Несущие смерть. Стрелы судьбы Вершинин Лев
– О чем ты думаешь, Вар?! – возмущенно шипит базилевс.
– Об этерии, – отвечает лохаг разведки.
Это похоже на правду; вся фаланга, все без малого семьдесят тысяч воинов, от престарелого Косса, рожденного в один год с отцом Божественного и уступающего летами только самому Монофталму, до молоденького гоплитишки, пришедшего под стяги Одноглазого по воле не имеющего левой ноги и правой руки отца, думают лишь об одном! Где этерия?! Куда задевался Полиоркет?!
И базилевс верит. Прекращает расспросы и позволяет лохагу подремать стоя, как умеют только те, кто десятилетие за десятилетием шагал военными дорогами, урывая даже и на ходу клочки и клочочки блаженного забытья.
Исраэль Вар-Ицхак прикрывает глаза. Сделав так, можно представить, что с неба летят дождинки, очень тяжелые дождинки, а вовсе не стрелы. И думает о том, о чем думал, когда царь, совсем некстати, решил отобрать у него щит.
Исраэль Вар-Ицхак думает о матери.
Мало кто из тех, кого он посылал на смерть, из кого вытягивал клещами в сырых подвалах малейшие крупицы нужных сведений, чьи имена называл коллегам из секретных служб Птолемея в обмен на позарез необходимые данные, касающиеся элефантерии Селевка, так вот, мало кто из этих сотен преждевременно ушедших поверил бы, скажи им кто-то, что у Железного Исраэля, как называют его за глаза, есть мать.
А она есть, слава Творцу Всего! Она жива еще, хоть и очень стара, и уже с трудом передвигается по ершалаимским мостовым, спотыкаясь в пыли и подпирая палочкой согбенное тело, высохшая и совсем не похожая на тучную и звонкоголосую госпожу, умолявшую некогда его, своего любимого, своего единственного Исси, не покидать родной город, где его все знают и любят, не покидать святой ешибот, где наставники прочат ему будущее великого цадика, не отрекаться от рода своего, берущего исток в колене Леви, ради омерзительной, преступной, неугодной Богу службы в войске идолопоклонника.
Но поняв, что худенький Исси не изменит своего решения, почтенная госпожа все же благословила его идти избранным путем, но именем своим закляла не нарушать заповедей, соединивших род его с творцом сущего! Он обещал, и сдержал слово. Ни разу не осквернил он себя свининой, и не творил кумира себе, и не поминал Господа всуе; Й'ахве, Бог его отцов, Й'ахве Элохим, Й'ахве Шебаот знает: Вар-Ицхак не нарушил данную матери клятву. Что же касается остальных заповедей Господних, то простится ему нарушение их, ибо Бог всеведущ и знает, что может соблюсти и чего не может избежать даже и ревнитель веры, избравший стезю воина…
Не так давно один из лазутчиков, возвращаясь из Египта, побывал в Ершалаиме. Он оставил женщине, присматривающей за полуслепой старушкой, полный кошель золотых дариков, каких ныне, в эпоху порченой монеты, уже не чеканят нигде, и передал встрепенувшейся седенькой тени, что сын, если будет на то воля Творца, скоро уже, очень скоро остепенится, заведет семью и заберет ее к себе, вот только очень просит обязательно дождаться, и не спешить с уходом…
Матерям не лгут, и в словах лазутчика не было обмана.
После разгрома Селевка Исраэль Вар-Ицхак станет Царем Иудейским – так сказал Одноглазый. А Одноглазый не ломает своего слова, и это известно всем, даже тем, кто знает старшего из царей меньше и хуже, чем лохаг его разведки…
– Вар!
– Да, государь?
– Как полагаешь… – Антигон спотыкается на полуслове, словно не смея выговорить страшное. – Деметрий – жив?..
