Я, Мона Лиза Калогридис Джинн
— Бежим, — скомандовал он и потянул меня за собой.
Я побежала, как слепая, и задохнулась от ледяной воды, обрушившейся на меня сверху. Дождь лил как из ведра, попадая прямо мне в лицо, под капюшон. Я попыталась опустить его пониже, заслониться от воды, но повязка быстро промокла, и вода начала щипать глаза. Я поднесла к ним свободную руку.
В эту секунду мой каблук зацепился за обвисший край плаща. Я потеряла равновесие и упала, вырвавшись из цепкой хватки Салаи. Больно ударилась локтем и коленями, попыталась встать, оттолкнувшись ладонями от холодной, скользкой плиты. Вторую руку я подняла, чтобы вытереть глаза.
Промокшая повязка соскользнула и упала. Я уставилась в красивое молодое лицо Салаи, искаженное паникой.
Рядом стоял фургон, запряженной лошадью. А за спиной Салаи возвышались массивные стены огромного монастыря, который я сразу узнала. Салаи протянул ко мне руки, пытаясь как-то исправить положение, но было слишком поздно: я успела повернуть голову и оглядеть сквозь серый ливень площадь, раскинувшуюся вдали.
С другой стороны улицы на меня смотрела изящная колоннада сиротского приюта. А чуть левее, в отдалении, мой возница Клаудио спасался от дождя под арками галереи.
Мы с Салаи находились у северной стены церкви; Клаудио ждал меня у западной, выходившей на площадь.
Каждый раз, когда встречалась с Леонардо, я не покидала пределов церкви Пресвятой Аннунциаты.
LX
Мы с Салаи не обменялись ни словом: в грохочущем ливне все равно ничего бы не услышали. Он помог мне подняться и натянуть капюшон на голову. Мы вновь побежали, на этот раз обратно к монастырю, чтобы укрыться от дождя. Оказавшись, как мне показалось, в вестибюле, мы сумели отдышаться. Колени и левый локоть у меня саднили и наверняка были сильно разбиты, но серьезных травм я не получила.
Салаи даже не попытался вновь завязать мне глаза, а, наоборот, жестом показал, что можно вынуть вату из ушей. Мы стояли совсем близко, соприкасаясь телами, и он заговорил, наклонившись к моему уху:
— Теперь в вашей власти выдать всех нас. Подождите здесь. Никто не должен прийти. Если все-таки кто-то появится, не разговаривайте с ним — когда я вернусь, что-нибудь придумаю.
Я принялась ждать. Скоро вернулся Салаи и принес большое полотенце. Он помог мне скинуть промокший черный плащ, а затем смотрел, как я обсушиваюсь.
— Хорошо, — сказал он, когда я вернула ему полотенце. — А то меня беспокоило, как вы объясните вознице, где успели промокнуть.
— Совсем не обязательно рассказывать Леонардо о том, что я теперь знаю, где мы находимся, — сказала я.
Юноша фыркнул.
— Даже не надейтесь скрыть от него что-нибудь, монна. Он сразу почует ложь, причем так же верно, как мы чуем кровь, подходя к лавке мясника. Кроме того, мне надоело возить вас по всему городу. Идемте.
Мы поднялись на один лестничный пролет, прошли по лабиринту коридоров, спустились вниз и оказались в притворе, ведущем в главное святилище. Там он оставил меня, ни разу не оглянувшись.
Я вышла из церкви, прошла под навесом и помахала Клаудио, который поджидал меня в галерее.
Той же ночью, после того как Маттео наконец заснул в детской, я, терзаемая любопытством, обратилась к Дзалумме, когда та расшнуровывала мне рукава.
— Ты знала Джулиано, брата Лоренцо?
Она была не в настроении, ведь я явилась домой взволнованная и непонятно почему промокшая. Как и у Леонардо, у нее был нюх на обман. А когда я спросила насчет Джулиано, она еще больше помрачнела.
— Я не очень хорошо его знала, — ответила рабыня. — Мы встречались всего несколько раз. — Она уставилась куда-то в сторону, видимо, заглянула в далекое прошлое, и тон ее смягчился. — Он был поразительный человек, те несколько портретов, что мне довелось видеть, на самом деле этого не передают. Он был радостным, нежным, как дитя в лучшем смысле этого слова. И очень добр к людям, даже когда этого от него не требовалось. Он был добр даже ко мне, рабыне.
— Он тебе нравился?
Дзалумма печально кивнула, складывая рукава, потом убрала их в шкаф и снова повернулась ко мне, расшнуровать платье.
— Он очень любил твою маму. Она была бы с ним счастлива.
— В соборе был еще один человек, — сказала я. — В тот день, когда погиб Джулиано. Кое-кто… это видел. Убийцами были не только Барончелли и Франческо де Пацци. Им помогал еще один человек, скрывавший лицо под капюшоном. Именно он и нанес первый удар.
— Еще один? — Дзалумма оцепенела от ужаса.
