Крест командора Кердан Александр
– Как, по-вашему, будет польза от сего назначения?
Головин покачал головой:
– Мой покойный батюшка говаривал: нечего менять шило на мыло, и ещё он любил повторять, что телегу посреди реки не перепрягают…
Остерман хмыкнул, вспомнил, что именно в присутствии старшего Головина была перепряжена телега его собственной судьбы.
В начале 1706 года на корабле вице-адмирала Крюйса, у коего юный Остерман состоял секретарем, ему довелось оказать услугу Петру Великому – умело составить письмо на трех языках. И сама услуга, и тогдашняя похвала опытного дипломата Головина оказались решающими в его карьере, вознесли на самую вершину государственной власти…
– Ваш батюшка граф Фёдор Алексеевич был мудрым человеком, – в знак уважения к памяти отца собеседника Остерман чуть склонил свой двурогий парик и неожиданно быстро принял решение. – Прошу вас, Николай Фёдорович, нынче же подготовьте указ о сохранении за капитан-командором Берингом начальствующего положения в пресловутой экспедиции.
– Что прикажете делать со Шпанбергом, ваше сиятельство? – улыбнулся адмирал: распоряжение вице-канцлера пришлось ему по душе. Он был наслышан о злобном характере капитана и об отсутствии у него командирских навыков, да и старика Беринга Головину было искренне жаль – такой тяжелый воз влачит без передышки уже столько лет. Но главное, сохранение власти за Берингом не позволит начаться новой склоке среди офицеров экспедиции, предотвратит новый поток доносов в Адмиралтейство…
– Шпанберг? Ему что, заняться нечем? – равнодушно спросил Остерман. Его уже перестала интересовать судьба далекой экспедиции, он мысленно решал куда более важные вопросы европейской политики.
– Насколько мне известно, капитан Шпанберг выехал из Якутска в столицу, для получения инструкций. Но главное не это, ваше сиятельство… – Головин не заметил перемены в настроении вице-канцлера и начал подробно докладывать о планах нового вояжа к островам Япона, о готовности кораблей Беринга плыть в Ост-Индию.
– И невозможное будет возможно: мы наладим торговлю с сими островами, обретем новые земли и… – горячо говорил он.
– Хорошо, хорошо, господин адмирал, – остановил Остерман, – пущай Шпанберг возвращается в Охотск под начало Беринга. Пошлите курьера.
Часть третья
ПРЕЗРЕВ УГРЮМЫЙ РОК
Глава первая
Солнце раскалённым пушечным ядром медленно прокатилось по наклонной палубе небосвода и тяжело плюхнулось в море. Однако вопреки физическому закону утонуло не сразу, а долго ещё держалось на зыбкой поверхности, всё больше сплющиваясь и багровея…
Командор Беринг с кормовой надстройки пакетбота наблюдал за манёврами светила, но радости, какую испытывал прежде от созерцания красот природы, на сей раз не ощутил.
Нынче утром, 8 сентября 1740 года, они наконец снялись с якоря, подняли паруса и вышли из устья Охоты. Путь лежал на Камчатку, откуда весной следующего года экспедиция должна была двинуться на поиски Ост-Индии, то есть приступить к выполнению одной из главных своих задач. Но ни сил, ни духу для этого у начальника экспедиции уже не осталось.
Силы и душевный покой покинули его, когда две седмицы назад, сдерживая слезы, проводил он в сторону заката обоз, увозящий жену и детей. Анна Матвеевна долго махала ему платочком, выглядывая из специально сооружённого паланкина, пока не скрылась из виду.
Беринг все стоял у дороги и смотрел вослед обозу, пока в глазах не потемнело, будто с отъездом родных солнце для него и впрямь погасло. Он искренне любил свою семью и особенно Анну Матвеевну. Она была мила ему со всеми недостатками – тягой к богатству и роскоши, желанием нравиться всем мужчинам на свете и даже с привычкой главенствовать в доме…
Воистину те, кого мы любим, дороги нам и своими слабостями. У Беринга, после разлуки с семьей, возникло ощущение, будто у него душу вынули из груди. Конечно, как истый протестант, он знал, что душа остаётся с человеком до самого крайнего мига, но тут ему бесспорным показалось, что лучшая её часть, отвечающая за радости жизни, за само желание жить, покинула телесную оболочку и полетела вслед за Анной Матвеевной и детьми. С ним же осталась только малая толика, которая зовётся совестью и отвечает за земные долги человека.
Благодаря этой малой толике Беринг каждое утро тяжело вставал с постели и принимался выполнять многотрудные обязанности начальника экспедиции, не приносящие более никакого удовлетворения.
Забот было хоть отбавляй. В июне сего года спустили на воду два пакетбота – «Святой Петр» и «Святой Павел», двухмачтовые, готовые принять на борт по шесть тысяч пудов груза и четырнадцать пушек, каждый длинной восемьдесят футов. Но пушки и груз до сих пор не были доставлены в Охотск.
