Несущие смерть. Стрелы судьбы Вершинин Лев
Глядите все: царь жив!
Царь – с вами!
Вар-Ицхак стоял на виду у всех под прицелом тысяч луков, готовых посылать стрелы, посылающих стрелы, звенящих, усталых, но вновь и вновь изгибающихся зигзагом смерти, и алые губы его, затерявшиеся в смоляных завитках бороды, шевелились, бормоча полузабытые слова молитв, некогда заученных наизусть в святом ешиботе.
Это были сильные молитвы, и силен был Бог, к которому они были обращены.
Стрелы летели в иудея, и огибали, и скользили, и лучшие из лучших стрелки уже не по одному разу выплескивали проклятья, вновь и вновь убеждаясь, что этот молящийся, последний, держащий ненавистное знамя, стоящий рядом с неуязвимым седым дэвом, жив, цел и все еще невредим?!
И наконец одна из стрел, тяжелая, не свистящая, подобно иным, а ноюще-гудящая, прорезала воздух и лопатообразным наконечником ударила чуть ниже нагрудника, как раз туда, где начинались пластины боевого пояса, ударила с силой топора, разрубив кольчатые сочленения, вспоров живот держащего знамя и выпустив из нутра наружу теплые, лиловые, подкрашенные желтизной жира и багрянцем крови, кишки.
Боль перечеркнула свет, разбив день на мириады закопченных осколков, но губы еще шевелились, неподвластные боли; Исраэль Вар-Ицхак молил Бога помочь и поддержать. И Бог его отцов, Й'ахве Элохим, Й'ахве Шебаот, Повелитель Множеств, Покровитель Воинств, Вездесущий и Всеведущий, не оставил молящего, родом из священного колена Леви, и укрепил ноги его, и поддержал выю его, и прояснил гаснущие очи его! До тех пор, пока не истекла из жил последняя кровь и последний виток сизого мяса не скатился под ноги уже не живого лохага разведки, источая смрад скверно переваренного ягненка, которого, запивая вином, не спеша ел на рассвете Исраэль Вар-Ицхак, лохаг разведки Одноглазого.
– Вар!
Молчание. Белые глаза. И белые губы во мгле бороды.
Нет Вар-Ицхака!
Бессмысленно и величайшему из богов хранить от гибели уже мертвое тело.
Даже если оно стоит, не желая упасть.
Стрела пронзает горло держащего знамя, как раз под треугольным, конвульсивно подергивающимся языком.
Вторая входит под сердце, пробив медную пластину.
Третья втыкается в распахнутое нутро.
Четвертая…
Пятая…
Шестая…
И мертвец падает.
Железный Исраэль уходит туда, где, по воле Бога его отцов, ждут его иные избранные, ушедшие раньше.
Арриба, и Калликратид, и Пифон.
И Амилькар.
И конечно же, отважный Рафи Бен-Уль-Аммаа…
Он, хоть и ушел нынче первым, а не мог не задержаться, поджидая друга. Как-никак, родня, хоть и сводная. Все потомки едины для предков, и нет разницы праотцу Абра'аму в том, что Рафи наследует ему через колено Исмаэля, сына Агари, жены благословенной и несчастной, Исраэль же – по прямой линии, от пращура Й'исхака, сына Саарри, жены законной. В один день уйдя, вместе и придут к Абра'амову шатру! И не отгонит праотец, но примет, и велит закласть упитанного тельца потомку Исраэлю и потомку Рафи…
И сядут они, пригласив учтиво стоящих в сторонке друзей, к пиршественному столу, и поднимут чаши, не ожидая тех, кто еще не пришел, но оставив место и для них…
Седьмая стрела.
Восьмая.
Девятая…
Все.
Незачем больше звенеть тетивам.
Падает последний знаменосец Антигона, увлекая за собой царский штандарт, и тяжелые волны азиатской ткани саваном накрывают бездыханную плоть.
Прощай, Исраэль Вар-Ицхак!
