился, и лицо на мгновение помолодело, напомнив Плейстарху лики классических изваяний Парфенона.
– Кричат неплохо! – согласился шлемоблещущий старец, бесспорный потомок кого-то из тех, кто когда-то брал на щит Трою, или, в крайнем случае, крутил весло на «Арго». – Но видишь ли, стратег, я предпочел бы, чтобы среди моих союзников был хотя бы кто-то, кричащий на человеческом языке!..
О! Почтенный муж, судя по всему, и впрямь из афинян. Не только лицо, но и острый язык указывают на это!
И Плейстарх хотел было ответить на шутку собственной шуткой, может быть, еще более едкой…
Но не успел.
Возвещая появление Царя Царей, шахиншаха Селевка на месте, от века положенном владыкам Азии «Аин-намаком», где-то вдали, среди фракийской фаланги, величественно и гнусаво взвыл громадный боевой рог Ахеменидов, взятый в свое время вместе с иными выморочными сокровищами Божественным Александром, сокрушившим хребет Азии при Гавгамелах.
Он, думалось многим, умолк навеки и никогда уже не заговорит вновь, великий рог Дариев и Артаксерксов, возвестивший некогда основание первой из держав, сумевшей не в мифах, а на деле объединить три четверти Ойкумены.
Он стих.
Онемел, униженный и оскверненный, как сама Азия.
Но теперь рог Ахемена вновь завывал, торжествующе и страшно, и пехлеваны минувших веков, чьи кости покоились в сумрачных Башнях Молчания, заслышав знакомый рокот, улыбались широкими оскалами черепов.
Было время, при этих звуках стихало все.
Было…
А нынче в ответ ему в десятке стадиев по прямой от выстроившегося, наконец, и способного атаковать неповоротливо-могучего войска союзников с левого фланга исступленно-неподвижной, озаренной сиянием начищенной бронзы армии Антигона чисто и яростно запели серебряные трубы…
Полдень
…Наступит день, когда Пирр, решив описать в поучение подрастающим сыновьям свою жизнь, с удивлением и даже некоторым испугом поймет вдруг, что не в силах выстроить в должном порядке воспоминания о мгновениях, предшествовавших началу великой битвы при Ипсе.
Отложив на время стило, он вновь и вновь перечтет Гиеронимову «Деметриаду», придирчиво вдумываясь в каждую фразу, досконально изучит иные, менее известные сочинения служителей Клио, проявивших понятный интерес к этой, и двадцать лет спустя актуальной теме, – и поймет, недоуменно морщась, что все описания, сколь бы подробны и красочны они ни были, в лучшем случае неполны, а подчас и вообще малодостоверны! Отнюдь не по злому умыслу авторов, вовсе нет. Просто потому, что не видевшему подобное воочию не дано передать злую, веселую и восторженную эйфорию, подобную той, что охватила в то давнее и незабвенное летнее утро тысячи обычно спокойных мужчин, ровными рядами выстроившихся на укрытом высокими травами поле и не знавших еще, что им предстоит стать участниками сотворения Истории.
И тогда молосский царь, уже прозванный к тому времени Эпирским Орлом, спрячет бессмысленные свитки в тисненые футляры, аккуратно, как обычно, расставит их на полке в библиотеке – лучшей в Элладе, кстати, по подбору военной мемуаристики и политологии, велит оседлать коня и отправится туда, где наверняка найдется ответ. В ветеранский приют, устроенный по его приказу и на его деньги в живописной роще неподалеку от эллинской Амбракии, новой столицы Эпира. И старики, благодарные Орлу, пригревшему их на старости лет, говорливые калеки, сгорбленные и тщедушные, живущие воспоминаниями, охотно станут рассказывать царю о том, что запомнилось им более всего.
Пирр начнет было делать пометки на восковой табличке, но вскоре отложит табличку и переведет разговор на иные дела, на питание и режим, спросит, довольны ли почтенные воины уходом, не следует ли выпороть кого-то из прислуги, буде имело место неуважение к сединам заслуженных бойцов. А потом приветливо распрощается и вернется назад, во дворец, с горечью размышляя в пути о том, что, видимо, нет ничего менее похожего на истину, чем рассказы свидетелей, очевидцев и, в первую голову, участников.