До предела обострились отношения с Чириковым, который ещё в начале года предлагал на бригантине «Михаил» выйти в море и осмотреть места, лежащие от Камчатки к норду и к востоку от Чукотского носа. Беринг не согласился, сославшись на то, что сей прожект противоречит инструкции.
Возмущённый Чириков написал рапорт адмиралу Головину, чтобы его вовсе освободили от Камчатской экспедиции. Он сообщал, мол, «обращается в экспедиции истинно без пользы, понеже предложения мои к господину капитан-командору о экспедичном исправлении от него за благо не приемлются, токмо он, господин капитан-командор, за оные на меня злобствует». Беринг сумел перехватить сей рапорт и перед отправкой прочесть. Он, в свою очередь, написал рапорт вице-канцлеру Остерману, в котором тоже просил отозвать его от экспедиции, ссылаясь на старость, дряхлость, болезни, неприятности и тридцатисемилетнюю службу. Этот рапорт остался без ответа, и Беринг продолжал нести свой крест дальше. Впрочем, не дождался увольнения от дел и Чириков. Он остался помощником Беринга, но был с ним с тех пор сугубо официален: ни улыбки, ни доброго слова, только «слушаюсь» и «так точно».
А тут ещё, как с цепи сорвался Скорняков-Писарев. Он завалил командора целой горой доносов. В одном – жаловался на флотского мастера Дементьева, коего упрекал в блуде, а его человека – Фильку Фирсова – в словесном поносительстве. В другом – возводил обвинения на старого служаку Аврамова, дескать, «сей старый ханжа, притворяясь благочестивым и показывая себя святым, сдружился великою дружбою с подобным себе ханжою, капитаном Чириковым и его в именины благословил иконою Пресвятыя Богородицы, именуемые Казанския, которую он, Чириков, с великою благостию, яко от святого мужа принял». К сему доносу Скорняков-Писарев прилагал так же захваченную у Аврамова молитву, поясняя при этом, что сия молитва зело сумнительна. Доносил он и о том, что Аврамов называет себя «безвинным за веру испытания терпящим», то есть является усомнившимся в праведности суда, учинённого над ним. А Чириков оказывает, дескать, ему вспомоществование одеждой и едой, дал уже две пары платья, шубу и десять рублей…
Берингу было противно читать доносы, которые Скорняков-Писарев представлял, как писанные от имени просвещения и разоблачающие обманы и суеверия. Не верил Беринг в искренность и благочестивость доносителя, но тем не менее бумаги Скорнякова-Писарева отослал в столицу, дабы не быть впоследствии уличенным в укрывательстве. Правда, к доносу на Дементьева командор всё же приложил свое письмо, в котором характеризовал флотского мастера как «человека молодого, прекрасного, добродетельного, опытного в своем ремесле и ревностного к службе».
Перед самым отплытием на Камчатку случилось два неожиданных события. Скорняков-Писарев был внезапно отстранен от должности, а на его место назначен бывший столичный полицмейстер, а ныне – ссыльный Антон Эммануилович Девиер. Новый начальник порта начал с расследования о злоупотреблениях Скорнякова-Писарева и арестовал все его вещи. Пригрозил, ежели найдет какие недоимки, то всё это имущество пойдёт в счёт погашения долга. Скорняков-Писарев взбесился и публично пригрозил с Девиера шкуру спустить, когда снова окажется при дворе…
Их едва успели оттащить друг от друга.
Причин такой неприязни друг к другу бывшего и нового начальников порта Беринг не знал. Вникать в их распрю не хотел, но из всегдашней своей осторожности настоял, чтобы личные вещи Скорнякову-Писареву были возвращены. Он добился, чтобы Скорнякова-Писарева поскорее перевели в Якутск. И перекрестился, когда известный скандалист уехал.
Через пару дней в экспедицию прибыло пополнение, в числе которого оказались Дмитрий Овцын и Михайла Гвоздев – оба в добром здравии, но без офицерских знаков отличия.
– Что случилось, Дмитрий Леонтьевич? – не на шутку встревожился Беринг. Он любил Овцына, возлагал на него большие надежды как на командира экспедиционного отряда. Овцын эти надежды оправдал – исследовал Обскую губу, вышел в море, описал западное и восточное побережья Таймыра.
– Был обвинен по ложному навету, ваше высокородие. После оправдан, – прямо глядя в глаза Берингу, отвечал бывший лейтенант.
– Но коли оправдан, отчего же тогда чина лишили? – помаргивая, вопрошал Беринг.