Вздрогнув, затрепетала и оборвалась на полуслове эмбатерия.
Битва на краткий миг замерла, и потрясенная тишина обрушилась на окровавленную степь.
Пурпурно-черный штандарт, полыхнув напоследок золотыми искрами подвесок и бубенцов, вновь покачнулся, дернулся и поник, утонув в серебристо-серых метелках ковыля.
И тотчас вознесся опять!
Высоко и прямо.
В руках неправдоподобно громадного седогривого старика, распялившего искусанные губы в истошном крике, перекрывающем расстояния, заглушающем звон металла о металл и отпугивающем короткогривых, разгоняющих копытами волчьи стаи азиатских лошадей:
– Деме-е-е-е-е-е-етри-и-и-и-и-и-ииииииииииий!
Начало пятого часа пополудни. Калиюга
Обезумели люди, и обезумели кони, и лишь слоны, спокойно и неторопливо вершащие предрешенное, слышали, как высоко в синеве, скрытый светло-сиреневым облачком, возникшим ниоткуда и перепутавшим солнечные клинки серебристой сеткой, смеется над степью Ганеша.
Он очень спешил!
И он успел!
Мохнатые бока треххвостой крысы, густо усеянные рубиновыми каплями, следами уколов анкаса, вздымались и опадали, подобно кузнечным мехам, и обе узкие морды подергивались, обнажая синие сполохи кривых клычков; дыхание загнанной крысы вплеталось в легкий летний ветерок, и ветер крепчал, наливаясь ненавистью и гнилью…
А Ганеша смеялся.
Впрочем, слоноподобный смеялся всегда.
С того самого дня, когда, отвергнутый джунглями и гонимый поселками, не желающий жить, пришел, рыдая, к престолу родителя своего, и стоя у стоп его, бранил и корил отца.
Так громко звенела жалоба, что донеслась до Брамы Всесозидателя, предающегося размышлениям на своем лотосоподобном престоле, скованном из Жизни и отделанном Смертью.
И спросил Брама:
– Кто он, этот урод, посмевший тревожить покой раздумий моих?! Почему не гонят его отсюда?!
И ответил Ганеша, продолжая рыдать:
– Люди называют меня уродом, и родня, обитающая в джунглях, не находит для меня добрых слов. Вот и ты, Сидящий в Лотосе, сказал злое слово. Но разве не ты виной моему уродству?! Разве не по твоей прихоти проклят я?!
Изволил тогда Брама Надсправедливый, услышав подобное, поглядеть вниз, на стоящего во прахе. Оглядел с ног до головы: и тело человека, не имеющего возраста, и отвисшее чрево, и серую морщинистую кожу, и ноги-колонны, и хобот, свисающий с людского лица.
И вспомнил Брама Незабывающий Ничего! Гулял он однажды по юному миру, и вышел на поляну, где белый слон дарил страсть свою златоклыкой слонихе. Вскинув хобот, стонала слониха, хатхи-дэви, в любовной истоме, и так зазывен был стон, что не устоял и Брама! Плевком прогнав слона, сам совокупился со слонихой, и так распалился похотью, что забыл даже и принять облик, соответствующий случаю.
Вспомнив же, устыдился Брама, ибо понял, что сейчас стоит во прахе плод торопливой любви и страдает от забывчивости родителя своего!
Облик же сына его не устрашил и не отвратил. Ведь все сущее – суть создание Брамы, и должно ли стыдиться ли, оскорбляться ли видом того, что есть часть тебя?!
И сказал Брама Наднаивысший:
– Воистину, отныне и во веки веков признаю тебя сыном своим, и часть могущества своего отдаю тебе, как иным сыновьям. Скажи сам: желаешь ли остаться с людьми, подобными мне, отцу твоему, либо быть с родичами по матери твоей?
Так отвечал Ганеша:
– Что мне люди?! По твоей воле станут они чтить меня, но без желания! Ведь слишком похож я на них, чтобы не быть смешным. Пусть стану я покровителем хатхи, ибо хатхи мудрее людей и простят мне, имеющему частицу твоей силы, и непохожесть и сходство!
