Память золотой рыбки (сборник) Швиттер Моник
Мелани потянула ее ко входу.
— Я не могу, — тихо повторила Алис, входя в кафе.
НЕЙЛОНОВЫЙ КОСТЮМ
(Перевод Н. Поскребышевой)
Леон с пронзительным криком несется в спальню родителей и забивается под кровать. Он сразу его узнал. Он узнал бы его в любом костюме, ведь его отец храпит, даже когда не спит, он храпит, когда дышит. Поднимается ли он по лестнице, ведет машину или ест, храпит, даже когда вечерами абсолютно неподвижно сидит перед экраном телевизора, всякий раз, как только он делает вдох.
Его мать была единственной, кто пытался говорить об этом вслух. «Ян, сделай наконец что-нибудь, это звучит ужасно». Но с тех пор как она умерла, никто больше ему ничего не говорит, и он продолжает храпеть, и днем и ночью, причем с наступлением темноты — сильнее. Сейчас темно, начало седьмого, а так как прошлой ночью часы перевели на зимнее время, Ян храпит уже довольно отчетливо. Сам он этого храпа не слышит. Зато очень хорошо чувствует, что начинает потеть в своем нейлоновом костюме. На Хэллоуин он по просьбе Леона нарядился мертвецом. «Мертвецом?» Леон кивнул. «На Хелуин, — сказал Леон, — все должны ходить мертвецами». Его отец не знал этого обычая. «Раньше, — рассказывал он, — мы наряжались клоунами или ковбоями в феврале, на карнавал». — «Нет, — настаивал на своем Леон, — мертвецом».
В одном интернет-магазине он отыскал недорогой цельный нейлоновый костюм черного цвета с нарисованным на нем скелетом и заказал большой размер. Возмущаясь дорогой доставкой, но чувствуя облегчение от того, что не нужно больше думать об убедительном виде мертвеца. «Пусть он будет как настоящий», — потребовал Леон. Как настоящий. Ян всегда видел перед собой ее. И всегда она выглядела одинаково. Он так часто пытался запечатлеть ее, на фотоаппарат и без него, прищуриваясь, чтобы удержать в памяти ее образ, но все эти образы либо расплывались, либо исчезали. Оставался лишь тот единственный. Бледная и вялая, на больничной койке, перед тем как был отключен аппарат искусственной вентиляции легких. Она выглядела чужой, совершенно другой, нежели мгновение назад, и он видел, что кто-то возник между ними и разделил их. «Катрин, — бормотал он, — Катрин», словно должен был убедить себя, что это была она.
Леон видел ее. Его отец был против, но ее родители настояли. «Позже это будет для него важно, — говорили они. — Когда он повзрослеет, ему будет проще осознать, что она не вернется». Его отцу казалось, что Леон уже тогда очень хорошо понимал, что его мать ушла раз и навсегда. И он охотно предотвратил бы встречу, если это можно так назвать, встречу пятилетнего сына с его мертвой матерью. Леон долго смотрел на нее, подбежал к отцу и уткнулся лицом в его колени. Он не хотел дотрагиваться до нее, и целовать ее он тоже не хотел. «Мороженое купишь?» — спросил он в коридоре, когда отец нес его к выходу.
Ян надеется, что Леон оценит его костюм скелета. Надежду в нем поддерживает и то, что сам он слышит свой храп лишь изредка, да и то недолго. Когда он прикладывает к уху телефонную трубку и ждет гудков, случается иногда, что он его слышит. Но затем чаще всего кто-нибудь берет трубку, и он может всю вину свалить на него. А если нет, то он попросту забывает про храп. Леон еще никогда на это не жаловался, впрочем, как и остальные после смерти Катрин. У Яна в списке того, что нужно срочно менять к лучшему, храп еще не значился и спокойно пребывал в тени своего хозяина.
Ян весь в поту. Тонкий нейлоновый костюм превратился в зимний комбинезон, волнение довершает дело. Он чувствует, как в локтевых сгибах и под коленями, под резинкой трусов и в паху скапливается пот.
«От меня не уйдешь», обещает он конечно же про себя. Скелету он говорить не дает. Во-первых, он никогда не слышал, чтобы мертвые говорили, во-вторых, он не хочет, чтобы его узнали. Леон, конечно, уже слышит хорошо знакомый храп, еще до того, как скелет входит в комнату. Но, несмотря на это, увидев его, он зажмуривает глаза, вопит, словно наступает конец света, дергается и бьется, как задыхающаяся рыба. Не перестарался ли я, вспыхивает в раскаленном мозгу Яна. Накануне, ложась в кровать к Леону, он сообщил: «Завтра мне нужно в Мюнхен на конгресс, ужин тебе приготовит Анна». Анна — одинокая соседка из квартиры снизу, дочери которой, судя по их виду, скоро выйдут замуж или, во всяком случае, обзаведутся детьми. Утром он подкатил свой чемодан к двери и попрощался так, словно отправляется в кругосветное путешествие. Теперь он смотрит на кричащего сына и не знает, следует ли ему мучиться угрызениями совести или радоваться удачному выступлению в нейлоновом костюме.
От испуга Леон забывает попросить у скелета сладости, и Ян покачивает костлявыми руками до тех пор, пока мешок в его руке не начинает ритмично подрагивать. Если у мертвеца будет при себе недостаточно наличных, сладких наличных, то его, к сожалению, придется убить, заявил Леон несколько дней назад своему ошеломленному отцу, который, впрочем, уже нашел информацию об обычаях Хэллоуина и выяснил, что его сын ошибался, утверждая, что каждый переодевается в мертвеца. Но пусть будет так, правила игры продиктовал Леон. Итак, сладости от мертвеца. А еще: «Он должен выглядеть как настоящий». Как Леон представлял себе настоящего мертвеца? Как бездыханную мать на больничной кровати? Четыре месяца прошло. Целых четыре месяца или всего четыре? Насколько свежи эти воспоминания? Один вопрос тянул за собой другой, и стоило Яну замешкаться, они были тут как тут, словно бесконечное множество тяжелых шаров для боулинга, вращаясь, сотнями они катились на него со всех сторон, но все же никогда не настигали его, одновременно в движении и словно застывшие; неуловимые и остающиеся без ответа.
Иногда его посещали сомнения, помнил ли Леон еще свою мать. Когда Ян заговаривал о ней, Леон переводил разговор на другую тему: на свой игрушечный магазин, на пазл, собранный накануне, на начатый рисунок. Он много рисовал, чаще всего футбольные мячи или футболистов, или футболистов с мячами, иногда машины и улицы, совсем редко дерево, собаку, птицу. Рисунки не давали ответа, что значила для него потеря матери. Может быть, Леон тоскует тайно? Во сне? Мучают ли его кошмары? Но в таком случае спал бы он ночь за ночью так неподвижно и таким глубоким сном? Изменился ли Леон? Недавняя сцена в детском саду, когда он, весь сияющий от счастья, бросился в объятия Яна, а в следующий миг с искаженным лицом и диким ревом стал безжалостно и долго колотить его кулаками по вискам и кадыку — не описывала ли ему эту сцену Катрин, задолго до того как он сам ее пережил? То же и с привычкой Леона молча заниматься своими делами, когда его о чем-то спрашивали, — была ли она новой, эта привычка? Катрин всегда отвечала на все вопросы о сыне, которые он задавал. Есть люди, которые разговаривают с покойными близкими, но он не из их числа. Он больше не задавал ей вопросов. Лишь те вопросы, что возникали у него, когда он думал о ней, все те вопросы, что сотнями подкатывались к нему и до головокружения роились в его голове, — они остались. У некоторых вопросов были клювы, которыми они стучали в мозг так же упорно, не менее безжалостно и так же неукротимо, как безудержные кулаки его сына.
Итак, скелет танцует. Он размахивает руками, потряхивает мешком и к тому же выделывает ногами размашистые па, которым он когда-то выучился, но никогда не исполнял, и в тот момент, когда он наконец находит правильный ритм и слегка придвигается ко все еще вопящему Леону, тот, сжавшись, мчится прочь. Танцевальный номер окончен. Скелету сейчас не менее жарко, чем прежде, скорее даже наоборот. Он останавливается и прислушивается. Леон убегает в спальню, и, после того как пронзительный крик резко обрывается, его отец слышит, как он заползает под родительскую кровать. Затем наступает тишина. Не выходя из образа, он следует за сыном тяжелой поступью, словно весит больше ста килограммов, вниз по коридору и останавливается в дверях спальни. Леон лежит в темноте и пытается не дышать. Его отец стоит в дверях, с рукой на выключателе, готовый на него нажать в любой момент. Снова тишина. Только хриплое дыхание скелета. Леону ничего не остается, кроме как ерзать от волнения, лежа под кроватью на животе, его ноги трутся о ковер.
«Мертвые не разговаривают», — сказал Ян Леону четыре месяца назад, когда перед зданием больницы они ели мороженое, которое попросил Леон после того, как в последний раз увидел свою мать. Он произнес эту фразу потому, что ничего другого не пришло ему в голову, и потому, что нечего было сказать. А вчера эту фразу сказал ему Леон. Звонким голосом. Просто так, без причины, за завтраком, поднося ложку ко рту. «Мертвые не разговаривают». Затем ложка с кашей исчезла у него во рту. Ян понял это как режиссерское указание.