– Сие вопрос не ко мне, ваше высокородие. Я присягу давал и готов служить моему Отечеству в любом чине…
Беринг кивнул:
– Да, присяга, долг… Понимаю, понимаю… – он задумался и произнёс печально и устало: – Однако высочайшее повеление не оставляет мне возможности немедленно ходатайствовать о возвращении вам шпаги. Единственное, что в моих силах, это – назначить вас моим адъютантом с правом участия в офицерских советах.
Овцын ничем не выразил своих чувств…
Теперь он в простой матросской рубахе стоял неподалёку от Беринга на корме «Святого Петра» и поглядывал то на море, то на закат, то на капитан-командора.
Вид начальника экспедиции был жалок: потухший взгляд, кожа на щеках обвисла, под глазами тёмные круги.
«Сдал командор, – думал Овцын. – Слава Богу, что он пока ничего не знает о бурях, что прошумели не только над его головой, но и над судьбой всей экспедиции… Хорошо, что я не рассказал ему про Шпанберга…»
…Курьер гвардии сержант Друкарт перехватил капитана Шпанберга возле захудалого городишки Киренска. Шпанберг ехал из Якутска в столицу для получения дальнейших инструкций, как того и требовал приказ Соймонова, объявивший капитана начальником надо всей экспедицией.
Ошалевший от свалившегося на него счастья, Шпанберг был весел и доброжелателен с курьером. Прочитав новый указ, обязывающий его немедленно возвратиться в Охотск и снова во всем повиноваться капитан-командору Берингу, он на глазах переменился, позеленел, грязно выругался и пнул своего ни в чем не повинного пса. Дог взвизгнул и, поджав хвост, отскочил, долго непонимающе пялился на хозяина. А взбешенный Шпанберг заметался по ямской избе, как нечистый под кропилом. Не найдя, на ком выместить свой гнев, он отправился в местное кружало и надрался до зеленых соплей, ровно простолюдин. Там же в кружале и заснул, ткнувшись носом в глиняную тарелку с остатками жаркого…
Историю о несостоявшемся шпанберговском назначении Друкарт поведал Дмитрию Овцыну, когда они встретились на ямском дворе недалеко от Тобольска. Друкарт приходился Овцыну дальним родственником по матери и, хотя торопился в столицу, не смог отказать себе в радости поужинать с родственником, пусть даже и опальным…
Прощаясь, Друкарт подарил Овцыну рукописный песенник с последними модными сочинениями:
– Читай, когда заскучаешь! – вскочил в возок и умчался.
Овцын едва раскрыл тетрадь, как уткнулся взглядом в строчки:
- Невозможно сердцу, ах! не иметь печали;
- Очи такожде ещё плакать не перестали:
- Друга милого весьма не могу забыти,
- Без которого теперь надлежит мне жити.
- Вижу, ах! что надлежит, чрез судьбу жестоку,
- Язву сердца внутрь всего толь питать глубоку…
И ниже – название «Элегия» и подпись: «Василий Тредиаковский».
История – самая бездарная из всех учителей. Она никогда никого ничему не научила… Долгоруковы, по словам испанского посланника де Вилио, начали писать второй том глупостей Меншикова. Но нельзя в России желать сравняться с помазанником Божьим! Добром сие начинание никогда не кончается! Долгоносого от природы главу фамилии Долгоруких – Василия Лукича, одного из главных «верховников», пытавшихся ограничить её власть, Анна Иоанновна во время своей коронации за нос провела вокруг среднего столба Грановитой палаты в Кремле, остановилась против парсуны Ивана Грозного:
– Знаешь, князь Василий Лукич, чей это портрет?
– Знаю, матушка. Царя Иоанна Васильевича Грозного…
Императрица усмехнулась:
– Ну, так знай и то, что я хотя и баба, да такая же буду, как он: вы, семеро дураков, собирались водить меня за нос, а я прежде тебя провела! Убирайся сейчас в свою деревню, и чтоб духом твоим при дворе не пахло!
Ах, если бы гнев государыни на том и иссяк…
Тяжко поплатились Долгорукие за желание с царским родом породниться, самим вровень с царями стать. Сам Василий Лукич, которого не спасли ни прежние заслуги, ни богатый опыт дипломата (много лет был русским резидентом в Польше, Дании и во Франции), оказался в заточении в Соловецком монастыре. Многочисленная семья его двоюродного брата Алексея Григорьевича Долгорукова, тоже члена Верховного тайного совета, коий, единственный из всех, голосовал против приглашения на трон Анны Иоанновны, пострадала ещё больше. Он сам, супруга его, старший сын Иван, в недавнем прошлом – гофмейстер и ближайший наперсник императора Петра II, жена сына – Наталья, дочь фельдмаршала Шереметева, а также младшие сыновья Александр и Алексей, дочери Анна, Елена, Екатерина были сосланы на край света, в Берёзов. Екатерина – «порушенная невеста» почившего императора, считалась здесь особой пленницей…
В Берёзове и свела судьба Овцына с Долгорукими. После победного похода к выходу из Обской губы он зимовал здесь со своим отрядом.