Тогда улыбнулся Брама.
– Разумна твоя речь. Неоспоримо суждение. Иди, сын мой, и властвуй над миром хатхи! В поучение же людям, не пожелавшим узнать в тебе частицу меня, будешь ты мудрее их, и к тебе, а не к иным, станут обращаться они в нужде…
Вот что сказал Брама.
А затем добавил, нахмурясь:
– Когда же придет день Калиюги, тебе и подданным твоим достанется честь последнего удара во славу мою перед неизбежной гибелью моей, и твоей, и всего сущего…
И тогда рассмеялся Ганеша.
И с той поры никто и никогда не видел его в грусти.
Известно каждому, и подтверждено читавшими Веды: будет хохотать слоноподобный и в час Калиюги, великой битвы, в коей предначертано пасть богам от руки ракшасов*, рожденных в противоестественном союзе брата с сестрой, Кали Мертвительницы и Ямы Завершителя Судеб.
Смеяться будет одноклыкий Ганеша, когда рухнет наземь, чтобы уже никогда не восстать, Кришна Охотник, и продолжит смеяться, когда развоплотится Шива Танцующий, и не станет печальнее, когда, оглянувшись, узрит себя единственным и последним из богов, рожденных уже павшим Всеродителем Брамой.
Взмахнет тогда Ганеша хоботом, сверкнет прекрасными человеческими очами, вскинет единственный клык и двинется вперед, к неизбежному, подбодряя анкасом, чтобы не мешкала, верную свою спутницу, крысу о двух пастях и трех хвостах; дождавшись повеления Владыки Джунглей, двинутся вслед, упрямо опустив лобастые головы, все хатхи, сколько ни есть их в Изменчивой Cфере Лотоса, расставленные для последней битвы стройно и причудливо, словно многомудрые фигурки чатранга, игры, придуманной однажды, в миг забавы, Ганешей…
В последний раз огласят тогда рушащиеся своды мироздания трубные раскаты грома, похожего на хохот, и страшен будет для ракшасов этот задорный смех…
Но не скоро свершится то, чего не миновать и богам.
Прежде, и ныне, и впредь лишь смертные встречают свою Калиюгу, и наступает ее время в тот миг, когда идут в битву гороподобные подданные Ганеши, спеша доказать владыке своему мощь и готовность умирать во славу его.
Вот почему спешил в это небо сын Брамы, плод короткой любви Всесоздателя и Великой Слонихи.
Вот отчего смеялся, почесывая отвислое старческое чрево пухлыми ручками младенца, вот почему взвизгивал, прихлопывая по жирным бокам чешуйчатым хоботом, и крыса, вылизав алые капли с шерсти, визгливо ухала, вторила веселящемуся седоку, забавляясь зрелищем…
Слоноподобный приветствовал своих бойцов.
И серые великаны, хозяева джунглей, чуя присутствие Одноклыкого, вскидывали хоботы и почтительно трубили ввысь, медленно смыкая крылья строя, стягивая в кольцо жалко мечущихся смертных, не способных узнать в седой тучке, явившейся неведомо откуда, Толстого Ганешу и принимающих хохот его за гром среди ясного неба…
Люди же…
А, да что о них, право!
Всадники разбившейся о двойную цепь серых исполинов этерии не знали еще, что настал час их Калиюги.
Слоны наступали своим хитрым порядком, в два ряда, и расстояние между каждой парой первой шеренги плотно запирала туша третьего. Те из гетайров, что не сумели сдержать полета коней и очутились в опасной близости от животных, умерли, не успев осознать происходящего. Тонкие стрелы, летящие с боевых башенок, мгновенно гасили свет в очах македонцев, запирая дыхание и превращая только что гибкие, полные сил тела воинов в деревянные чурбаки, неспособные даже самостоятельно упасть с конских спин. Те, кому повезло уцелеть в тот момент, в следующий с наскока налетали на отточенные лезвия: это морщинистые гиганты коротко вздергивали клыки. И неудачники летели в траву, пятная ковыль кровью и салом… И скакуны, обученные всякому, жалобно ржали, мечась меж наступающих великанов.