И вот сейчас он с досадой осознает границы своей роли. Сейчас ему следовало бы сказать что-нибудь. Что-то вроде: «Эй, малыш, что ты там потерял под кроватью? Уж не вкусные ли сладости, а?!» При этих словах он мог бы тряхнуть мешком. Только «бы». В том-то и дело, что «бы». Он опускается на колени и нащупывает в темноте своего сына, ловит его ногу, хватает и тянет к себе. Леон кричит. Ян перехватывает его другой рукой и рывком вытягивает из-под кровати. Леон отбивается. Ян встает, вытирает пот со лба, включает свет и тут же выключает, словно вспышка молнии озаряет комнату. Леон задыхается от страха. Ян нажимает на выключатель в третий раз. Свет ослепляет. Леон закрывает голову руками. Он содрогается всем телом, хлопает глазами, губы дрожат. Больше всего отцу хочется попросить прощения. Он чувствует свою беспомощность, но не может вспомнить. Как было раньше, Катрин, в прошлый Хэллоуин, что мы тогда делали? Нет, он сдерживается и не задает свой вопрос. Мертвые не разговаривают.
Он осторожно проводит рукой по маленькому дрожащему телу и берет его на руки, поднимая с пола. Но вздрагивание только усиливается, дрожь, переходящая в судороги, охватывает его всего. Он садится на кровать и крепко сжимает Леона в объятиях. И теперь, наконец, говорит. «Это же я, — говорит он, — Леон, всего лишь я». Но Леон не успокаивается. Отец снимает маску и начинает покрывать быстрыми поцелуями дрожащее лицо малыша, быстро, еще быстрее, его губы скользят по щекам, вискам, по носу и лбу, в то время как его руки держат Леона, крепко сжимают его, еще крепче, пока отец не ощущает ответное объятие.
Он знает, что это неправильно, он вздыхает, когда думает об этом, но так уж вышло. Уже четыре месяца Леон спит с ним в родительской кровати. Они лежат рядом. Благодаря поглаживаниям отца Леон постепенно успокаивается. Дрожь почти утихла. Ян следит за своей рукой, скользящей по телу пятилетнего ребенка, и легонько толкает его: «Спать хочешь?» Леон, не говоря ни слова, прижимается к отцу. Тот продолжает гладить его. Он знает, что это неправильно, но чувствует, как Леон успокаивается.
Ян лежит без сна и храпит, Леон спит. Он не спросил, как было в Мюнхене, и не спросил, как обычно, привез ли отец что-нибудь ему.
Ян не спит. Он перебрал в уме все праздники, что предстоят в это темное время года. День святого Мартина, святого Николая, святого Сильвестра и прочих святых. Не забыть о Рождестве. А вскоре после него день рождения Леона, его шестой день рождения, а сегодня Хэллоуин, и это только начало. Тут Леон вскакивает на секунду: «Сладости давай, или тебе конец!», его голос прозвучал бодро. «Конец, — повторил он, — конец». Он все-таки получил заветный мешок, заглянул внутрь и снова лег. «Ну? Ты сохраняешь мне жизнь?» Но Леон уже спит.
У Яна кружится голова. Он ищет образ. Ее образ, тот образ, который предшествует тому, что всегда стоит у него перед глазами. Он ищет тот образ, который возник за мгновение до смерти. Но все снова и снова он видит лишь тот, единственный. Лишь тот, последний, в котором он едва узнает ее.
Одеяло сползло. Он поправляет его и поворачивается к Леону. Тот спит беззвучно, неподвижно. Не заметно, что он дышит. В свете ночника его щеки отливают восково-желтым. Он пробует ущипнуть его, Леон слегка вздрагивает.
ANDANTE CON МОТО
(Перевод С. Илларионовой)
Еще не отзвучала вторая часть сонаты Мендельсона до минор для органа, под звуки которой небольшая компания вошла этим субботним утром в церковь. Те, у кого слух был получше, даже улавливали еще отзвук колоколов, оповестивших ранее о начале праздника, пока все рассаживались на темных деревянных скамьях, под внушительный грохот и кашель, нарядно одетые и озябшие, ведь нарядная одежда никогда не бывает теплой, а зимние пальто они сняли. Они собрались полукругом возле крестильной купели — мраморной чаши высотой по пояс, стоявшей в самом центре небольшой капеллы в боковом нефе храма; над чашей парил упитанный ангел, в прекрасном настроении протягивавший миниатюрный золотой черпачок, который пастор должен был у него вскоре взять, чтобы окрестить Максима. Ангел и Максим были похожи — его крестной Инес это неожиданно бросилось в глаза, так отчетливо, что ей захотелось громко рассмеяться. Она бросила взгляд на Соню, мать Максима, которой, судя по всему, было совсем не до смеха — бледная и жалкая, она согнулась, будто боролась с сильной тошнотой. Откуда Инес было знать, что Соня мучилась самым сильным похмельем за всю ее жизнь. Она даже не могла этого предположить, ведь Соня уже несколько лет не пила спиртное. Вплоть до вчерашнего дня.
Справа от Сони с торжественными лицами сидели ее свекровь и свекор, а слева — маленький Максим со свисающей из левой ноздри соплей на тонкой ниточке. Инес сконцентрировалась на нити и попыталась взглядом подчинить ее своей воле, чтобы она устояла против силы притяжения и не упала на выглаженную крестильную рубашку. Максим, казалось, удивлялся, что он делал здесь, в окружении этих людей, с открытым ртом он смотрел по сторонам, а его толстые ручки мяли край белой рубашки. Инес обернулась, выискивая кого-то, и увидела отца Максима, Криса, стоявшего за скамьями рядом с колонной. Он отвел глаза и уставился сначала в пол, а затем вверх на галерею, где стоял орган и где причетник перешептывался с органистом. Инес знала, что Крис не верит даже в то, что этот холодный февраль когда-нибудь кончится, не говоря уже об обещанном спасении и избавлении. Она повернулась обратно, только когда Марк, ее муж, толкнул Инес в бок и вопросительно посмотрел на нее. Инес улыбнулась, давая ему понять, что все в порядке, и послала своей маленькой дочке, сидевшей у него на коленях, воздушный поцелуй, на который та не ответила — глаза у нее закрывались, она засыпала.
Пастор, который уже поприветствовал их и объявил: «Миссия крещения основана на слове Иисуса к своей пастве», добавил, изображая Всевышнего, громовым голосом: «Дана Мне всякая власть на небе и на земле!» В этот момент что-то упало на пол и, испугавшись мощного церковного эха, все обернулись. Все, за исключением дочери Инес, Лилит, спокойно продолжавшей спать на коленях отца. Магдалена почувствовала на себе взгляд семи пар глаз и покраснела. Она не была приглашена. Она присутствовала там только как подруга и гостья Инес и Марка, приехавшая на выходные. Краснея, она подняла с пола камеру, которой собиралась снимать весь обряд, чтобы как-то оправдать свое присутствие. Она направила объектив на пастора, который сразу же принял подобающую позу и повторил часть своего текста, дабы быть уверенным в том, что слова Господа еще раз и полностью будут увековечены на записи: «Дана Мне всякая власть на небе и на земле. Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа!»[13]
Как известно, на этом воззвании заканчивается Евангелие от Матфея, но тут все только начиналось. А именно история христианина Максима. Куда и как далеко она должна была завести? Инес спрашивала себя среди прочего и об этом, ожидая своего выступления. Она чувствовала себя самозванкой, хоть и могла предъявить пастору необходимую справку о крещении от своего церковного прихода, подтверждающую, что она принадлежит к христианской общине. Она уже давно не была частью этой общины, кому это было знать, как не ей самой, переживавшей когда-то из-за потери своей детской набожности; но она не находила случая и решимости официально выйти из церковной общины. Месяц за месяцем она злилась, подшивая квитанции об уплате церковного налога, а потом ее сердила собственная мелочность, ведь в широко раскинувшемся море налогов, взносов и платежей церковный налог представлял собой всего лишь обозримый небольшой залив, не более того. «Намерением крестить вашего ребенка вы выражаете веру в то, что христианство станет тем путем, по которому ваш ребенок будет идти всю свою жизнь», — проповедовал пастор на прошлой неделе во время беседы о крещении, на которую «обязаны были явиться» родители и крестные ребенка. Конечно, Крис отказался принимать в этом участие, сославшись на то, что он точно будет делать все неправильно и испортит христианский путь Максима, так что Соня пришла одна и была благодарна Инес за то, что хотя бы та ее поддерживает. К Инес пастор обращался особенно настойчиво: «Мы же еще незнакомы, — нашептывал он ей, — с госпожой Бергнер я имел удовольствие общаться недавно». Он намекал на крещение самой Сони, которое состоялось всего лишь неделей раньше, поспешно и в принудительном порядке, чтобы выполнить требования для крещения Максима. Она была принята в общину на воскресном богослужении, крестным отцом за неимением альтернативы вызвался быть причетник, некий господин Зайферт, который все время щурился и никогда не улыбался. Итак, пастор особенно интересовался Инес, будущей крестной, и продолжал нашептывать ей необычайно доверительным тоном: «Крестные сопровождают и направляют ребенка на его христианском пути. Поэтому должно быть ясно, что они сами находятся на этом пути!» Инес кивала — что ей еще оставалось? Теперь она сидела здесь. Все могло начаться в любой момент, она встанет и пойдет с Максимом к крестильной купели, поднимет его и ответит на вопрос пастора: «Да, с Божьей помощью».