Победителям суровых стихий: холода, льда и мрака полярной ночи забытый Богом острог на окраине Тобольской губернии казался земным раем. Да что там острог! Весь мир в эти дни представлялся Овцыну благостным и доброжелательным. Руководя строительством бота, которому он уже придумал имя «Обь-почтальон», в свободное время лейтенант много читал, иногда ездил на охоту в окружающий острог кедровник или составлял партию в карты местному воеводе Бобровскому. Бобровский был завзятый книгочей и обладал редкой даже по столичным меркам библиотекой. Дом его, заново отстроенный после пожара 1719 года, был самым большим в остроге и являлся местом собраний и застолий. Однажды Овцын зашел к воеводе за Гюйгенсом «Книга мироздания, или мнение о небесно-земных глобусах», и лицом к лицу столкнулся с Иваном Долгоруким.
Бобровский представил молодых людей друг другу. Воевода был мягким и незлобивым человеком. Насмотревшись за годы службы на быстрые и непредсказуемые перемены судеб тех, кто содержался в остроге, он был снисходителен к Долгоруким: не только давал им полную свободу передвижения по Берёзову и его окрестностям, но и приглашал к себе в дом, угощал вином, вел пространные разговоры о столице, о возможных политических переменах.
Простодушный Овцын был далек от политики и не задумывался даже, чем грозит ему знакомство с опальным семейством. В этот вечер они засиделись у Бобровского за картами, выпили вина. Иван Долгорукий быстро захмелел, стал ругать сославшую его императрицу, грозить ей всякими бедами. Бобровский едва утихомирил его.
Прощаясь, Долгорукий пригласил Овцына к себе в дом. Овцын зашел. Там он впервые и увидел Екатерину Алексеевну. Ещё в столице он слышал, что, подчиняясь приказанию отца, княжна Екатерина согласилась выйти замуж за императора, четырнадцатилетнего Петра II, тогда как сама питала страстную любовь к шурину австрийского посла Вратислава, графу Мелиссимо и была взаимно им любима. В ноябре 1729 года состоялось торжественное обручение, где Екатерине был дан титул «её высочества государыни-невесты». На другой день она переехала жить в Головинский дворец, а граф Мелиссимо был отправлен за границу. Однако женой Петра II Екатерина так и не стала – за две недели до свадьбы, в январе тридцатого года, Пётр II заболел чёрной оспой и умер. Вскоре Долгорукие оказались в опале.
Екатерина Алексеевна, несмотря на ссылку, сохранила красоту и достоинство светской особы. С Овцыным была сдержанно вежлива и холодна. Её внешность, манеры, вкупе с известной уже трагической историей не могли не произвести на него впечатления.
Он заходил к Долгоруким ещё несколько раз под самыми невинными предлогами. На самом деле ему просто хотелось увидеть её. В один из своих визитов он застал Екатерину Алексеевну одну и в слезах.
– Что случилось, ваша светлость? – робко спросил он.
От этого полузабытого обращения она разрыдалась еще сильнее. Когда успокоилась, рассказала, что только что заходил таможенный подьячий Тишин, прибывший намедни из Тобольска. Он был пьян и начал грубо приставать к ней, как к дворовой девке…
– Что ты артачишься, недотрогу из себя корчишь? – говорил он. – Некому за тебя заступиться! Не щас, так завтра моя станешь!
– Насилу от него отбиться смогла, – Екатерина Алексеевна снова разрыдалась.
Овцын стоял соляным столбом, не зная, что сделать, что сказать.
– Когда Пётр Алексеевич обручился со мной, – сквозь слёзы говорила она, – все кричали, как я счастлива. Ах, кабы знать, что счастье-то со мной токмо играет. Я тогда ни о чем не разумела и по молодости лет никакой возможности о будущем рассуждать не допускала. Вся обманчивая надежда моя кончилась со смертью государя. Случилось со мной всё, как будто с сыном царя Давида Нафаном: лизнул меду, и пришло время умирать…
– Что вы, ваша светлость, о смерти ли вам думать! – Овцын осторожно дотронулся до её руки.
Она руку не отдернула, только подняла на него полные слез, синие, как апрельское небо, глаза:
– Лучше смерть, чем подобную низость терпеть! Прав негодяй: некому за меня заступиться…
Овцын склонил голову и, не сказав больше ни слова, вышел.
Подьячего Тишина он нашел в избе местного батюшки, у коего тот остановился. Выволок его во двор, икающего то ли от страха, то ли с перепою, а верней всего и с того, и с другого разом, и нещадно отходил поленом, подвернувшимся под руку, приговаривая:
– Знай, сверчок, свой шесток! Не лезь со свиным рылом в калашный ряд!