– Несомненно, – твердо отвечает иудей. – Да ты и сам знаешь это, государь…
Он прав. Антигон знает: если бы сын его пал, один из гарцующих варваров уже держал бы на копье, показывая фаланге, мертвую голову младшего царя…
Именно так поступит Одноглазый с головой Антиоха, если Деметрий привезет ее, когда примчится во главе этерии. Не зверства ради, вовсе нет, но чтобы смутить и сломить дух Селевка!.. Агафоклову же голову Монофталм запретил отделять от тела, буде фракийский царевич падет в бою; что толку в лишнем, ненужном зверстве?.. Ну, а Лисимаху, показывай не показывай, все едино! Он непробиваем, как фаланга…
Фаланга же стояла, словно насыпной волнорез Сидона, и волны всадников, налетая на нее, разбивались одна за другой и откатывались вспять; опустошив колчаны, они поворачивали коней и мчались в тыл, где фракийцы бросали им с высоких повозок охапки и вязки стрел, заботливо припасенных Селевком. Их было уже не двадцать тысяч, а меньше, и наверняка намного: не все же дротики и стрелы пельтастов, стреляющих из-за щитов копьеносцев, проходили мимо. Да и схватка с конниками Аррибы взяла немало вражеских жизней, но все равно осы жалили, жалили и то тут, то там в шеренгах раздавались сдавленные стоны, оханье и крики.
Убитых по-прежнему почти не было.
Но раненых становилось больше, и многие из них уже не способны были подхватывать из усталых рук соратников тяжелые бронзовые щиты.
Стрелы. Стрелы. Стрелы.
Везде, и всюду, и отовсюду – только они.
Стрелы и проклятия.
Проклинали Деметрия. И этерию.
Опять – стрелы.
И выкаченные, выбеленные терьяком глаза под грязными головными платками.
И вопящие щербатые рты.
И торжествующий визг азиатов.
– Базилевс, где же этерия?
Фаланга еще жила. Не так легко было вынудить покачнуться этих псов войны, забывших, что такое мирная жизнь. Но сейчас, неспособные ответить ударом на удар, они глядели на царя, умоляя: сделай хоть что-нибудь!
Войско сознавало: еще недолго, и оно превратится в скопище, сохраняющее подобие строя, а потом скопище обернется толпой, и толпа побежит, и будет вырублена! Войско не хотело становиться толпой, но ни один из воинов не знал, как быть, и все они вместе нисколько не сомневались, что царь – знает.
– Деметрий будет. Скоро. Клянусь…
Нет. Мало. Неубедительно.
Войско просит о большем. Войско умоляет подсказать: что делать, чтобы остаться фалангой и не превратиться в охваченное паникой стадо.
Что ж. Есть такое средство.
Царь наклонился к уху Вар-Ицхака, и обширная курчавая борода иудея расцвела алой улыбкой.
– Да. Разумеется, да, базилевс!
– Р-равняйсь. Смир-р-но! Слушай мою команду!
Стрелы свистели вокруг и умолкали, канув в тишину.
– Запевай! – приказал Антигон.
Четвертый час пополудни. Конница
Нет, какое там!
Ни охотничий гепард, ни быстроходный верблюд вестника, ни даже быстрокрылый весенний ветер не смогли бы настичь гонимого смертным ужасом Антиоха…
Рассеянная по фригийской степи, панцирная персидская конница перестала существовать как единое целое, способное огрызаться. Едва ли не половина «бессмертных» уже понуро стоит перед тенями отцов, не вернувшихся из-под Гавгамел, а те, кому посчастливилось избежать гибели, спасались теперь каждый сам по себе, кто как мог, но не всякому удавалось уйти в степь, оторвавшись от распаленных жаждой легкого убийства гетайров Полиоркета.
Антиоху – удалось.
Опозоренный бегством алый стяг с солнечным диском ариев бессмысленным комком валялся в траве. И Деметрий, не спешиваясь, брезгливо плюнул на смятую пеструю тряпицу.
Сын Селевка ушел.