— Да, но он убежал. Его так и не нашли. Возможно, он все еще здесь, во Флоренции. — Платье упало на пол, я переступила через него.
— Твоя мама любила Джулиано больше жизни, — гневно воскликнула Дзалумма. — Когда он погиб, я думала, она… — Рабыня покачала головой и подобрала с пола мое платье.
— Мне кажется, что… еще один человек, здесь, во Флоренции… знает, кто этот убийца, — очень тихо произнесла я. — Со временем я тоже узнаю его имя. И в тот день его, наконец, настигнет справедливое наказание — от моей руки, надеюсь.
— Какой в этом толк? — недовольно буркнула рабыня. — Слишком поздно. Джулиано больше нет, жизнь твоей матери погублена. Она собиралась к нему в ту ночь. Ты знала об этом? Она собиралась оставить твоего отца и уехать с Джулиано в Рим… В ночь перед его убийством она ходила к нему, чтобы об этом сообщить…
Я уселась перед огнем, пытаясь согреться. В тот день я больше ничего не сказала Дзалумме. Глядя на пламя, я думала о загубленной жизни мамы и молча пообещала себе, что найду способ отомстить за нее и за наших двух Джулиано.
Зимние дни тянулись медленно. В отсутствие Леонардо я почти каждый день отправлялась молиться в маленький придел церкви Пресвятой Аннунциаты. Я скучала по художнику: он был единственным связующим звеном с моим настоящим отцом и возлюбленным Джулиано. Я знала, что он, как и я, оплакивал их потерю.
Почти каждый вечер, когда путь был чист — то есть когда Франческо отправлялся развратничать, — потихоньку спускалась в его кабинет и обыскивала письменный стол. Несколько недель я ничего не находила. Приходилось отмахиваться от грустных мыслей, напоминая себе, что скоро в городе будет Пьеро. Он вернется, и тогда я уйду от Франческо и вместе с Маттео, отцом и Дзалуммой попрошу убежища у Медичи.
Но Пьеро не вернулся.
Как жена высокопоставленного «плаксы» я была вынуждена по-прежнему посещать субботние проповеди для женщин, которые устраивал Савонарола. Я появлялась в Сан-Лоренцо вместе с Дзалуммой и усаживалась вблизи высокого алтаря и аналоя, где всегда сидели те, кто был лично знаком с монахом. Я терпеливо выносила проповедь, представляя себе, как пойду к Леонардо и закажу ему красивый памятник для моего Джулиано. Но однажды мое внимание привлек звенящий голос фра Джироламо, который язвительно обратился к притихшей пастве:
— Те, кто до сих пор любит Пьеро де Медичи и его братьев, Джулиано и так называемого кардинала Джованни…
Мы с Дзалуммой продолжали смотреть прямо, не осмеливаясь переглянуться. Боль и гнев ослепили меня. Я слышала слова проповедника, но не видела его лица. «Глупец, — подумала я. — Ты даже не знаешь, что Джулиано мертв…»
— Господь ведает, кто это! Господь заглядывает в их души! Говорю вам, те, кто продолжает любить Медичи, сами такие, как они: богатые идолопоклонники, которые благоговеют перед языческими идеалами красоты, языческим искусством, языческими сокровищами. А тем временем, пока они увешивают себя золотом и драгоценными камнями, бедняки умирают от голода! Это не мои слова — моими устами говорит Всевышний: те, кто молится на таких идолопоклонников, заслуживают узнать прикосновение к шее топора палача. Они ведут себя как безголовые люди, не думая о законе Божьем, не сочувствуя бедным, так что так тому и быть: они лишатся голов!
Я продолжала молчать, но внутри у меня все бушевало, когда я вспомнила строчку из самого последнего письма, обнаруженного в столе у Франческо:
«Более того, наш пророк должен удвоить свой пыл, особенно в речах против Медичи».
Я вскипела. Меня охватила дрожь, и я молилась, чтобы вернулся Пьеро.
За это время я нашла только одно письмо в кабинете Франческо — опять написанное тем же самым корявым почерком.
«Ваши страхи об отлучении от церкви безосновательны. Я и прежде Вам говорил, что главное — верить. Пусть он проповедует без страха! Не сдерживайте его. Вы убедитесь в моей правоте. Папа Александр смягчится».
Прошел год, начался другой. В самый первый день 1496 года Лодовико Сфорца, герцог Миланский, предал Флоренцию.
Одной из драгоценностей, похищенных королем Карлом у Флоренции во время его марша на юг, была крепость Пиза. Ею издавна правила Флоренция, хотя она всегда жаждала обрести свободу. После вторжения французов город перешел в их руки.
Но Лодовико с помощью подкупа уговорил хранителя крепости отдать ключи от нее самим пизанцам, и Пиза сразу освободилась — и от Карла, и от Флоренции.
Лодовико, великий хитрец, сумел сохранить в тайне свою причастность к этому делу. В результате флорентийцы поверили, будто Карл даровал пизанцам самоуправление. Карл, провозглашенный Савонаролой Божьим ставленником, который принесет Флоренции великую славу, вместо этого предал ее.