– Я тебе это припомню, лейтенант! – выплюнув на снег выбитый зуб, процедил ему в спину подьячий.
Наутро после трепки Тишин пошёл жаловаться воеводе. Тот одарил его двумя соболями и отправил восвояси, посчитав компенсацию за нанесенные побои достаточной и дело исчерпанным.
Вскоре в Берёзове это происшествие забылось. Наступила весна. Овцын отправился вокруг Таймыра к устью Енисея. И первым из всех командиров северных отрядов сумел добиться виктории – вошел в Енисей и поднялся по нему почти до Туруханска.
С докладом об этой победе, о проведенных исследованиях он выехал в Тобольск, где в канцелярии был арестован и препровождён в местное отделение Тайной канцелярии.
Пять дней его держали в сырой камере, не выводя на допрос. Как ни гадал Овцын о причинах ареста, никакой вины за собой отыскать не мог: казённых денег не брал, задание Адмиралтейства выполнил…
Допросы начались, когда прибыли из Санкт-Петербурга особые дознаватели.
– Капитан Александр Ушаков, – представился рослый, могучий офицер в преображенском мундире.
Овцын едва успел подумать: «Должно быть, родственник начальнику Тайной канцелярии…», как назвался второй:
– Полевых войск прокурор Василий Суворов… – этот был невысокого роста и сухопар, с быстрым острым взглядом серых глаз.
«Что заставило таких чинов заинтересоваться мной?» – Овцын назвал себя и замер в ожидании.
– Признаешь ли ты, Овцын Дмитрий Леонтьевич, себя виновным в непотребных словах в адрес государыни нашей? – сурово спросил Ушаков.
– Не признаю.
– Был ли ты связан с государственным преступником Иваном Долгоруким, замышлявшим мятеж? – задал вопрос Суворов.
Овцын отрицательно покачал головой, всё ещё не понимая, в чем его вина.
Это прояснилось на очных ставках.
На первой он встретился с Тишиным. Этот таможенный подьячий и вскричал «слово и дело» на Ивана Долгорукого, и приплел к сему Овцына как соучастника. На второй ставке следователи свели обоих обвиняемых вместе.
– Признаете свою вину во вредительных и злых словах об императрице и некоторых высокопоставленных лицах?
– Умышляли ли государственный переворот? – по очереди вопрошали они.
– Нет!
Тогда начались пытки. Овцына и Долгорукого дважды вздергивали на виску, жгли железом. Овцын стоял на том, что не виновен, что Долгорукого видел лишь однажды в церкви, дружелюбия к нему не испытывал и речей крамольных с ним и со всеми другими никогда не заводил.
Иван Алексеевич, о котором Овцыну говорили, что он духом не тверд, в пытошной держался молодцом: от знакомства с Овцыным тоже открестился и обвинение в заговоре с ним отверг.
Долгорукого увели.
– Отказывался ли ты пить за здравие императрицы нашей? – снова впился в Овцына взглядом Ушаков.
– Не отказывался! Знаю, что отказ пить за государыню – есть нанесение ущерба Её Императорскому Величеству, а я и помыслить о таком не могу…
– За что ты избил Тишина? Говори правду! – приказывал Суворов.
– По пьяному делу выигрыш в карты не поделили…
– Выигрыш, говоришь… – хмуро усмехнулся Ушаков и дал знак палачу.
Тот сноровисто поддёрнул виску, положил между связанных ног Овцына бревно. Встал на него, подпрыгнул. Хрустнули сухожилия вывернутых рук. А кат тем временем обошёл пытуемого, встал сзади. Засвистел кнут. От страшного удара лопнула рубаха на спине. Пресеклось дыхание, потемнело в глазах.
Очнулся он в застенке.
Шли дни, но на допросы его больше не вызывали. Из разговоров тюремщиков Овцын узнал, что в застенке рядом находятся и воевода Бобровский, и начальник караула капитан Михалевский, и другие служители Берёзовского острога, и даже тамошний батюшка. Всего пять десятков человек. Что ждет их всех впереди, было непонятно. Лейтенант приготовился к худшему…
В дни заточения он часто вспоминал Екатерину Алексеевну: где она, что с ней? Думал, как поступил бы тогда, зная, что окажется за свое заступничество в темнице. И не находил иного ответа – точно так же по велению чести вступился бы за девицу…
Освобождение пришло неожиданно, когда уже все надежды выйти на свободу иссякли. Его привели в канцелярию:
– Твое счастье, Овцын. Преступник Иван Долгорукий не подтвердил твоей вины… – сказал Ушаков. – Однако меня сие обстоятельство не убеждает. Чую: ты был с ним знаком и мог знать о его приготовлениях к мятежу.
– Я ничего не веда… – Овцын не успел договорить.