Пушистые метелки ковыля, сжалившись, снисходительно прошуршали, открыв перед потерявшим разум от ужаса неприметную тропу к спасению, и вновь поднялись в полный рост, отказываясь указать преследователям путь, уберегший шахиншах-заде.
Остальное не имело значения.
Ни остатки «бессмертных», о которых, собственно, можно было забыть, ни даже панцирники Плейстарха, пострадавшие меньше персов и сумевшие, преодолев начавшуюся было панику, отойти в некоем подобии порядка, уже не интересовали победоносного архигиппарха.
Этим можно было заняться позже. Если на то будет воля Антигона.
А сейчас Антигон ждал подхода этерии.
– Возвращаемся! – приказал Деметрий.
Юный порученец вскинул к губам рожок, смешно надул румяные щеки, обрамленные первым пушком, и над ковылями гортанно раскатился сигнал сбора.
Изгвазданные от конских бабок до обрывков пышных плюмажей, венчающих шлемы, собственной и чужой кровью, уже понемногу начинающей буреть и сворачиваться, всадники неспешной хлынцой возвращались под царский флажок.
Тысяч пять, не меньше. Из восьми.
Много больше, чем предполагалось.
И Пирр, давая буланому отдых, спешился, радостно улыбаясь своим воинам, возникающим из колеблющейся стены ковыля. Эпиротам повезло, пожалуй, больше, нежели иным! Не пропали даром выматывающие, соленый пот и бурчание в животе вызывающие «давай, давай, не ленись!» Ксантиппа! И Сам Ксантипп появился рядом с царем, усталый, но внешне совершенно спокойный, хотя шея его алела. И Леоннат, потирая ушибленное ударом – по счастью, скользящим! – персидской палицы плечо, подъехал к царю, бормоча почти не слышно благодарственную молитву кому-то из Олимпийцев…
Вновь рассыпал трескучую трель рожок.
И Зопир, вырвавшийся далеко вперед, а потому не сразу расслышавший призыв, оперся крюком о землю, а живой ладонью провел сверху вниз по лицу последнего убитого им нынче врага, милосердно позволяя остановившимся, налитым холодной слезой глазам молоденького перса не отражать больше ласковую синеву навеки погасшего для мальчишки неба.
Мальчишка еще даже не остыл, и вовсе не был похож на убитого. Лицо его было спокойным, пожалуй, даже умиротворенным. Листовидный наконечник тяжелой бактрийской пики, подхваченной Зопиром из рук срубленного в самом начале боя катафрактария, вошел в спину пытавшемуся спастись мальцу и, пробив насквозь, вышел из грудной клетки точно там, где сердце, не дав времени ни удивиться собственной смерти, ни скривить губы в гримасе непонимания и протеста…
Теперь он лежал, вольно раскинув руки, пухлые губы слегка округлились, и Зопир не спешил стягивать с мертвого «бессмертного» дивную серебристую катафракту, пробитую в двух местах, но легко поддающуюся починке, да и в таком, не очень-то привлекательном виде стоящую целое состояние.
Нет, не спешил.
Окровавленная тигриная морда, заключенная в кольцо опрокинутого полумесяца, скалилась на доспехе, и рваная дыра, оставленная острой бронзой, казалась разверзтым зевом.
В последний раз Зопир видел эту катафракту давным-давно, ребенком, и человек в доспехе с тигром, заключенным в полумесяц, подбрасывал визжащего несмышленыша в синеву – высоко! высоко! еще выше! – а Зопир верещал, требуя: еще! еще! ну еще разочек, дядька Шахрвараз!.. А отец, лицо которого Зопир не помнит, отец, являющийся во снах бледной тенью с размытым лицом, да и то очень не часто, стоял рядом с подбрасывающим и смеялся! Пероз, отец Зопира, «бессмертный» азат шахиншаха Дарайявуша Кодомана, повелителя Арьян-Ваэджа, не ведающий еще, что бессмертие его завершится на каменистом поле у далекого малоазиатского Исса, а человек, забавляющий его сына, друг и побратим Шахрвараз, носитель родового знака «Тигр и Луна», привезет в осиротевший дасткарт его рассеченный шлем… А сам сгинет немного позже, в пыльной и кровавой сумятице Гавгамел…
Мертвый мальчик…
Густые брови… прямой, длинноватый нос… крохотная родинка чуть выше безусой губы, слева…
Зопир помотал головой, пытаясь отогнать ненужные воспоминания, но они не захотели подчиниться.