И люди обвинили во всем Савонаролу. Впервые вместо похвалы они начали выражать недовольство.
Обо всем случившемся нашептал мне однажды Салаи, не в силах скрыть свое воодушевление. Произошло это в семейном приделе, когда я пришла туда молиться. Новость заставила меня улыбнуться. Если это был результат работы Леонардо, тогда я могла с радостью смириться с его отсутствием.
С наступлением весны зарядили бесконечные дожди. Районы города, располагавшиеся в низинах, были затоплены, пострадало много мастерских, в том числе и красилен, что, в свою очередь, снизило прибыль торговцев шелком и шерстью, к которым относились Франческо и мой отец.
Но пока мы не испытывали недостатка в продуктах, особенно если учесть связи Франческо.
В те дни мой муж пребывал в исключительно благостном настроении. Причину я узнала только однажды вечером, за ужином, когда у Франческо особенно развязался язык.
Буря на улице стихла, перейдя в нескончаемый серый моросящий дождь. За неделю такого мрака наш дом превратился в холодный склеп, продуваемый всеми ветрами, и мы трое — отец, Франческо и я — все чаще сидели у самого огня.
Вторую половину дня Франческо провел во Дворце синьории, поэтому был одет в свою лучшую длинную тунику — бордовую, отделанную коричневым соболем по краю рукавов и горловине. Он пришел домой, улыбаясь, и с каждой минутой его настроение все улучшалось. Когда мы расселись за столом и разлили по бокалам вино, Франческо больше не мог сдерживаться.
— Хорошая новость, мессер Антонио! — произнес он, обращаясь к отцу — бледному иссохшему человеку, своему ровеснику, который казался гораздо старше. Глаза Франческо сияли, кончик носа, и щеки все еще были красные, оттого что пришлось ехать домой верхом в такой сырой холодный день. В волосах у него скопились крошечные капельки влаги, которые теперь поблескивали от пламени в камине. — Наверняка вы помните прошлогоднее папское бреве, призывавшее фра Джироламо прекратить проповеди?
— Помню, — отвечал отец без особого энтузиазма. Проповеди Савонаролы продолжались, несмотря на приказ. Некоторые поговаривали, что не за горами его отлучение от церкви.
— Расследовав это дело, его святейшество осознал несправедливость подобного требования. Сегодня в синьорию пришла петиция от Папы, в которой говорится, что фра Джироламо может продолжать проповедовать, если только не будет резко критиковать Рим и особенно его святейшество. — Франческо просиял и, откинув голову, сделал большой глоток вина.
Я слушала, стараясь сохранять вежливое незаинтересованное выражение, а про себя удивлялась, откуда Франческо узнал об этом — от членов синьории или от своего таинственного корреспондента. Я решила той же ночью, если удастся, обыскать его стол.
— Что ж, — сказал отец, — хорошо бы ему больше не гневить Рим. А то, знаете ли, люди уже начинали беспокоиться.
— Подобные беспокойства безосновательны, — заявил Франческо. — А люди слишком быстро забывают все, что сделал для Флоренции фра Джироламо. Если бы не вмешательство монаха, Карл мог бы стереть наш город с лица земли.
Отец едва заметно кивнул и задумчиво уставился в огонь.
— А как насчет слухов, — начала я с притворной наивностью, — будто давным-давно кто-то перехватил письмо от фра Джироламо во Францию, к королю Карлу?
Муж резко обернулся ко мне.
— Где ты могла услышать такое? — Агриппина рассказывала, о чем поговаривают на рынке. Монах будто бы умолял Карла вступить в Италию, чтобы Флоренция поверила его пророчеству.
— Знаю я эти слухи. Но как ты можешь повторять такую очевидную ложь?
— Я упомянула об этом только потому, что тебе известна правда, — сказала я очень спокойно, даже сама удивилась. — А еще я слышала, будто Папа намерен покинуть «Святую лигу».
Папа Александр образовал лигу, которую поддерживали Неаполь, Милан и Римская империя для изгнания Карла из Италии. Савонарола, разумеется, противостоял ей, но Флоренция находилась под огромным давлением Рима, требовавшего ее присоединения.
Это успокоило Франческо.
— Об этом я ничего не знаю, но вполне возможно. Для нас это была бы хорошая новость. — Он помолчал и, сделав очередной глоток вина, бросил на моего отца хитрый взгляд. — Мессер Антонио, я думаю, давно настало время вам порадоваться еще одному внуку. — Он мельком взглянул на меня и тут же заулыбался, глядя в свой бокал. — Я не молод. Мне нужны сыновья, которые могли бы унаследовать семейное дело. Как вы думаете?
Я потупилась, ощутив подступившую к горлу тошноту, и уставилась в собственный бокал. Мне хотелось в нем утопиться.
