Познание России. Заветные мысли (сборник) Менделеев Дмитрий
Дмитрий Иванович руководил нами и бегал так же, как и мы, быстро и весело. Бегал он, немного нагнувшись вперед и размахивая согнутыми в локтях руками. Как сейчас вижу его красивое оживленное лицо, намокшую шляпу и куртку, и веселые движения.
Настала пора молотьбы. Дмитрий Иванович купил новую тогда молотильную машину, с конным приводом, сам был при сборке ее и первые разы сам опускал развязанные снопы в барабан. Как сейчас вижу его высокую фигуру за молотилкой и то внимание и сосредоточенный вид, с каким он следил, как с легким хрустом барабан втягивает колосья…
…По праздникам я ходила иногда в гости к Дмитрию Ивановичу на его квартиру в университете. Мне нравились огромные комнаты казенной квартиры в нижнем этаже, полукруглые, большие, как ворота, окна, выходившие в университетский сад, широкий темный коридор, весь заставленный учеными сочинениями Дмитрия Ивановича, где связанными пачками виднелись все больше “Основы химии”, тогда еще небольшого формата. Скромная обстановка комнат, полосатая, серая с красным, тиковая мебель казалась какой-то мелкой в огромных комнатах. Я находила красивыми большие ковры на полу и уже тогда висевшие на стенах хорошие гравюры и картины. Особенно загадочно смотрела на меня женская головка с рыжеватыми волосами и как будто бы ручкой кинжала в руке заставляла пугаться фортуна из старинной гравюры в костюме Folie и с завязанными глазами. Она потрясала бубенцом и мчалась вдаль, а люди стояли перед ней на коленях и молились на нее. Лучшее же и всегда новое удовольствие для меня было вертеть валик большого стоячего стереоскопа и любоваться ледниками и страшными пропастями видов Швейцарии, купленных Дмитрием Ивановичем во время его путешествий за границей.
Но самое интересное и таинственное для меня во всей квартире Дмитрия Ивановича был его кабинет-лаборатория, тоже с большими полукруглыми окнами, вся заставленная шкафами и полками с книгами, с лесом высоких стеклянных и низких, прямых и изогнутых трубок и трубочек, колб, реторт, пробирок, высоких банок, со многими горлышками и разноцветными жидкостями, плита под стеклянным колпаком, газовые рожки, железные подставки, весы, три винта, проволочные сетки…
…Сам Дмитрий Иванович, серьезный и важный, в своей серой широкой куртке или стоял и писал за высокой конторкой, стоявшей у газового рожка посреди комнаты, или сидел в углу дивана, обитого также серым с коричневым тиком, и читал или также писал.
Лето 1868 года мы провели в Гатчине, старшая сестра моя вышла замуж, Дмитрий Иванович приезжал на свадьбу, был посаженым отцом у сестры, привез ей подарки и был на свадьбе очень весел и мил. Весною этого года у него родилась дочь Ольга.
С весны 1869 г. Дмитрий Иванович, зная, что средства матери невелики, стал приглашать ее на лето оставлять квартиру и переезжать к нему в казенную квартиру в университете, а нас, младших детей, он брал к себе на лето в именье…
…В вагоне, когда не спал — он любил отсыпаться дорогой, — Дмитрий Иванович был разговорчив с соседями и всегда затевал какие-нибудь интересные беседы. Кто его знал, знает его увлекающую живую манеру говорить обо всем, о всяких мелочах, его вибрирующий голос, то высокий, то низкий, его оригинальные сравнения и веские определения одним словом сути, — и потому обыкновенно около наших мест всегда бывала у него целая аудитория слушателей: тут и мужик в сермяге, и купец в поддевке, и дьячок, и студент, и монахиня, и барышня средней руки, и поп в старенькой выгоревшей рясе. Часто слышался веселый открытый смех Дмитрия Ивановича.
Мы ездили по Николаевской железной дороге до станции Клин. Он входил в вокзал в своей широкополой мягкой серой шляпе, из-под которой виднелись его развевающиеся волосы, и в длинном пальто-сак. Так он неизменно одевался летом, осенью и весной до самой своей кончины.
Дмитрий Иванович любил ездить в деревне сломя голову, в этом тоже сказывалась его чисто русская черта. В 1869 г. я нашла в Боблове на месте старого дадьяновского деревянного дома новый каменный дом, с деревянным верхом, в красивом чуть ли не голландском стиле, с высокой железной крышей, с балконами, бельведером и галереей. Наверху Дмитрий Иванович жил сам со своими книгами, приборами и инструментами, а внизу в шести комнатах помещались его семья, няни и гувернантки (впоследствии) и гости — родные.
Осенью 1867 г. приехала из Сибири другая сестра Дмитрия Ивановича Мария Ивановна Попова с семьей и мужем, бывшим директором Томской гимназии. Они поселились в Москве, там муж Марьи Ивановны по несчастному случаю потерял скопленные им трудом 10 тысяч рублей и остался с семерыми детьми, из которых старшей дочери было 18 лет, а младшей 1/2 года, на одну пенсию. Дмитрий Иванович пришел им на помощь. Он дал им отдельный кусок плодородной земли на Стрелицах, с родником, всего 8 десятин, дал материалу для постройки дома и служб, и новое хозяйство устроилось на этой земле.
Дмитрий Иванович, за неимением времени, уже оставил свои хозяйственные опыты в деревне, он сдал все на руки управляющему, и в Боблове отдыхал и занимался, сидя больше у себя наверху. Изредка он еще ездил с нами в лес или на покос, а иногда играл с нами, детьми, и подростками, в крокет.
Крокетная площадка была разбита в саду, между яблонями. Дмитрий Иванович ничего не делал вполовину и когда играл в крокет, то так увлекался, что не шел домой, пока не кончит партии. Он руководил планом игры, учил, как лучше целиться, и в азарте игры прилегал головой к земле, проверяя, верно ли наставлен молоток для удара о шар. Если темнело, а партия не была окончена, он посылал за фонарями, и мы при свете фонарей кончали игру. Мы очень гордились, что Дмитрий Иванович, значение которого как известного ученого мы понимали уже, играет с нами в крокет и горячится так же, как и мы, если противник крокетирует удачно его шар…
…В 1872 г. я кончила курс в гимназии и пришла сказать об этом Дмитрию Ивановичу.
Он поздравил меня и стал спрашивать, что я намерена делать после гимназии.
“Я хочу рисовать, — сказала я неуверенно. — И хотела бы учиться дальше. Я ничего не знаю”.
“Вот видишь, то рисовать хочешь, то учиться, — сказал он протяжно и быстро прибавил — Чему учиться?”
“Я люблю… науки. Я бы все хотела знать». Дмитрий Иванович рассмеялся:
“Все хотела знать… Науки любит… Разобраться тебе надо в себе, матушка, что ты любишь и чего хочешь. Всему учиться сразу нельзя. Надо что-нибудь одно делать. Разобраться надо… ”
“Я бы хотела быть развитой, дяденька». Дмитрий Иванович усмехнулся: «Развитой? Беды!.. Да вот столяр развитой”.
Лицо мое выразило величайшее недоумение: “Столяр?! Развитой?!”
“Да, матушка, столяр развитой человек, потому что он знает вполне свое дело, до корня. Он и во всяком другом деле поэтому поймет суть и будет знать, что надо делать”.
А я думала тогда, что развитой человек тот, кто Милля и Спенсера понимает.
Дмитрий Иванович точно читал в душе у меня: “Он, матушка, и Милля поймет лучше, чем ты, если захочет, потому что у него есть основа… Ну, ступай… Подожди. Постой. Вот еще что тебе скажу. Самолюбива не будь, если хочешь дело делать. Самолюбивый человек все будет вертеться на своем «я» и не пойдет вперед, а не самолюбивый будет прогрессировать быстро, потому что не будет обижаться, а мотать все замечания себе на ус… ”
…Теперь перехожу к воспоминаниям о жизни Дмитрия Ивановича в дни моей молодости, которая вся прошла вблизи него. Летом я гостила у него в деревне, в Боблове, весной мы жили в университете с ним, когда семья его уезжала в деревню. Зимой я часто бывала у него на вечерах, которые он устраивал для молодежи, и по средам, когда у него собирались ученые и художники. В этот же период произошла и важная перемена в его жизни: его женитьба во второй раз. Но прежде я хочу коснуться общей характеристики Дмитрия Ивановича: его наружности, характера и образа жизни…
…Наружность его известна многим по его портретам.
Самое характерное в нем было: грива длинных пушистых волос вокруг высокого белого лба, очень выразительного и подвижного, и ясные синие проникновенные глаза.