Мертвый мальчик в пробитой катафракте со знаком «Тигр и Луна»…
Когда-то, давно, два его ровесника впервые в жизни всерьез поссорились, поспорив на развилке дорог, куда свернуть: налево, в Вавилон, к щедрому Селевку, или направо, в Сузы, где набирает воинов славный Антигон?
Они бранились, не желая расставаться, полдня, а затем, обнявшись на прощание, все же расстались.
И Шахрух, сын Шахрвараза, тронул коня, поворачивая к Вавилону. Ибо у него был конь, и негоже азату служить спасалару, не нуждающемуся в коннице. К тому же Ормузд смилостивился над его семьей; мать и три сестры из пятерых остались в живых, а Селевк, всем известно, платил больше прочих…
Зопир же, сын Пероза, зашагал направо.
У него не было ни коня, ни дома, ни даже отцовского доспеха; все разрушили и разграбили ворвавшиеся в дасткарт пьяные юнаны, унесли даже отцовскую катафракту со знаком «Барс и Роза», и нет нужды обладающему Вавилоном в нищих пехотинцах. К тому же Ормузд смилостивился над его семьей: матушка ушла давно, ненадолго пережив отца, а единственный брат утонул еще до рождения Зопира, и не о ком было заботиться. Что могло обогатить простого пехотинца? Только большая война. Антигон же, кто не знает, готовился к большой войне с непобедимым Эвменом…
Много воды утекло с тех пор! Ох как много, а не меньше и крови. Но первого своего сына, рожденного – ого! – уже почти полтора десятилетия назад, Зопир нарек Перозом, и юный Пероз Зопир уже способен почти без чужой помощи объездить тарпана, а быстро догоняющий его крепыш Шахрвараз и крохотный непоседа быстроглазый Шахрух стараются во всем подражать старшему брату и расти настоящими македонцами…
Да не оставят светлый Ормузд и громонесущий Диос-Зевс Пероза, Шахрвараза и Шахруха, будущих гетайров Царя Царей и Бога земного Антигона-Гоната!
Как же звали мальчика, остывающего в высокой траве?
– Жди меня, Зопир Шахрухи, – говорит Зопир Перози, легко вскакивая в седло. – Да будет гладок твой путь в дасткарты Ормузда! Жди, я вернусь!..
Он не лжет: скоро уже завершится бой, и он вернется сюда, чтобы отогнать ночных хищников, дождаться утра и совершить все, что положено.
Мальчик не будет в обиде.
Впрочем, уже и сейчас, там, высоко, солнечный Ормузд уже обнял азата, навечно оставшегося семнадцатилетним.
И дед Шахрвараз указывает внуку место на пиршественном ложе рядом с собой и предками.
Но разве от этого легче?..
Однако же время грустить еще не наступило.
Бой ждет!
Выстраиваясь на ходу в ударную колонну, этерия Деметрия мчится сквозь травы обратно, на юг, туда, где кипит сражение и реет над усталой фалангой тяжелый штандарт Антигона; конница спешит, она и так подзадержалась почти непростительно, и Одноглазый бранится последними словами, заставляющими цвести и вянуть уши ко всему привычной пехоты, негодуя и недоумевая: отчего гетайры еще не здесь?
– Вперед, братья! Аой!