— У меня только один ребенок, — медленно ответил отец. — И я никогда не считал себя обделенным. Я чрезвычайно горжусь своей дочерью.
— Да, как и все мы, — быстро подхватил Франческо. Его радушное настроение ничто не могло омрачить. — Конечно, я не прав, что не поговорил сначала об этом с моей дорогой женой. — Он допил бокал и велел налить себе еще, после чего резко поменял тему, заговорив о последствиях ненастной погоды.
— Неминуемо подскочат цены, — предсказал отец. — Так и раньше случалось, когда я был мальчишкой. Если дождь не прекратится, нам не дождаться урожая. А тогда, можете быть уверены, начнет свирепствовать голод.
— Ничего такого не случится, — твердо заявил Франческо. — Господь благосклонен к Флоренции. Дождь прекратится.
На отца его уверенность не произвела никакого впечатления.
— А что, если нет? Что, если вообще не будет никакого урожая? Вот если Савонарола заступится за нас перед Богом, тогда, может быть, снова засияет солнце.
Улыбка Франческо чуть померкла, когда он обратил настороженный взгляд на моего отца.
— Так и будет, мессер Антонио. Обещаю вам, так и будет.
— Наводнения приносят чуму, — не унимался отец. — Голод приносит чуму. Я был тому свидетелем…
Я перепугалась, подумав о Маттео. Отец заметил это и, смягчившись, взял меня за руку.
— Я не хотел пугать тебя. Чума не коснется нас, Лиза.
— Конечно, — подхватил Франческо. — Нам здесь не грозят ни наводнения, ни голод. Никто в моем доме никогда не будет голодать.
Отец согласно закивал.
Почти весь ужин мы провели в молчании, если не считать недовольства Франческо по поводу крестьян, которые из-за своего редкостного невежества никак не могут понять суть дела: что герцог Миланский, Лодовико Сфорца, а вовсе не фра Джироламо вручил пизанцам ключи от их крепости. Досадное недоразумение, так как из-за него люди ропщут на того, кто бескорыстно любит их и неустанно молится об их благополучии. Именно из-за этого, настаивал Франческо, растет число «беснующихся», которые совсем скоро могут стать официальной политической партией, противостоящей Савонароле и «плаксам».
Потом Франческо не очень тонко намекнул, что мы с ним устали и отправимся на покой пораньше. Отец, который обычно задерживался, чтобы поиграть с внуком, понял намек и ушел.
Я тоже извинилась, собираясь уйти к себе, тогда Франческо поднялся и многозначительно на меня посмотрел.
— Поднимайся в спальню, — сказал он не без нежности, — и вели Дзалумме помочь тебе раздеться. Я скоро приду.
Я подчинилась с отвращением, близким к тошноте. Когда Дзалумма расшнуровала на мне платье, мы уставились друг на друга с тем же страхом, какой испытывали в мою брачную ночь.
— Если он ударит вас…— мрачно пробормотала Дзалумма.
Я покачала головой, заставив ее замолчать. Если он ударит меня, то ни я, ни она ничего не сможем поделать. Под моим взглядом она убрала платье в шкаф. Я терпеливо выдержала, пока она расчесывала мне волосы и заплетала косы. Наконец я отослала ее. Набросив сорочку, я присела на кровать и попросила прощения у Джулиано. «Франческо обладает лишь моим телом, — сказала я ему. — Он никогда не завладеет моей душой с ее любовью к тебе».
Я прождала, сидя на кровати, мучительных полчаса. Когда открылась дверь, я подняла глаза и увидела Франческо: его покрасневшие глаза горели недобрым блеском, и он слегка пошатывался. В руке он держал бокал с вином.
— Возлюбленная жена, — пробормотал он, — как ты отнесешься к моему желанию завести еще одного сына?
Я не смотрела ему в глаза, надеясь, что он сочтет это за скромность.
— Ты мой муж. Я не могу противиться твоим желаниям.
Он подошел к кровати и тяжело плюхнулся рядом, а когда отставлял на столик бокал с вином, то оно пролилось через край, и по комнате распространился винный запах.
— Неужели у тебя самой нет желания? Наверняка тебе тоже хочется еще детей. Какой матери не хочется?
Я не могла смотреть на него.
— Конечно хочется.
Он взял меня за руку, она обмякла в его пальцах.
— Я не дурак, Лиза, — сказал он.
От его слов у меня волосы зашевелились на затылке. Неужели он все знал? Неужели понял, что я обыскиваю его кабинет? А может быть, Клаудио что-то заметил?
Но Франческо продолжил:
— Я знаю, что ты меня не любишь, хотя всегда надеялся, что со временем научишься любить. Ты очень красивая женщина и к тому же умная. Я горжусь тем, что зову тебя своей женой. Я надеялся, что ты отблагодаришь меня за доброту, подарив мне много наследников.
— Конечно, — повторила я.
Он поднялся и по-деловому, холодно, с легкой угрозой велел:
— Тогда ложись. — Я подчинилась.