Студенты, слушавшие его, рассказывали, что когда приходили на экзамен, то Дмитрий Иванович прежде всего внимательно и остро окидывал их взглядом, точно в душу заглядывал, и потом уже начинал спрашивать. При этом отметки он ставил не за знание на память, а за то, понимает ли, и за способности, как он сам говорил.
Глаза Дмитрия Ивановича были до последних дней его жизни ярко-синие и иногда последние годы смотрели так ясно и добро, как глаза человека не от мира сего.
В фигуре его при большом росте и немного широких сутуловатых плечах выделялась тонкая длинная рука психического склада, с прямыми пальцами, с красивыми и крепкими ногтями и с выразительными жестами. Походка у него была быстрая, и движения тела, головы и рук были живые и нервные и в разговоре, и в деле: при отыскании книг, инструментов, справок.
Черты лица его, особенно нос, были правильны. В форме носа, в правильном профиле, в мягких усах, в русой, слегка раздвоенной бороде, в чистом цвете лица и гладкой коже сказывалась его великорусская порода из Тверской губернии. Губы у него были крупные, полные и красиво очерченные. Самое лучшее в них был разрез рта, линия разреза была твердая, но сочная. Это был склад губ человека с добрым сердцем, но с характером и волей.
И рот, и разрез губ у него очень похожи на портрете И. Н. Крамского, написанном в конце семидесятых годов, но глаза на портрете не похожи совсем, в них что-то больное и вялое, и взгляд не его, какой-то косой.
Несмотря на то, что у Дмитрия Ивановича было такое типичное русское лицо, в нем многие находили сходство с Гарибальди, хотя тот был сицилиец, а он наполовину тверитянин, наполовину сибиряк. Сходство это подмечено было и итальянским профессором Назини.
Манеры, разговор и жесты Дмитрия Ивановича были очень оригинальны и своеобразны. При разговоре он всегда жестикулировал. Широкие, быстрые и нервные движения рук отвечали всегда его настроению. Когда его что-нибудь расстраивало и внезапно огорчало, он обеими руками хватался за голову, и это действовало на очевидца сильнее, чем если бы он заплакал. Когда же он задумывался, то он прикрывал глаза рукой, что было очень характерно.
Тембр голоса у него был низкий, но звучный и внятный, но тон его очень менялся и часто переходил с низких, глухих нот на высокие, почти теноровые. И эта изменчивость и жестов, и самого голоса придавала много живости и интереса его словам, разговорам и речи. Самое выражение его лица и глаз менялось, смотря по тому, о чем он говорил. Когда он говорил про то, чего не любил, то морщился, нагибался, охал, пищал, например, в словах “церковники“, “латинщина”, “тенденция”…
…Дома Дмитрий Иванович всегда носил широкую суконную куртку без пояса самим им придуманного фасона, нечто среднее между блузой и курткой, всегда темно-серого цвета.
Мне редко приходилось видеть его в мундире или во фраке. Лентам и орденам, которых у него было очень много, до Александра Невского включительно, он не придавал никакого значения и всегда сердился, когда получал звезды, за которые надо было много платить.
Одежде и так называемым приличиям в том, что надеть, он не придавал никакого значения во всю свою жизнь.
В день обручения его старшего сына ему сказали, что надо непременно надеть фрак.
“Коли фрак надо, наденем”,— сказал он добродушно и надел фрак на серые домашние брюки.
Но фрак шел к нему, вообще синяя и красная ленты звезд выделяли его седые в последние годы волосы и белое, чистое лицо.
Рассказывали, что перед представлением Дмитрия Ивановича Александру III государь очень интересовался, обстрижет ли Менделеев свои длинные волосы, но он не обстриг. Он стригся только раз в году — весной, перед теплом.
В обращении Дмитрий Иванович был очень оригинален и своеобычен и когда был в духе, то бывал очень любезен и мил.
По старинному обычаю, прежде еще по приказанию моей матери, когда я приходила поздравлять его с днем именин, рождения, с Новым годом, если он был в хорошем расположении духа, он говорил, улыбаясь: “И вас также… Не стоит благодарности”,— а если не в духе, то бормотал: “Ну, чего там поздравлять. Не с чем, матушка… Пустяки все толкуете…” И морщился при этом.
Кто мало знал Дмитрия Ивановича и судил поверхностно, считал характер его невыносимо тяжелым. Он не любил противоречий, это правда, и не любил, чтобы перебивали речь, потому что перебивалась нить его мысли. Как очень нервный человек, он легко раздражался и кричал даже, но и раздражение, и крик этот больше всего были похожи на береговой ветер у моря, который только сверху рябит морскую поверхность, а в глубине море остается тихо, ясно и спокойно.
Рассказывают, что раз, когда Дмитрий Иванович был уже управляющим Палатой мер и весов, он пришел в Палату нервный и раздраженный, и всех сильно разбранил, придираясь к случаю, начиная со старших служащих и кончая сторожами, причем далеко раздавался его громкий голос. Все были смущены, многие боялись его и присмирели. А Дмитрий Иванович, придя в свой рабочий кабинет в Палате, сказал, добродушно улыбаясь, как ни в чем не бывало: “Вот как я сегодня в духе”.
Иногда случалось, что бывавшие у него по делу служившие или работавшие у него выскакивали от него из кабинета как мячики и точно ошпаренные, так им попадало. Дмитрий Иванович не любил неуверенности, необдуманности, торопыжничества в работе и как сам строго относился к своей работе, так требовал и от других. От лаборантов на своих лекциях он требовал чистоты работы и точности при опытах. На его лекциях, когда он читал их на Высших женских курсах, мне было всегда интересно видеть, как по мере его чтения опыты, постепенно подготовлявшиеся лаборантом, выходили как по волшебству. Он говорил, например: “Может и кислород гореть в водороде”. Оборачивался — и кислород горит. Трудный опыт происходил блистательно у кудесника-лаборанта, которому, конечно, для такого волшебства приходилось много трудиться и проходить строгую школу у своего профессора.
Раз при мне один из лаборантов принес к Дмитрию Ивановичу на просмотр свою написанную работу, в которой сделал какие-то ошибки.
Дмитрий Иванович распек его жестоко, так что тот весь раскраснелся, но когда хотел уходить, то Дмитрий Иванович сказал ему мирным тоном и самым добродушным голосом: “Куда же вы, батюшка? Сыграемте же партию в шахматы”.
Одно время я занималась у Дмитрия Ивановича корректурой и некоторыми доступ — ными мне вычислениями, когда он работал над своим “Толковым тарифом”. Я приходила каждый день и работала до вечера. И тут мне часто сильно доставалось то за ошибки, то за неверные приемы работы, то за то, что спрашиваю о том, о чем сама могу догадаться.
Помню, раз он сам засмеялся, когда сказал мне: “Я с тобой не разговариваю, матушка, я браню тебя”.
Но всегда все работавшие под руководством Дмитрия Ивановича, несмотря на его окрики и резкости иногда, любили его потому именно, что это не была злоба мелкой натуры, а нервность и впечатлительность большого ума, который сам-то все так быстро и широко схватывал и только потому искал сотрудников, что на все у него не хватало времени и возможности. Помню, раз ему нужны были какие-то перемножения на многозначные цифры, и он предложил мне делать их наперегонки с ним, кто скорее — он или я, и пока я делала два, он сделал семь умножений.
Иногда в дурном духе он накричит на лаборанта, на работающего у него, на прислугу, а потом сейчас же идет мириться и улыбается своей мягкой, доброй улыбкой.
Дмитрий Иванович при своей серьезной всегдашней деятельности очень не любил, когда его отрывали от дела, и бесцеремонно высказывал это тем, кто имел несчастье ему помешать; особенно же доставалось репортерам.
Его прием репортеров бывал часто забавен: он ворчал на них, иронизировал, ругался иногда, и это бывало так комично, что семья сбегалась в соседнюю комнату послушать вежливые и робкие вопросы репортера и ворчливо-сердитые, но часто остроумные реплики Дмитрия Ивановича.
Во время так нашумевшего забаллотирования Дмитрия Ивановича в нашу Академию наук говорили, что немецкая партия Академии его не выбрала именно из-за его беспокойного для них, энергичного характера.
Нервность, горячность, подчас раздражительность — это черты, детали его характера, но основа его, фон — было широкое любящее сердце. Он сердечно привязывался ко всем своим лаборантам и многим сотрудникам по работам в его лаборатории в университете, а впоследствии к сослуживцам в Палате мер и весов. Он входил в интересы их личной жизни и старался каждому помочь, чем мог. Он особенно был привязан к покойному М. Л. Кирпичеву, который работал у него, когда он делал исследования над упругостью газов. У него работали тогда несколько лет подряд H. Н. Каяндер, Е. К. Гутковская, а также В. А. Гемилиан, Ф. Я. Капустин, Богусский, г-жа Гроссман. Дмитрий Иванович всегда любил также постепенно сменявших друг друга лаборантов своих: Г. Г. Густавсона, Г. А. Шмидта, Д. П. Павлова, В. Е. Тищенко. Печатая свои многочисленные работы, он в предисловии всегда упоминал обо всех своих сотрудниках и всех благодарил. Даже про меня он упомянул раза два в “Толковом тарифе” и в “Заветных мыслях”.