Заскорузлый от крови плащ Деметрия, никак не желая развеваться на ветру, уродливым комом бил по конскому крупу, и побуревший, некогда белый жеребец вздрагивал на бегу, ничуть не замедляя рваного, размашистого галопа.
– Аоооооооооооо-о-ооой!
Все смешалось вокруг – синева, и зелень, и серебро, и кислый запах людского пота, и резковатый, возбуждающий – лошадиного, и иссиня-сизое сияние мечей, и сгустки медовой желтизны, венчающие древки копий.
Этерия стлалась по степи, опьяненная терпким вином первой победы, катилась неостановимой волной в пене ярости и хрипа, исторгаемого из конских глоток беспощадными ударами окованных медью эндромид…
Время грохотало и улюлюкало, подгоняя.
Оно еще было у них, ускользающее, сокращающееся время, но его оставалось немного, и за эти клочки неуловимо исчезающих мгновений нужно было успеть.
И они бы успели!
Конечно, они бы успели!
Если бы не слоны.
Никто из уцелевших не вспомнит впоследствии того мига, когда цепь невысоких темных пригорков, возникшая вдруг на горизонте, всколыхнулась и двинулась навстречу этерии, колеблясь в такт колыханию ковыльных метелок.
Отсекая смутный шорох и шелест далекой битвы от хрипа и воя разметавшейся в поле конницы.
Все ближе… ближе… ближе…
Холмики.
Еще ближе… еще…
Холмы.
Совсем близко…
Горы.
Визжа и хрипя, вынуждая всадников запрокинуться едва ли не на спины, осаживают сами себя кони, приседая по-собачьи на задние ноги…
Живые, морщинисто-серые, укрытые кольчатыми попонами, увенчанные башенками горы торжественно и тяжко брели навстречу, неторопливо растягиваясь в двойную цепь, провисающую в центре и выдвинутую вперед краями, и лучики забавляющегося редкостным зрелищем солнца плясали на тяжелых клинках, вдвое удлиняющих бивни.
Придержав движение колесницы, Гелиос-солнце, не жалея, швырял вниз все новые и новые пригоршни блеска, не отрывая взгляда от творящегося на земле.
Еще бы!
Даже богам вряд ли доводилось когда-либо видеть такое количество слонов зараз…
Они приближались.
Вырастая на глазах.
Неторопливо и неяростно.
И в медлительной поступи гигантов сквозила равнодушная, знающая все заранее, немного усталая уверенность, мешающая всадникам, уже подчинившим себе взбунтовавшихся было коней, вспомнить о том, что это – всего лишь большие звери, справляться с которыми покорителям Ойкумены не впервой.
«Аин-намак», тайная книга персидских воителей, собравшая в себе всю бранную мудрость Азии, вызубренная наизусть стратегами юнанов, указывала: слон страшен лишь трусливому; слон опасен лишь неумелому…
Среди гетайров не было ни робких, ни неумех.
И потому – не было страха.
А лишь одно недоумение, огромное, как небо.
Ибо все в неспешном молчаливом наступлении толстокожих противоречило отлитым в звонкую бронзу пехлевийских слов канонам «Аин-намака».
Сказано там: никто и никогда не позволит слонам идти в бой, оторвавшись от пехоты, ибо даже сокрушив шеренги врага, смертный гигант падет и истечет кровью, истыканный дротиками врага; лишь для первого удара хорош слон, для удара по пехоте, способной не устоять и разбежаться с визгом, слепо мечась и погибая под колоннами ног…
Но вот же они, серые исполины, идут навстречу, и не видно за ними темных рядов надвигающейся пехоты противника!