– Молчать! – заорал Ушаков, выпучив глаза. Правая щека у него задергалась. Он подошёл вплотную к Овцыну и просипел, дыша ему в лицо винно-чесночным перегаром. – В матросы ты разжалован, Овцын! Понял, мать твою? Нынче по этапу пойдешь в Охотск, в распоряжение своего покровителя…Беринга. Ступай и благодари Господа, что легко отделался!
Во дворе Тобольского узилища Овцын встретился с Алексеем Долгоруким – младшим из братьев. Он тоже в ранге матроса отправлялся в Охотск. Шёпотом поведал Овцыну о страшной судьбе своих родных:
– Ивана четвертовали. Говорят, что пыткой жуткой сломали его, и оговорил он себя, дескать, подделал подпись покойного императора в завещании…
– Разве его о том спрашивали?
– В том-то и дело, что нет. Да, видно, мука была столь нестерпимой, что начал оговариваться… Из-за него и мы все пострадали. Николай и Александр в вечные каторжные работы определены, я вот в матросы…
– А что с сестрами? – затаил дыхание Овцын.
– Все пострижены в монахини: Елена отправлена в Томский Успенский монастырь, Анна – в Верхотурский Покровский…
– А Екатерина Алексеевна где?
– Тоже в Томске, токмо в Христорождественском монастыре… Катя больше всех убивалась, всё себя винила. А в чём, мне про то не известно…
Овцын кивнул и пошёл прочь. Его окликнули.
Обернувшись, увидел старого приятеля Михайлу Гвоздева. Они не встречались с академической поры.
Друзья обнялись.
– Ты как здесь, Михайло?
– А ты?
– Что я… Тюрьма, что могила: в ней каждому место есть…
Присели у стены. Гвоздев рассказал, что только что был освобожден из-под стражи. Обвинение в государственных преступлениях по первому и третьему пункту, предъявленное по доносу морского служителя Петрова, с него снято. На очной ставке в Сибирской губернской канцелярии доносчик вдруг раскаялся в содеянном и заявил, что важности никакой по тем пунктам он за Гвоздевым не знает, никаких поносных слов в адрес матушки-императрицы он от обвиняемого не слыхал, а сам донос затеял напрасно. Петров был отправлен в Москву, где за клевету должен быть подвергнут наказанию шпицрутенами – пять раз прогнан сквозь строй в пятьсот гренадеров. Гвоздеву же было предписано возвратиться в Охотск в прежнем звании геодезиста.
– И меня, Михайло, туда направляют.
– Тогда скоро свидимся с Абрашей Дементьевым!
– Да, он должен быть там, – отозвался Овцын.
Гвоздев внимательно посмотрел на него, поскреб ногтем заросшую щетиной щеку.
– Я, Дмитрий, полагаю, что это ему своим освобождением обязан, – сказал он. – Дементьев наведывался ко мне в Охотском остроге и обещал похлопотать. А я неласково его тогда принял…
– Вот увидимся, и повинишься!
Однако встретиться с Дементьевым в Охотске не получилось. На пакетботе Чирикова «Святой Павел» он ушел на Камчатку за пару дней до прибытия Гвоздева и Овцына.
Здесь, на краю океана, расстались и они. Овцына взял на борт «Святого Петра» капитан-командор Беринг, а Гвоздева оставил в Охотске в распоряжение капитана Шпанберга, как было написано в приказе, «для составления Генеральной карты Охотского моря».
– Твои знания очень пригодились бы нам на Камчатке, – посетовал Овцын. – Никак в толк не возьму, почему тебя оставляют здесь…
Гвоздев обнял его.
– Увидишь Аврашу, поклонись от меня, – прощаясь, попросил он друга. – Скажи, по гроб я ему обязан, никогда его не забуду…
– Передам, непременно, – пообещал Овцын.
Экономя для будущего плаванья муку, Беринг по прибытии на Камчатку приказал выдавать всем участникам экспедиции половинную норму хлеба. Большую часть ранее завезённого провианта ещё предстояло на собачьих упряжках перевезти в Авачинскую губу из устья Большой реки с западного побережья полуострова. Чтобы как-то продержаться предстоящую зиму, было решено добавить в рацион больше рыбы и оленины.
Для сбора юколы снарядили в селения ительменов отряды казаков и морских служителей во главе с офицерами.
Один из таких отрядов поручили под начало флотского мастера Дементьева. Отправились из нового поселения, названного в честь прибывших сюда кораблей «Петропавловском», в первую декаду октября, в слякотную, дождливую погоду. Очень не хотелось покидать уютные казармы, построенные здесь загодя штурманом Иваном Елагиным, но приказы не обсуждаются.
Через две недели утомительного пешего путешествия по сопкам, поросшим густым хвойным лесом, ведомые проводником-камчадалом, вышли к реке Камчатке. По её берегу добрались до цели – камчадальского поселения, где застали только нескольких стариков и старух.