Не было пути вперед.
Но не было и приказа отступать.
И не оставалось времени думать.
– Впер-р-ред!
Вновь и вновь бил Деметрий коня бронзой эндромид, пытаясь погнать белоснежного вперед, но мудрый гривастый друг был умнее всадника, и не подчинялся губительному приказу.
– Мой шах! Деметрий!
Зопир, изловчившись, перехватил крюком повод царского скакуна.
– Остановись, повелитель!
Деметрий услышал не сразу.
– Да оглядись же!
Нет, это не были звери. Не способно животное, пусть тысячекратно обученное, вести себя в бою так хладнокровно и выдержанно, точно придерживаясь заранее разработанной стратегемы.
Живые горы смерти чуть растянулись. Не настолько, чтобы открыть всадникам дорогу, но ровно так, как следовало для того, чтобы выбросить с флангов по нескольку десятков морщинистых, изредка трубящих глыб. Это уже не походило на стену, перегородившую степь. Теперь линия элефантерии напоминала веревку, неторопливо завязывающуюся узлом.
Центр замедлил шаг.
Крылья перешли на трусцу.
– Впер-ред! – выхаркнул Деметрий, уже и сам понимая, что приказ выполнен не будет.
Возможно, кое-кто из гетайров, более, чем иные, смелый и послушный, подчинился бы и пошел на верную смерть.
Но кони уже отказывали в повиновении людям.
И строй слонов походил на мешок, еще не завязанный, еще готовый выпустить побежденных, но в одном лишь направлении: на запад.
Туда, где съезжалась, и приходила в себя, и уже почти готова была к новому бою потрепанная, поредевшая, но не разбитая наголову, подобно персам, фессалийская конница, и горбастый, умный Плейстарх, размазывая по рассеченному лицу кровавую юшку, рвал глотку, созывая всадников, хлестал плетью неторопливых и сулил златые горы отважным, приказывая и умоляя не мешкать – во имя брата своего Кассандра Македонского, не отказавшего в любви чернокожему горбуну, и племяннику Филиппу, которому он, Прейстарх, поможет царствовать после ухода хворого Кассандра.
Хрипели люди, цепляясь за конские гривы.
Вопили кони, сбрасывая седоков.
Молча наступали слоны.
– Там Антигон! – уже не кричал, а бесслезно рыдал Полиоркет, слепо втыкая ладонь в воздух, туда, где далеко-далеко, становясь с каждым мгновением все дальше и недостижимей, шелестели отзвуки битвы.
Гетайры, с трудом усмиряя блестящих коней, отводили глаза, но Деметрий не замечал этого. Зато замечал Зопир. И, видя, не мог осудить.
Можно сражаться одному против сотни – и победить! Очень редко, но такое бывало.
Нельзя сражаться с Ананке.
И потому Деметрий не прав.
Царей в безвыходных ситуациях, случается, спасают боги.
Воинов обязаны спасать цари.
Если хотят оставаться царями.
– Там! Ан-ти-гон! – визжал Деметрий, не помня себя.
Гетайры пятились.
– Аааааааа!
В налитых кровью глазах Полиоркета всплеснулось безумие; аравийский красавец взвыл от беспощадного удара и рванулся вперед, навстречу слонам.
Умирать.
Вместе с Антигоном.
– Папа-а-а-а-ааааааа! Па-а-аааа…
Вой оборвался.
Став на миг единым целым с конем, Зопир вплотную прижался к царю, закусил губу и почти без размаха, коротко и точно ударил Деметрия ребром ладони меж закрылками шлема и нашейником панциря.
И базилевс замер в седле, сохранив сознание, но вмиг обмякнув и удивленно распахнув обеспамятевшие глаза.
Белоснежный конь облегченно вздохнул, пятясь от слонов.