Вечером накануне крещения у Инес взорвалась пароварка. Она не могла себе объяснить, как это могло случиться. Позже Марк утверждал, что Инес неправильно закрыла крышку, в своем репертуаре, «нетерпеливо дергала, и крышку перекосило». А может, клапан был сломан, нет, скорее всего, «он полностью забился грязью и прилип». Инес этого не знала и знать не хотела. Но что она поняла, притом внезапно, так это то, что ее жизнь не удалась, она была такой же никчемной, неприглядной и жалкой, как красная капуста на кухонном потолке. Чем дольше Инес смотрела наверх, на то, что осталось от вознесения капусты, тем яснее она видела свою собственную жизнь, висящую темно-красными ошметками, так что в какой-то момент она не устояла перед давлением сверху и опустилась на пол.
Странно, такого с ней раньше не случалось. К тому же она занималась профилактикой, старалась изо дня в день разглядеть в своей повседневной жизни смысл. Инес-художнице это давалось легче, чем Инес-учительнице, которой она, к сожалению, тоже была. Инес работала учительницей на полную ставку, и та по времени побеждала художницу, но она поклялась себе, что это не повредит ее творческой силе. Да, с другими людьми такие кризисы случались, потому что они годами и десятилетиями считали, что самореализации в финансовой и семейной сферах хватит, чтобы жизнь была счастливой и полноценной, наполненной смыслом. С другими людьми случались такие кризисы, но не с Инес, не с Крепышкой, как она подписывала некоторые свои фотоколлажи; ведь она была способна лопнуть от смеха, но также и от любви, гордости, радости или благодарности. Инес, Чудо Чудное, как ее называл муж, потому что ему совсем не нравилось «Крепышка» и пришлось предложить что-то получше, что она потом, однако, забраковала. «Нет, останусь Крепышкой», — заявила Инес после многочасового размышления в своей комнатке, которая примыкала к кухне и раньше служила кладовой, пока Инес не убрала всю еду и не поставила туда стул. С тех пор она садилась на этот стул, чтобы поразмышлять. Этим она занялась и теперь, как только нашла в себе силы оторвать взгляд от потолка и встать с пола. Она сделала три шага до кладовки, рывком открыла дверь, бросилась на стул и так же быстро закрыла дверь за собой. Она не торопилась включать свет. Она закрыла глаза, как будто темнота внутри кладовки была слишком светлой для того, что она задумала, и напряженно попыталась вспомнить. Она пыталась вспомнить свои ощущения от жизни до взрыва пароварки. Но в ней ничего не шевельнулось. Ничего не изменил даже свет, который она все же включила спустя долгое время. Она и дальше брела на ощупь в темноте забвения. Все просто исчезло. Не ее прежняя жизнь, а саундтрек к ней.
Накануне крещения Соня напилась в доме у родителей мужа, хотя намечался только краткий визит. Она всего лишь хотела последний раз обсудить праздничный обед, который был намечен после церкви у них — там было больше места, — и убедиться, что все куплено и подготовлено. Соня не могла иначе, ей был необходим этот многократный контроль, касалось ли это собранных чемоданов, списков покупок, ежемесячных платежей или же планируемых праздников. Даже список гостей, который на самом деле был очень небольшим, она проверила десять раз, прежде чем отослать оба приглашения — одно родителям мужа, а другое своей свидетельнице, Инес, с семьей. Теперь она вновь могла убедиться в том, что ее контроль был необходим, потому что свекор и правда еще не купил мясо, хотя сам же вызвался это сделать. «Тем лучше, — сказал он с ухмылкой своему сыну, когда Соня с дрожью в голосе указала на его упущение. — Значит, Крис сможет составить мне компанию в этой вылазке». Крис ничего не сказал, как это чаще всего и бывало, снова надел куртку и потрусил из дома вместе с отцом. Дома остались возбужденная Соня, успокаивающая ее свекровь и переутомившийся маленький ребенок.
— Я сейчас взорвусь, — пригрозила Соня. — Максиму нужно спать, мой муж просто исчезает, а ты выводишь меня из себя своим спокойствием, хотя здесь вообще еще ничего не готово на завтра!
— Ну будет, будет, дорогая, — возразила свекровь, — малыша мы сейчас уложим наверху в кровати для гостей, а мы с тобой тут устроимся поуютнее.
— Но ведь Крис и Хуго сейчас вернутся от мясника, так что я лучше подожду и уложу Максима дома в его кроватку!
Однако мужчины вернулись обратно не так быстро, как ожидалось, свекровь настаивала на своем, и Соня не могла поверить своим глазам: Максим сразу же уснул в чужой кровати. «Обычно так не бывает», — сказала она и опустилась в огромное кресло, обтянутое тканью с цветочным узором. Не успела она сесть, как из глаз у нее потекли слезы.
От предложенного свекровью егермейстера она сначала по привычке испуганно отказалась. Но потом вспомнила, что неделю назад перестала кормить. В последнее время то, что она кормила грудью, вызывало вокруг лишь недоумение, хотя она никогда не делала этого открыто, но некоторые другие молодые мамы, Инес, например, знали, что Соня кормит, и находили это странным и неприятным, ведь Максиму скоро исполнялось два года. Теперь его отняли от груди, и за этот шаг она вообще-то могла выпить после столь долгого перерыва. Кроме того, алкоголь хорошо помогает от хандры, по крайней мере, первая рюмка, потом настроение снова падает, но больше одной рюмки егермейстера она бы ни в коем случае пить не стала — он ей совсем не нравился, а другого алкоголя в доме не было.
Вечером накануне крещения Магдалена приземлилась в аэропорту чуть раньше десяти. В последние дни из-за чуть ли не весенней температуры на юге немецкой Швейцарии у нее часто болела голова, и поэтому она была рада, когда капитан в традиционном обращении к пассажирам перед снижением сообщил прогноз погоды и упомянул минусовую температуру. Здесь, на севере, она развеется, будет долго гулять на ледяном воздухе, проведет хорошие, расслабляющие выходные у Инес и Марка, послушает незнакомые ей бытовые истории, узнает об их заботах и даже примет участие в крещении; при этой мысли Магдалена улыбнулась, потому что ей нравилось делать вещи, которые обычно она не делала, так же, как ей нравились экзотические блюда и одежда.
Она включила сотовый телефон и обнаружила сообщение от Инес: «Не могу встретить, небольшое ЧП на кухне, оплачу такси». И вот снова началось, у нее заболела голова, Магдалена зажмурилась и повезла свой чемоданчик к стоянке такси, где ее угораздило поймать, вероятно, единственного водителя в городе, обожавшего народную музыку и глуховатого. Причем адрес он понял на удивление быстро. Затем он, однако, не понимал ни слова. «Пожалуйста, не могли бы вы сделать музыку немного потише?» Нет ответа. «Э-эй! Музыка слишком громкая!» Тишина. «Пожалуйста, у меня раскалывается голова, выключите!» Снова никакой реакции. Когда она поднималась по бесконечным ступенькам в квартиру Инес и Марка, у нее перед глазами поочередно возникали молнии и черные дыры. Марк открыл дверь. «Дружище! — закричал он. — Вот и ты!» Он обнял Магдалену, она почувствовала мокрую тряпку, которую он держал в руках, у себя на спине. «Мне только еще надо прибраться на кухне, проходи, раздевайся, устраивайся поудобнее». Магдалена села за обеденный стол и стала смотреть, как Марк отмывает кухню. Он стоял на стремянке и размашистыми движениями протирал потолок.
— А где Инес?
Марк указал на кладовку.
— А-а, — Магдалена кивнула и спустя какое-то время спросила: — Думаешь, это надолго?
Марк улыбнулся.
— Нет, она наверняка скоро выйдет.
Магдалена восхищалась Марком. Восхищалась его невозмутимостью. Ее муж был совсем другим, практически во всем. К сожалению? Она задумалась. Нет, она любила Анди, вопреки всему, и ей действительно еще никогда не приходило в голову променять его на кого-то другого.
— Так что же здесь случилось? — спросила Магдалена, глядя на потолок.
— Ерунда, — ответил Марк, — расскажи, как у тебя дела?
Бог мой, подумала Магдалена, как Марк поддерживает свою жену, даже в таких мелочах. А Анди? Он отвечает «я этого не выдержу», когда я ему сообщаю, что у меня рак! Ну ладно, сказала она себе, что было, то прошло. Все это было два года назад, и она больше не хотела говорить о болезни. Марк и Инес всегда уважали эту ее скрытность, и в том числе поэтому на Магдалену визиты к ним действовали как глоток свободы. Тема болезни осталась в прошлом, она закрыта. Сказала она себе еще раз, отвечая:
— Хорошо, правда, много работы, но и отдыхаю тоже хорошо. У тебя нет таблетки от головной боли?
