Закатные гарики. Вечерний звон (сборник) Губерман Игорь
И в одном лишь месте этой книги я насторожился и поежился. В истории евреев автор книги принялся усматривать некий сценарий, умысел, прозрачную причинность поведения рассеянного по всему миру народа. Я прочитал, что всюду и всегда евреи были пламенной энергетической поддержкой той стратегии выживания, которую себе избрало человечество. Увы, подумал я, поскольку вспомнил об участии евреев в сотворении того кошмара, что обрушился в двадцатом веке на Россию. И не только в самой революции, но и в создании империи, которая занимала одну шестую часть света, но источала пять шестых вселенской тьмы.
Я выпил кофе, покурил и осознал, что я не прав, они ведь воспалились тем же, чем был напрочь ослеплен и весь народ российский: равенством, свободой, справедливостью, иллюзией, что Царство Божие можно построить на земле своею собственной рукой любыми средствами. А что касается их дьявольской активности, то что ж: Россия заплатила очень дорого за то, что столько лет накапливала всю энергию народа за глухой чертой оседлости.
Зато при чтении другой главы я благодарно и сентиментально улыбался от нахлынувших воспоминаний давних лет. Автор книги обсуждал идеи генетика Эфроимсона – имя это еще встанет в один ряд с великими гуманистами нашего жестокого времени. Владимир Павлович Эфроимсон евреем был типичным для России, ибо был отъявленным русским интеллигентом. И ученым был великим. Всю войну провоевал, потом шесть лет просидел в лагере (где был на общих – гибельных работах), уцелел, по счастью, снова занялся наукой. А сидел он, кстати говоря, – за «клевету на Советскую армию» – припомнили ему, как в сорок пятом году он подал рапорт в Военный Совет армии о массовых изнасилованиях немецких женщин. А на самом деле – не за тот трехлетней давности проступок был он осужден, а за проявленные снова мужество и донкихотство. Написал на этот раз Эфроимсон в Отдел науки Центрального комитета партии записку (на трехстах страницах) – «О преступной деятельности Т. Д. Лысенко». Это в сорок-то восьмом году! Был редкого бесстрашия этот совсем по виду не могучий человек. А в семьдесят первом году в журнале «Новый мир» была опубликована его статья «Генетика альтруизма» – очень долго (и насмешливо порой, так недостоверно и наивно показалось это всем в те годы) обсуждала ту статью российская интеллигенция. Генетик Эфроимсон написал о том, что человечество выжило благодаря генам альтруизма, благодаря тому, что в нас заложены не только гены эгоизма, но и гены, нам диктующие и сочувствие, и взаимопомощь, и поддержку друг друга. Он убедительно показывал (доказывал), что в нас заложено стремление к добру и человечности столь же активное, как и стремление к агрессии и превосходству. Иначе не выжил бы человек на этой планете. Это не было противоречием Дарвину с его естественным отбором (то есть выживанием сильнейшего), а было важным добавлением к пониманию устройства человечества. На том пути, который в муках и крови нащупывает хомо сапиенс, чтоб сохраниться, все сильней звучит мотив поддержки и взаимопомощи. Древние начала этого мотива – в Книге книг.
И тут я отвлекусь, поскольку знал Эфроимсона лично и про одну беседу нашу непременно должен рассказать. Мы разговаривали у подъезда его дома на проспекте Вернадского. Очень было холодно и ветрено, стояла ранняя весна семьдесят девятого года. Владимир Павлович закончил свою книгу хоть недавно, только получить уже успел отказ в издательстве (каком – не помню). И притом – категорический отказ. В котором было уверение, что в советское издательство – любое! – с этой книгой лучше не соваться. В большом унынии мне это излагал невероятный оптимист Эфроимсон.
– Владимир Павлович, – сказал я осторожно, но, как мне казалось, убедительно, – тут нету никакой беды и все естественно. Давайте копию, и я смогу ее переправить в какое-нибудь тамиздатское издательство. Книга ваша выйдет незамедлительно, вы сами это знаете.
– Я не могу и не хочу, – сказал Эфроимсон тоскливо. – Я, поверьте мне, нисколько не боюсь, но я тут жил и тут умру, и книга моя выйти должна тут.
О, как я знал, что он и вправду не боится! Помнил про его бесстрашное письмо против Лысенко, помнил, как лишился он работы из-за подписей в защиту осужденных, он всегда открыто говорил, что думал, а сейчас он зябко ежился и с непонятным мне упорством повторял:
– Я – русский ученый и имею право свою книгу здесь издать. Спасибо за сочувствие и за готовность мне помочь, как раз об этом книга и написана.
Я тогда пожал плечами и простился. Знаю, что такое предлагали и другие. Но Эфроимсон не согласился. Книга его вышла в свет через десять лет после его смерти. Но в России, как он этого хотел.
Вернусь теперь я снова ненадолго к этой книжке «Воплощенный миф», полезно и благодарно мной прочитанной. Рассказывали мне в Москве, что многие коллеги автора изрядно потоптали его труд. Наверно – за сочувственное описание истории евреев, что, конечно, и научно слабо достоверно, и звучит слегка обидно, и вообще не ко времени. А потоптав, опять затеяли свои бесплодные дебаты и дискуссии о странно сохранившемся и малопривлекательном народе.