Он сядет в крохотной рабочей комнатушке, приказав Леоннату, кряжистому мужчине с иссеченным морщинами лбом, не допускать к нему до завтрашнего утра никого, даже Ксантиппа или Кинея, имевших право входить без доклада, крепко обхватит ладонями рыжую, с уже пробивающейся на висках сединой голову и прикажет себе: вспоминай!
Прикажет так, как привык, исключая возможность ослушания. И медленнозвучная Мнемозина, покровительница памяти, вынуждена будет подчиниться царю. Она приоткроет свой кованый сундук, выпуская на волю воспоминания…
Было так, вспомнит Пирр:
…вот, спустившись с холма, где остался в окружении личной стражи Антигон, Деметрий со свитой неторопливо едут вдоль бесконечного первого ряда фаланги. Гоплиты, загорелые дочерна, еще не опустили забрала коринфских шлемов, они выкрикивают приветственные слова и провожают Деметрия белозубыми, детски-восхищенными улыбками, а над рядами стройным частоколом топорщатся увенчанные листообразными наконечниками стройные древки сарисс – как и положено, в полтора мужских роста длиной у тех, кто в первой шеренге, чуть длиннее – у стоящих во второй и еще чуть-чуть – в третьей, и так далее, пока не доходит до шестого ряда, в котором копья столь длинны, что в пути их везут на обозных повозках, а в бою удерживают не иначе, как умостив на плечи идущих впереди.
Сариссофоры. Копьеносцы. Основа и суть фаланги.
Вторя сариссфорам, как на подбор – седым и юношески-мускулистым («дедами» называют их те, кто помоложе), смеются и размахивают руками щитоносцы-ипасписты, чей долг прикрывать в момент столкновения с врагом того, кто бьет, от встречных выпадов. Круглые щиты пока что лежат у их ног, но в деле они легко и свободно умостятся на локте левой руки, не стесняя движений…
Приплясывают не стесненные тяжестью бронзы легковооруженные застрельщики битвы, пельтасты; их латы из многократно сложенного простеганного полотна покрыты въевшейся пылью, которую так и не было желания отмыть, пока она еще не превратилась в потеки грязи, и они похожи немного на диковинных обезьян, которых так любят держать в своих домах медлительные и тароватые финикийцы.
Их много, их невероятно много, даже у Божественного не было такой армии! Вернее – была. Но тогда она сама не сознавала своей силы, расплесканная по гарнизонам. Семьдесят тысяч пехотинцев, закованных в медные латы, заботливо вычищенные и отполированные, словно к празднику. Каждый – в дорогих поножах, защищающих голени, и поручах, не позволяющих вражеским клинкам поразить руку. Узкая талия любого, кого ни возьми, стянута широким кожаным поясом, усеянным медными бляхами, и юбка, сплетенная из кожаных ремней, прикрывает мускулистые бедра.
Право же, не всякий кормящийся с лезвия меча способен позволить себе подобное снаряжение.
Эти – могут.
За ними – долгие годы походов, добыча, толково вложенная в дело, за ними – опыт и дружеское побратимство, позволяющее выстоять в трудный час. Многие из тех, кто ребячится, выкрикивая здравицы Полиоркету, дружески насмешничая и корча рожи, вышли в поле впервые после долгого перерыва, не устояв перед соблазном, когда на площадях малоазиатских и эллинских полисов появились глашатаи, призывающие ветеранов еще раз послужить Антигону.
Зов был сильнее благоразумия.
Даже клерухи, воины-пахари, забалованные и заласканные царями Египта и Вавилонии, сказавшись хворыми на призыв своих базилевсов, в ночи, крадучись, уходили к Одноглазому, потому что тихая, сонная жизнь обрыдла и гнилым комком подступала к горлу и некому было поверить тоску.