Крис с отцом вернулись домой лишь поздно ночью. Они едва держались на ногах, потому что устроили, как они с трудом выговорили, «мальчишник». Свекор был в приподнятом настроении: «А еще мы кое-кого завалили, — похвастался он, — уже освежевали и разделали, по-свински, я вот сюда положу в холодильник. Ну, Гитте, смотри, вот ты удивишься». И его жене достался звучный поцелуй в самый нос. Крис глядел мрачно и задумчиво. Соня выпила за время егерской вылазки мужчин пять рюмок егермейстера, а может, и шесть, хотя уже с первой рюмки она почувствовала, как алкоголь растекся по жилам и ударил в голову. Она не могла вспомнить ни слова из разговора со свекровью, хотя знала, что они говорили без умолку и что были слезы, хотя нет, это она тоже забыла.
— Привет, милый, — радостно произнесла она, на что Крис ответил удивленным взглядом. — Я думаю, нам стоит остаться здесь на ночь, — продолжила она и рассмеялась так громко, что Крис вообще перестал что-либо понимать. Пьяная жена смущала его, она же, напротив, практически не знала своего мужа другим и неожиданно ощутила близость между ними, упав рядом с ним на гостевую кровать, вдвое тяжелее обычного и даже не почистив зубы, да и чем бы она их чистила.
В церкви по-прежнему было холодно, несмотря на теплые слова пастора. Инес на самом деле удивлялась лишь тому, что изо рта не идет пар. Пастор говорил о вере, любви и надежде, о том, что они сестры, по сути, сиамские тройняшки, «замечательная маленькая команда» — где появляется одна, там же и две другие. Пастор посмотрел на собравшихся, но, кроме свекрови, никто не улыбнулся его милому сравнению. Тогда он затянул песню, «которую вы все, без сомнения, знаете и любите, текст найдите, пожалуйста, на листочке». На мелодию «Спасибо за это доброе утро» он с энтузиазмом пропел первую строфу один, а капелла:
- Вера несет добро с собою,
- Вера способна зло пресечь.
- Вера дает нам силу в жизни
- Все преодолеть.
Магдалена единственная встала и вышла вперед, чтобы можно было лучше заснять поющего пастора. С места Инес это выглядело так, будто камера все ближе придвигается к его глотке, чтобы там исчезнуть, и она снова почувствовала, как смех, которому мгновение назад она чуть было не поддалась, извиваясь, стремится вверх от диафрагмы. Сначала она безрезультатно смотрела на свои колени, а потом взглянула в сторону Криса, так как его мрачное лицо уже неоднократно отбивало всякую охоту к веселью. И действительно, ей сразу же расхотелось смеяться, глядя на него, — Крис следил за происходящим с выражением глубокого отчаяния, не хватало только, чтобы он закрыл лицо руками. «А теперь все вместе!» — потребовал голос пастора, маленькая община низко склонилась над листками и отважно подхватила:
- Надежда любую жизнь питает,
- Надежда — Всевышним нам дана.
- Всякий, чье сердце любит, знает —
- Надежда с ним всегда.
Пели все, кроме Магдалены, продолжавшей снимать, Криса, в отчаянии прислонившего голову к колонне, и обоих детей, удивленного Максима и спящую Лилит. Мощную поддержку маленький хор получил с галереи, от органиста и господина Зайферта, причетника, которые явно не в первый раз пели эту песню, пусть и с таким необычным текстом. Инес выглядывала из-за своего листка и наблюдала за всеми: за Соней, которой пока не стало лучше, и она, бледная, тусклым голосом старалась соединить мелодию и текст; за Марком, выражение лица которого было как всегда дружелюбным и расслабленным и который даже во время исполнения песни умудрялся ласково гладить Лилит своей большой рукой; и за родителями Криса, которые демонстрировали умение сохранять торжественное выражение лица. Но после третьей строфы, после:
- Любовь нас приведет к вершинам,
- Любовь всегда покажет путь,
- Любовь, что подарил Господь,
- Ты ей верен будь!
Инес больше всего захотелось сплюнуть, резко и быстро. Ей снова вспомнились слова пастора: «Крестный сопровождает и направляет ребенка на его христианском пути». Направлять и сопровождать отделились и эхом проносились у нее в голове. Только тот может вести, кто сам знает путь, думала она с горечью во рту. Но не было той области, в которой бы она разбиралась, совсем никакой, ни географической, ни области знаний, а еще менее уверенно она себя чувствовала на рассеченной ущельями территории веры, которую хоть и объездила в младенчестве, сейчас, скорее всего, не смогла бы даже узнать. И как ей там сориентироваться! Как провести ребенка! Она должна стать компасом, но имеет ли она на это право? Да и есть ли вообще у родителей, учителей, крестных право что-либо передавать детям? Как будто у одних есть что-то ценное, что обязательно нужно другим! А ведь начинается это уже на поверхности, с внешнего вида, с проклятой физиогномики. Кто достаточно красив, здоров, функционален, чтобы продолжать себя? У кого к тому же есть подходящий партнер? Инес посмотрела на Лилит, потом на Максима. Воспроизведение себя — все же преступление. Лилит унаследовала все внешние недостатки родителей. Почему дети гарантированно получали все ужасное от обоих родителей? Не передать словами, что это означало для Лилит (а ведь в ее нежном возрасте еще далеко не все было видно и предсказуемо)! Или для бедного Максима! В его случае список остался бы неполным, так как Инес были известны не все изъяны, а именно: потные ноги и зуд, тонкие волосы и ломкие ногти, плоскостопие и косолапие, запах изо рта и мигрень, перхоть и бородавки, расширение вен и целлюлит, метеоризм и насморк. Вкупе с этим склонность к ожирению, слабая спина, дегенеративные крестовидные связки, а также тонкие губы, толстый нос, мясистые уши, короткая шея. Браво! И, как будто ему и так уже не досталось порядком, теперь его еще и крестили.
Это решение Соня и Крис приняли совсем недавно. Вернее, не так. Решение свалилось по воле Сони, с грохотом, как старое, тяжелое, гнилое дерево. Громко и вопреки привычно безмолвному, пассивному сопротивлению Криса. Он скорее принадлежал к тому типу людей, которые приковывали себя к рельсам или опять же к старым деревьям, но в этом случае он потерпел поражение. Первый раз идея, заставившая всех собраться здесь, у крестильной купели, возникла полгода назад, причем, надо сказать, в виде шутки. Инес с Марком и Соня с Крисом поехали вместе с детьми на день к морю. Конечно, на разных машинах, хотя они все могли бы с комфортом разместиться в старом микроавтобусе Марка, но Соня настояла на том, чтобы поехать на собственной машине — чтобы в случае чего ни от кого не зависеть.
— В случае чего? — спросила Инес. — Что же может случиться?
— Ну, вдруг что-нибудь с Максимом.
Инес не пришло в голову ничего такого, что могло бы произойти с Максимом, разве что он утонул бы, но и тогда отдельная машина не помогла бы, однако вслух она предпочла этого не говорить.
Был жаркий августовский день, тоже суббота, они приехали на пляж Санкт-Петер во время максимального отлива, море вдали слепило глаза и казалось плоским как лужа, а на прибрежных отмелях извивались меандром и сверкали струйки воды. Как только они вышли из машин, ветер сильно дал им по ушам, с таким шумом, что приходилось поворачиваться друг к другу и кричать, чтобы тебя услышали. Не замечая, как сильно уже печет солнце, они босиком побрели к морю; мужчины тащили детей и сумки-холодильники, женщины — пледы, одежду и подгузники. Пляжной палатки у них с собой не было, поэтому на пледе, который они наконец расстелили в приглянувшемся всем местечке, должны были сидеть хотя бы двое, чтобы тот не сдувало. Вышло так, что женщины сели, а мужчины с детьми, одетыми в гидрокостюмы, бросились в холодную воду. Марк, без сомнения, чувствовал себя в своей стихии, а Крис проявил себя с новой, чуть ли не озорной, стороны. Так и продолжалось, не считая двух коротких перерывов, когда мужчины и дети с удивительной скоростью опустошили холодильники. Поэтому у Сони и Инес было много времени, чтобы пообщаться, при этом они тесно придвинулись друг к другу, чтобы не кричать. В этой непривычной близости развернулся следующий разговор.
— Крис пьет все больше, — начала Соня, зарываясь пальцами ног в песок, так глубоко, что они застряли в иле.
Инес задумалась.
— Чаще или больше? — поинтересовалась она.
— Вообще-то все время, и безумно много. Он сутками пропадает. Я его всегда, рано или поздно, нахожу с бомжами в парке.
— С бомжами?
— Да, он просто к ним подсаживается. И говорит: «Разрешите представить, мать моего ребенка, моя дорогая: Соня. А это, Соня, Манни, Крикен и Фёдо. Дай им руку. Ну что, как дела, как жизнь?
— Что ты тут забыл?
Он пожимает плечами:
— Забыл.
— А домой ты пойти не хочешь?
— Не-а.
— Крис, пожалуйста.
— Позже, малыш. — При этом малыш он произносит так, что это звучит издевательски, он преувеличивает шипящие и говорит «малыш-ш-ш».