Здесь будет, кстати сказать, что Дмитрий Иванович относился всегда с большим сочувствием к так называемому женскому вопросу: к женскому высшему образованию и труду и доказывал это на деле. Еще в конце 60-х годов он читал лекции по химии на первых Высших женских курсах на Владимирской и устроил первую химическую лабораторию для практических занятий слушательниц у князя Кочубея.
В его университетской лаборатории работали Е. К. Гутковская и Гроссман.
В Палате мер и весов у него работали на штатных местах несколько женщин с высшим и средним образованием, и он очень ценил их работоспособность. Нечего и говорить о том, как сильно и глубоко любил Дмитрий Иванович свою семью, своих детей. Он говорил часто: “Чем бы и как бы серьезно я ни был занят, но я всегда радуюсь, когда кто-нибудь из них войдет ко мне”.
Он говорил также: “Много я в моей жизни испытал, но лучшего счастья не знаю, как видеть около себя своих детей”.
Но Дмитрий Иванович всегда любил и чужих детей всех возрастов. Дети служащих и сторожей в Палате мер и весов всегда бежали к нему, как только видели его во дворе; они знали, что у него найдется для них и ласка, и гостинцы в кармане: яблоки или конфеты. Каждое Рождество в продолжение многих лет Дмитрий Иванович на свой счет устраивал для детей служащих сторожей и рабочих в Палате мер и весов красивую елку с игрушками всем детям.
Обложка книги Д. И. Менделеева «Толковый тариф». 1892 г.
К служащим в доме его, гувернанткам и прислуге, он тоже относился заботливо и сердечно. Они все долгими годами жили у него. Он всегда принимал к сердцу и невзгоды, и радости их.
Несколько лет назад, как-то при мне Дмитрий Иванович пришел к обеду и сказал жене: “А у нас семейная радость. Михайла (его слуга) женится”. Он вообще любил больше семейных служащих и семейным в Палате мер и весов прибавлял по нескольку рублей жалованья.
Дмитрий Иванович любил также и животных: кошек, собак и птиц. Младшая дочь, когда была маленькая, чтобы доставить ему удовольствие, на время дарила ему свою любимую канарейку, и он забавлялся с птичкой и следил за тем, что она делает. Он очень любил также белого попугая, привезенного его сыном-моряком из Индии. Он любил кормить его кедровыми орехами и разговаривать с ним о чае.
Некоторые считали Дмитрия Ивановича скуповатым, но он не был ни скуп, ни жаден, он только понимал цену деньгам, был бережлив и в некоторых случаях даже расчетлив. Он с детства видел, как бились его мать и отец с маленькими средствами, как работала мать для добывания денег для семьи, и, конечно, заработав все своим трудом, понимал и ценил труд и деньги; но ни у него, ни в семье их не было никогда скопидомства и грошовых расчетов. Покупать вещи, книги, картины, рисунки, посуду, одежду, — все это он любил хорошее, первосортное, но терпеть не мог ни в чем так называемого мещанства и буржуазного вкуса.
Очень характерной чертой Дмитрия Ивановича во все время, как я его знала, было то, что он не любил, когда при нем про кого-нибудь говорили дурно, и всегда прекращал этот разговор. Он не любил еще, чтобы его благодарили, и убегал от выражений благодарности или кричал на благодарившего: “Да перестань… Глупости это все… И что там благодарить. Глупости, глупости”.
Некоторые говорили про Дмитрия Ивановича: “У него тяжелый характер”. Другие говорили: “У него беспокойный характер”. И третьи называли его львом в берлоге, который рычит, когда к нему войдешь. Но кто знал его близко и любил, тот знал, сколько доброты и мягкости было в душе этого большого человека.
…С тех пор как я знаю Дмитрия Ивановича, и до самых его последних дней он приблизительно вел дома все одинаковый, простой и труженический образ жизни.
Сон у него был вполне в зависимости от работы в данное время. Иногда он всю ночь работал и вставал тогда поздно, иногда рано ложился, но и вставал рано.
Спал Дмитрий Иванович очень крепко и почти без сновидений, и крепкий сон очень восстанавливал его силы. Он рассказывал, что раз за границей ночью в поезде случился пожар; началась беготня, шум, крики, поезд остановили, но Дмитрий Иванович спал так крепко, что ничего не слышал. Когда он проснулся утром, его сосед англичанин рассказал ему про пожар. “Что же вы меня не разбудили”,— сказал Дмитрий Иванович. “Зачем? Наше купе еще не горело”,— ответил англичанин.
В общем, Дмитрий Иванович вставал поздно: когда не читал лекций в университете, — часов в 11–12, а иногда и позже, потому что часто ложился не ранее 3–4 часов ночи. Он любил работать ночью, когда тихо, дети и семья спят, и ничто его не беспокоит. Утром еще в кровати он неизменно выпивал кружку теплого молока, которую ему ставили на столик около него, и потом вставал с постели.
Когда Дмитрий Иванович жил в университете, он спал в большой комнате, на желтом деревянном лакированном диване с тоненьким тюфяком, а позднее, на частной квартире, на Кадетской линии и на казенной квартире в Палате мер и весов, он спал уже на кровати, но с одним волосяным матрасом. В обеих последних квартирах спальни его были маленькие квадратные комнатки: он любил маленькие комнаты. Встав и умывшись, он уходил сейчас же в свой кабинет и там пил одну-две, а иногда три больших, в виде кружки, чашки крепкого, постного, не очень сладкого чаю. С чаем, он съедал или середину подковы с маком, намазанной маслом, или по два-три бутерброда с икрой, сыром, с ветчиной или колбасой. Поздоровавшись с семьей, он сразу садился работать и работал часов до 5–51/2. Последнее время он никогда почти не завтракал. Если погода была порядочная, он выходил погулять на 1/4 или на 1/2 часа. Он не любил гулять без цели и всегда ходил купить что-нибудь: сладкого, фруктов, рыбу, которую он любил, или игрушки, когда дети были малы, или книги для них.
Обедал он неизменно в 6 часов. Он любил всегда, если у них бывал кто-нибудь за обедом из родных или близких знакомых. Он был очень радушный хозяин.
Ел Дмитрий Иванович всегда необыкновенно мало: немного бульона или ухи, кусочек рыбы или котлету, несколько ложек какой-нибудь каши. У него были свои излюбленные кушанья, им самим для себя придуманные: отварной рис с красным вином, ячневая каша, гречневая каша крутая или размазня, поджаренные на масле лепешки из вареного риса или геркулеса. И этот пищевой режим, эта умеренность продлили его жизнь почти до 73-х лет. Вина он пил всегда мало: полстаканчика легкого красного кавказского вина или бордо. Иногда он пил немного сидру, иногда любил пить домашний квас. Последнее время он совсем почти не пил вина.
За обедом Дмитрий Иванович бывал иногда очень мил и разговорчив, часто говорил о том, над чем работал в это время. Сладкого блюда он никогда почти не ел и часто уходил из-за стола ранее конца обеда. Он целовал жену в лоб и шел к себе в кабинет, откуда присылал с приходившими к нему детьми сладкого или фруктов для всех. У него всегда были запасы десерта для семьи. Если в гостях бывал мужчина, Дмитрий Иванович ждал, но довольно нетерпеливо надо сказать, когда тот кончит третье блюдо, и говорил, забавно морщась, если был в духе: “Ну, пойдемте ко мне… Довольно вам с дамами тут любезничать. Пойдемте, пойдемте, батюшка”.
После обеда, для отдыха, Дмитрий Иванович любил читать или ему читали вслух романы с приключениями, особенно из жизни краснокожих индейцев, а также уголовные романы, из которых всех выше он ставил Рокамболя. “Терпеть не могу этих психологических анализов, — говорил он. — То ли дело, когда в Пампасах индейцы скальпы снимают с белых, следы отыскивают, стреляют без промаха… Интерес есть. Или Рокамболь… Думаешь, он убит. А он, глядишь, воскреснет, и опять новые приключения… Фантазия какая богатая”… Любил он также Жюля Верна, которого перечитывал много раз.