– Прости, шах! Ты должен жить!
Ловко примотав слипшимися бурыми комками гривы пояс Полиоркета к луке высокого азиатского седла, перс подцепил крюком золоченый повод.
Дернул.
Деметрий покачнулся, но память тела удержала его.
И Зопир махнул рукой, указывая гетайрам на запад, где уже смыкался, но еще не сомкнулся живой заслон серых неторопливых смертей.
– За мной!
Повторять не пришлось.
Этерия подчинилась беспрекословно.
И – слишком поздно.
– Кал-ли-юууууууууууууууугаааааааааа! – выл ветер.
Огромный белый слон ускорил шаг и встал на пути всадников, вскинув хобот и победно трубя в ответ небу:
– Хах-хи-йюууууууууууу-х-хаааа!
Первые пять или шесть всадников, не успевшие придержать намет, были мгновенно вмяты в землю, и только недотоптанные кони, разбрасывая вокруг рваные ошметки внутренностей, бились и плакали в кисло смердящей траве.
– Х-ха-а-эш-ша-а-ах-хх! – трубил белый исполин, и небо гудело, откликаясь:
– Ах-х-ха-х-хах-ха-а-а!
И одобряя:
– Мах-ха-ха-атхи-и-и-и!
И поощряя:
– Джанг! Джанг!
И хохоча:
– Ах-ха-х-ха-а-э-эш-ша-а… а… ааа-а!..
Веселился Ганеша!
Смех его, мало кому слышный, проникал сквозь толстую шкуру маха-хатхи Раджива, растворялся в густом багрянце благородной крови, раздувая алые сполохи в глазах вожака, и кшатрий Скандадитья, неподвижно восседая на широком загривке зверя, блаженно щурился, упиваясь малыми крохами наслаждения, не сравнимого ни с чем, затмевающего любую из пятисот пятидесяти услад, описанных «Камасутрой»…
Он – знал!
Рожденный дважды, удостоенный в прежнем воплощении образа хатхи и посвятивший жизнь свою служению Ганеше, Оседлавшему Крысу, мог и умел, памятью перерождений, разделить восторг белого исполина…
Ибо нет удовольствия высшего, чем созерцание врага, нашедшего свою Калиюгу!
Ибо развеселивший Одноклыкого станет блажен, слившись с божественной сущностью после того, как пепел его растворится в священных водах мутного Ганга, Реки Рек, испить воду которой не позволил единождырожденным юнанам Брама Неявный…
Они были сейчас едины, Белый Слон, Раджив, и его погонщик-человек, махаут! Непостижимые нити связали их души, и каждая мысль человека воплощалась слоном, и каждое движение слона лишь на долю мгновения опережало неповоротливую мысль человека.
«Двойная цепь Кришны», – думает махаут, и ранее, нежели мысль облекается в слово, властный взмах хобота Раджива указывает покорным младшим слонам хатхи: перестроиться!
«Укус Кали», – шевелит губами махаут и опаздывает завершить, ибо белый гигант уже завершает двойной шаг вперед, сметает утяжеленным браслетами хоботом очередного всадника, и задерживается, позволив младшим догнать себя.
«Жернова Пляшущего», – кивает махаут, зная, что совершится сейчас…
Все, как всегда!
Замкнется цепь живых валунов, и пройдут хатхи навстречу один одному, и разойдутся, и сойдутся вновь, перетирая остатки храбрых и глупых юнанов.
– Джанг, Раджив, джанг!
– Т-ш-ша-ас-с-са-а-а-и-и-й-яа-а! – соглашается Раджив.
И – замирает на месте.
Неожиданно и непостижимо.
Резко.
Разрывая нить, соединяющую его сущность с сущностью махаута.
Позволяя махауту Скандадитье человеческим взглядом увидеть то, чего не может быть, не может просто потому, что подобное невозможно?!
Очередной юнан, обреченный, чмокнув, лопнуть под тяжестью ноги Раджива, или отлететь в сторону, выбитый из жизни хлестким ударом хобота, или распасться, располовиненный дымящимся от крови лезвием, – не мертв!