– Где остальные? – спросил через проводника-толмача Дементьев.
– Ушли, однако… – перевел он ответ старика, которого приняли за тойона.
– Куда ушли мужчины?
– Не сказали. Лес большой, – с невозмутимым видом перевел толмач.
Филька, крутившийся рядом и за время их пути подружившийся с проводником, вставил свой вопрос:
– А юкола есть?
– Мал-мала есть. Сами кушать будем. Другим кушать нету.
Филька недоверчиво покачал головой:
– Брешут, батюшка Авраам Михайлович! Вот те крест! Есть у них рыба, токмо укрыли где-то. Прикажи поискать!
Поиски спрятанной юколы результатов не дали. Между тем стемнело. Ночевать остались в селении, осмотрительно выставив караульных.
Через лаз, по деревянному столбу с зарубками-ступенями, Дементьев, Филька и толмач спустились в земляную юрту. Толмач зажёг смоляной факел, и Дементьев огляделся. Внутри зимнее жилище камчадалов оказалось довольно просторным. Пол и стены были бревенчатыми. Такой же бревенчатый потолок поддерживали двухсаженные столбы. Неподалёку от единственного лаза, по которому они попали сюда, был потухший очаг. Очевидно, лаз одновременно служил и дымоходом.
Из темного угла к ним вышла неопрятная старуха в долгополой грязно-жёлтой кухлянке. На голове её был странный колпак, сложенный из длинных седых прядей, заплетённых в десяток косичек. При её приближении на Дементьева пахнуло запахом давно немытого старческого тела, смешанным с прогорклым духом рыбьего жира. Он брезгливо поморщился и отшатнулся.
Филька, оглядев старуху, пробормотал:
– Знатный, видать, куафер[75] у энтой доброй старушки. Экую башню из волосий соорудил… Токмо в баню сводить не сподобил. Воняет бабуся, как сдохшая мышь!
Однако толмач заговорил со старухой с уважением, которое можно было бы посчитать подобострастием, если бы таковые чувства были ведомы сим детям природы.
– Её зовут Афака. Она умеет говорить с духами, – пояснил он, приглашая Дементьева присесть на шкуру медведя у стены, и принялся разжигать очаг.
Старуха молча принесла и поставила перед Дементьевым и Филькой деревянные плошки с какой-то едой и, обмакнув грязный палец в одну из них, облизала, показывая, что пища не отравлена.
Дементьева снова передернуло, но голод заставил попробовать угощение. Оно походило на русскую толкушу и представляло собой смесь кедровых орехов, морошки, брусники, сараны, вываренных в тюленьем жире. Нескольких глотков этого зловонного варева хватило, чтобы Дементьева, а вслед за ним и Фильку вывернуло наружу.
Придя в себя, Дементьев достал фляжку с казёнкой, долго полоскал рот и отплёвывался, решив, что лучше будет спать голодным, чем есть ещё нечто подобное.
Толмач с удовольствием доел то, что оставалось в их плошках. Он пошептался с Афакой. Старуха принесла и положила перед русскими несколько вяленых рыбин. Толмач сказал:
– Кушай, начальник! Пустой брюхо совсем плохо.
Когда они поели, толмач заговорил снова:
– Начальник, дай Афака огненная вода. Она скажет, что говорят духи…
Дементьев посмотрел на старуху, которая сидела у очага. На тёмных сморщенных ладонях она перекатывала горячие, мерцающие синим угли, время от времени дула на них и довольно жмурилась, когда всполохи становились ярче.
Однако в сморщенном, безобразном лике Афаки было что-то такое, что Дементьев, как будто вопреки собственной воле, протянул свою фляжку. Старуха медленно, с удовольствием выцедила содержимое и заговорила голосом, похожим на крик испуганного ворона. Толмач тут же перевел:
– Бог Кутка однажды воевал с мышами, – при этих словах он покосился на Фильку, который заёрзал на своем месте. – Они украли мясо, что он сварил, и съели. Кутка взял лук, стрелы и пошёл на них войной. Мыши испугались гнева Кутки, вышли навстречу и рассыпали по дороге рыбью икру. Кутка стал собирать икру и есть. Когда насытился, потерял гнев. Мыши стали просить бога простить их. Он простил и остался спать у мышей. Они разрисовали ему лицо краской из ольхи. Кутка пошёл домой. У реки хотел напиться, увидел своё отражение и влюбился, приняв его за лицо красавицы. Он бросился в воду и едва не утонул. Вылез на берег, сказал, что мыши в наказанье за оскорбление больше не будут жить на земле. Он назначил им жить под землей, в тесных норах, а своим детям разрешил разорять норы мышей и забирать припасы, которые они делают…
– Что сия легенда означает? – спросил Дементьев.