Если признаться честно, мне давно уже наскучили все эти прения, поскольку для меня еврейская загадка очевидна и прозрачна, как кристалл. А дело просто в том, что древние греки довольно сильно ошибались, подсчитывая в окружающем их мире число стихий. Они их обнаружили всего четыре: воду, огонь, воздух и землю. Пятая осталась незаметна им, поскольку вид имеет слабо отличимый от остального человечества, а свою тайную природу раскрывала очень постепенно. Тем более что материальны, ощутимы и познаваемы только результаты проявления этой пятой стихии, ибо носит она некий умственно-духовный характер, отчего и не была обнаружена греками. Подобно остальным четырем, она различна по размаху и воздействию, но только ведь и ураганный смерч весьма отличен от легкого ветерка на закате, а слабое мерцание тлеющего полена мало походит на родственное ему полыхание раскаленной солнечной плазмы. Но несомненно участие пятой стихии во всей обозримой истории человечества, ибо стихия эта – пособник и ускоритель развития человечества, хочет оно того или не хочет (что вполне естественно для слепой природной стихии). Если мы начнем со времени, когда мудрые греки проморгали это явное явление природы, то достаточно упомянуть рожденную этой стихией Библию. Однако далее последовало христианство, вышедшее из того же источника. А в седьмом веке новой эры, вдоволь наслушавшись в караван-сараях библейских и христианских историй, сорокалетний Магомет ощутил в себе призвание пророка. То единобожие, которое он начал проповедовать, было целиком основано на том, что он услышал от погонщиков верблюдов и запомнил. И недаром все святые – основатели иудаизма (и Христос, поскольку он для Магомета был с иудаизмом неразрывно связан) – свято почитаются в исламе. И забавно тут заметить, что когда Магомет на короткое время усомнился в своем высоком предназначении и малодушно убежал пошляться в одиночестве – передохнуть и оклематься, то ему явился, чтоб его душевно поддержать и одобрить, посланник неба архангел Гавриил – существо, придуманное также евреями. (Если же архангел Гавриил реально существует, я приношу ему свои извинения за слово «придуманный».) Итак, три мировые религии были безусловно порождены этой загадочной стихией. Развитие человечества двигалось довольно медленно, однако же заметим, как его подстегивала всяческая торговля и финансово-экономические сплетения различных народов. Разве при словах этих перед вашими глазами не возникла хрестоматийная фигура вездесущего еврея? Банковское дело (в том числе и изобретенные нами векселя и чековые книжки) так давно и прочно связано с еврейским участием, что глупо даже отвлекаться на детали и подробности. А если все-таки отвлечься на минуту, то легко заметить (там, где это можно заметить, ибо не видны нашему глазу истинные механизмы и пружины истории) крохотные, но невероятно значимые эпизоды на великих, судьбоносных точках времени.
Так, например, двадцатого марта 1492 года королева Испании Изабелла и ее супруг Фердинанд пригласили на обед некоего Христофора Колумба – тот уже два года надоедал им предложением о плавании в Индию кратчайшим путем. Колумб очень обрадовался приглашению, надеясь на высочайшее согласие. Однако же в конце обеда ему было объявлено, что в королевской кассе денег нет. И что вряд ли они вскорости отыщутся для этого сомнительного предприятия. Колумб был так расстроен, что решил покинуть Испанию, поискав счастья в какой-нибудь другой державе. Но один его знакомый попросил его чуть-чуть повременить. Это был некий Луис де Сантангель, влиятельный советник королевского двора, крестившийся еврей, тайно продолжающий вести еврейский образ жизни. Он пригласил к себе троих своих друзей, одним из которых был знаменитый философ и негласный глава еврейской общины Испании – дон Ицхак Абарбанель. И двое остальных евреев тоже обладали деньгами в достатке. Что он говорил им – неизвестно, а доподлинно известно, что на экспедицию Колумба вызвался Луис де Сантангель поставить миллион мараведи – сумму весьма немалую. И друзья поддержали его ставку с тем же размахом. Этим четверым была достаточно видна опасность, уже нависшая над евреями Испании, однако же они ничуть не колебались. Все происходило так стремительно, что уложилось в считанные дни: через неделю после упомянутого отказа королева Изабелла подписала высочайшее согласие на экспедицию. А спустя еще три дня последовал эдикт об изгнании евреев из Испании. Все, что случилось далее, известно всем.
Еще давайте не забудем о врачах – это была тогда свободная профессия, которая, как и торговля, и финансовые операции, была разрешена евреям. Во врачевании (как и в научной чуть попозже медицине) столького достигла эта пятая стихия, что навряд ли здесь нужны подробности. И об аптекарях давайте не забудем, хоть и кочевал повсюду миф об их связи с дьяволом – ведь без его участия никак не замешаешь нужные для исцеления химические вещества и травы.
К добру или во вред эта стихия, рассуждать не мне, ибо на стремительный, невероятный ход развития науки и техники разные люди смотрят очень по-разному. Хотя все до единого со сладострастием пользуются плодами этого развития. Однако же пора припомнить Карла Маркса – а его чудовищное влияние на современную историю никто не опровергнет – и опять подумать о соразмерности вреда и пользы. Тут меня одернет образованный читатель: Маркс чурался своего еврейства и немало едких слов про свой народ сказал и написал. Ну и что? А разве вам не доводилось видеть (если не воочию, то на экранах телевизоров), как борются между собой могучие ветровые потоки и как лесной пожар гасится встречным огнем? Стихия – однородное понятие, но вовсе не дружны друг другу ее бесчисленные виды и проявления.
Нам в Израиле это особенно заметно. И является основой стольких горьких (и взаимных) нареканий, осуждений и попреков, что красиво и корректно именуется здесь разницей культур. Мы все чудовищно различны – сообразно географии тех мест, откуда съехались сюда. «И это – евреи?» – говорим мы друг о друге с разочарованием, равно справедливом с каждой стороны. Поэтому в застольях наших все так понимающе смеются, если кто-то предлагает выпить – «за дружбу народов между евреями».
Тема эта здесь настолько болезненна, что мне пора припомнить, что какой я никакой, но писатель, а поэтому – обязан мыслить образами. К образам, навеянным стихиями, я и перейду. Не правда ли, стоячая вода в чахлом городском пруду не может не осуждать наглый разлив весенних речек? А одомашненное пламя газовой плиты – не раздражает ли его зарево пожара за окном? А как должна негодовать на него свечка! А как сетует спертый комнатный воздух на ворвавшийся в квартиру дикий ветер! А как тоскует, вероятно, крохотный клочок земли, пригодный для посадки сада, но погребенный сдвинувшейся почвой! Родственность не означает даже близости, и мы это прекрасно знаем по семейным отношениям.
Со стороны это обычно незаметно. И отсюда – миф о невероятной, часто явной, только чаще – тайной сплоченности еврейского народа. Тут и спорить глупо, жаль бумаги, разве что – пожать плечами. Впрочем, мы еще вернемся к этому, поскольку смутное ощущение (догадка), что пятая стихия существует, – породила множество мифов, мы до них еще дойдем. Забавно мне, что чувство это было свойственно Борису Пастернаку – так, во всяком случае, мне кажется. Недаром он устами одного героя из романа так увещевал евреев, будто заклинал какое-то природное явление: «Опомнитесь. Довольно. Больше не надо. Не называйтесь, как раньше. Не сбивайтесь в кучу, разойдитесь. Будьте со всеми…»
А теперь пора мне привести один незаурядный факт. В марте семнадцатого года на кухне крохотной квартиры Ленина в Цюрихе сидели двое. А может быть, они сидели по обеим сторонам чемодана, заменявшего семье Ульяновых стол, – тогда они почти соприкасались лбами. Я отвлекусь на риторический вопрос: достаточно ли ясно всем и каждому, что если бы в России не возник, как черт из табакерки, этот лысый и картавый сгусток разрушительной энергии, то не было бы никакого Октябрьского переворота? Ведь почти все его соратники на это не решались – даже когда он приехал. А что сам бы он из Цюриха не выбрался (по куче самых разных обстоятельств и соображений) – столь же очевидно. Так кто же сотворил, осуществил такое судьбоносное перемещение вождя и вдохновителя российского самоубийства?