Несмотря на солнечные очки, Соня закрывала глаза рукой. Медленно она продолжала:
— Но больше всего меня волнует, что он уже две недели не ходит на терапию и не пьет таблетки.
— А ты не можешь незаметно подмешать их ему в еду?
— Они закончились, и он никак не соберется взять у врача новый рецепт.
— А ты не можешь...
— Ты не можешь — вот это я больше не могу слышать, я ведь делаю это годами! Я получаю для него рецепты, напоминаю ему о сеансах терапии, о том, что он должен принять таблетки, и тем не менее все становится только хуже.
— Понимаю.
— Нет, Инес, вряд ли ты понимаешь. Раньше это получалось, я круглые сутки заботилась о Крисе. Но с появлением Максима у меня просто больше нет такой возможности. К тому же Максим — ребенок, требующий ужасно много внимания.
Инес подумала: «Так тебе, пожалуй, хочется думать, Соня», — и сказала:
— Максим кажется мне совершенно нормальным ребенком.
— Нет, он похож на своего отца.
Инес молчала. Соня мрачно продолжила спустя какое-то время:
— Он полностью зациклен на мне и совсем теряется, стоит мне отойти или если его что-то смущает. У него просто нет опоры, он неумолимо падает. — Она тяжело вздохнула.
— Что же тут поделаешь? — спросила Инес.
— Боже мой, да, хорошо бы знать.
— Эй ты, поговори с нами! — потребовала Инес, откинув голову назад и глядя в небо.
— Думаешь, он ответит?
— Нет. Скорее нет. Но было бы здорово.
— Да, пожалуй. Что-то вроде: Приведите ко мне младенцев!
— Я думаю, это звучит так (низким голосом): Пустите детей приходить ко Мне[14], — поправила Инес, удивившись самой себе, что после столь долгого времени в ней еще дремлют знания Библии, — понимаю, ты бы превратила Максима в маленького христианина, и все было бы хорошо.
Это была лишь шутка, но шутка с последствиями. С того дня Соня то и дело задумывалась о крещении. Сначала, не рассказывая об этом Инес.
Прилив начался на удивление быстро, и, как странно, вода прибывала сразу с нескольких сторон. Они вскочили и поспешили уйти, забыв слюнявчик, шляпу от солнца и штопор. Кроме детей в защитных костюмах и панамах, все перегрелись на солнце, горело лицо (Инес) или спина была огненно-красной (Марк), перед глазами мелькали мушки (Крис) или навалилась тяжесть (Соня). Соня сердилась из-за покрывала для пикника, которое промокло, несмотря на их быстрые сборы. «До скорого, — сказала она. — Я хочу только домой. И Максим тоже». И они исчезли, на своей машине, Соня, Крис и Максим. В это время Инес и Марк с Лилит дальше наблюдали за приливом, с безопасной парковки, пока вода не достигла максимального уровня.
Заиграл орган, неожиданно и в полную мощь, так что Инес вздрогнула, а Лилит проснулась. У Магдалены завалился кадр, а бледное лицо Сони вытянулось в измученную гримасу. Она сама выбирала музыку и много раз проверяла, что произведения известны органисту, и он сыграет их, все в нужное время. Тем не менее Соня была уверена, что он самовольно изменил программу. Эта музыка подходит для похорон, но не для крещения же! Вины органиста здесь не было, он играл, как и было условлено, вторую часть органной сонаты ре мажор Мендельсона. При первом прослушивании она показалась Соне возвышенной, торжественной и величественной. «Andante con moto», — гласит указание Мендельсона, она перевела его как «спокойно, но с движением», сначала не поняла, но потом решила, что это полностью подходит для торжества. Теперь же каждый звук причинял ей страдания, и внутренне она извинялась перед Максимом, которого музыка, однако, ничуть не смущала.
Пастор поднял руки и велел Соне и Инес встать и выйти вперед. Время настало. Сердце Инес билось быстро и сильно, она ощутила отчетливый порыв к бегству. Но, стоило ей сделать первый шаг в сторону крестильной купели, держа Максима за руку, а пастору кивнуть ей, как все стало происходить само собой. Она улыбалась, она ободряюще пожимала Максиму руку, за несколько радостных шагов она достигла своей цели, крестильной купели, и обнаружила, что вблизи в упитанном ангеле вовсе не было ничего смешного, и он ничуть не был ни на кого похож. Его радостное лицо было неповторимым и ясным, как заря.
«Дорогая мама, дорогая крестная, сегодня вы привели вашего ребенка, чтобы он был окрещен во имя триединого Бога. Если вы обещаете рассказывать ему о Боге, прививать ему христианскую веру и помогать ему жить по-христиански в наше время, то ответьте: Да, с Божьей помощью!» С какой-то даже излишней поспешностью Инес ответила: «Да, с Божьей помощью!» Потом она подхватила Максима, легко, несмотря на его пятнадцать килограммов при слабом тонусе, и подняла его над купелью. И в этот миг открылся огромный мерцающий пузырь, в котором шел спектакль, спектакль из жизни Инес. Она увидела, как сидела в темной кладовке, она увидела Марка, своего мужа, на стремянке в кухне и Магдалену, которая встала со своего стула из-за обеденного стола, придвинула стул к кладовке, снова на него села и сказала сквозь дверь: «Добрый вечер вам от нас, как дела? Как там внутри погода? Настроение?» Короткая пауза. «К сожалению, ничего не слышно, связь сейчас очень плохая, момент, через пару секунд попробую еще раз». В ответ молчание. «Инес, это твоя свидетельница Магдалена, ты, может быть, помнишь, почти пять лет назад я была с тобой в загсе, где ты вышла замуж за незнакомца по имени Марк. Я просто обязана снова проверить, как там ваш брак и как поживают его участники. От твоего супруга я только что получила очень положительный отзыв, он в восторге от жизни с тобой и, конечно, от тебя самой, теперь твоя очередь. Пожалуйста, подумай и ответь по команде начали. Начали!» Инес: «Прости, я не знаю, все как-то исчезло». — «Исчезло? Ну хорошо: Я, Магдалена, договорилась с тобой, Инес, незадолго до твоей свадьбы выпить кофе. Мы виделись всего лишь второй раз. Ты сказала, что у тебя назначена встреча с ювелиром, ты должна передать ему пачку банкнот, а он тебе чек и кольца на пробу. — “Кольца на пробу? — переспросила я. — Что же ты будешь пробовать?” — “Я выхожу замуж, — ответила ты, — за мужчину, которого знаю не лучше, чем тебя. Мы познакомились две недели назад”. — “Понимаю, — сказала я, — это будет по-настоящему хорошо или совсем не сложится”. Ты рассмеялась. “Вот именно. И у меня еще нет свидетельницы. У тебя есть планы на третье июля?” — “Нет, — ответила я, — то есть, теперь уже есть!” Третье июля, это был изумительный день, признайся, уж это ты помнишь, были слезы, шампанское и купание в Эльбе. Ну а теперь, моя дорогая, ответь: по-настоящему хорошо или не сложилось?» И с этими словами Магдалена открыла дверь в кладовку и посмотрела Инес в глаза. И Инес ответила: «Да, я вспомнила. И, мне кажется, хорошо, спасибо». Зазвучал саундтрек, она встала, схватила Магдалену и закружилась с ней. Марк спустился со стремянки, отложил тряпку в сторону и достал с полки вино. «Спасибо, мне не надо, — сказала Магдалена, бросая взгляд на откупоренную бутылку, — у меня ужасно болит голова и мне нужно прилечь. За вас!» А Инес с Марком еще долго сидели, опустошили бутылку и наполнили свои сердца воспоминаниями, потому что за пять лет многое случилось, и — так им теперь казалось — это было только хорошее. Даже когда Инес незадолго до того, как пойти спать, еще раз посмотрела на потолок и почувствовала покалывание.
На этом месте пузырь лопнул, и Инес снова почувствовала такое же покалывание. В то же время Максим стал таким тяжелым у нее на руках, что ей показалось, будто она его вот-вот уронит. Она подняла глаза и посмотрела прямо в камеру, которую Магдалена всегда направляла на самое главное, как помнила Инес со времени своей свадьбы, а самым главным сейчас был Максим; его лоб пастор три раза окропил водой из маленького золотого черпачка ангела, произнося при этом слова: «Я крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа», и Инес почувствовала себя застигнутой врасплох глазом камеры и улыбнулась, сжав при этом зубы, потому что Максим становился все тяжелее, ее силы уменьшались, а покалывание становилось все более жгучим. Наконец пастор дал знак, что Максима можно опустить. Он вытер ему лоб и произнес над ним крестильную молитву, которую выбрала Соня, в то время как Инес обернулась к Марку и увидела, как он шепчет что-то на ухо Лилит, от чего малышка начала безудержно хихикать.