В том, что затем последовало, не было ни ласки, ни любви, ни человеческого тепла. Он даже не разделся, лишь приспустил рейтузы. Неспешно, но без нежности задрал мне сорочку и лег сверху. Но он был не готов, а близость ко мне окончательно остудила весь его пыл, и он потерял мужскую силу. Он полежал неподвижно секунду, тяжело дыша, затем уперся ладонями в матрас и приподнял торс.
Я думала, все кончено, и сразу пошевелилась, надеясь, что он объявит о своем поражении и уйдет.
— Лежи, я сказал! — Он занес руку, словно собирался ударить. Я поморщилась и отвернулась.
Это ему понравилось. Он вновь воспылал и, закрыв глаза, начал шептать самому себе:
— Шлюха. Бесстыжая стерва!..
В голове у меня не было никаких мыслей. Я лишь слушала, как затылок стучит о деревянное изголовье.
Это продолжалось долго и болезненно; ему приходилось трудно, но он подстегивал себя грязными словами, пока, наконец, не достиг своей цели.
Когда все было кончено, он оттолкнул меня, быстро привел себя в порядок и молча ушел, прикрыв за собою дверь.
Я позвала Дзалумму. Хорошая жена осталась бы лежать спокойно в постели, чтобы наверняка забеременеть, но я сразу поднялась, а когда пришла Дзалумма, то сказала дрожащим голосом:
— Не желаю вынашивать его ребенка. Поняла? Не желаю!
Дзалумма поняла. На следующее утро она принесла мне травяной настой и рассказала, как его принимать.
LXI
Опасение отца оказалось пророческим: дожди так и не прекратились. В середине месяца река Арно разлилась, смыв все посевы. В начале июня вышла из берегов Рифреди, уничтожив те немногие посевы, что сохранились после первого наводнения.
К тому времени, когда наступили безоблачные летние дни, в городе вовсю свирепствовала лихорадка. Беспокоясь за Маттео, я больше не пускала к нему в детскую гостей и не позволяла выносить его из дома. Он только-только начал делать свои первые неуклюжие шажки; чем больше я любовалась его личиком, тем больше находила в нем отцовских черт.
Я и сама выходила из дома редко. Как только лихорадка распространилась по всему городу, я запретила Дзалумме сопровождать Агриппину на рынок. В церкви Пресвятой Аннунциаты я теперь появлялась весьма нерегулярно — не было особого повода, так как за все прошедшие недели в столе Франческо не появилось ни одного нового письма.
Но, желая сойти за примерную жену и не вызвать подозрений, я не перестала посещать по субботам проповеди Савонаролы для женщин. Он по-прежнему продолжал злобные выпады против всех Медичи и их сторонников, но теперь у него появилась еще одна навязчивая идея: он обрушивал свой гнев против Александра, открыто жившего в Ватикане со своей молодой любовницей, Джулией Фарнезе, и любившего приглашать на свои вечера проституток.
— Ты, глава церкви! — буйствовал Савонарола. — Каждую ночь ты идешь к своей наложнице, каждое утро принимаешь причастие. Ты вызвал гнев Всевышнего. Вы, развратники, вы, мерзкие сводники, вы наводнили церкви шлюхами!
А когда кардиналы выразили недовольство, что, мол, нельзя так говорить о Папе, он объявил:
— Это не я угрожаю Риму, а сам Господь! Пусть Рим творит что угодно, ему никогда не погасить праведного пламени!
Через несколько дней, когда муж отправился навестить своих собственных наложниц, а слуги разошлись спать, я прокралась в кабинет Франческо.
Письмо, спрятанное в столе, произвело на меня удручающее впечатление.
«Я уже говорил, пусть и дальше ругает Медичи. Но я не имел в виду, чтобы он набрасывался на Александра — как раз наоборот! Он сводит на нет все, что я с таким трудом делаю здесь. Растолкуйте хорошенько всем, кто имеет отношение к нашему делу: если они сейчас же не прекратят эту глупость, то жестоко поплатятся!
Тем временем народ, доведенный голодом до отчаяния, может взбунтоваться. Нужно его сплотить. Пусть думает не о своей утробе, а о небесах и фра Джироламо».
Я повторила про себя каждое слово, буквально впечатала его в память, чтобы, когда придет время, воспроизвести.
Утром я оставила на столике книжку, чтобы увидела Изабелла. А на следующий день, когда колокола прозвонили полдень, отправилась в церковь Пресвятой Аннунциаты.
Салаи больше не пытался прибегнуть к каким-то ухищрениям. Братья сервиты все ушли молиться, а затем им предстояло собраться в трапезной, так что путь был свободен. Мы вышли из придела в узкий коридор, потом поднялись по винтовой каменной лестнице. Там мы оказались перед пустой деревянной стеной; Салаи зашел в угол и заворковал как голубь — по этому сигналу открылась панель, спрятанная в стене. Мы шагнули внутрь.