Указано в «Книге битв»: не способен слон, атакуя, удерживаться в строю, ибо лишь одна десятая его души – разумна по-человечески, а девять десятых имеет природу зверя…
Но слаженно, плавно движутся сверкающие броней и оружием холмы, и расстояние между ними не сокращается и не увеличивается ни на шаг…
Предписано «Аин-намаком»: не посылать слона в бой, не напоив его перед тем отваром конопли и мака, смолотых вместе и размоченных в виноградном вине, ибо не следует позволять той самой одной десятой, что есть от человека в слоне, задуматься над происходящим и начать поступать по-своему…
Но нет ни трубных воплей, ни яростного огня под козырьками наглазников; мудрые, спокойные очи с почти человеческим прищуром глядят из-под светлой бронзы, и погонщики, восседающие на их загривках, не понукают великанов анкасами, подсказывая и повелевая; они просто сидят застывшими статуэтками, кажется, даже дремлют, во всем доверившись обладающим хоботами…
Ряды конницы смешались.
Деметрий, больно закусив губу, беспомощно оглянулся на Зопира, и однорукий перс пожал плечами, недоумевая не меньше, нежели царь.
Если верить «Книге битв», такого не могло быть.
И каждый, читавший «Аин-намак», кровью семьи и усыпальницами предков поручился бы за это.
Но как ни мудр Восток, а есть земли, чья мудрость еще более восточна.
Откуда сидящим всадникам было знать, что худые полуголые мудрецы, обучавшие этих слонов искусству сражаться, никогда не читали «Аин-намака»?!
Пятый час пополудни. Пехота
Кому не довелось стоять под стрелами, не поймет, почему так много и страшно пьют те, кому довелось.
С битьем посуды, со стряхиванием с колен присевших было продажных девок, со сворачиванием скул случайным собутыльникам, неосторожно попытавшимся посочувствовать…
И полисионеры, сунувшиеся на крики в харчевню, увидев тусклые глаза буянящих, дерущихся без злобы, машинально, словно выполняя обузливый, но неизбежный долг, откачнутся с порога на улицу и сгинут во мраке перекрестков, и счастье трактирщика, если полисионерский кулак не ткнется ему в скулу, карая за то, что в заботе о своем жалком добришке дурачина едва не подставил стражей порядка под быстрые ножи тех, кто однажды уже умер и потому не боится вторичной смерти…
А потом, разбив все, что способно биться, и избив всех, не успевших сбежать подобру-поздорову, буяны вдруг стихнут, словно по команде, усядутся, обняв друг друга за плечи, вокруг чудом уцелевшего стола и затянут песню, не соблюдая ни ритма, ни лада, вопя и выкрикивая каждый сам по себе… и все равно, вырвавшись из окошка, песня заставит вздрогнуть и ускорить шаги случайного, ни в чем не повинного прохожего горожанина, будь он раб, метек или гордый муж, облеченный всеми правами гражданства…
Слишком уж страшна мирному уху песня стоявших под стрелами.
Песня, глушившая пение стрел.
Эмбатерия…
Тысячи глоток пели, кричали, хрипели, выли, выхаркивали с кровью грозные и торжественные слова, сложенные некогда и положенные на музыку хромым афинянином Тиртеем, в насмешку одолженным согражданами союзной, но и опасной Спарте; ничтожный калека, посмешище, ни на что не способный ублюдок… под боевую песню которого спартиаты, забывшие о страхе, сломили, наконец, гордую выю непокорной Мессении, закончив двухсотлетнюю, выматывающую и казавшуюся нескончаемой войну.
Фаланга пела, и пока пела, оставалась фалангой.
Навстречу азиатским стрелам, затмевающим солнце, свистящим так, что порой невозможно было услышать и стона друга, упавшего рядом на колено, летела песня, укрепляя и смыкая щиты ипаспистов, редеющий ряд которых еще заслонял копьеносцев от гибели.
Пели все.
Кто как умел.
По-гречески и по-македонски с каппадокийскими придыханиями и гортанными арменскими всхрипами, тихо и громко, ненавидяще и весело.
Гоплиты эллинских синтагм и сариссофоры* македонской фаланги, пельтасты Аррибы, успевшие скрыться за щитами и ныне, исчерпав запас камней и дротиков, ставшие бесполезными для боя, и немногие из мардских всадников, не сраженные насмерть в схватке и приползшие под Антигоново знамя умирать с честью.