День крещения начался для Инес с отвратительного открытия — кухня все еще воняла красной капустой, и, хотя потолок сиял белизной, она только и ждала, что маленькие склизкие полоски упадут ей на голову, как клещи, и так же быстро и глубоко вопьются в кожу. Что касается погружения в такие фантазии, то здесь сама Инес была клещом, который, едва впившись, уже не мог выползти обратно. Только теперь Марк успел прийти на помощь. «Здесь воняет», — трезво заключил он и распахнул кухонное окно. «Кофе?» Инес кивнула: «Но сначала я пойду в душ». Пока она раздевалась, ей было слышно, как визжит и смеется Лилит в своей комнате, она явно уже давно проснулась, как и Магдалена, которая играла с ней и показывала ей привезенные подарки. Инес повернула кран до упора налево и подняла его до отказа. Горячая вода потекла по ее голове, пока она не перестала что-либо слышать, что-либо видеть и даже несколько мгновений что-либо думать.
День крещения начался для Магдалены с радостного открытия: головная боль исчезла. Она проскользнула в комнату Лилит и недолго наблюдала, как та спит, потом не удержалась и ущипнула ее за щеку, чтобы узнать, что она скажет о подарках. Лилит ошарашенно смотрела на Магдалену и не узнавала ее. Но когда Магдалена вручила ей подарки, малышка сказала: «Добрая фея, ты всегда должна быть здесь, обещай — не нарушай!» За завтраком, к которому Магдалена уже привела себя в порядок и нарядно оделась, она подчеркнула, что рада крещению, так редко выпадает случай сходить в церковь, при этом она ничего не любит слушать так, как органную музыку, ну или почти ничего, хотя возможность появляется, к сожалению, слишком редко. Есть и пить она тем не менее ничего не хотела, переживая за губную помаду и наряд, как она сообщила Инес, которая уже испугалась, что Магдалене нехорошо.
Перед собором, к которому они подъехали слишком рано, Магдалена позвонила Анди, своему мужу. «У меня все прекрасно, — сказала она, — голова ничем не забита». Какое-то время она слушала и затем чуть громче, чем следовало, повторила: «У меня все хорошо, слышишь, я в форме». Она убрала телефон и вытащила из сумки камеру, чтобы подготовиться к своей миссии.
День крещения начался для Сони с самых болезненных ощущений в голове, которые у нее когда-либо были. Сперва она пошла в ванную рядом с кухней, где завтракали свекор со свекровью и Максим. Ей было слышно, как свекор преувеличенно четко произносит: «клубничное варенье», в то время как она склонилась над унитазом, не находя в себе силы вызвать рвоту. Она также слышала, как Максим пытается повторить то, что говорил ему дедушка. Но тот был непреклонен. «Клуб-нич-ное ва-ренье!» то и дело доносилось сквозь отделанные плиткой стены. Вялая, отдавшаяся на растерзание боли, Соня застыла в надежде на облегчение, без малейшего представления о том, что бы это могло быть. «Клубничное варенье», — повторила она в какой-то момент, и это оказалось словно волшебным словом. Содержимое ее желудка быстрым, сильным потоком полилось в унитаз.
Крис тем временем стоял на террасе и курил, причем из-за холода — без рук. Дым шел прямо ему в глаза, по лицу текли слезы, и приходилось сжимать губы, чтобы не выронить сигарету, выдыхая дым, но зато он мог греть сжатые кулаки в карманах.
«Это ужасно», — сказал он, помогая Соне встать на ноги и кое-как умывая ее лицо. Она кивнула. Потом Крис на протяжении нескольких часов не произнес больше ни слова, но в этом не было ничего особенного. Они поехали на машине домой, где была подготовлена нарядная одежда, переоделись и, оставив машину, помчались в расположенную поблизости церковь, к которой они прибежали запыхавшись, но ровно в десять, как раз когда начали звонить колокола.
Лилит хихикала. Она уже не могла успокоиться, она смеялась, пока ее щеки не запылали и ей, несмотря на холод в церкви, не стало совсем жарко. Инес грелась от крестильной свечки, которую пастор зажег от пасхальной свечи и передал ей. Соня выглядела еще более бледной и нервно гладила Максима по голове вдоль сделанного по случаю праздника косого пробора, растерянно глядя в сторону колонны, у которой раньше стоял Крис. Криса не было. Он просто вышел. Как будто ища опору и все время соскальзывая, Сонина рука водила по гладким волосам Максима. Он принял это за знак и, сияя, махал толстыми ручками собравшимся, сразу двумя, в хорошем настроении, как и ангел, и с похожим самодовольством, а собравшиеся махали ему в ответ: бабушка Гитте, дедушка Хуго, крестная Инес с большой свечкой, дядя Марк с хихикающей Лилит и новая тетя Магдалена из-за своей камеры.
Магдалена надеялась, что все скоро закончится, уже несколько минут — и этого она теперь сама не могла понять — у нее снова сильно стучало в висках, вслед за чем, как правило, следовала хорошо знакомая головная боль; ее миссия постепенно становилась ей в тягость, ей хотелось сесть и не хватало свежего воздуха.
Наконец орган зазвучал в последний раз, торжественная точка в крещении была поставлена, собравшиеся были свободны. Они степенно выходили друг за другом наружу, на улицу. Соня уже подготовила маленькую речь для Криса, которую она бы ему сразу выдала, обнаружив его курящим перед церковью. Магдалена мечтала о кнопке быстрой перемотки вперед, чтобы ускорить процессию и поскорее выйти. Орган, который она вообще-то с таким удовольствием слушала, давил ей на душу, еще сильнее, чем головная боль. Инес предвкушала, как поднимет свою некрещеную дочь, подбросит ее в воздух, как они обе это любили, и будет потом кружиться с ней, пока у нее не закружится голова или они обе не упадут. Все были теперь снаружи, только Криса не было. Крис не стоял там и не курил. Криса просто больше не было.
ЕГО ДОЧЬ МАША
(Перевод М. Игумновой)
Ключ от почтового ящика он пытается отыскать на ощупь. Маленький, с длинной бородкой. Он держит ключ большим и указательным пальцем правой руки. На левой руке он держит свою шестилетнюю дочь, как и каждые выходные, потому что она сама настаивает на этом. С каждой субботой ему все легче держать эту ношу. Но из-за нее ему не видно ступенек, и он нерешительно спускается на ощупь. А здесь, на лестничной клетке, очень темно, думает он. Спустившись, сталкивается с серьезным взглядом сына, а потом поворачивается налево, к почтовым ящикам.
На ходу он поспешно открывает три конверта. Вскрывает их ключом, не отпуская дочь, и вытаскивает сложенные листы. Он проверяет почту по субботам, хотя у него есть и дети, и время. Будто ждет какое-то сообщение, на которое ему срочно нужно будет ответить. Чаще всего в ящике оставляют рекламные листовки, замаскированные под частную корреспонденцию. Все разнообразие односолодового виски. Страхование на самых выгодных условиях. На третьем же конверте — почерк его матери, которая раз в месяц пересылает ему почту с тех пор, как он с женой и детьми переехал за границу. Обычно это выписки из банковского счета и финансовые документы. Но в этот раз — письмо от управления кладбищ и захоронений Цюриха. Эти слова ему неприятны, но он пока еще не может понять их смысл.
Он сидит с детьми у кафе. Он плачет. Надеется, что дети этого не замечают. Светит солнце. Они устроились на террасе, на усыпанных пыльцой пластиковых стульях. «Посмотри, — говорит сын, встает, поворачивается спиной и показывает на свои запачканные брюки. — Сзади останется пятно». С начала года он, как и его мать, следит за тем, чтобы все было чисто и аккуратно. Это раздражает отца. «Смотри лучше на свое мороженое, — отвечает он сыну, — оно капает». Он говорит это, пытаясь сдержать слезы. «Папа, что случилось?» — внезапно спрашивает его дочь. Она выглядит испуганной: «Что с тобой?» — «Со мной?» — Он хватает салфетку и вытирает девочке рот.
У него до сих пор есть мать. Она живет там, где когда-то они жили всей семьей, в том простом сером доме на холмистой городской окраине. Вот уже год как она на пенсии. Его молодая мать. Ей было двадцать, когда он появился на свет. Всякий раз, когда они видятся, ему становится страшно, ведь время ее совсем не щадит. На первый взгляд молодая мать кажется старой. Тогда он смотрит на ее постаревшее лицо, пока через пару мгновений мать вновь не покажется ему близкой и молодой. Теперь он видит ее перед собой, теперь, когда он прочел это письмо от управления кладбищ. Его молодая мать с сожалением улыбается, как тогда, когда умер его отец, с этим странным блеском в глазах, с этим беспомощным сожалением, застывшим в уголках рта. Она улыбается так, словно ей хочется попросить прощения. Он закрывает глаза и отворачивается.
Они назвали бы ее Машей, они так решили, он и его подруга. Оба несовершеннолетние, только-только закончившие школу, они заранее радовались всему, что может подарить им жизнь. Неужели двадцать пять лет миновало? Маше сейчас было бы даже больше лет, чем было тогда ее матери. Сейчас его дочери было бы двадцать пять? Он качает головой. «Что с тобой?» — спрашивает его шестилетняя дочь. «Карла, — отвечает он, — я люблю тебя».
Он смотрит на своего сына, который стоит теперь на другой стороне улицы и разглядывает витрину веломагазина. Его лопатки выглядят такими хрупкими. Сзади на его светлых брюках желтая цветочная пыльца превратилась в растертое коричневое пятно. В витринах красуются гоночные велосипеды с тонкими колесами. Интересует ли его сына велоспорт?