Но, конечно, как человек пытливый и не узкий специалист-ученый, он читал и Шекспира, которого высоко ставил, и Шиллера, и Гете, и Гюго, и Байрона, и наших всех классиков, начиная с Жуковского и Пушкина. Из иностранных поэтов он более всех любил Байрона, и особенно “Тьму”, которую иногда перечитывал, а из русских— Майкова, Тютчева. Вероятно, эти два спокойные созерцательные поэта отвечали часто его настроению. У Майкова он более всего любил и перечитывал иногда “Три смерти”, а у Тютчева любимым его стихотворением было “Silentium”, которое он знал даже наизусть и к случаю иногда недурно декламировал. Иногда Дмитрий Иванович раскладывал пасьянс, пока ему читали вслух. Он всегда сердился, если ему указывали, куда лучше положить карту, он во всем любил самостоятельность.
Отдохнув после обеда, он опять садился заниматься и работал до глубокой ночи.
Иногда по вечерам Дмитрий Иванович любил с приходившими к нему партнерами поиграть в шахматы. Он играл хорошо, но проигрывать не любил и очень редко получал мат. Он играл обдуманно и весь уходя в игру…
…Часов в 9 вечера Дмитрий Иванович пил чай в кабинете у себя из своей большой чашки, как всегда, очень крепкий, с куском булки с маслом или поджаренными лепешками из геркулеса, или из ячневой, или рисовой крупы. Лепешечки эти ставились ему в кабинет на стол на тарелке под стеклянным колпаком. А на ночь, в постели, Дмитрий Иванович опять выпивал кружку теплого молока.
И так шла его труженическая жизнь изо дня в день, из года в год.
Когда Дмитрий Иванович еще читал лекции в университете, то выбирал для них всегда утренние часы, чтобы оставалось больше времени для его научных работ. Только в последние годы он стал читать лекции среди дня и позднее.
Из дома Дмитрий Иванович выезжал изредка, только по делу. В гости он не ездил почти никогда. Прежде бывал только на ежегодных обедах Передвижников и на университетских обедах 8-го февраля.
В театры он ездил очень редко. Помню, что ездил смотреть Сальвини и Стрепетову и слушать “Тангейзера”. Был он также на “Евгении Онегине” и на “Игоре” Бородина, главным образом потому, что автор “Игоря” был друг его юности. Поехал он раз слушать Зембрих, но убежал после первого акта.
Он не любил частых выездов в театры, потому что считал рассеяние помехой в работе. Он находил, что привычка часто ездить по театрам мешает сосредоточиться, приучает искать развлечений извне и заставляет наполнять жизнь “пустяками и глупостями”. Мне часто доставалось в моей молодости за театр.
“Опять в театр! — сердито ворчал он. — Глупости это, матушка. Пустяками занимаешься…”
На выставках картин Дмитрий Иванович, наоборот, очень любил бывать и посещал почти все.
Он любил картины и изобразительное искусство, понимал живопись и ценил ее…
…У Дмитрия Ивановича было еще одно любимое занятие для отдыха — это клеить. Клеил он очень хорошо, чисто и аккуратно. Он наклеивал собранные им коллекции фотографий и гравюр с русских и известных иностранных картин на листы бристольского картона или толстой бумаги, клеил футляры для альбомов и брошюр, коробки, шкатулки, маленькие дорожные ящики, которые он заказывал из фанерок, потом обклеивал сам кожей, и выходили очень прочные ящики. В 1902–1903 гг. перед снятием катаракты, когда Дмитрий Иванович очень плохо видел и одно время не различал даже фигурок на игральных картах, он клеил на ощупь, оклеивал коробки и футляры материей, и работа выходила очень чистая, лучше, чем бы у другого зрячего.
Д. И. Менделеев с дочерью О. Д. Менделеевой-Трироговой и зятем А. В. Трироговым. 1889 г.
Рамки для всех почти портретов знаменитых людей, которые висели в его кабинете, он обделал и оклеил сам, начиная с изображения Иисуса Христа в профиль, считающегося историческим. Все эти гениальные люди в его кабинете смотрят из рамок, сделанных руками тоже гениального человека.
Над столом на высоких полках красного дерева висели фотографии жены, детей и внучки Дмитрия Ивановича в разных возрастах и положениях и фотографическая группа ученых, между которыми находился и он сам.
На стене против стола слева висели копии работы А. И. Менделеевой со старинных портретов отца и матери Дмитрия Ивановича. Мать изображена в старинной прическе с букольками на висках, с короткой талией и в чепце с голубыми бантами, отец написан в профиль. Чертами лица Дмитрий Иванович походил на отца, выражением глаз и лица на мать.
Под этими портретами висели семейные группы и группа художников-передвижников, друзей Дмитрия Ивановича. По середине стены помещался портрет А. И. Менделеевой масляными красками работы Браза в натуральную величину, но мало похожий. Над ним портрет тоже масляными красками, работы А. И. Менделеевой ее отца — донского казака. И. Е. Попова, который готовился быть доктором, но попал на действительную службу на Кавказ, и масляными же красками ее же работы портрет в профиль Дмитрия Ивановича. Она писала его одновременно с художником Ярошенко в 1886 г.
На этой же стене налево висела большая фотографическая группа профессоров физико-математического факультета периода до нового устава 1884 г., самой блестящей поры С.-Петербургского университета, когда профессорами были такие ученые, как Менделеев, Бутлеров, Меншуткин, Чебышев, Сомов, Фаминцын, Петрушевский, Богданов, Бекетов, Вагнер и ректором был Андреевский. Под этой группой висел большой портрет масляными красками работы Ярошенко второго сына Дмитрия Ивановича — ребенком пяти лет. Он в белой русской рубашке сидит в большом кресле и весело и задумчиво смотрит большими светлыми глазами.
Под этим портретом вдоль двух больших окон кабинета между шкафами с книгами стоял все тот же когда-то тиковый, диван, обитый теперь зеленым трипом. На этом диване Дмитрий Иванович отдыхал иногда в последние годы перед обедом и на нем же лежал первые дни своей смертельной болезни. Против дивана была дверь в его спальню, где он скончался. Около письменного стола стояло еще кресло, обитое трипом, для посетителей, а сам Дмитрий Иванович сидел на обыкновенном буковом венском кресле, на спинке которого висел вышитый коврик. На столе лежали и стояли книги всех форматов и величин, корректуры, бумага, стеклянная чернильница, несколько ручек для пера, карандаши, стеклянная с серебряной крышкой коробка для табака с кусочками сырого картофеля, чтобы табак не сох. Дмитрий Иванович курил крученые папиросы, свертывал их сам и не употреблял мундштука, так что второй и третий пальцы его правой руки всегда были желтые от табачной копоти.
Любил он еще хороший чай, который выписывал цибиками прямо из Китая.
Первое впечатление при входе в его кабинет были книги, книги и книги. Они стояли в строго систематическом порядке и все почти были у него переплетены. Уже после его кончины на одной из полок я заметила переплетенные тома Протоколов заседаний 1-й Думы. До созыва второй он не дожил. Книги и портреты гениальных людей — вот все, что украшало и наполняло эту большую заставленную комнату. Когда приходившие смотрели на портреты всех человеческих гениев, собранных Дмитрием Ивановичем, то ясно бросалось в глаза, кого из них он больше любил и ценил.
Так жил Дмитрий Иванович, без малейших буржуазных привычек. Только в гостиной и в столовой у семьи была красивая резная и стильная мебель, но и то вся роскошь состояла главным образом в картинах и эскизах художников.
Не было у него никакой избалованности в привычках, никаких дорогих прихотей: и жил, и умер он в строгой простоте».
Капустина-Губкина Н. Я. Семейная хроника в письмах матери, отца, брата, сестер, дяди Д. И. Менделеева. Воспоминания о Д. И. Менделееве. СПб., 1908.
«…Помню, как Дмитрий Иванович горячился и громким голосом спорил с Бутлеровым и Вагнером по поводу спиритизма, сеансы которого в присутствии иностранного медиума происходили у нас в квартире. Много неприятных минут имел этот медиум, несколько раз уличенный Дмитрием Ивановичем во время сеансов.
Я, тогда десятилетний ребенок, помню только один случай, про который отец на другой день рассказывал нам за обедом.
В комнате, где происходил сеанс, было темно, играл орган, приобретенный для этого по требованию медиума. Медиум, сидевший со связанными руками и привязанный к стулу, должен был очутиться в алькове, затянутом от потолка до пола материей, прибитой по краям гвоздями. В этой темноте и сравнительной тишине отцу послышался подозрительный шорох и звук распарываемой ножом материи. Не долго думая, Дмитрий Иванович зажег спичку, и все увидели медиума, находившегося уже в алькове вместе со стулом и прекрасно зашивавшего материю по шву.
Конечно, последовало смятение среди увлеченных спиритизмом и обморок медиума.