Тесно к Ленину высоколобой головой подавшись, вкусно выговаривал слова соблазна человек, которого (единственного, как мне кажется) боялся Ленин, уважал и презирал одновременно. Поскольку Ленин знал только одну испепеляющую страсть, а Александр Парвус гениально утолял их несколько. Он был великим игроком, авантюристом и любителем красивой жизни. В юном возрасте (не поручусь, что это не легенда) оказался он в Одессе свидетелем еврейского погрома – с той поры он якобы поклялся, что царизм российский будет свергнут при его участии. А еще Исраэль Гельфанд (его подлинные имя и фамилия) ни от кого не укрывал свою мечту разбогатеть и жить красиво и привольно. И занимался он десятками торговых и финансовых различных дел, и стал миллионером, а еще и в казино непостижимым образом выигрывал чудовищные суммы, и покупал себе дворцы в Европе, и гулял с размахом непостижным. А о женщинах и о шампанском – лишне тут и говорить. Большевикам давал он постоянно то большие, то немыслимые деньги (и не столь брезгливый, сколько осторожный Ленин брал их через третьи руки), и одаривал своих революционных собеседников идеями, которые впоследствии присваивались этими людьми. Идею перманентной (то есть постепенной, но и непрерывной) мировой революции Троцкий только развивал, а не придумал. А идею превращения войны в российскую гражданскую – от Парвуса услышал Ленин еще в самом начале Первой мировой. А еще писал гуляка этот множество статей в развитие марксизма, и в революции пятого года участвовал столь активно и значительно (да просто был одним из ее руководителей в Петербурге), что на Западе в отцах российской революции ходил и числился. Именно это помогло ему в начале Первой мировой войти в немецкий Генеральный штаб с идеей сокрушительной и явно перспективной: запустить в Россию всех смутьянов-поджигателей, благополучно прозябавших в это время в солнечной Швейцарии. Тогда Россия поневоле выйдет из войны, поскольку революция и по рукам и по ногам державу эту свяжет, обессилит и займет гражданской смутой. И Генштаб на это много миллионов выделил. Часть большая осела на счетах Парвуса, но много перепало и потенциальным поджигателям. Только не ехали они пока. Ленин два года назад отказался категорически (нет, не от денег, а от выезда-заброса), но внезапно изменила все Февральская революция, и Парвус вновь приехал в Цюрих, чтобы настоять. Он давно уже положил на Ленина свой проницательный глаз: такой железной одержимости разрушением и такого полного отсутствия гуманных предрассудков он не видел и не знал ни в ком. И Ленину предоставлялся звездный шанс. И тут он соблазнился, как известно. Комментарии я оставляю обществу «Память» и прочим авторам печальных завываний о тлетворности еврейского участия. Хотя, возможно, их сильнее привлечет кошмарная модель историка Дубнова (посмотрите выше, если позабыли): ни разумом, ни глазом не охватное гигантское консервативное ядро всемирного еврейства дьявольски загадочно пульсирует, выбрасывая в беззащитный мир активные свои частицы с длинными носами.
Из книг, написанных о Парвусе, одна мне очень нравится своим названием: «Плейбой русской революции». Да, он играл, и выиграл он все, чего хотел. В Россию же обратно Ленин строго-настрого распорядился Парвуса не допускать, и даже высказался он неосторожно в том запрете, что Россию новую необходимо строить – «чистыми руками». Лучше промолчал бы, уж кому-кому такое говорить. И умерли они в одном году: один – от ужаса перед тем, что получилось, а второй, скорей всего, – от скуки, неизменно наступающей после того, что все мечты сбылись.
Наличие этой стихии инстинктивно ощущают все, кому по разным причинам свойственна юдофобия – понятие гораздо более точное, чем антисемитизм, ибо в буквальном смысле слова фобия – это страх. И потому с таким недоумением наморщивает лоб культурный или просто думающий юдофоб: мои еврейские приятели – прекрасные и обаятельные люди, но еврейство в целом – это же кошмар и ужас. Мне его понять легко: ведь человеку, как и всякому животному, глубинно свойственна боязнь стихии, это страх на уровне инстинкта, подсознания, оцепенение перед явлением природы. А отсюда – феерический, иного слова не найти, успех фальшивки «Протоколы сионских мудрецов», тираж которой – много миллионов экземпляров. Уверен я, что прочитало книгу несравненно меньшее количество людей, уж очень это вялый, смутный и бездарный текст. Одно в нем ясно и понятно: в некоем месте собрались однажды мудрецы-евреи, чтобы обсудить, как лучше и удобней захватить им власть над миром. Эта квинтэссенция известна всем. И очень помогает жить. Ибо идея милосердного всеведущего Бога никак не объясняет горести и тягости существования: ведь Бог не может быть настолько безжалостен к своим любимым чадам. А «Протоколы» (их наличие, вернее) объясняют полностью и внятно: злобная таинственная сила тонко и обдуманно повсюду сеет рознь и заплетает дикие интриги, чтоб измучить население планеты до покорного тупого подчинения.
Такому чувству страха – не одно столетие. В древнем иранском эпосе о герое и богатыре Рустаме среди многих его подвигов имеется один весьма гуманный и значительный. Он осчастливил население какого-то большого города, где под мостом жил огнедышащий еврей (!). То ли копьем, то ли мечом, но справился Рустам с этой немыслимой бедой.
А гениальный миф о поголовной умности евреев? Но и под ним ведь есть весьма весомое обоснование. Взгляните на еврейских дураков (им несть числа). Они активны, энергичны и напористы. Они полны апломба и энтузиазма. Всякие сомнения и колебания им чужды, а любой, кто сомневается, – враждебен. Я боюсь, что они знают (или чувствуют), что и они – значительная, значимая часть таинственной влиятельной стихии.
Я, как могу, пытаюсь избежать различных цифровых унылостей, однако в разговоре о лауреатах Нобелевской премии мне никак не миновать того пугающего факта, что каждый приблизительно восьмой из них – еврей. (На самом деле – каждый пятый, но разнятся все подсчеты, я тактично выбрал самый скромный вариант.) Учитывая наше общее количество на белом свете, это было бы естественно и пропорционально, когда бы население планеты составляло всего сто миллионов. Только на планете, если я не ошибаюсь, проживает миллиардов шесть, так что евреи сильно и бессовестно превысили приличное (ну, пропорциональное) количество заметно выдающихся умов. Это, впрочем, просто отступление, поскольку речь идет совсем не о настолько крайних проявлениях стихии, а скорее – об известном и заметном каждому ее повсюдном явственном и ярком участии в жизни человечества. Притом участии двояком, ибо в сотворении добра и зла стихия эта (как и четверо ее сестер, заметим) одинаково и неразборчиво активна.