Что значит, назвали бы, вдруг задумывается он, ее звали Машей. На ее надгробии написано имя: Маша Верли. Верли, как ее мать, о которой он, впрочем, уже так долго, по меньшей мере лет десять — ах, да что там десять, дольше, намного дольше, — ничего не слышал. Он даже не может вспомнить, когда они встретились в последний раз. Маша объединила их, Маша же и отдалила их друг от друга, раз и навсегда.
1985! Он помнит новогоднюю ночь, он видит Машину маму, в бесформенной каракулевой шубе из комиссионного магазина. Она идет к нему со смехом победительницы, и в руке, словно какой-то трофей, держит бутылку вина. Шуба расходится над животом. Шарик, думает он, он направляется в мою сторону. Этот шарик — Маша.
Каракулевая шуба пахнет могилой — так ему тогда показалось, — какой-то сыростью, разложением. Карла сидит у него на коленях и маленькой пластиковой ложкой соскабливает с вазочки мороженое. Она не обращает ни на кого внимания и вдруг вздыхает без всякой причины.
Срок упокоения истек, пишет Управление кладбищ. И у вечного покоя есть свой срок — он морщится, словно от этой мысли его тошнит. Мы пошли вам навстречу, написано в письме, законный срок упокоения, как известно, составляет двадцать лет и уже превышен на пять. Как известно, морщится он.
Останки покоятся в земле нетронутыми. Надгробие можно забрать по предъявлению документов. Нетронутыми, он собирается снова поморщиться и вдруг чувствует на себе серьезный взгляд сына. «Тебе нравится?» — спрашивает он, кивая в сторону веломагазина и понимая, как глупо это выглядит.
Его мать переслала это письмо, не открывая. Но она ведь видела на конверте штемпель «Город Цюрих — Бюро записей актов гражданского состояния — Управление кладбищ и захоронений»? Ну а мать Маши получила такое же письмо? Исключено. Он подписал договор об уходе за могилой. Он платит уже двадцать пять лет, теперь его это поражает, за могилой продолжают ухаживать, несмотря на то что он уже так долго там не появлялся. Маша. Его дочь. Маша. Она могла бы быть матерью его дочери Карлы. Она могла бы быть его женой. Он перебирает мысленно все варианты и представляет при этом не Машу, а ее мать. Она могла бы быть его молодой женой, почему бы и нет. Или его любовницей. Нет. Все. Хватит. Она могла бы быть его дочерью. Маша, мертворожденная 9 мая 1985. Он смотрит на сына, который вновь уселся за стол, и в шутку толкает Карлу коленями: «А еще мороженое осилите?» И вдруг, словно по щелчку, сын заливается смехом, а Карла начинает весело болтать ножками. Я нашел переключатель, думает он.
БЕЛОЕ И ЧЕРНОЕ
(Перевод Н. Веселовой)
95% всех акустических раздражителей не регистрируются нашим сознанием. Только звуки, отнесенные нами к категории «важных», мы воспринимаем сознательно. Так, собственное имя, сказанное кем-то среди множества людей, беседующих друг с другом, сразу привлекает внимание слушателя, и он автоматически поворачивается к этому человеку.
Я хочу, чтобы кто-нибудь произнес мое имя, чтобы я его услышала и повернулась к этому человеку, автоматически. Горлышко пивной бутылки в моем кулаке нагрелось, другой рукой я провожу по горлу, и мне хочется закричать, внезапно и пронзительно.
«Все во Вселенной, как известно, — лишь стоячая волна». Голос мне знаком. Этот мужской альт. Восемь слов проникли в мое сознание, хотя мое имя не прозвучало. Для меня этот акустический раздражитель из категории важных. Этот высокий мужской голос.
«Стоячая волна означает равномерные колебания, резонанс».
Мои глаза ищут голос, на меня смотрит он. Мужчина, который возникает на моем пути, снова и снова, уже несколько лет. У него есть лицо и нет имени. Только прозвище — Белоснежка. Лицо бледное, белое как снег, волосы и глаза черные как смоль, и голос, как у женщины. Белоснежка. Он отвернулся от своего собеседника и смотрит на меня. Смотрит крошечными черными глазами сквозь толстые стекла очков и продолжает говорить, тонко и звонко: «При отсутствии резонанса возникает, к примеру, ностальгия. Ты стремишься к месту, где ты и земля под тобой колеблются одинаково, где частота колебаний поверхности твоего тела совпадает с частотой колебаний поверхности земли, ты хочешь быть в резонансе с миром». Он улыбается мне, и крошечные кружочки черных глаз поблескивают за стеклами. «Ну а если ты проехал весь мир и не нашел резонанс, значит, тебе не повезло. Если ты все еще чувствуешь ностальгию, то тебе уже ничто не поможет в этом мире. Значит, твоя ностальгия — по... ну, не знаю... по преисподней?» Он смеется как ангел, оставляет собеседника у бара и подходит ко мне с поднятой бутылкой пива.
«Привет», — говорит он. «Привет», — говорю я.
Дном своей бутылки он ударяет сверху по горлышку моей: «Твое здоровье». Пиво пенится и льется через край. «Стоячая волна», — произносит ангельский голос. Он смеется, забирает у меня бутылку, слизывает пену и говорит: «Пойдем отсюда». И мы уходим.
В моей ванне лежит мужчина, черный и белый. Белизна его кожи имеет голубоватый оттенок обезжиренного молока. Чернота в области головы, груди и лобка не имеет четких очертаний. Очки, придающие предметам резкость, контур и границы, я сняла. Буйно растущая чернота угрожает поглотить молочную белизну; три черных куста на голове, груди и лобке обосновались на белом хозяине и теперь разрастаются за его счет.
Он изображает покойника, глаза закатились, рот открыт, красная дыра. Белоснежка — мертвец. Дыра сужается. «Я мерзну, — говорит он, — давай ко мне».
Наша одежда лежит на кафельном полу. Мы разделись синхронно. После этого он снял очки и сказал: «Минус семь». — «Минус пять», — ответила я и положила очки в раковину, рядом с его очками. Мы засмеялись. В два голоса. Сопрано и альт.
— Ты красивая, — сказал он.
— Ты же ничего не видишь.
— Не вижу.
Мы засмеялись.
— Твой голос...
— Altus, — перебил он.
Обеими ладонями он звонко шлепнул себя по груди и бедрам: «Но дело в том, что я мужчина, и это главная причина». Забираясь в ванну, он пропел где-то между «соль» и «до» второй октавы: «Да, я — мужчина, и это главная причина». Потом он, прыгая с ноги на ногу, хрипло проговорил «хо-хо-хо-холодно», поскользнулся и упал.
Я смотрю на него. Он изображает покойника. Только его белый член покачивается в воде. «Осторожно, уплывет», — говорю я. Он хватает член своей белой рукой и держит. «Я мерзну! Давай уже ко мне».
Не помню точно, когда мы впервые встретились. Если верно, что 95% акустических раздражителей мы не воспринимаем сознательно, то какой же процент, больший или меньший, будет у зрительных раздражителей? Наши случайные свидания долгие годы ограничивались лишь визуальным контактом. Я видела его, не более. Однажды я осознала, что вижу его. Потом я отметила, что вижу его не в первый раз. Опять он. И снова он.
Самая давняя встреча, которую я помню, произошла пять лет назад.
Я молча сидела с Давидом в кафе. Вдруг я поняла, что здесь он. Стоит, небрежно прислонясь к дверному косяку, скрестив ноги, и смотрит на нас крошечными глазами сквозь толстые стекла очков.
Так проходили годы. Я видела его на автобусных остановках, в парке, в трамвае, на перроне вокзала, у кассы в супермаркете, в фойе кинотеатра, в кафе. А он стоял, небрежно прислонившись к дверным косякам, поручням, деревьям и барным стойкам, скрестив ноги, и смотрел на нас. Смотрел своими крошечными черными блестящими глазами. Смотрел на нас, потому что при встрече с ним я никогда не бывала одна. Когда его лебединые глаза смотрели на меня, он видел нас. Меня с отцом. Меня с Давидом. Нас.
Прошло много времени, прежде чем я услышала его голос, этот слишком высокий для мужчины голос. Я ехала с отцом в трамвае. У передней двери, небрежно прислонившись к поручню, стоял он и говорил человеку, задевшему его при выходе: «Пусть в жизни удача пребудет с тобой!»
Я услышала эти слова, подтолкнула локтем отца и засмеялась. Лебединые глаза взглянули на нас.
Потом я не раз слышала этот высокий голос, но он никогда не обращался ко мне, то есть к нам. Он разговаривал с контролерами, с наркоманами, клянчащими деньги, с заблудившимися бабушками, с шумными детьми, с невоспитанными собаками и их владельцами.
Смотрел же он при этом всегда на меня, на нас: на меня с Давидом, на меня с отцом. Их больше нет, Давида и моего отца.