А здесь… Здесь все прекрасно понимали друг дружку, очень многие были знакомы с давних времен…
– Ксантипп! – кричит кто-то в открытом аттическом шлеме, и Пирр видит: охнув, рыжий македонец выпрыгивает из седла, не дав себе труда остановить кобылку, кувыркается на траве и оказывается в объятиях незнакомого Пирру воина-гоплита, явно – македонца, но стоящего почему-то в строю эллинских добровольцев. Позвавший Ксантиппа коренаст, крупноголов, каштановые волосы курчавятся, наползая на низкий крутой по-бычьи лоб… И они смеются, радуясь встрече, и дружески тузя друг друга тяжелыми кулаками, и «бычок», похмыкивая, отвечает на быстрые, бессвязные вопросы Ксантиппа:
– …ну да, здесь, а где же мне еще быть?…Эвдокл? Тоже тут! И Мямля, и Корешок, и Лысый Мегарид!.. Все наши тут, дружище!.. А без уха тебе даже к лицу, можешь сказать спасибо, а лучше после боя выставь кипрского!.. Да, и Пердикка здесь, сам увидишь, и Алкиной… А?.. Х-м… Таракана, брат, здесь нет…
На мгновение опасмурнев лицом, «бычок» вонзает ладонь в пространство, указывая на запад, где стоят враги:
– Там вон… Тараканище наш, дружище, там, вот какая нескладуха вышла, ну и хрен с ним, с тараканищем… чего и ждать было от линкеста?..
И совсем уж застенчиво добавляет:
– Мы тут, полемарх, посоветовались с парнями и решили: ежели увидим в поле, так пускай себе идет… так что ты тоже, если увидишь, не убивай, а?..
Ксантипп смеется, кивает, хлопает «бычка» по плечу и вновь вскакивает в седло… а вокруг – крики, и ликование, и хохот, и Деметрий приветственно машет рукой кому-то из третьей шеренги, и еще одному, из второй, и еще кому-то, и еще, еще, еще…
И еще вспоминает Пирр:
…вот, уже заняв положенное архигиппарху место во главе тяжелой конницы, Деметрий, золотой и пурпурный, словно истинный Олимпиец, держит в левой руке украшенный изумрудами размером с вишню шлем, почти доверху наполненный хрустящей, жаренной в меду саранчой, любимым лакомством базарных бездельников, и вкусно, во всеуслышание разгрызает твердые многоногие тельца. Откуда саранча? – этого Пирр не знает, не помнит, не заметил. Кажется, кто-то из первого ряда выпрыгнул почти под копыта царского Лебедя, остановил, ухватив за узду, и щедро отсыпал в охотно подставленный шлем из походного мешка, уже опустевшего наполовину…
Смиряя поводьями волнующихся коней, равняют строй гетайры, отборная конница Антигона, помнящая еще крики и проклятия на вавилонских площадях, когда отлетела душа Божественного, и за плотно зашторенными окнами Баал-Мардук-Этеллинанни решалось, кому и как обладать Ойкуменой. Они напоминают кентавров. Собственно, они и есть одно целое со своими могучегрудыми конями, защищенными, на зависть иному воину, бронзовыми латами, прикрепленными к чепракам тонкими, прочными цепочками. Конь для гетайра – не животное! Конь для гетайра – друг, советчик, спаситель, а случается, что и душеприказчик! Наверное, и в Эреб* гетайры уходят, ведя под уздцы коней, чьи головы надежно укрыты толково придуманным в недавние времена нововведением – медными конскими шлемами с отверстиями, в глубине которых полыхают пламенные, все понимающие и сознающие очи.
Нельзя разделить гетайра и его коня, как нельзя разделить на человека и лошадь кентавра…
Медные шлемы, украшенные пышными султанами из конских волос, и удобные, нисколько не мешающие размаху руки латы сияют, отражая солнечные лучи, и слепни, надоедливо жужжащие вокруг, тщетно пытаются отыскать в бронзе щелку, куда можно было бы засунуть жаждущее крови рыльце.
Надежен македонский конный доспех, не менее надежен, чем прославленная персидская катафракта, на вес же раза в полтора легче азиатской брони!
– Хочешь, Зопир? – спрашивает Деметрий, обернувшись к неотлучному персу, и протягивает ему шлем, опорожненный на совесть, но далеко еще не пустой.
Однорукий кивает.
Повод узлом привязан к крюку, надетому на обрубок руки, и понятливый конь – Пирр видел это своими глазами, на марше! – повинуется каждому, даже легчайшему движению огрызка, заканчивающегося на локтевом сгибе.
– Зопир!
Глаза Полиоркета неестественно блестят, он говорит просто так, чтобы говорить; Пирру, и Леоннату, находящемуся, как всегда, рядом, и Ксантиппу, тоже не отстающему от своего царя, отчетливо слышно каждое слово, но что он говорит, понимает один лишь Пирр, ибо Деметрий, как всегда, забывшись, переходит на персидский, которого Леоннат, неспособный к языкам, так и не сумел изучить, а Ксантипп изучать счел ниже своего македонского достоинства.