Тут нельзя не вспомнить некую научную историю. С ростом населения планеты обнаружилась кромешная беда: истощение плодоносящей почвы. Пахотные земли оказались не в состоянии ежегодно приносить урожай, достаточный для прокормления растущего человечества. Нужно было в почву, истощенную посевами, вносить удобрения, содержавшие необходимые для растений химические вещества. И прежде всего – азот. Казалось бы, он всюду, этот газ, когда-то названный азотом («безжизненным»): над каждым квадратным метром земной поверхности висит восемь тонн (!) этого ценнейшего продукта. Но выделить азот из воздуха (связать его, как точно изъяснились химики) – необычайно трудно: азот весьма неохотно вступает в химическое соединение. Он есть не только в воздухе, и в почве есть огромное количество азота в виде разных солей. Каждое растение буквально окружено азотом, но – увы – так некогда мифический мученик Тантал был окружен водой и пищей. Но только стоило ему к ним потянуться, и вода отступала, а ветви деревьев с висящими на них плодами поднимались выше. В середине девятнадцатого века разразилась подлинная азотная лихорадка. У берегов Южной Америки, на островах около Чили и Перу, были многометровые залежи птичьего помета – гуано: миллионы птиц веками оставляли здесь отходы своего недолгого пребывания – ценнейшее азотное удобрение, аммиачную селитру. Сюда пришли сотни кораблей, пласты взрывались динамитом: за птичий помет Европа платила золотом, высота островов за короткое время понизилась почти вдвое. Но поддержка эта, посланная птицами небесными, должна была однажды кончиться. Все газеты мира пестрели прогнозами неминуемого грядущего голода.
Но в начале двадцатого века некий дотоле безвестный немецкий химик Фриц Габер положил конец всеобщему унынию: сочинил доступный способ и связал азот из атмосферы. И немедля сотворил с коллегами завод, производящий жизнетворное для урожая удобрение. Тут пора заметить, что еврейские родители назвали его некогда Яаковом, но так ему хотелось сделать яркую научную карьеру, что свое исконное имя он предпочел сменить. Кому, как не советским евреям, это ухищрение знакомо? Спустя несколько лет имя человека, обеспечившего людям хлеб, стало известно всему миру: Фриц Габер был удостоен Нобелевской премии. И назван был во множестве статей – благодетелем рода человеческого. Но громогласная хвала перемежалась столь же яростной хулой: к этому времени Фриц Габер, одержимый патриот Германии, успел создать те отравляющие газы, что за годы Первой мировой изрядно покалечили здоровье сотням тысяч человек. Во времена фашизма он уехал, искренне и горько недоумевая, как он проживет без обожаемой и столь ему обязанной немецкой родины. Плоды его трудов немало пригодились этой родине и после его грустного отъезда. Поскольку лаборатория Фрица Габера еще работала и с теми отравляющими газами, которые уничтожали вредных насекомых на полях. Один из видов газа был особенно удачен. Так что явно различимые следы химического гения еврея Габера лежат и на кошмарном препарате, памятно преступном газе – на циклоне Б. Такая вот хрестоматийная судьба.
Еще в начале века Горький обронил слова, задолго до него произносимые различными людьми (Ренан, к примеру – на полвека ранее), просто в его устах они особенно весомо прозвучали. «Евреи – это дрожжи человечества», – сказал он, весьма приблизившись к идее, излагаемой в этой главе болтливым автором. Дрожжи, фермент, катализатор – много есть названий для вещества, которое ускоряет те процессы, что совершаются с другими веществами. В кишении живых существ, самонадеянно себя назвавших «хомо сапиенс», происходит то же самое, это давно уже заметили и описали тысячи исследователей человечества. Наткнулся как-то я на очень интересную одну формулировку (говорят, она была любимой поговоркой у Хаима Вейцмана, первого президента Израиля): «Евреи – такие же люди, как все остальные, только в большей степени». Мне кажется, что в этой фразе нет гордыни, есть только печаль пожизненного ощущения особости. Поскольку в равной степени к добру и злу относится это признание загадочного факта.
Здесь я вынужден опять назойливо и нудно повторить: во благо или в пагубу работает стихия – зависит всюду и всегда от явных или скрытых побуждений местного народа. И винить ее столь же нелепо, как благословлять, ибо она слепа и разнолика до полярности.
Я маленькое должен сделать отступление. Евреем можно стать, пройдя гиюр, – такая существует освященная веками процедура обращения в еврейство. Гиюр – это недолгая учеба (о законах и традиции), потом с тремя раввинами беседа, обрезание, конечно, а затем – ритуальное погружение в микву, эдакий бассейн некрупный. Вот и все. Евреи, таким образом, бывают двух родов: гиюре и де-факто. Я, конечно же, пишу свои нехитрые заметки о природных, о естественных евреях.
А еще стихии этой странное присуще свойство. Некогда его назвали по имени мифического бога Протея. Он, как известно, обладал способностью превращаться в разные живые существа – зверей обычно, только мог при случае прикинуться огнем и деревом. Так вот евреи в Испании и Германии стремительно становились типичными испанцами и немцами, в России – безусловными русскими, и дальше просто незачем перечислять. И то же самое происходило в странах восточных. Евреи глубоко и быстро впитывали вкусы, привычки, склонности, черты характера, достоинства и слабости того народа, среди которого им доводилось жить. Порой даже в утрированном виде (сочинения, к примеру, местного фольклора, музыки и песен этого народа). И это не было сознательным приспособленчеством, защитной и коварной мимикрией, это было свойством, искони присущим нашим предкам и отцам. И потому как раз в душевной эпидемии, в безумии, которое Россию поразило в начале двадцатого века, приняло участие кошмарное количество евреев.
Тут очень грустная мне вдруг явилась мысль, и я ею не могу не поделиться. В мифе о Протее есть одна забавная деталь. Если его успешно прихватить и вынудить долго сидеть на одном месте, то он превращается в того, кто он есть на самом деле: в тихого печального старичка. Ох, не дай Господи, чтобы это с нами случилось в Израиле!