Когда мой отец, здороваясь, отказывался подавать руку, он ссылался на Николу Теслу. Говорят, тот тоже всегда держался от других людей на расстоянии метра, потому что ему мешали чужие магнитные поля. То, что отец иногда все же касался или обнимал меня, я считала признаком его любви. Он говорил, что его жизнь прошла впустую. «Пусть тебе повезет больше, девочка моя», — повторял он часто и с удовольствием, когда мы поднимали бокалы с коньяком и смотрели в глаза друг другу. «Вместо того чтобы зарабатывать деньги, мне бы давно уже заняться продолжением дела Николы Теслы», — говорил он. У него не было сомнений в том, что он и есть законный, урожденный и даже гениальный последователь Теслы. При этом, насколько я знала, отец совершенно не разбирался в естественных науках. Тем не менее он выписывал естественно-научный журнал; когда я приходила к нему и мы пили коньяк, я видела очередной свежий номер на кухонном столе в его маленькой квартирке. «Пойди я по стопам Теслы, в моей жизни был бы смысл», — говорил он. Мой отец сразу бы осуществил план Теслы по созданию всемирной энергетической и коммуникационной системы, которая решила бы все проблемы с обеспечением энергией, получи он в подарок вторую жизнь. Так он говорил. Мой отец умер внезапно и быстро год назад.
Через год после Давида, который насмерть разбился на мотоцикле. До тех пор мы делили с ним стол, постель, увлечения, страхи. Когда я приходила вечером домой, он, помимо прочего, делился со мной плодами своих размышлений. Размышлял он о будущем. Когда у него в переходном возрасте ломался голос, объяснил он мне в начале нашего знакомства, его покинул Бог. Став свободным от веры, он сразу начал размышлять. Сколько я его знала, его занимали два типа вопросов о будущем. Во-первых: «Что мне предстоит пережить в жизни?» Во-вторых: «Что будет, если...?» Обычно он начинал за ужином. Я ела, он говорил. «Что будет, если дешевую и вкусную еду, без вредных добавок, будут производить только в лабораториях? Проблема голода в мире будет решена. И мы попрощаемся с матушкой-Землей. И то и другое вызовет невероятные изменения, как хорошие, так и плохие. И наступит он, многократно воспетый закат Европы!» Он кричал от восторга.
Но мне, конечно, больше всего нравились вопросы о его собственном будущем. Когда он спрашивал меня за ужином с серьезным лицом: «Ну а если я совершу убийство?» — нам был гарантирован долгий, оживленный и веселый вечер.
Я смотрю на Белоснежку, моргая мокрыми ресницами. При каждом моргании я вижу его, вижу себя, вижу своих мертвых любимых.
Его, небрежно прислонившегося к дверному косяку;
Давида, сидящего рядом со мной в кино;
себя на автобусной остановке;
его, непринужденно стоящего у входа;
отца на перроне, обнимающего меня на прощание;
себя на перроне, меня обнимает отец, и я чувствую запах его промокшего плаща;
его, лениво стоящего у кассы в супермаркете;
Давида в супермаркете, он напрасно ищет деньги;
себя в супермаркете, я протягиваю Давиду деньги, он передает их кассирше;
себя в супермаркете, я вижу его, Белоснежку, который, небрежно прислонившись к кассе, смотрит на меня, на нас, на Давида и меня.
В ванне тесно. Я смотрю на него, моргая. Мы сидим, дрожа, друг напротив друга, плечи и колени торчат из воды. «Ты помнишь, — я стряхиваю капли с ресниц и вижу четче, — ты помнишь, как ты смотрел на меня и моего отца, когда мы прощались на вокзале?»
«Нет», — говорит он и вытаскивает из воды ногу, а я со скрипом погружаюсь глубже.
— Нет?
— Нет.
Он выпрямляет ногу. Его ступня длиннее моего лица. Нога, как у ангела. Подошва мягкая и нежная, как у новорожденного. Эта девственная подошва еще не касалась земли, не носила тяжесть тела. Она все ближе и ближе к моим глазам, ложится на мое лицо, как нежнейшая тряпка, и плавно давит, преодолевая мое сопротивление, пока я не ухожу под воду, и мой затылок не ударяется о дно ванны. Твердый металлический «диньк!» раздается у меня в черепной коробке. Я пытаюсь вынырнуть, но нога толкает меня вниз, снова и снова, «диньк, диньк, диньк». «Ты же убьешь меня!» — захлебываюсь я под водой и кашляю. «Ну да», — слышу я его голос, тонкий и звонкий.
Белоснежка — так однажды предложил Давид. Пока Давид, чертыхаясь, пытался завести мотоцикл, я смотрела на него. Он стоял в нескольких метрах, небрежно прислонившись к знаку «одностороннее движение», и смотрел на нас, на ругающегося Давида и меня, я стояла в стороне за Давидом и ждала без дела и без пользы. Белоснежка смотрел на нас сквозь запотевшие стекла очков. Когда Давид, торжествуя, наконец повернулся ко мне и сказал «Давай садись!», его уже не было.
— Ты знаешь этого человека, — спросила я Давида, — который только что наблюдал за нами, а сейчас исчез?
— Я никого не видел, любовь моя, я был занят делом, — ответил Давид. — Давай садись уже!
— У него черные волосы, черные глаза, белоснежная кожа и женский голос.
— Тогда, пожалуй, это была Белоснежка, — сказал Давид и газанул на месте — давай усаживай свой зад.
Я смотрю на него сквозь мокрые ресницы. «Белоснежка». Он начинает похлопывать ладонями по воде, легко и нежно.
«Ты», — говорит он. Я качаю головой: «Нет, ты».
«Ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы», — поет он грудным голосом. Он делает вдох и начинает снова: «Ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы». Рот у него широко открыт, красная дыра. Пальцем он приказывает мне вступить. «Ты», — пою я, повторяя его тон. Наш общий диапазон состоит примерно из десяти тонов. Он выбрал самый низкий из них, потому что низкие звуки лучше подходят для ванной комнаты. Якобы поэтому мужчины так любят петь в ванной. Но причины этих радостных мужских распевов, по-видимому, представляют собой целый комплекс, который нельзя объяснить только наличием у мужчин низкого голосового регистра. Как это только что доказал Белоснежка.
— Ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы, — поем мы, и он дирижирует пальцем.
— Вот она, — говорит он, — стоячая волна.
Кафельные стены отражают звук, мое «ты», его «ты», «ты» стен сливаются в одно нарастающее мощное «ты».
Открытый рот смеется, он восторженно кивает, «ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы». Палец приказывает остановиться. «Ты» отдается эхом и замирает. Открытый рот приближается ко мне. Красный кончик языка касается моей нижней губы. «Ты», — говорит он. «Если бы мы могли петь дальше без остановки и поддерживать звук, мы могли бы разрушить эту комнату». Мы смеемся в два голоса. «Представь себе эти обломки. Наши раздавленные тела. Ты-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы, — ликует он, — и вот она, стоячая волна, вот она снова». Я закатываю глаза к небу.
Звук замер, потолок устоял. Мы пережили наше пение. Его голубовато мерцающие колени напротив моих, колени к коленям, мы сидим друг напротив друга. Я смотрю туда, где должны быть его глаза. Двое близоруких в одной ванне; мы смотрим друг на друга и ничего не видим. Мы смотрим молча.
— А теперь послушай-ка меня, — говорит он, словно я все время его перебивала. — Разрушить ванную можно только в идеальном мире.
Он делает паузу.
— Только свет почти не знает потерь. Со звуком наоборот. Звучание, пение, речь, сказанное слово — потери, потери, потери.
Молчание,
— Но все же: мы скорее разрушим эту комнату, чем наши сердца. Если бы тебе встретилось что-то, что совпало бы с частотой колебаний твоего сердца, то, от чего твое сердце стало бы трепетать и танцевать, это было бы недоразумение.
Молчание.
Его лебединые глаза, всегда блестящие и круглые, сейчас как размазанные кляксы. Мы смотрим и не видим друг друга. Меня он видит еще хуже, чем я его.
«Я мерзну», — своей ангельской ногой он сдвигает кран влево и поднимает вверх. Я пытаюсь увернуться от струи горячей воды и оказываюсь у него между ног, прямо перед качающимся белым членом. «Кто не видит, должен трогать», — смеется он, берет меня за шею и притягивает к себе.
— Ты помнишь? — спрашиваю я. — Моих спутников.
— Вспомню потом.
— Когда?
— Потом.
— Посмотри на меня.
— Зачем? — спрашивает он.
Мы смеемся в два голоса — высоко и низко, а вода переливается через край.
В моей постели лежит Белоснежка, белое и черное, с закрытыми глазами, на спине. Руки раскинуты в стороны как два крыла; ангел, парящий в воздухе. Он тихонько напевает с закрытым ртом своим высоким голосом. Я встаю рядом с ним на колени и смотрю на него, на того, кто не помнит. Смотрю на него, ласкаю глазами его нежную белую кожу и думаю обо всем, что видели его глаза. Думаю о тех, кого он не помнит. Он напевает, я нежно ласкаю его глазами, перевожу на белую кожу картины моих любимых и мысленно с ним разговариваю.
Ты же был свидетелем, Белоснежка. И ты не помнишь моего отца, на которого я так похожа?
И Давида, моего... Давида в черной коже, которого я... ты же видел нас тогда, смотрел на нас. Наблюдал за нами.
Ты ведь не можешь, ты не можешь так просто забыть их!