Дмитрий Иванович был большой любитель и ценитель живописи. Его постоянными гостями и, скажу больше, друзьями были художники Крамской, Шишкин, Репин, Ярошенко, Куинджи, Клевер и др. Эти интересные люди собирались у нас каждую среду, засиживались до глубокой ночи, и я, засыпая в детской, слышала гул голосов и веселые взрывы смеха. На этих вечерах всегда служил Антон, умело обнося гостей подносом с чаем, бутербродами и фруктами, которые отец всегда сам выбирал у Елисеева…
У Дмитрия Ивановича были оригиналы картин этих крупных художников, и стены гостиной были украшены их произведениями, а помимо того, он хранил целые коллекции их же работ в папках у себя в кабинете в шкафу.
Три художника-передвижника писали портреты моего отца. Это были Репин, Крамской и Ярошенко. Крамской несколько раз во время сеансов смывал и переписывал глаза, цвет и выражение которых он долго не мог уловить. Глаза у Дмитрия Ивановича были небольшие, глубоко сидящие, синего василькового цвета, смотревшие прямо и настолько проницательно, что забыть их раз увидевшему было нельзя. Тип лица его был чисто русский, прямой нос, прекрасный цвет кожи без окраски, а скорее бледный. Волосы имел он русые, волнистые, густые, спадавшие до плеч, как в то время носили очень многие. Вообще про Дмитрия Ивановича можно сказать, что он был красивый человек, совершенно не замечавший этого и не интересовавшийся этим…
…Дмитрий Иванович первые свои сбережения употребил на покупку имения, приобретя его от князя Дадияни в Клинском уезде Московской губернии. Имение это называлось Боблово (оно носило название по находившейся вблизи деревне, размер его был 400 десятин земли, и стоило оно 16 тыс. руб.). Здесь был старый дом со стеклянной галереей, с запущенным садом и парком…
Через год отец уничтожил старый деревянный дом и выстроил по своему вкусу новый, каменный, очень красивый и оригинальный, в два этажа, с несколькими балконами и крытой стеклянной галереей. Потом завел полное хозяйство, поставленное образцово, с опытными полями, но в Московской губернии, несмотря на различные удобрения, оно приносить дохода не могло и служило лишь дачей, куда мы приезжали весной еще по снегу, оставаясь до глубокой осени.
С нами в Боблове Дмитрий Иванович не проводил всего лета, а оставался в Петербурге или уезжал отдохнуть за границу. Особенно он любил юг Франции, Канн (около Ниццы). Возвращаясь оттуда, он привозил всем массу подарков, не забывая в доме никого…
…Безделья Дмитрий Иванович не выносил, и мы, видя его пример, всегда переходили от одного занятия к другому.
Когда Дмитрий Иванович хотел отдохнуть от умственной работы, он менял занятия: то клеил из кожи и материи всевозможные вещи, то наклеивал в альбомы своей же работы домашние фотографии, снятые им же. При этом клей он варил у себя в лаборатории сам. Он дарил нам эти альбомы и дорожные вещи. Дмитрий Иванович любил читать Жюля Верна, говоря, что всегда отдыхает, читая его произведения. Любил он также романы Александра Дюма, в особенности “Три мушкетера”, часто говоря, что ему, к сожалению, не хватает доблестей этих мушкетеров.
Нам вслух он часто читал былины и Пушкина.
По зимам в Петербурге никогда не гулял без цели, а всегда медленно шел (а чаще ехал) покупать что-нибудь, так как любил иметь дома все для угощения, на которое был щедр. Вообще Дмитрий Иванович имел у себя в доме очень хороший и питательный стол…
…Дмитрий Иванович ежедневно получал массу писем с русскими и иностранными марками. На все, что требовало ответа, Дмитрий Иванович отвечал без замедления, говоря, что иначе он запутается в непосильной работе. Он был нужен всем и всем он отвечал, а сам был один в кабинете со своими мыслями и своими творениями.
Однажды корреспонденция пришла при мне, и я разобрала ее. Ответить надо было лишь на одно письмо. Это было послание из Тулы, от одного хозяина маленькой самоварной мастерской. Письмо было безграмотно написано огромными буквами, с уходившими вниз строчками. Он просил Дмитрия Ивановича дать ему указания, как лудить самовары лучшим составом, так как его полуда плохо держалась. К письму была приложена семикопеечная марка. Я указала отцу на это. А он мне ответил: “Так почти всегда бывает, раз запрашивает простой человек: он всегда шлет марку, для него кажется неудобным вводить меня в расход, а если марка получена, ответ уже обеспечен”, — и продиктовал мне очень коротко необходимые составные части, входящие в хорошую полуду.
В молодые годы Дмитрий Иванович занимался, стоя у конторки, и реже за столом; лишь много лет спустя, после закупорки вен в ноге, он занимался только за письменным столом, всегда очень небольшим, но имевшем около себя этажерки для бумаг. У стола стояло мягкое кресло для Дмитрия Ивановича и другое для посетителя, а дальше было несколько венских стульев. Кабинет весь был наполнен шкафами или просто полками с книгами. Посетителя поражала масса книг и удивительная простота; здесь был только кабинет ученого, ушедшего в тайны науки…»{263}
Менделеева-Трирогова О. Д. Д. И. Менделеев и его семья.
М.—Л., Изд-во АН СССР, 1947.
«Екатерина Ивановна (сестра Менделеева) решила оставить во всех отношениях удобное и даровое помещение у брата, наняла (в ноябре 1877 г.) маленькую квартирку из четырех комнат, переехала с нами туда.
Дмитрий Иванович приходил к нам на 4-ю линию. У себя он устраивал вечера по пятницам для нас, молодежи: двух студентов, братьев Капустиных, их товарищей Бесселя и Ленци, О. А. Лагоды, Н. Я. Капустиной и меня. Много читали и говорили там, главным образом Дмитрий Иванович. Живостью и энергией Дмитрий Иванович не только не уступал молодежи, но далеко оставлял ее за собой. Так проходило время. Дмитрий Иванович не только не пропускал случая доставить нам что-нибудь интересное. Он хотел облегчить мне со временем доступ в художественный мир, для чего начал посещать выставки, мастерские художников, знакомиться с ними и увлекся так, что начал покупать картины. Художники стали бывать у него, и скоро начались очень известные “Менделеевские среды”. Бывали на них постоянно все передвижники: Крамской, Репин, Ярошенко, Мясоедов, Кузнецов, Савицкий, Вл. Маковский, М. П. Клодт, Максимов, Васнецовы, Суриков, Шишкин, Куинджи, Киселев, Остроухов, Волков, Позен, Лемох, Прахов, Михальцева. Из профессоров университета чаще других А. Н. Бекетов, Меншуткин, Петрушевский, Иностранцев, Вагнер, Воейков, Краевич. Дмитрий Иванович так вошел в художественный мир, что был избран впоследствии действительным членом Академии художеств. На среды приходили без особых приглашений. Художники приводили новых, интересных чем-нибудь гостей. Бывали братья Сведомские, когда приезжали из Рима, Котарбинский, В. В. Верещагин и многие другие. Пробовал Дмитрий Иванович привлечь из Академии Чистякова, Орловского и М. К. Клодта, но Чистяков слишком расходился во взглядах на искусство с передвижниками. У Дмитрия Ивановича он бывал, но не по средам. Среды эти художники очень любили. Здесь сходились люди разных лагерей на нейтральной почве. Присутствие Дмитрия Ивановича умеряло крайности. Здесь узнавались все художественные новости. Художественные магазины присылали на просмотр к средам новые художественные издания. Иногда изобретатели в области искусства приносили свои изобретения и демонстрировали их… Иногда на средах вели чисто деловые беседы, горячие споры, тут созревали важные товарищеские решения вопросов. И иногда бывали остроумные беседы, и даже дурачества, на которые художники были неисчерпаемы. Кузнецов великолепно представлял жужжание летающей мухи, Позен — проповедь пастора и разные восточные сцены, М. П. Клодт танцевал чухонский танец, и все имели огромный запас рассказов из своих поездок, столкновений с народом и представителями высших сфер. Иногда приносили новости, журнальные статьи, не пропущенные цензурой. Атмосфера, которую Дмитрий Иванович создавал, куда бы ни появлялся, высокая интеллигентность, отсутствие мелких интересов, сплетен делали эти среды исключительно интересными и приятными…
В группе художников выделялся оригинальностью Архип Иванович Куинджи. Всей душой любивший, кроме своего искусства, товарищей, он был постоянным посетителем кружковых собраний и деловых, и семейных.
Я познакомилась с Архипом Ивановичем, когда была еще ученицей Академии художеств и жила у сестры Дмитрия Ивановича.