Вернусь, однако же, в Россию. На столе передо мной лежит удивительная книга. Много лет и сил потратили на нее сотрудники общества «Мемориал». Каждый раз, когда приезжаю в Москву, я стараюсь пообщаться с этими святыми людьми. В эпитете «святые» нет ни капли преувеличения: в сегодняшней России, объятой дикой лихорадкой алчного стяжания, эти подвижники заняты работой, напрочь бездоходной: по клочкам и каплям восстанавливают они историю вчерашнего безумия. Книга эта – о самом действенном инструменте российского самоубийства – о ЧК, НКВД и КГБ. Она – о тех, кто этими конторами руководил. В конце ее – список убийц, распределенный по национальному составу. Там ошеломляющее множество евреев. И поразительная, если присмотреться, есть подробность: явное обилие евреев года за два до войны решительно и вмиг снижается от тридцати (и более) процентов – до шести, то есть почти естественной (пропорциональной русскому еврейству) цифры. Почему ж это убийцы настолько выборочно перебили друг друга? Потому, что к тому времени уже оформилась и встала на ноги советская империя. Стихия пособила ярому стремлению всех россиян от низа и до верха выйти на орбиту озаренного безумия – самоубийство состоялось. И евреи в изобилии остались только в областях, которые империи были нужны, чтоб развиваться: наилучшее свидетельство того – списки лауреатов Государственной премии в области науки и искусства. А тюремные списки сидящих за экономические вольности – еще одно свидетельство жизнеспособности невянущей стихии.
А когда судьба России развернула чистый лист и непривычным воздухом свободы принялся дышать огромный лагерь, снова очень явно (даже слишком) обнаружилось то дрожжевое соучастие стихии, от которого темнеют лица и болит душа у коренных радетелей великорусского единства.
Все, кому не лень и есть охота, с легкостью разыщут-обнаружат то же самое явление в истории всех стран, куда эта стихия дометнулась. Я же лично, с радостью внеся свою посильную лепту в научную картину мира, думаю, что в той херне, которую я тут наплел, есть несомненное рациональное зерно: умом евреев не понять. Хотя стремиться к этому – полезно и забавно.
Заметки на обрывках и салфетках
Меня всегда восхищали те истории о животных, которые напоминали о нашей смутной общности в происхождении. Например, о женском коварстве. В стае орангутангов право безусловного владения самками принадлежит единолично вожаку. Поэтому невдалеке от каждой самки вертится всегда какое-то количество вожделеющего молодняка. Вожак ревниво следит за своим гаремом, но уследить он успевает не всегда. И порой в кустах он застает какую-нибудь самку в сладостном и незаконном совокуплении. Он, разумеется, кидается на них, и тут же самка принимается изображать горестное негодование: кидается на землю, бьется и показывает жестами, что начисто невинна, оказалась жертвой гнусного насильного поругания. Вожак кидается вслед молодому самцу, а пока он гонится за ним и настигает, что непросто, самка мигом обретает спокойствие и успевает совокупиться с еще одним претендентом.
А в иерусалимском зоопарке завелись сравнительно недавно две прелестные молодые носорожицы. Они были настолько юные, что сохраняли еще белый цвет, не успев превратить его в обычный бурый. Для продления рода к ним привезли из Рамат-Гана (там на свежем воздухе огромный зоопарк – сафари) очень представительного и могучего самца, славного своими незаурядными успехами в области покрытия самок. Носорожки отнеслись к нему прекрасно, только этот тип не обращал на них своего прославленного благосклонного внимания. Ничуть не обращал. Кормился и гулял, а юных красоток – словно не было в вольере. И хотя они ничуть не обижались и к нему игриво льнули, только наглый носорог на них ничуть не реагировал. А как легко себе представить, эта творческая командировка стоила немалых денег, да притом еще всех огорчала непредвиденная неудача. Сунулись к ученым знатокам, но те только пожали плечами. И тогда один молодой энтузиаст решился на игру, изысканную и тончайшую по замыслу, точней, – по пониманию мужской натуры. Рано утром он поехал в Рамат-Ган, набрал лопатой экскременты другого носорога и подбросил на траву в вольер этот навоз, еще не полностью остывший. Привередливый самец увидел эту кучу, недоверчиво понюхал и учуял невидимого соперника. Тут он взревел и, засучив ногами, кинулся на самок, словно молодой солдат, явившийся в деревню на побывку. Он их покрыл со всем старанием известного заезжего производителя и оправдал свою гастроль сполна: в вольере нынче ходит носорожик дивной красоты и нежности. И никогда он не узнает, чему обязан появлением на свет. Мужчин соблазнить легко, нужна только смекалка в поисках отмычки к сердцу. А она, как видите, весьма разнообразна. Я бы обошелся без морали, только очень уж история благоуханна – в точном смысле этого неоднозначного слова.
Что же до отмычки к непостижному мужскому сердцу, то не так она доступна и проста, как кажется обычно опытному глазу обаятельниц. Приятель мой работал и дружил с одним немолодым евреем, всю войну провоевавшим (убежал на фронт совсем мальчишкой), а потом успешно выросшим до небольшого, но начальственного места. Словом, был завидным женихом. Но что-то не залаживалось у охотниц прямо с самого начала. Не успев закончить школу, этот привлекательный по всем статьям мужчина обладал немыслимой психологической слабинкой: в женщинах ценил он грамотность не менее наружной красоты.
– Ты понимаешь, – говорил он моему приятелю, – уже мы выпили вина, уже она готова лечь в постель, и тут я ей даю бумагу, карандаш и говорю: а напишите здесь, пожалуйста, слово «фейерверк». И если не напишет правильно, то у меня проходит напрочь все желание.
Нет, мы не так просты, как кажемся. В особенности если присмотреться. Как однажды мне сказал один приятель о знакомом нашем общем: стоило узнать его поближе – захотелось отойти подальше.
А еще я расскажу сейчас историю, которая на размышления куда повыше тянет, хотя есть в ней малосимпатичные подробности. В Иерусалиме, в самом центре, некогда была лаборатория, которая противоядиями занималась. Укусил вас, например, какой-нибудь свирепый насекомый зверь – ан есть уже спасительная сыворотка некая. В которой за основу, кстати, взят как раз убойный яд напавшего злодея. Именно поэтому там содержали много скорпионов и других подобных тварей, в изобилии там были также змеи ядовитые. Еще там почему-то двух рысят кормили, крокодильчик содержался и другая незапамятная живность. Но история – о змеях. Мой приятель там работал их кормильцем. Он еще и клетки убирал и змей уже ничуть не опасался. (Не могу не рассказать, что он уволен был впоследствии по изумительной причине: дважды укусила его эфа, чей укус заведомо смертелен, а приятелю – ну хоть бы хны. Его уволили, чтоб он науку не компрометировал своей бесчувственностью подлой.) И однажды я к нему зашел, как раз когда он подопечным тварям щедро скармливал мышей. Живых, естественно. Держал в руках коробку с мышками и змеям их кидал. Ему это привычно было, я старался не смотреть. Но вдруг увидел я, что он сперва с размаху мышку бьет о камни пола, а потом только кидает змеям. Тут я отошел подальше (все равно все время слышал: шмяк, шмяк), а как только он освободился и пошли мы покурить, его немедленно спросил, зачем он это делает. А это, объяснил он мне, такой в террариуме принятый акт милосердия: те змеи, для которых он сначала мышек бьет об камень, не глотают пищу, а жуют, и он мышей таким кошмарным образом от лишнего мучения освобождает.