Пели все.
И вместе со всеми, вздувая в крике жилы на худой, покрытой старческими морщинами шее, пел Антигон.
О великой стране, встающей на смертный бой с трусливым врагом, боящимся открытого, лицом к лицу и меч против меча, боя!.. О черных крыльях, которым недолго отбрасывать тень на родные поля!.. О благородной ярости, вскипающей подобно штормовой волне в час Посейдонова гнева!..
И всадники, выпускающие стрелы, мчащиеся в тыл, к обозам, и вновь возвращающиеся с наполненными горитами, зверели, не умея сообразить, отчего фаланга еще не рассыпалась во прах и пыль, изжаленная едва ли не до смертного предела…
Азиаты!
Понять ли им, что такое эмбатерия, песня, укрепляющая бронзу и сталь?
Уже не силы, почти иссякшие, даже не воля к победе, истекающая в никуда, а песня, и только она, смыкала края щитов, прикрывая беспомощных, пока дело не дошло до рукопашной, сариссофоров.
А стрелы все летели, летели, летели…
Вонзались в шеи, сбивали шлемы, находили щели в наплечниках, непостижимо впивались в голени, и все труднее и труднее было эллинам-ипаспистам соединять чешуйки, защищающие израненную плоть броненосного зверя.
Гоплиты падали, падали, падали, продолжая выстанывать медные строфы Тиртея, и тускнеющие глаза их в последний миг жизни обращались к Антигону, снизу вверх вопрошая с дозволенной правом смерти дерзостью: где же Деметрий?!
И снова: стрелы, стрелы, стрелы…
Самые опытные из бойцов в какое-то мгновение начали ощущать: жалящий дождь стал несколько слабее; уже не по пять-семь свистящих убийц выпускали безумноокие всадники, а по две-три зараз, и это не просто походило на истину, но ею и было, поскольку даже набитые стрелами под завязку повозки Селевкова обоза имели дно и постепенно исчерпывались. Но что пользы в ослаблении расстрела, если и фаланга истекала кровью?!
– Деметрий… Где Деметрий?!
Почти выкатившийся из орбиты глаз Антигона набух кровавыми прожилками, и по знаку Исраэля Вар-Ицхака, даже сейчас видящего все, воины личной охраны чуть приподняли щиты, заслоняя царя уже не столько от визжащей погибели, сколько от понимающих взглядов пехотинцев.
– Где Деметрий?!
Почти силой разбив плечом к плечу сомкнувшихся соматофилаков, пал на колени перед базилевсом протофалангиарх Калликратид, и лицо его, обезображенное шрамом, не было похоже на лик того, кто сотворен по образу и подобию Олимпийцев.
– Государь! Мы гибнем, государь! Дозволь…
Он просился на смерть, протофалангиарх Калликратид, помнивший еще хромого Филиппа и день, когда в покоях царицы слабенько запищал комок плоти, немного позже названный Александром. Он, десятью годами младше Одноглазого, умолял повелителя позволить ему принести себя в жертву ради фаланги.
И базилевс позволил, ибо жертва была полезна.
Неумело, хрюкающе дунул в серебряную трубу кто-то, поднявший ее с земли, из рук пораженного в рот сигнальщика, и броненосное, истекающее кровью чудище вздрогнуло, на миг утратило очертание и вновь сомкнулось, отощав почти вполовину.
Синтагмы эллинских щитоносцев, покинув шеренги, склонили короткие копья и, прикрываясь начищенными дисками металла, двинулись вперед, оттесняя стрелков.
Они шли погибать и, погибая, выигрывать время.