Помню, Дмитрий Иванович пришел к нам как-то необыкновенно оживленный и предложил идти в мастерскую Куинджи смотреть его новую картину: “Ночь на Днепре”. Сам он уже видел и был в неописуемом восторге. Мы быстро оделись и отправились с Дмитрием Ивановичем на Малый проспект Васильевского острова, где жил Куинджи. Нам открыла дверь средних лет дама, она шепотом просила нас пройти в гостиную и подождать, так как в мастерской был великий князь… Дама, оказавшаяся женой Куинджи, ввела нас в небольшую комнату… Усадив нас, жена Архипа Ивановича стала нам подробно рассказывать, все шепотом, о посещении великою князя. Вдруг раздался громкий могучий баритон: “Да где же он? Да куда же он?” Двери распахнулись, и появился сам Архип Иванович Куинджи. Напрасно мы шептались, Архип Иванович громко восклицал и тащил нас в мастерскую, где он оставил великого князя; введя туда, он просто назвал нас великому князю.
Великий князь оставался несколько минут. После его отъезда мы долго сидели перед картиной, слушая Дмитрия Ивановича, который говорил о пейзаже вообще.
После нашего посещения мастерской Куинджи я видела его вместе с другими художниками… на “средах” у Дмитрия Ивановича.
Наша дружба с Куинджи продолжалась до конца жизни Архипа Ивановича. Мы знали все, что с ним происходило, — его мысли и планы. Часто он играл с Дмитрием Ивановичем в шахматы.
Я любила следить за их нервной, всегда интересной игрой, но еще больше любила, когда они оставляли шахматы для разговора.
Во время болезни глаз Дмитрий Иванович все-таки не мог сидеть без дела и начал клеить ощупью всевозможные вещи, что он делал и раньше в минуты отдыха от утомительных умственных напряжений: чемоданы, рамки, столики. Все это сделано замечательно правильно. Принадлежности для кожаных работ Дмитрий Иванович всегда покупал в одном и том же магазине на Апраксином рынке. Раз, когда он, сделав покупку, выходил из магазина, какой-то бывший в магазине покупатель спросил купца: “Кто это?” Купец с важностью ответил: “А это известный, знаменитый чемоданных дел мастер!”
В 1904, г. 27-го января, исполнилось 50 лет научной деятельности Дмитрия Ивановича и ему исполнилось 70 лет.
Многочисленные депутации приезжали целый день: от университета, женских курсов, на которых Дмитрий Иванович в начале их существования читал бесплатно, Горного института, Технологического, от разных ученых обществ и даже от Академии наук.
Но Дмитрий Иванович был грустен, нервен. В эту ночь было получено известие, что началась Японская война.
Приветственные телеграммы и письма были присланы Дмитрию Ивановичу в тот день со всех частей света. Вскоре после юбилея он стал отвечать на них частью сам, частью через секретаря. Надежда Яковлевна, его племянница, слышала, как он сказал: “Не могу я напечатать в газетах, что не имею возможности поблагодарить лично, потому что я имею эту возможность”. Вечер этого дня Дмитрий Иванович провел исключительно с нами.
Не буду описывать событий 1905 г. — они всем известны. Упомяну только об одном эпизоде. Когда началось шествие во главе с Гапоном к Зимнему дворцу, несметные толпы наводнили не только те улицы, по которым проходило шествие, но все соседние. Все ходили бледные и тревожные. У нас в Палате было то же, что и везде, — ожидание и тревога. Дети сидели дома. Вдруг Дмитрий Иванович, который в последние годы буквально никуда не ездил, зовет служителя Михайлу и посылает его за каретой. Он был в таком состоянии, что спрашивать его ни о чем нельзя было. Карету подали. Дмитрий Иванович простился с нами и уехал с Михайлом “куда-то”. Только через 6 часов они возвратились… Михайла рассказывал, как их нигде не пропускали, и они кружили по разным глухим местам, чтобы пробраться к дому Витте на Каменноостровском проспекте. Витте был дома и принял Дмитрия Ивановича. Возвратясь домой бледный, молчаливый, он снял в кабинете портрет Витте и поставил его на пол к стенке (с тем, чтобы убрать его совсем) и сказал: “Никогда не говорите мне больше об этом человеке”. Из страха вызвать волнение я никогда не расспрашивала о том, что произошло во время посещения им министра финансов Витте.
Дмитрий Иванович всегда был как будто в состоянии душевного горения. Я не видела у него никогда ни одного момента апатии. Это был постоянный поток мыслей, чувств, побуждений, который крушил на своем пути все препятствия.
Если он бодрствовал — он горел. Устав, он спал и таким крепким сном, какого мне не случалось видеть ни у кого и никогда. Раз как-то после долгой работы он лег днем и просил его не будить. Только что он заснул, как из книжного магазина пришли за книгами. Склад книг был в небольшой комнате рядом с той, в которой Дмитрий Иванович только что заснул. Я отказалась дать книги из страха, что артельщики разбудят его. Узнав, в чем дело, они обещали взять книги без малейшего шума. Я согласилась, и стала за ними следить. Сняв сапоги, они тихо вошли и осторожно снимали стопы книг, перевязанных веревками, говорили пантомимой, даже шепотом боялись. Им было необходимо взять хотя бы четыре-пять стоп. Я стояла, затаив дыхание. Вдруг веревка у одной стопы оборвалась, и книги со страшным грохотом упали на пол. Мы замерли. Что будет? Но в комнате Дмитрия Ивановича тишина. Потихоньку иду взглянуть. Дмитрий Иванович спокойно и крепко спит, даже не перевернулся. Не знаю, как объяснить такой сон у исключительно нервного человека.
Необычный дух Дмитрия Ивановича вылился в необычайной форме. Вот почему многие его не понимали. Он никогда не думал о том, какое впечатление производит на других, и говорил и делал все по движению сердца и “по своему крайнему разумению”, как он говорил.
Многие считали его характер невыносимым и тяжелым. Он легко раздражался и кричал, но тотчас и успокаивался. Я помню, как в самое первое время моего замужества, кто-то пришел к нему по делу. Я сидела в соседней комнате за работой. Вдруг слышу раскаты громового голоса Дмитрия Ивановича. Страшно испуганная, я, бросив работу, убежала к себе и зарыла голову в подушки, чтобы ничего не слышать. Через несколько минут, со страхом освободив голову из-под подушки, услышала привычный, добродушный голос Дмитрия Ивановича. Он мирно и весело разговаривал с тем же посетителем.
Потом я, как и все окружающие, знавшие его добрую душу и широкое сердце, привыкла к этой особенности его характера. Иногда он раскричится на лаборантов, на прислугу, на товарищей, на любого знакомого, на министра и сейчас же мирится и улыбается своей мягкой доброй улыбкой.
Как-то на лекции досталось от него за какую-то неисправность при опытах служителю Семену. Дмитрий Иванович кричал. Лекция окончилась. Он пришел в кабинет, сел на свое обычное место отдохнуть. Вдруг вспомнил, что кричал на Семена. Вскочив, побежал через лабораторию, внутренними ходами к Семену. Нашел его, стал перед ним, поклонился и сказал. “Прости меня, брат Семен”. К сожалению, в характере Семена была некоторая манерность и словоохотливость. Обрадовавшись, случаю блеснуть тем и другим, он начал: «Оно, изволите видеть, Дмитрий Иванович, так сказать, оно конечно», — тянул он. Но темп Дмитрия Ивановича был другой: “Ну, не хочешь, так черт с тобой!” Живо повернулся и убежал.
Сам он не придавал никакого значения своему крику.
Некоторые говорили про Дмитрия Ивановича, что у него тяжелый характер, сравнивали его со львом в берлоге, который рычит, когда к нему войдешь. Все думавшие так не знали, сколько доброты и нежности было в душе Дмитрия Ивановича. Он был полон контрастов.
Вспоминая многогранную, богатую натуру Дмитрия Ивановича, не могу не упомянуть еще одну особенность. Огромный здравый смысл, реализм и — вера в интуицию. Если ему предстояло решить какой-нибудь затруднительный, важный жизненный вопрос, он быстро-быстро своей легкой стремительной походкой входил, говорил, в чем дело, и просил сказать по первому впечатлению мое мнение. “Только не думай, только не думай”, — повторял он. Я говорила, и это было решением. Были случаи, когда ему не нравилось мое мнение. “Ах, зачем ты так сказала!” — жалобно говорил он. “Да ты не слушай, сделай, как тебе кажется лучше”. — “Нет, уж нет!” Он говорил, что как-то не послушался и потом жалел.
Он сердечно привязывался ко всем лаборантам и сотрудникам по работам в его лаборатории в университете, а потом в Главной палате мер и весов.