Признаться, я ушел от него в легком потрясении. Мне как-то непреложно ясно стало, что Творец довольно часто поступает так и с нами, только мы это не очень понимаем. На меня эта жестокая идея так нахлынула, что хоть пиши душеспасительную книгу: неисповедимы, мол, пути и замыслы Господни, и не нам понять мышление Творца. Я, может быть, тот эпизод забыл бы за вседневной суетой, но только через день-другой нам довелось с женой из города Нетания под вечер возвращаться в маленьком автобусе. А с нами ехали пять-шесть евреев из Литвы. Точнее, их родители в Литве когда-то жили, но как только армия советская пришла (чтоб их освободить, как всем известно), то десятки тысяч были высланы в Сибирь. Соседи наши по автобусу туда еще детьми попали. А сейчас они неторопливо обсуждали, что, в Литве они останься, – никого давно бы не было в живых. И тоже неисповедимость Божьих замыслов упомянули. Оба эпизода так совпали, что зарифмовались в памяти моей.
Эта беспорядочная глава будет состоять из разных историй, ничем между собой не связанных. Кроме единства их происхождения: я их собрал и записал когда-то. Собрал – в буквально том же смысле, что грибы: в лесу застольных разговоров, на опушках краткого случайного общения и на коротких узких просеках, что пролегают вдоль дорог, а кочевые гастролеры ездят много. Вытащить блокнот, чтоб аккуратно записать, бывает не с руки или неловко, и боишься перебить рассказчика. То на клочке бумаги подвернувшейся, то на неведомой квитанции, затерянной в кармане, то на оторванных полях газеты, часто на салфетке со стола – я наскоро записывал услышанные байки. Почерк у меня корявый с детских лет, легко себе представить, на какие закорючки переходит он в подпитии, поэтому наутро сплошь и рядом невозможно разобрать, что именно я накорябал, находясь в восторге от услышанного. Память помогает не всегда. Однако же – довольно часто. А я уже наверняка писал и ранее, что вижу мир и понимаю что-то в хаосе существования лишь через байку, анекдот, забавный случай. Ибо нету у меня того логического и аналитического мышления, которое дает возможность умным людям говорить глубокие, продуманные глупости. А мелкие житейские истории – осколки, блестки, капли, за которыми отменно ясно проступает подлинная жизнь. Ну, словом, это мне гораздо интересней и полезней рассуждений, выкладок и аргументов. А случайно подвернувшиеся чьи-то фразы – счастье столь же редкостное, как находка жемчуга в огромной куче сами знаете чего. И, например, сейчас я вспомнил (по естественной ассоциации) Зиновия Ефимовича Гердта легкие слова: наше хождение в сортир, заметил он, – это единственное в жизни удовольствие, после которого нет угрызений совести. А как в Одессе выразилась одна древняя старушка о причинах смерти ее сверстницы: «упала ностальгия на весь организм тела».
А порой находятся клочки с заметками совсем далеких лет. И жуткое приятство – окунуться вдруг в то молодое время дивных замыслов и бурного кипения ума. Мой приятель, ошалев от непробудной бедности, услышал где-то, что прямо по соседству есть возможность раздобыть немного легких денег. Московский Институт мозга посулил некрупную, но плату – людям, после смерти завещающим свой череп с содержимым для научных изысканий. Он туда понесся, как ужаленный.
– Вы обладаете какими-нибудь уникальными способностями? – сухо спросила его женщина в халате.
– Нет, – ответил мой приятель честно, – я ничем таким не обладаю. У меня совершенно рядовой мозг, и вы его прекрасно сможете использовать для всякого сравнения с нерядовыми.
– Но такие препараты, – возразила неприступная приемщица, – нам поставляют городские морги.
От полного крушения финансовой мечты и от печали, что надежда возвратить долги растаивала прямо на глазах, приятель мой нашел весомый для науки довод.
– Я живу поблизости, – сказал он вкрадчиво, – мой посвежее будет.
А на обороте этого клочка – пометка, лаконичная донельзя: один из собутыльников на той вечерней пьянке носит кличку «Моцарт» – в честь того, что мать его работает уборщицей в консерватории. Но кто это, уже я вспомнить не могу.
А вот еще одна того же времени (шестидесятые года) московская история. Притом – что мне особенно приятно – связана она с устройством нашей памяти, то есть причастна к мозгу, значит – я не хаотично вспоминаю и не беспорядочно, а по ассоциации, то есть вполне пристойно.
Мне это повестнула женщина, фамилия которой – Коллонтай (такая большевичка знаменитая была когда-то, но рассказчица возможное родство категорически отвергла). И купил ей муж машину. Поначалу она ездила довольно плохо и однажды на какой-то улице московской повернула, где запрещено. И сразу же возник изрядно пожилой гаишник, козырнул и с вежливой суровостью сказал:
– Нарушили серьезно, дамочка, права давайте, будем штрафовать.
Она дала свои права, покорно приготовившись платить за нарушение. Однако милицейское лицо буквально потемнело от какой-то рвущейся наружу мысли. Он вертел ее права в руках и бормотал:
– Коллонтай, Коллонтай, Коллонтай…
И посветлело вдруг его лицо, он сунул ей права обратно, козырнул и радостно воскликнул:
– Ты же в Ленина стреляла! Проезжай!
Теперь должно быть транспортное что-то.
Есть, конечно. Как-то мне прислала одна женщина записку. Ей рассказывал ее отец. Когда еще был молод он и не женат, повсюду порывался он сорвать цветы доступных удовольствий. И однажды в переполненном автобусе, где все они битком были набиты, попытался все же уболтать соседнюю смазливую девицу. Говорил ей что-то из привычного набора-арсенала, действующего обаятельно и часто безотказно, только девушка ему с нарочной громкостью сказала:
– Парень, ты не только глупости болтаешь, ты еще ими и толкаешься!