Панель за нами закрыл молодой художник в длинной тунике, какие носили все, занимающиеся этим ремеслом. Мы прошли по коридору, который привел нас в три комнаты: келью монаха с лежанкой, комнату побольше, где двое молодых людей в длинных фартуках, с потеками свежей штукатурки на щеках и руках готовили фреску, и, наконец, комнату, где я встречалась с Леонардо.
Мой портрет по-прежнему стоял на мольберте. Салаи объяснил, что Леонардо в спешке забыл взять его с собой. Я внимательно рассмотрела изображение: если не считать обводки и теней, кожа была абсолютно белой, как гипс на доске. Я выглядела наполовину материализовавшимся призраком.
Я улыбнулась портрету.
И улыбнулась еще раз, глядя на Салаи, когда передавала ему содержание письма. Он записывал слова медленно, старательно, несколько раз останавливался, чтобы переспросить.
Церковь я покинула с легким сердцем. Мне казалось, усилия Леонардо приносят свои плоды. Теперь Папа точно заставит замолчать Савонаролу. Враги Медичи лишь попусту размахивают руками, так что я снова смогу поприветствовать Пьеро — это лишь вопрос времени.
Я улыбалась, не понимая, что в этом письме на самом деле заключалась угроза всему для меня дорогому.
Осенью пришла чума. Савонарола продолжал читать проповеди, но Франческо позволил мне не покидать дома. Новые письма для него из Рима не приходили, так что мне не пришлось отпрашиваться на молитву. Я была лишена поездок в церковь Пресвятой Аннунциаты, а с ухудшением погоды уже не могла ни сидеть на балконе, ни гулять в саду. Я нервничала.
Потеря весенних всходов опустошила Тоскану. Фермеры и крестьяне покинули голые поля и бросились в города в поисках еды. Улицы наводнили нищие и попрошайки с протянутой рукой. Они спали на ступенях церквей, под козырьками лавок; однажды утром Франческо отправился в свой магазинчик и нашел мать с двумя детьми, прислонившимися к двери, все трое были мертвы. Ночи становились холоднее, и некоторые замерзали до смерти, но большинство умирало от голода и чумы. Каждое утро приносило столько новых трупов, что было невозможно убрать их вовремя. Над Флоренцией нависло зловонное облако.
Несмотря на богатство и связи Франческо, нам тоже пришлось испытать лишения. Сначала у Агриппины закончился хлеб, потом мука, и вскоре мы уже хлебали бульон без привычной лапши; охотники приносили нам дичь, и мы поедали ее в таких количествах, что вскоре уже смотреть на нее не могли.
К зиме даже нас, богачей, охватило отчаяние.
Прошло Рождество, наступил Новый год, а с ним — время карнавала. Когда-то это был чудесный праздник, с парадами, приемами, пиршеством, но под бдительным оком Савонаролы новая синьория запретила законом все эти проявления язычества.
Наконец стало известно, что синьория решила распродать людям по приемлемой цене правительственные запасы зерна. Это должно было произойти на площади дель Грано утром во вторник, шестого февраля, в последний день карнавала. Потом начинался пост.
За несколько дней до этого наша кухарка Агриппина потеряла племянника, умершего от чумы. Боясь принести в дом мор, на похороны она не пошла, но заявила при этом, что утешится, только если ей будет позволено пойти в собор, зажечь свечу и помолиться там за упокой души мальчика.
Это была ее обязанность — покупать для нас зерно и хлеб, поэтому никто не стал возражать. Ей разрешили отправиться в собор и помолиться, а после пройти совсем немного до площади дель Грано и сделать там покупки.
А я, не находившая себе места, отыскала для Франческо аргумент, чтобы он позволил мне сопровождать Агриппину. Во-первых, до собора рукой подать, во-вторых, там будет мало людей, а мне не терпелось помолиться. К моей великой радости, муж не стал возражать.
И вот в назначенный вторник я села в карету вместе с Агриппиной и Дзалуммой. Клаудио повез нас на восток, держа путь на оранжевый кирпичный купол.
Небо было чистое и пронзительно-голубое. В воздухе не чувствовалось ни малейшего колебания; если посидеть тихо, поймав лучик солнечного света, то удавалось ощутить его слабое тепло, но в тени сразу становилось холодно. Я глазела из окна на лавки, дома, церкви, людей, неспешно передвигавшихся по улицам. До того как Савонарола завладел сердцем Флоренции, карнавал был чудесным временем; ребенком я ездила по улицам и, раскрыв рот, любовалась фасадами зданий — прежде серые и пустые, они преображались, увешанные красно-белыми знаменами, портьерами, отливавшими золотом, гирляндами ярких бумажных цветов. На улицах танцевали мужчины и женщины в рисованных масках, украшенных золотом и бриллиантами; для забавы горожан устраивались парады, в которых участвовали львы и верблюды из зверинцев Медичи.