Наружность Дмитрия Ивановича известна по его многим удачным и неудачным портретам. Но все же ни фотографии, ни портреты не могут передать разнообразия выражений, жизни лица. Очень удачными я считаю портрет, снятый Карриком в 1881 г., все портреты, снятые Ф. И. Блумбахом в Палате мер и весов, и довольно удачная фотография Мрозовской. Портреты, сделанные нашими художниками: Крамским, Ярошенко и Репиным, — не могу назвать вполне удачными. В портрете Крамского похож рот и волосы, но глаза и выражение лица неудачны, у Ярошенко схвачен цвет волос и бороды, но выражение совсем не похоже. Портрет И. Репина писан после смерти Дмитрия Ивановича и не может назваться удачным. Бюст И. Я. Гинцбурга передает в общем, но в частностях есть отступления от натуры: нос у Дмитрия Ивановича был прямой и красивый, рот не выдавался так, как в бюсте Гинцбурга, и тоже был правильно очерчен, но с некоторых поворотов есть большое сходство».{264}
Менделеева А. И., урожденная Попова (1860–1942) — вторая жена Д. И. Менделеева, художница.!]
Менделеева А. И. Менделеев в жизни.
М., Изд. М. и С. Сабашниковых, 1928.
1
С 1905 г. Центральный статистический комитет начал издавать, благодаря своему директору г-ну Золотареву, «Ежегодник России»; за «год первый» взят 1904 г. Будем надеяться, что это издание восполнит ощутимые пробелы в своде сведений о современном положении нашего отечества.
2
Лишь малая доля множества чисел, приводимых в таблицах из переписи, взята из нее прямо, большинство же составляет сумму многих чисел, иногда до 40 и более, потому что я старался сократить число цифр и сделать их выразительными. Всякий, кто захочет повторить — ради поверки — мои расчеты, убедится на деле, что хлопот с ними у меня было много. С расчетами, относящимися до центра и карты, их было и того более.
3
Желательно, однако, чтобы при новой (второй общерусской) переписи этого не повторилось.
4
Издание Центрального статистического комитета «Движение населения Европейской России на 1897 г.» (1900) дает на 100 жителей в среднем (в процентах):
Так как в Азиатской России женщин меньше, чем мужчин, да и малых детей пропорция меньше, чем в Европейской России, и так как прирост вообще непостоянен, то во всех отношениях осторожнее или вероятнее принять для всей империи прирост около 1,5 % в год. Надлежащее число современного прироста населения России даст только вторая общая перепись. Считаю очень важным обратить здесь внимание на то, что такого большого «естественного» прироста, какой найден для 1897 г. в Европейской России (1,81 %), ни для одной страны до сих пор неизвестно, хотя в таких странах, как С.-А. С. Штаты (Северо-Американские Соединенные Штаты) и Аргентина, привлекающих переселенцев, «действительный» прирост, представляющий сумму «естественного» (равного разности рождений — смертей) прироста с числом прибывших из других стран, бывает и выше. Годовой же прирост в 1,5 % известен, например, для Германии за последние годы. Замечу далее, что в Финляндии, судя по переписям (Статистич. ежегодник Финляндии на 1905 г. Гельсингфорс. С. 8), было всего жителей в 1892 г. 2,43 млн, в 1897 г. 2,60 млн, в 1902 г. 2,78 млн, т. е. прирост равнялся 1,35 %. Для выяснения дела укажем еще на явную убыль (преимущественно от выселения, определяемого множеством влияний) народа в Ирландии, где в 1871 г. жило 5,4 млн, в 1881 г. 5,2 млн, в 1896 г. 4,7 млн, а в 1901 г. осталось только 4,46 млн. А так как всем известно, что есть народы, остановившиеся в приросте и даже вымирающие, и что большая прибыль народа указывает нечто иное, чем убыль или остановка, и тут есть над чем подумать. Во всяком случае, тут дело не в пресловутых видах «свобод», особенно политических, а в чем-то гораздо более важном, о чем нередко забывается. Предмет этот, как и многое иное, далее лишь упоминаемое, достоин подробнейшего разбора, но здесь считаю такой разбор неуместным.
5
Когда годовой прирост составляет 1,5 %, тогда удвоение числа жителей происходит в 46 1/2 года, а через 155 лет число жителей возрастает в 10 раз, т. е. в 2052 г. жителей в современной России будет 1282 млн, если до этого времени сохранится прирост в 1,5 %. Если прирост принять в 18 чел. на тысячу, как получилось для 50 губерний и к 1900 г., то удвоение произойдет в 38,8 года, а возрастание народонаселения в 10 раз совершится всего в 129 лет, т. е. тогда в 2026 г. (через 120 лет от нашего времени) должно быть в России 1282 млн жителей. Но и тогда всей земли на душу придется в России около 1,5 десятины, а годной для земледелия — около 1 десятины, т. е. больше того, что теперь имеют англичане, китайцы и т. п. Это добро надо сохранять уже ради одной любви к детям.
6
Земледельческо-сельскохозяйственная деятельность людей, составляя великий успех начального состояния человеческого общества, при его развитии, определяемом прежде всего умножением народонаселения (см. мои «Заветные мысли»), непременно должна с течением времени падать в своем большом значении не потому только, что на всех земли становится недостаточно и труд над землею становится все меньше надобным, но и потому, что поприще других видов промышленности (горной, ремесленной, фабрично-заводской, торговой, профессиональной, служебной и многих иных видов) неограниченно велико для трудового заработка на пользу, спрос и потребу общую, что отвечает (а не противоречит) врожденному людям стремлению к ничем — кроме личной воли или разве увлечений — не ограниченному размножению. Люди понемногу инстинктивно поняли, что для них когда-нибудь придет — через развитие других видов промышленности и городской деятельности — время освобождения от земельной зависимости, неизбежной для животных, как и для растений, что когда-нибудь помимо этих последних сумеют и уловить солнечную энергию, и получить — на заводах и фабриках — питательные вещества. Совершенно мне не свойственны подобные отвлеченные и далекие посылки, но они одни дают возможность понять то, что теперь, в нашу «промышленную» эпоху, совершается во всем мире. Если я вскользь касаюсь здесь теперь подобных вопросов, то лишь по той причине, что у меня с разных сторон, здесь и теперь, спрашивают ответа именно на вопросы подобного рода. Сам я, уже старик, не могу отречься от любви и к сельскому быту, и к земледелию, но я полагаю, что понимаю дух времени и предстоящее. Поэтому и не могу не высказаться, заметив, — без всяких уступок и в явном противоречии с социалистами, коммунистами и всякими иными политиканствующими, — что суть дела, по мне, вовсе не в общественно-политических строях и передрягах, а в таком явном умножении народонаселения, которое уже не укладывается в прежние сельскохозяйственно-патриархальные рамки, создавшие Мальтусов и требующие войн, революций и утопий. Для меня высшая или важнейшая и гуманнейшая цель всякой «политики» яснее, проще и осязательнее всего выражается в выработке условий для размножения людского.
Из сказанного читатель видит, что я не стесняюсь говорить отрывочно и лично от себя, но прошу заметить, что такую «отсебятину» я стараюсь (но не всегда успеваю) включать в сноски, предлагаемые в трудно читаемом мелком типографском наборе. Мне все время кажется, что я в последний раз говорю с немногочисленными моими читателями, а потому многое пишу, не развивая, просто спеша.
7
У России так много берегов Ледовитого океана, что нашу страну справедливо считают лежащей на берегу этого океана. Мои личные пожелания в этом отношении сводятся к тому, чтобы мы этим постарались воспользоваться как можно полнее и поскорее, сперва со стороны достижения Северного полюса, о котором человечество так долго и безуспешно хлопочет, а потом со стороны правильного торгового движения. То и другое возможно выполнить с успехом, если приложить и труда, и разума, и средств в достаточном количестве. Пути и способы найдутся, если задачу преследовать настойчиво и с любовью, непременно начиная с достижения полюса, а ничуть не с практического (торгового) конца, потому что только на задачу, подобную достижению полюса, найдутся многие преданные люди, а они попутно решат и вторую задачу. Лет десять тому назад сам я с адмиралом С. О. Макаровым рвался к выполнению первой задачи, да вторая много помешала осуществлению. Если бы хоть десятая доля того, что потеряно при Цусиме, была затрачена на достижение полюса, эскадра наша, вероятно, пришла бы во Владивосток, минуя и Немецкое море и Цусиму, а главное, было бы много опытных моряков, привыкших взрывать сопротивляющиеся массы, плавать под водой и вести бой с природой и людьми силою осторожно-смелой предусмотрительности. Словом, по мнению моему, в нашем морском деле — для его успешного и верного движения вперед — лучше всего на один из первых планов поставить завоевание Ледовитого океана, хотя и уверен, что никакая «комиссия» до такого решения не дойдет, потому что комиссии и парламенты «Америки не открывали» и не откроют, хотя необходимы как фабрики для переделки добытого, если победили твердыни гор, надо и льды побороть, а у нас их больше, чем у кого-нибудь. А около тех льдов немало и золота, и всякого иного добра. Рад был бы там — у полюса — помереть, ведь не сгниешь.