– Слышь, Зопир! А ведь муфлонов* этих у Антиоха поболе, чем нас; трое против двоих. Собьем ли с ходу?
Его парси превосходен, младший царь чеканит отзванивающие сталью пехлевийские фразы, словно выученик магов Сузианы, не забывая делать рубящие придыхания в конце каждой.
Впрочем, Зопир отвечает по-гречески.
Однорукий не отрекся от предков, просто за долгие годы родная речь, которой почти не приходилось пользоваться, изрядно подзабылась.
– Э, мой шах! Что эти мальчишки могут сделать нам, македонцам?! – Он складывает пальцы в охранительную щепоть и предусмотрительно добавляет:
– Да пребудет с нами светлый Ормузд!
И вдруг все стихает.
Гнусаво, отвратительно воет рог-карнай на той стороне необъятного поля.
Ясно, ликующе отвечают ему прямые, льдисто-сияющие трубы с правого фланга, оттуда, где развивается и трепещет в порывах легкого ветерка багряно-черный стяг Монофталма.
Время, замерев над долиной Ипса, на полпути из Эфеса в Гераклею Понтийскую, принюхалось, сжалось в тугой комок, сделавшись похожим на снежного барса, напружинившего железные ремни мышц под бело-пятнистой лоснящейся шкурой, помедлило немного…
И прыгнуло.
С этого мгновения высокомудрая, ничего не делающая просто так Мнемозина распахивает окна в прошлое, позволяя Эпирскому Орлу вспомнить все…
Час пополудни
Змеистые хвосты бичей взметнулись, со свистом рассекли прозрачный воздух плоскогорья и опустились, на долю мгновения прилипнув к конским спинам.
Упряжки рванулись с места без разогрева, во весь опор. Коренникам и пристяжным, загодя взбудораженным смесью вина и убей-корня, хватило одного обжигающего прикосновения витого ремня, чтобы озвереть и помчаться вперед, вмиг превратив жала серпов, укрепленных на дышлах и ободьях колес, в жужжащие сгустки бешено крутящихся радужных вихрей!..
Зрелище захватывало дух.
Ослепляло потрясающей красотой.
И поражало бессмысленностью.
Ибо никто не ждал хоть какого-то прока от этой атаки.
Некогда, да, они были страшным оружием, эти серпоносные повозки, способные, врезавшись в готовую к схватке толпу, размести, иссечь и обратить в постыдное бегство многие тысячи ярко раскрашенных дикарей.
Но уже последние шахиншахи Персиды, посмеиваясь, избегали использовать похожие на диковинных ежей повозки иначе как на смотрах, где они, надо отдать должное, были вполне к месту, устрашая толпы зевак медленным и опасным круговращением иссиня-отточенных лезвий.
Отважные возницы, меткие лучники и могучие копьеносцы, влекомые быстроногими конями, перестали решать исход сражений задолго до пришествия в Азию войск Божественного – Зулькарнаина, устарев, мгновенно и безоговорочно, в тот судьбоносный день, когда неведомый гений понял смысл и ценность разделения пеших воинов на тех, кто наносит удары в упор, и тех, кто поражает издали. Когда же, спустя некое время, люди обучились расступаться, все, как один, пропуская смертоубийственные повозки в гибельную западню, пользы от боевых колесниц стало меньше, чем от муравьиной лапки.
И все же ни потомки Ахемена, ни Божественный, наследовавший их трон, ни нынешний повелитель азиатских просторов Селевк не смогли заставить себя отказаться от этих свирепых, из седой старины доставшихся сгустков безумной смерти.
Потому что это было прекрасно!
Сперва удерживая некое подобие строя, но с каждым мигом рассыпаясь на десятки, пятерки, тройки, мчались колесницы; бичи взмывали и опускались, конские копыта месили траву в жидкую буроватую жижу, подчерненную вывернутыми комьями земли. Десятки, сотни колесниц, и в каждой – рабы-возницы, и рабы-лучники, и рабы-копейщики, твердо знающие, что путь их лежит только вперед, пока не рухнут кони, а сумевший прорваться после боя получит свободу и немалую награду. Судьба же оробевшего будет такой, что лучше не вспоминать.
А вдруг повезет? Ведь бывают же чудеса!