Теперь, похоже, надо что-то про любовь. Один мой друг – он родом из Одессы – в юности ходил по пятницам в общественную баню. Там в огромном общем зале были для хозяев местной жизни (то есть для партийной и коммерческой элиты) выставлены бочки для индивидуальной помывки. Сидя в этих бочках, где вода была как раз по горло, отмокали эти люди и вели между собой душевные беседы. Оказавшись как-то рядом, услыхал мой друг отменный диалог.
– С кем ты сегодня? – спросила одна из голов другую.
– С женой, – ответила без удовольствия вторая голова.
– Что так? – сочувственно спросила первая.
– Да день рождения, – откликнулась вторая с омерзением.
Среди клочков, разложенных сейчас на моем письменном столе, – большой бумажный лист, исписанный коряво, но читабельно. Это стишок из давней и распутной молодости автора. Когда-то я его любил читать, потом забыл, он очень быстро потерялся, а теперь возник из долгого небытия, и грех его не напечатать, потому что тоже – про любовь.
- С таким подчеркнутым значеньем,
- с таким мерцанием в глазах,
- с таким высоким увлеченьем —
- то на порыве, то в слезах —
- о столь талантливых знакомцах
- (порой известных не вполне),
- о стольких звездах, стольких солнцах
- она рассказывала мне,
- как будто Пушкин был ей братом,
- и лично Лермонтов знаком,
- как будто выпила с Сократом
- и год жила со Спартаком.
- Как будто Дант дарил ей счастье,
- Шекспир сонеты посвящал
- и, умирающий от страсти,
- всю ночь Петрарка совращал.
- Мне рассказать она спешила,
- что впредь без загса и венца,
- но лишь великому решила
- себя доверить до конца
- блестящих дней своих. И грозно
- она взглянула мне в глаза…
- Плестись домой мне было поздно,
- и я с надменностью сказал,
- что не хвастун, а тоже антик,
- что инженер я и поэт,
- лентяй, нахал, болтун, романтик,
- и чтоб она гасила свет.
- Холодный ветер плакал скверно,
- метель мелодию плела,
- она поверила, наверно,
- и в рюмки водку разлила…
- Плясали тени, плыли блики,
- луну снаружи просочив…
- Так приобщился я к великим,
- попутно триппер получив.
Теперь еще немного про высокую любовь в ее земном (буквально) проявлении. Одна моя знакомая услышала случайно разговор двух молодых российских женщин. Было это, кажется, в кафе. Одна из них похвасталась подруге, что ее так пылко полюбил мужчина некий, что сейчас он собирается в подарок ей купить клочок земли, чтобы на нем построить дом и проживать совместно. И доверительно добавила счастливица:
– Он под Афинами собрался землю покупать. А именно в какой стране, я не скажу, чтобы не сглазить.
Тут я, естественно, припомнил замечательно печальные слова из некоего женского письма (на сохранившемся клочке неведомой газеты были эти грустные эпистолярные обрывки): «Как, спрашивается, отличить порядочного мужчину от прохвоста, когда у них у всех на уме одно и то же?»
А предыдущая история (тьфу-тьфу, чтобы и мне ту ситуацию не сглазить) не с клочка бумаги списана, а с некоего примечательного диска. Незнакомая мне женщина, исполненная редкого доброжелательства и зная, что мы скоро встретимся на юбилее общего приятеля, заранее на диске записала несколько отменных баек. Хорошо хоть в книге могу ей выразить свою душевную признательность. Потому что, получая диск, я что-то маловыразительное бормотнул, мне никогда еще не делали таких подарков. Вот самая первая история оттуда.
В полупустой трамвай, по Питеру катившийся, вошла женщина с мальчонкой лет пяти-шести, по росту судя. Непропорционально огромная голова мальчика была наглухо обмотана платком, даже лица не было видно. Очевидно, даун, бедолага, мельком подумала рассказчица. Они уселись где-то позади. И вдруг на весь трамвай раздался звонкий, бодрый и вполне здоровый голос мальчика.
– Мама, я царь? – спросил он.
– Сволочь ты, а не царь! – гневно ответила мать.
Тут из пассажиров кто-то возмутился: что вы, дескать, так безжалостно и грубо обращаетесь с ребенком? Женщина ответила печально:
– Он себе на голову надел хрустальную вазу, едем ее пилить.
А кстати, когда я эту историю на пьянке рассказал, то наш приятель общий, врач-хирург, с энтузиазмом вспомнил полностью аналогичный случай в Вологде. Оттуда он привез такой незаурядный медицинский и житейский опыт, что для всего на свете у него теперь имеется созвучная история. К ним однажды привезли на скорой помощи больного, у которого на карточке была загадочная запись состояния: «Голова в постороннем предмете». А предметом этим оказался глубоко и крепко нахлобученный ночной горшок. К удаче слесарей, которых вызвали немедленно, он был без содержимого и чистый.
А вторую байку с диска я теперь немедля вспоминаю, как только услышу от кого-нибудь слова, какую мы великую культуру привезли с собой в Израиль (то же самое – в Америку, Германию, Австралию и всюду, куда въехали за эти годы). Этот разговор моя рассказчица услышала в кафе, которое красиво называлось «Лотос». По соседству с ней сидели две отменно принаряженные дамочки с ухоженными лицами и маникюром, столь же ярким, как и макияж. Они со вкусом обсуждали, до какой кошмарной степени отсутствием культуры надо обладать, чтобы назвать кафе названием стирального порошка.
Мне подарили этот диск в начале всей гастроли по Америке, и я нашел там байку, ставшую предметом моей гордости на двух десятках выступлений. Я рассказывал о некоем грехе, который только в самые последние года пополнил список многочисленных еврейских виноватостей. Мне самому отменность этой байки доставляла удовольствие при каждом повторении ее.
А место действия – опять битком набитый питерский автобус со служащим и всячески трудящимся народом. На одной из остановок втиснулся туда заметно пьяный человек, который грязным, черным матом громогласно поносил евреев. Суть же монолога, если вытащить ее из просто ругани, вся состояла в том, что это некие предательские люди, чье коварство, вероломство, ненадежность никаким словам не поддаются. Кто-то наконец в автобусе не выдержал и пьяному сказал, что женщины и дети рядом едут и нехорошо при них ругаться неприличными словами. Про евреев, мол, – пожалуйста, а мат оставьте при себе. И пьяный не обиделся и не вскипел. Он повернулся к упрекнувшему его и с горестной печалью в голосе сказал:
– Я за него, иудиного сына, свою дочку замуж выдал, а он ехать не хочет!