8
Конечно, существуют народности, подобные евреям и цыганам, не имеющие своей страны и лишенные своей государственности, но эти бродячие пережитки какого-то прошлого, еще возможные в наше переходное (от эпохи «новой» истории к «новейшей») время, наверное, не выживут (сольются) столетий, наступивших с XX веком, если не обособятся каким-либо способом, например тем, который предлагают сионисты. Есть глубокий смысл в том представлении, что человек создан из земли. Без нее немыслимы и заводы, производящие питательные начала, упомянутые в одной из сносок. А так как на одном месте земли можно жить союзно, но нельзя быть в одно время многим, то смысл государства и относящейся к нему земли чем дальше, тем будет стоять тверже и прочнее, пока все непрочное (пожалуй, даже — порочное) не сольется с прочным, охватывающим мир. Количество людей должно под конец быть пропорционально количеству земли. Не оттого ли мы, русские, как показано выше, размножаемся сильнее иных соседних народов, что у нас земли все же больше, чем у них? Этого не надо забывать, это наше добро.
9
Густоту населения нередко выражают числом жителей, приходящихся на 1 кв. версту (или на иную большую единицу площади), но при редком населении это очень невыразительно (например, в Якутской области на квадратную версту — 0,08 жителя), а главное — мало говорит русскому уху, тогда как число десятин, приходящихся на душу, понятно сразу; да и дроби приходятся на землю, а не на людей. Главная же моя цель в том, чтобы отрезвить верхоглядов, полагающих, что не природа быта, а одно своекорыстие объясняет у нас скудость земельных наделов.
10
Некоторые плачутся о том, что прежние чисто земледельческие порядки и в России переходят в промышленно-земледельческие, явно показывая этим, что ничего не понимают в необходимости совершающейся во всем мире промышленной эволюции, определяемой прежде всего приростом населения. Или не хотят ли новые Мальтусы остановить этот рост? А по мне, чем теснее, тем дружнее. Деток же не только надо любить, но и жалеть. Иначе ничего уже не понять.
11
Число солдат, как показывает подсчет, не объясняет (помимо Варшавы) большого перевеса мужчин над женщинами в одних губерниях и женщин над мужчинами в других. Тут причины глубже. При этом напомню давно подмеченный факт, что у евреев и родится мальчиков процентов на 30 больше, чем девочек, и выживает больше, а до глубокой старости все же доживает почти всюду гораздо более женщин, чем мужчин.
12
Однако, к великому сожалению, никакая перепись не может вычислить или отделить не только всех делающих полезное или подобное другим от занятых лишь собой, но даже и тех, которые полезное или надобное другим безумно или «себе на уме» разрушают. Иными словами, зла невозможно счесть. Многим кажется даже, что зло родится, ничем не возмещаясь. По этому поводу мне припоминается, что Лао-цзы, известный китайский мудрец, живший лет за 600 до Р. X., уже проповедовал великую пользу возмещать добром за зло. Лет на сто позднее его жил другой знаменитый китайский мудрец Кунфун-цзы, или, проще, Конфуций. Его и спросил один из учеников при собеседовании: «Аты что нам на это скажешь?» Конфуций ответил сперва вопросом же: «А чем же станем мы тогда платить за добро?» Однако прибавил, говорят: «Мне кажется, что за зло довольно платить справедливостью». Если бы я был в числе слушателей, то на утверждения Конфуция попросил бы его определить справедливость, уверенный в том, что ответ мудреца или не выдержал бы критики веков, или состоял бы из уверток. Что же касается вопроса, сделанного Конфуцием, то на него, мне кажется, можно было бы ответить, рекомендуя платить за добро уважением и почитанием, а главное — заквитыванием зла добром, так как во всяком случае добро составляет противоположение злу и как плюс может погашать минус, производимый злом. Общий плюс трудящихся, таким образом, гасит минусы, определяемые как «физическими», так и всякими иными «недостатками», которых юридическая «справедливость» измерять отнюдь не может, хотя и должна к этому стремиться. В виде иллюстрации прибавлю, что никак не могу считать не только мудрецами, но даже порядочными счетчиками всех тех, которые видят и помнят только зло, забывая или не поминая добра. У нас-то ныне таких множество, не столько судя по частным отношениям, сколько по общественным; забывают много правительственного добра. Называют таких часто злыми, но правильнее считать их слепыми и пожалеть.
13
Для Финляндии оно неизвестно по переписи, а потому, ради однородности данных, я счел возможным принять его одинаковым в процентном отношении к общему числу жителей, как во всей империи.
14
Во второй главе моих «Заветных мыслей» (1904) численно доказано, что действительный средний прирост народонаселения во всем мире в прежние века был много менее современного, так как, будь прежний прирост равен нынешнему (т. е. 1 % в год), лет за 800 на всем свете народу было бы меньше, чем жило в одном Вавилоне.
15
В Китае — без Монголии, Маньчжурии, Тибета и китайского Туркестана — 407 млн жителей, а земли 1,5 млн англ. кв. миль, а так как англ. кв. миля содержит 2,276 кв. версты, или 237 десятин, то в самом Китае 356 млн десятин и на душу приходится 0,87 десятины. В Англии (без Шотландии, Ирландии и т. п., но с Валлисом) на 32,5 млн жителей 58,324 кв. миль земли, т. е. 13,8 млн десятин, следовательно, на жителя приходится 0,42 десятины.
16
Но я не думаю, что когда-нибудь переселение в буквальном смысле слова совершенно прекратится: будут переселяться единицы, но не народы и не целыми деревнями и т. п., как теперь у нас или внутри С.-А. С. Штатов. Перемещение центра (гл. II) это будет отчасти показывать.
17
Между правдой субъективно-людской и объективный Божеской много существенных различий, хотя есть и пункты сходства. Важнейшее различие, мне кажется, в том, что первая относительна и временна, вторая же безусловна и со временем постепенно — без всяких насилий — только утверждается. Такова — правда вращения Земли, хотя видимость или субъективно-людская правда ежедневного вращения Солнца и годовых его перемещений на небе несомненна и с уверенностью может быть утверждена большинством голосов. Ограничиваясь указанным, считаю, по нашему времени, очень полезным сообщить, что сам лично (прожив всю эпоху толстовских преобразований у нас учебного дела) не раз слышал горячие речи как от самого графа Д. А. Толстого, так и от его таких приспешников, какими были профессора Любимов и Георгиевский, о «примере всей Зап. Европы» и о «свободе преподавания», когда речь заходила о вводимых тогда (очевидно, очень вредных) изменениях гимназического и университетского устройства. С какой бы стороны ни шли, каким бы большинством или абсолютизмом ни поддерживались субъективно-людские аргументы и утверждения, они не становятся через это объективнее и ближе к истине. Высказывал я и тогда то же, что повторяю и здесь.
18
Те точки зрения, с которых становится очевидным глубокое различие между работой и трудом, дают возможность сразу видеть ошибочность основных посылок коммунистов и социалистов, полагающих прежде всего что полезности производятся исключительно работой, тогда как в их создании более всего участвует именно свободный труд, всего яснее видимый в изобретательности, которую уже ни под каким углом зрения нельзя ни смешивать, ни отождествлять с работой. Свобода истинная и труд — понятия родственные.
19
Мне бы хотелось даже, чтобы выражения, столь часто встречающиеся, «труд бесполезный», или «вредный», заменялись бы словами «бесполезная», или «вредная», «работа». Трудности и условность начинаются с толкования слов: польза, потребность, спрос и т. п. Но я не вдамся в эту область, считая подобную работу бесполезной, хотя и отвечающей существующему на нее спросу.
20
Во всем свете в год добывают золота около 24 тыс. пудов, ценою около 500 млн руб. Годовая добыча каменных углей достигает в мире уже до 5 млрд. пудов, и он стоит уже не менее 500–600 млн руб.
21
В С.-А. С. Штатах (без Сандвичевых островов) в 1900 г. было 76 млн жителей и в 160 городах жило 19,7 млн, или 26 %. Во Франции в 1901 г. в городах жили 15,96 млн, а в деревнях 23,00 млн чел., следовательно, городских жителей (на 38,96 млн) почти 41 %, и пропорция горожан, как повсюду, возрастает ежегодно и непрерывно, но едва ли и за 300 лет назад не была выше нашей. В городах Англии оказывается уже более 2/3 всех жителей.
22
Скажу здесь вкратце, что и в России эта борьба уже начата, хотя нам сперва лучше бы было позаботиться об увеличении числа фабрик, а потом легко издавать законы, регламентирующие безвредность их для окрестных жителей. Минуя должные начала, многое у нас берут с другого, так сказать хвостового, конца.
23
Числа, это доказывающие, приведены у меня в сочинении «Заветные мысли» (1903. С. 145).
24