Суметь, смочь исхитриться под градом уже взметнувшихся навстречу камней, стрел, дротиков, мелких свинцовых ядрышек, дорваться до рассыпавшейся в траве цепи легкой пехоты Одноглазого, размесить скверно защищенных пращников и стрелков, на вопле, на одури, на страхе, помноженном на ненависть, влететь в ряды фаланги, сминая уже опустившиеся копья, вырубая на миг растерявшихся щитоносцев!..
Почему нет?
Разорванная фаланга уже не фаланга!..
Боги Азии – Мардук, и Ваал, и Мелькарт, и Нин, и Астарта, и Ормузд, и Энлиль, и кто еще там?! Услышьте, сжальтесь, заберите сколько хотите жизней, подавитесь ими, но помогите! Бессвязные выкрики колесничих сливались в единый вибрирующий визг, от которого у любого, слышащего это со стороны, холодным клинком прохватывало желудок…
А вдруг повезет?!!
Не повезло.
Туча камней, и свинцовых шариков, и стрел рухнула на упряжки, валя коней, и не было времени отсекать постромки, освобождая уцелевших длинногривых от только что живых собратьев, ставших обузливой тяжестью… Повозки, не успев одолеть и половины расстояния, отделявшего их от врага, опрокидывались, зависнув на одном колесе, рассыпались в прах, окровавленные тела тех, кто стоял на площадках, вылетали вверх камешками из пращи и обрушивались на мчащихся следом… И хотя несколько десятков повозок сумели все же добраться до первой цепи легковооруженных, судьба их была предрешена.
Не каждому из застрельщиков боя удалось увернуться от радужных серпов. Волнистые лезвия, поймав хотя бы краешек одежды, уже не отпускали, они кромсали обнаженные тела неповоротливых или чересчур смелых, оказавшихся вблизи, отрывали им руки и ноги, отсекали головы, разбрасывая далеко в стороны ошметки парного мяса. Душный запах первой крови, подхваченный ветром, окатил фалангу, на усеивавших колеса зубцах уродливо повисли обрывки кишок и только что белых туник и хитонов, но половина серпоносных колесниц уже была обращена в обломки, большая часть уцелевших, утратив бешенство разгона, сбилась в кучу, подставляясь под все более густой ливень гудящих камней, и лишь немногие упряжки, успевшие вовремя развернуться, смиряя бег и переходя в неспешную трусцу, убегали вспять, волоча за собою ни на что не похожие бесформенные тела убитых возниц…
Так или иначе, а те, кто стоял на площадках серпоносных повозок, получили свободу, как и было обещано им перед битвой. Никто уже не в силах был что-либо приказывать им! И мучить их тоже уже никто не был способен, никто, кроме разве что демонов вечной темноты, но демоны умны, и они сумеют понять, что нет нужды мучить ничего не боящихся! А чего бояться тем, кто погиб такой смертью?!
Первая атака врага отбита!
Исаврийские лучники, и критские лучники, и лучники-фригийцы, и ликийцы, метатели заостренных дисков, и фригийцы, метко швыряющие дротики, и обитатели ущелий Киликии, лучше которых мало кто способен управиться с пращой, издали радостный вопль, выражая благодарность небесам за то, что враг отступает, оружие не подвело, а сами они еще живы.
И тогда Деметрий, резко вытряхнув из шлема сушеную саранчу, нахлобучил на завитые кудри шлем, украшенный, в подражание Божественному, витыми бараньими рогами, выточенными из друз горного хрусталя, несколько раз глубоко вздохнул и выдохнул воздух и рванул из ножен кривую, сизо вспыхнувшую на солнце махайру.
– Братья мои! Впере-ед!
Ааааааааааауууууууууоооооооооааааааааа!!!
Восьмитысячная колонна закованных в латы всадников, уперев в кожаные ремни концы коротких копий, сперва медленно, а затем быстрее, и еще быстрее, и еще… Быстрее попутного ветра двинулась вперед, лоб в лоб, навстречу всего лишь на полвздоха запоздавшей с атакой коннице Антиоха.
Полвздоха. Полсердечного удара.
Разве это так важно?
Так!
И даже важнее…
Мерный, совсем немного приглушенный травой топот.
Чешуя катафракт.
Скорлупа македонских лат и греческих панцирей.
Молчание, похожее на крик.
Или – крик, похожий на тишину?