– Старуха говорит, что и камчадальцы, ровно те мыши, прячут своё добро в земле, а нам надо эти запасы сыскать, – догадался Филька.
При этих словах Афака так зыркнула на него, что Филька невольно втянул голову в плечи, подумал: «Точно – ведьма! Всё по-нашенски разумеет, но придуряется… Эх, не к добру мы с барином здесь очутились…»
Афака снова заговорила. На этот раз голос её звучал по-другому, с переливами точно у молодой певчей птицы. Дементьев уже приметил эту способность ительменов к подражанию разным звукам. Тут Афака и в самом деле запела. Песня была заунывной.
– Это песня о бабочке, – растолмачил камчадал. – Бабочка живет один день, чтобы радоваться солнцу и умирать. Тебе, начальника, мало жить, как бабочка. Так говорят духи…
– Ну, ты говори, да не завирайся! – возмутился Филька, к которому вернулась былая самоуверенность. – А то не посмотрю ни на каких духов, надеру тебе задницу!
Он приподнялся со шкуры.
Но тут Афака прервала пенье, вперила в Фильку выцветший взор и покачала двумя вытянутыми пальцами перед лицом.
– Что это она? – поежился Филька, усаживаясь на место.
– Мудрая Афака говорит, что твой язык, как язык змеи, говорит неправду тому, кто тебя греет.
– Пропади ты пропадом, ведь… – Филька не договорил. Как-то сразу сник и больше за весь вечер не проронил ни звука, к немалому удивлению Дементьева.
Поутру они заново начали поиски и, ровно как предсказывала Афака, вскоре отыскали несколько искусно замаскированных ям с запасами юколы. Нагрузив в корзины столько, сколько смогли унести, отправились в обратный путь.
Уже на подходе к Петропавловску, на последней ночевке, Филька, когда они остались вдвоём, вдруг бухнулся перед Дементьевым на колени и запричитал:
– Простите меня, барин Авраам Михайлович! Не могу боле молчать… Виноват я перед вами! Видит Бог, виноват!
Дементьев поначалу оторопел:
– Филька, чертов сын! Несешь невесть что! Говори по делу!
– Ах, грехи любезны, доведут до бездны! Сробел я, батюшка, неправду вам в Охотске сказал! Простите, Христа ради!
– Да будешь ты, балабол, ясно излагать! – прикрикнул Дементьев.
Филька вдруг заплакал, чем привел Дементьева в окончательное недоумение.
– Не ищите Катерину Ивановну, барин родненький, – сквозь слезы выдавил Филька.
– Как это не искать? Что ты несешь!
– Нету их более среди живых, Катерины Ивановны… Померли, еще тогда … перед рождественским постом… И ребеночек ваш… тоже…
– Какой ребеночек? Что ты городишь! – не слыша своего голоса, пробормотал Дементьев. Он глядел на Фильку отрешённым взглядом. Так глядел, что Фильке стало так жутко, как не было даже в жилище у ведьмы Афаки.
«Ну, теперь прибьет барин! Теперь ужо наверняка порешит…» – обреченно подумал он и про себя зашептал молитву Николе Чудотворцу.
Но Дементьев не ударил. Он долго глядел на Фильку незрячими глазами. А когда тот ненароком кашлянул, сказал отстранённо:
– Пошёл прочь, холоп! Видеть тебя не могу…
Сухо щелкнул курок: искра, высеченная кремнем, чиркнула мимо полки с порохом, и выстрела не последовало.
Дементьев чертыхнулся: видать, сбился кремень в замке. Давно не разбирал он подарок Хрущова – миниатюрный пистолет немецкой ручной работы, а оружие уход любит. Помнил бы эту солдатскую мудрость, тогда бы не подвёл пистолет в самый ответственный момент.
Он разобрал замок, тщательно прочистил ствол. Засыпал в него новую порцию чёрного пороха, вкатил свинцовую пулю, осторожно загнал шомполом пыж и утрамбовал заряд. Обновил порох на полке, взвёл курок и поднёс пистолет к виску.
Мысленно попросил у Бога прощенья за страшный грех, который приготовился совершить, и нажал на курок. Пистолет снова дал осечку.
Дементьев с недоуменьем уставился в ствол: что за чертовщина? Ужели не время ему помирать? Но ведь и жить более не охота! Он снова стал возиться с замком…
За этим занятием и застал его Дмитрий Овцын, заглянувший в караульную избу, где Дементьев в эту ночь был старшим.
– Ты что удумал, Авраам Михайлович? – осторожно приблизившись, подал он голос. В последнее время Овцын обращался к старому другу только по имени-отчеству, подчеркивая, что помнит дистанцию, возникшую между ними, когда его разжаловали.
Дементьев вздрогнул, перевёл затуманенный взгляд на Овцына:
– Жизнь мне не в радость, Дмитрий…