Они шли, теряя неуязвимость защищенности, вытягиваясь в шеренгу, закрывая дорогу пропыленной коннице, они подставляли себя под воющую бурю оперенных смертей, и азиаты откатывались, стреляя издали уже по наступающим ипаспистам, а не по фаланге, на время оставив в покое ветеранов, смешных сейчас и бессильных со своими длинными, лишь для удара с разбегу годными копьями-сариссами, а там, вдалеке, уже маячили темные толпы фракийской пехоты, готовые ударить с фланга и смять растянутую шеренгу эллинов Калликратида.
И смяли.
И значок протофалангиарха, качнувшись, упал в гуще схватки, там, далеко, в звенящем и сияющем мареве травы и пыли, упал не сразу, нет, а наклонившись, и вновь воспряв, и снова наклонившись, и сгинув окончательно, вместе с разорванными на куски и растоптанными щитоносцами.
Прощай, Калликратид!
Это еще не было поражением, ибо эмбатерия гремела над полем, и царский штандарт, черный и алый, развевался в кольце серебряных щитов, возвещая всем, еще не утратившим волю к борьбе: Антигон здесь! Антигон жив!
Но это было прологом разгрома.
Если, конечно, не подойдет Деметрий…
Стрелы.
Стрелы.
Стрелы.
И торжествующее улюлюканье азиатов.
Рваные раны в чешуе становились все шире; многолетняя привычка не позволяла копьеносцам бросать сариссы, подхватывая валяющиеся на земле щиты, и там, где возникала промоина в бронзе, уже не по одному, но десятками валились тяжеловооруженные, и все чаще броня не спасала от точного попадания…
Не было уже стройных рядов.
Кучками, толпешками теснились гоплиты, и все новые сотни стрел, обрушиваясь отовсюду, сокращали чисто невредимых, поражая в уязвимые места – горло, лицо, ноги…
Колыхнулся тяжелый царский штандарт, и золотые колокольчики, укрепленные на перекладине, издали тонкий, изумленно-жалобный стон; седой знаменосец попытался устоять на ногах, рванул из шеи вошедшую на полдревка стрелу, и вырвал, и, булькнув пузырем крови, рухнул на колени, но тотчас из ослабевшей руки золоченое древко подхватил коренастый ипаспист, неведомо как очутившийся среди соматофилаков базилевса. Лохмотья содранной кожи свисали с крутого, похожего на бычий, лба, заливая кровью глаза, и утробный вой боли и ярости рвался из груди, прикрытой плохоньким кожаным панцирем.
Вздрогнувший штандарт вновь вознесся к небесам, высоко и гордо, и остатки фаланги взревели, выкрикивая, без всякого мотива уже, слова эмбатерии Тиртея.
Стрелы. Стрелы. Стрелы.
Стрелы. Стрелы.
Стрелы.
Стр-р-р-хр-р-ррррррррр….
«Бычок» пал, став похожим на ежа.
И почти тотчас рухнул высокий соматофилак, успевший перехватить древко штандарта.
Кто-то из гущи азиатов выбрал цель и, уже не размениваясь на меньшее, прицельно бил по знаменосцам.
– Деметри-и-и-и-ий! – выл Антигон, вскинув руки к небесам, и десятки стрел, направленных в царя, не находили цели, свистели мимо, скользили по наплечникам, по шлему, даже не замечаемые базилевсом.
Царей не так просто убивать.
Царей хранят боги.
Которые не хранят простых людей, даже тех, кто удостоен чести служить в личной охране базилевсов.
Соматофилаки Одноглазого были выбиты почти поголовно.
Еще не убитые, лежали на траве, корчась и стараясь не выть от боли, и в хриплых стонах их прорывались на свет отзвуки неугасающей эмбатерии.
Песня не могла стихнуть и умереть, пока держался царский штандарт.
Фаланга жила, пока жила песня.
И лохаг разведки Исраэль Вар-Ицхак, прозванный Железным, встал, широко расставив крепкие волосатые ноги, во весь рост, твердо уперев в землю острый конец древка, принятый из разжавшихся пальцев валящегося навзничь македонца.