А теперь из-за ненависти пророка улицы были тихими и скучными. Дзалумма и кухарка молчали. Агриппина, женщина крестьянского происхождения, не имела привычки беседовать с теми, кого считала выше себя. Она была маленькая, приземистая, широколицая и ширококостная, с щербатым ртом и седыми волосами. Один ее карий глаз был мутный и слепой, зато здоровым глазом она, не отрываясь, смотрела в окно, как и я, с жадностью ловя все новое.
Мы договорились, что разумнее сначала купить еды, пока запасы не истощились, а потом уже помолиться. Поэтому проехали мимо собора и направились на юг, держа курс на огромные зубчатые бойницы Дворца синьории. Площадь дель Грано, скромная по размерам, прилегала к дворцу с восточной стороны, а вдоль задней стены выстроились объемные лари с пшеницей и кукурузой, огороженные прочным деревянным забором; перед забором стояли самодельные прилавки с весами. Перед прилавками я увидела низенькие ворота, пока закрытые.
Клаудио остановил карету, даже не въехав на площадь: мы не смогли бы двинуться дальше. Я предполагала, что увижу толпу, но действительность превзошла все ожидания: на площади собралось столько людей, что не было видно даже пятнышка земли. Сотни крестьян с непокрытыми головами, немытыми лицами и черными руками, в обносках, просили, кто, как мог, милостыню, хоть горсть зерна. Рядом с ними жались знатные дамы в мехах и бархате — они не доверили своим рабам принести домой еду — и мрачные слуги, прокладывавшие локтями путь в толпе вместе со столь же решительно настроенными бедняками.
Я высунула голову из кареты, и мне удалось разглядеть со своей высоты за прилавками нескольких мужчин, которые, собравшись кружком, голова к голове, что-то обсуждали. Они почуяли растущую тревогу, как и наши лошади, начавшие нервно перебирать копытами. Никто из нас не ожидал, что люди соберутся так рано.
Клаудио слез с места возницы и положил руки на дверцу кареты, но не открыл ее. Вид у него был хмурый.
— Наверное, за зерном пойду я, — сказал он. — Агриппина — коротышка, ей ни за что не удастся подобраться к воротам.
Кухарка фыркнула и презрительно сверкнула на него здоровым глазом.
— Я сорок лет кормлю эту семью. Никакой толпе меня не остановить.
Клаудио выжидательно смотрел на меня.
— Пойдете оба, — решила я. Так больше шансов хоть что-то добыть. Мы с Дзалуммой подождем в карете.
Клаудио коротко кивнул и открыл дверцу для Агриппины, которая с трудом вылезла из кареты; в два раза ниже своего провожатого, она шла рядом с ним, а он держал одну руку на рукояти длинного кинжала.
Я долго смотрела им вслед, пока они не затерялись в толпе, но вдруг в окошке возникло чье-то лицо, перепугавшее меня.
Женщина, подскочившая к карете, была молода, не старше меня, со спутанными волосами, дикими глазами навыкате и впалыми щеками с бороздками сажи. К ее груди был привязан шарфом молчаливый младенец.
— Сжальтесь, мадонна, — сказала она с сильным деревенским акцентом. — Сжальтесь ради Христа! Подайте монетку, крошку еды для моего малыша!..
Дзалумма посуровела и потянулась рукой к своему лифу.
— Прочь! Отойди от кареты!
Из покрасневших глаз и носа нищенки сочилась влага от холода.
— Мадонна, вас сюда послал Господь! Ради Христа…
Если бы не ее младенец, я, наверное, повела бы себя осторожнее. Но, расчувствовавшись, пошарила в кошельке, висевшем на поясе, и вынула один сольди. Хотела сунуть монету в грязную руку, но вспомнила о Маттео и чуме и вместо этого швырнула ее в воздух. Женщина попыталась поймать монету онемевшими, неловкими пальцами, но не смогла и нырнула вниз, чтобы поднять ее с земли. Однако нищенка была не одна. Все это видел крестьянин, стоявший рядом, и тоже кинулся ловить монету, рухнув сверху на нищенку, тут подоспели и другие, началась свалка, а нищенка пронзительно заголосила.
— Убирайтесь! — кричала Дзалумма. — Оставьте нас в покое!
Но толпа вокруг нас росла, подходили мужчины, молодые парни. Один начал колотить нищенку, она сначала визжала, а потом повалилась ничком на землю, пугающе замолчав.
— Она подняла только одну монету, а там есть еще! — раздалось в толпе.
Наши лошади заржали и потянули вперед, карета дернулась и покатилась.
— Смерть богатеям! — закричал какой-то мужчина. — Они отбирают у нас еду, не оставляя ни крошки!
В окно заглядывали грязные лица, к нам потянулось сразу несколько рук, пытаясь ударить, ущипнуть. Кому-то удалось открыть дверцу кареты.
Дзалумма, сидевшая рядом, вынула из лифа тонкий кинжал с обоюдоострым лезвием и рубанула им по воздуху, особо не прицеливаясь, но, видно, задела чью-то руку, потому что кто-то завизжал и выругался.