Мало того! Осадив уже ничего не боящегося от запредельного ужаса коня, он глядит в глаза Белому Гиганту, и во взгляде его нет ничего человеческого! И ничего звериного…
Возможно, этот молоденький юнан – сродни богам?!
Ходят ведь слухи, что иные из бледнокожих происходят от небожителей!
Но во взгляде, устремленном на Раджива, нет ни капли, ни искры, ни дуновения Божественности!
Это взгляд ракшаса, и в глубине вспыхнувших темным пламенем зрачков юнана полыхают приближающиеся тени подлинной Калиюги…
Мечутся вокруг, крутятся, взмывают на дыбы кони, не видящие уже выхода, безумие и ужас царят в потрясенных душах побежденных юнанов, а этот – молчит и смотрит!
И не смеется уже в высоте Ганеша.
Длинное-длинное мгновение длится безмолвный поединок взглядов, и за этот миг кшатрий Скандадитья покрывается от шеи до ног незнакомой, унизительно-липкой влагой, словно рядом, не замеченный никем, очутился Неприкасаемый и, подкравшись, подул в лицо, отнимая право перевоплощения…
Всего лишь миг!
А затем Раджив, жалобно вскрикнув, отшатывается, размыкая кольцо, и победивший юнан с ходу бросает коня в открывшуюся степь, увлекая за собой тех, кто еще в силах подчинить себе не до конца ошалевших коней.
Он дрожит всем телом, маха-хатхи Раджив, воплотивший в себе неуемную душу великого воителя Аджаташатру, не желающего сливаться с Брамой и длящего цепь перерождений! Он трепещет, словно слоненок, отбившийся от материнского бока и встретивший на тропе тигра! И его испуг передается другим слонам.
Живая изгородь рассыпается.
И кшатрий Скандадитья не смеет поднять анкас, дабы подзадержать того, кто терпит его присутствие у себя на загривке.
Ибо случилось то, что случается редко, но если уж случается, то не смертных рук это дело, и не смертной воле пытаться противоречить свершению маха-кармы?!
Раджив встал лицом к лицу с тем, кто предопределен ему в повелители!
И уступил путь сильнейшему.
Отныне они оба, белый хатхи и медноволосый юнан, связаны единой цепью, незримой и неразрывной.
Они расстанутся сейчас, чтобы встретиться после, не врагами на поле боя, но – повелителем и слугой.
Когда?
В каком из миров?
В каких воплощениях?
Знать не дано…
– Бу-у-у-ух-хух-хуууу… – виновато гудит Раджив, отступая все дальше. – У-х-хух-х-ху-ху-у-у-у…
И Пирр бьет в бока солового.
Вперед!
Он не сознает, что произошло. Он видит, да и то – смутно, лишь одно, явное и неоспоримое: путь свободен.
Вперед же!
И гетайры устремляются вслед за молоссом.
Не задумываясь. Кто выживет, задумаются потом.
Не помня себя. Время вспоминать придет после.
В степь!
Скачет Зопир, увлекая за собою еще не пришедшего в себя царя. Скачет Ксантипп, успевая краем глаза увидеть застывшее лицо прижавшегося к конской гриве, истекающего кровью, но держащегося в седле Леонната. Скачут остальные, отдав судьбы свои на волю коней, опомнившихся при виде открытого простора сулящей спасение степи.
Уходят остатки этерии, и вслед им вопит невесть откуда прилетевший холодный и злобный ветер, рвущий серую пелену, уже почти не закрывающую солнце.
Воет ветер, подгоняя коней, гудит, истекает надрывным криком, и в крике этом, истощающем грудь Ормузда, глохнет и гаснет недоуменное уханье раздосадованного Ганеши…
Шестой час пополудни
Всему на свете приходит конец. Все сущее исчезает в назначенный миг, и реки иссякают, когда приходит срок.
Иссякли и персидские стрелы.