Тут с площади донеслись оглушительные крики, затрещали, раскалываясь в щепки, деревянные ворота, а затем последовал такой грохот, словно земля вздыбилась. Нищие, облепившие нашу карету, разом повернули туда головы и через секунду бросились бежать на шум, оставив нас одних.
Я припала к открытой дверце, уставившись вдаль.
Оказалось, что толпа снесла запертые ворота и хлынула мимо прилавков; на моих глазах они смели забор, ограждавший лари с зерном. Двое мужчин — один из них совсем еще юный — сорвали крышки с ларей и принялись разбрасывать пригоршни зерна прямо в отчаявшуюся толпу.
Поток изголодавшихся людей, слившихся в безликую массу, хлынул вперед; в небо поднялся лес рук, хватавших дождь из спасительных зерен. Среди всего этого безумия раздавались крики, когда быстрые и ловкие давили медлительных и слабых.
Пока хохочущие мужчины на возвышении швыряли зерно в измученные лица, я услышала ритмичный зов, сначала тихий, затем все более громкий, он распространялся по обезумевшей толпе быстро, как огонь:
— Palle! Palle! Palle!
Я что было сил вцепилась в руку Дзалуммы и громко всхлипнула, но не пролила ни одной слезинки.
В тот день в давке за зерном погибли десятки людей — кого затоптали, кого задавили лошадьми. Всех солдат и патрульных собрали, чтобы подавить волнения и отправить людей по домам — если у них, конечно, были дома. Агриппина тоже пострадала: ей оттоптали ноги; Клаудио пришлось на руках нести ее к карете. Поразительно, что ему удалось при этом каким-то чудом собрать в мешочек немного ворованного зерна. Я думала, Франческо прикажет ему вернуть зерно — оно ведь было украдено, — но муж ничего не сказал.
Повсюду обсуждали новость, что в толпе прозвучал клич сторонников Медичи, даже наша прислуга об этом говорила, но когда в тот же день Франческо вернулся домой из лавки, лицо у него было каменное и держался он непривычно молчаливо. Узнав о том, что пострадала Агриппина, он сразу пошел ее навестить, пробормотал несколько слов сочувствия и послал за своим личным лекарем.
Но я никогда прежде не видела его в таком отвратительном настроении. Когда Елена робко осмелилась спросить, не слышал ли он о крике «Palle!», он чуть не набросился на нее, завопив:
— Еще раз произнесешь это слово в моем доме — и мигом окажешься на улице!
В тот вечер отец не пришел на ужин, и Франческо предпочел пропустить трапезу и вместо нее отправился на встречу с членами синьории, как он заявил.
Мы с Дзалуммой почти не разговаривали, но, когда улеглись спать — она на своей лежанке, а я на кровати, — я тихо сказала в темноте:
— У тебя есть нож. Я бы тоже хотела такой.
— Я тебе подарю свой, — ответила рабыня. Утром она выполнила обещание.
На следующий день была Пепельная среда[22]. В полдень Франческо и мы с отцом отправились в Сан-Лоренцо послушать фра Джироламо, читавшего проповедь, доступную для всех.
Я смотрела на пророка за кафедрой, на его изможденное неприятное лицо с орлиным носом и спрашивала себя, понимает ли он, что его вдохновение вовсе не божественного происхождения.
Он ничего не сказал о Папе Александре, поговорил лишь «о тех порочных прелатах, которые хнычут о Боге, а сами украшают себя мехами и драгоценностями». И горячо порицал женщин, расхаживающих повсюду в «нескромных» платьях, сшитых из таких изысканных тканей, что, продав хотя бы одно, можно было бы прокормить нескольких голодающих, которые в эту самую секунду умирают на улицах Флоренции.
Я искоса посмотрела на мужа. Франческо внимательно слушал, хмурил сочувственно лоб, и глаза его смотрели с деланной невинностью.
На закате Дзалумма переодела меня в линялое серое платье с простым головным убором. Никаких украшений я не надела. Уже много месяцев я вообще не надевала драгоценностей, опасаясь «херувимов» Савонаролы: это были мальчишки лет десяти-двенадцати, иногда чуть меньше, они рядились в белые одежды и патрулировали улицы Флоренции — не появится ли где женщина, нарушившая запрет носить нескромные одежды. Любой лиф, отдаленно намекавший на наличие груди, любая искорка золота или драгоценного камня считались преступлением. Ожерелья, серьги, броши — все тут же отбиралось для бедных. Предыдущие несколько месяцев неумолимые «херувимчики» обходили дом за домом во всем городе, хватая картины, скульптуры, предметы старины — все, что могло бы послужить в эту Пепельную среду уроком для людей, погрязших в нарочитой роскоши.
Но наш дом они обошли стороной.
Я была одета, полностью готова к выходу и ждала, когда меня позовет Франческо. Потом спустилась по лестнице, муж внимательно осмотрел мое скучное платье, по-простому заплетенные косы, скромную черную накидку на голове и только и сказал:
— Хорошо.