Вот я и вышел на излюбленную тему. Но сначала поясню, каким давнишним чувством я хотел бы поделиться. Поражает меня в нашем удивительном народе резкая и очевидная полярность умственных способностей. Точнее – их полярное распределение. На полюсе одном – отменно ясный ум, сметливость необыкновенная, и быстрота реакции, и к пониманию всего происходящего высокая способность. На полюсе другом – такие сгустки глупости, что делается страшно, ибо глупости сопутствует апломб, уверенность в непогрешимости суждений и невероятная от этого категоричность. Об активности уж нечего и говорить. Я два примера этой удивительной полярности рассказываю всюду на концертах.
Первый – с полюса сметливости. Сегодня уже только пожилые меломаны (тоже далеко не все) припомнить могут имя некогда весьма известного молодого скрипача Буси Гольдштейна. Этот мальчик (из Одессы, разумеется, великого Столярского любимый ученик) был от роду двенадцати примерно лет, когда за яркую победу на каком-то конкурсе сам всесоюзный староста Калинин орденом его прилюдно награждал. В Москве, в Колонном зале это было. Году в тридцать четвертом приблизительно. А мама Буси незадолго до начала церемонии его в сторонку отвела и тихо, но внушительно сказала:
– Буся! Когда дедушка Калинин на тебя нацепит орден, ты ему скажи – но громко: дедушка Калинин, приезжайте к нам в гости!
– Неудобно, мама, – попытался Буся отказаться.
– Ты это скажешь! – завершила мама разговор. И послушный мальчик Буся, когда дедушка Калинин с ласковой улыбкой мальчику вручил высокую награду, громко пригласил его приехать в гости.
И немедленно из зала прозвучал отменно на испуг поставленный крик мамы молодого скрипача:
– Буся! Что ты говоришь? Мы ведь живем в коммунальной квартире!
Нет, я не поручусь за достоверность этой байки, только несомненно мне ее правдоподобие. А ордер на квартиру, говорит история, на следующий день им привезли.
А кстати говоря, у этой мамы был и старший сын. Ничуть не меньшего таланта. Но еще играла в нем струна незаурядного авантюриста. Был он композитор, и хорошую писал он музыку, но до известности никак не получалось дотянуться. И вот в конце сороковых годов, в разгар уже забытой, к сожалению, кампании за русский приоритет (суть состояла в том, что все на свете было изобретено в России), в мире музыкантов вдруг ошеломительная новость разнеслась. В архиве некоем отыскались ноты сочинений композитора Овсяннико-Куликовского, и музыка потерянная эта – ослепительно божественной была. Такая – в духе Моцарта, но так как автор из славян, то много лучше. Называлась «Двадцать первая симфония», а значит – и другие были. Несколько из них потом нашлись. Сам этот автор не был никогда известен сочинительством, но страстью к музыке достаточно известен. Сей помещик был заядлый меломан, огромный содержал оркестр из крепостных крестьян, а как-то по душевной прихоти весь тот оркестр подарил Одесской опере. Ну словом, подходящая была фигура для превознесения и восхваления ее. Сокровищем великой классики и образцом неведомого миру симфонизма обозначили его творения умелые и быстрые музыковеды. И музыку его включили в качестве программы обязательной в репертуар всех государственных оркестров. Тиснута была заметка горделивая в Большой советской энциклопедии. А диссертаций написали по его произведениям – без счета и числа. И длилось это девять или десять лет. Пока, не вынеся психологической нагрузки, не признался композитор Михаил Гольдштейн, что отнюдь не сочинения он отыскал в архиве некогда, а всего лишь – пожелтевшую со временем пустую нотную бумагу. А ту симфонию великую он сам и сочинил, и записал. Сначала вспыхнувший скандал замять пытались замечательно привычно: посадить решили наглого мерзавца. Даже с обыском приехали (после допроса многочасового). И хотели порнографию пришить, поскольку отыскалось некое изображение прелестной голой бабы. Мигом привезли искусствоведа. Только тот, козел нерусский, сразу же сказал, что это просто репродукция с известнейшей картины и в любом альбоме живописи есть. А больше им придраться было не к чему, но все же обещали посадить. По счастью, все закончилось газетным фельетоном, и шумиха мягко рассосалась. Кстати говоря, большую пользу принесла эта история авантюристу-композитору: коллеги принялись ему заказывать различные сюиты и сонаты, и весьма он процветал как музыкальный негр. А платили – много и исправно.
Только я увлекся и отвлекся, а за мной ведь – байка с противоположного полюса еврейского ума. Она проста. В Америку въезжал весьма немолодой еврей, который в жизни прошлой был полковник авиации. И принимающий его чиновник (через переводчика) спросил, что побудило этого почтенных лет еврея вдруг уехать из страны, где сделал он такую явную военную карьеру. И получил незамедлительный ответ: уехал я от антисемитизма.
– Но как это касалось лично вас? – настаивал чиновник. – Все-таки вы как-никак, но дослужились до полковника.
И терпеливо пояснил ему еврей:
– Смотрите сами: в семьдесят третьем году, когда израильтяне воевали, наша эскадрилья собрана была, чтобы лететь бомбить Тель-Авив. А меня – не взяли!
Все рассказы о евреях собирая с любопытством и усердием, никак я не миную жуликов, мошенников, подонков, проходимцев, прохиндеев – яркую мозаику великой одаренности народа моего и в этих областях. А байки эти резко делятся на те, что сочиняются о нас извне, и те, что мы рассказываем сами о себе.
Из тех, которые рождаются снаружи, как-то я одну прелестную услышал. Приятель мой, заядлый рыболов, был приглашен к костру соседними удильщиками рыбы. Это ведь занятие такое, что не мыслится без выпивки по случаю удачи, неудачи, просто пребывания на берегу, и с удочкой к тому же. Выпили они, пока уха варилась, после снова выпили, и тут уж начали знакомиться друг с другом. Имя называя и профессию. Один был инженер, один был токарь, двое, кажется, – электрики. А мой приятель, когда очередь дошла, сказал, что музыкант. Он и правда – профессиональный музыкант. Тут легкое молчание повисло, и один из рыбаков глубокомысленно заметил:
– А музыку, ее ведь всю евреи и придумали. Чтоб можно было не работать.
А теперь – о прохиндее, тип которого нередок в наше смутное и фальши переполненное время. Из Германии он позвонил одной моей знакомой. Назвался Гришей и сослался на того, кто дал ее домашний телефон. А дальше тоном доверительным и свойским он ей сообщил, что знает из рассказов: много лет назад ее за самиздат и за сомнительных знакомых много раз таскали в ту чекистскую контору в их когда-то общем городе. Так пусть она сейчас ему расскажет поподробней, как допрашивали там, какие задавались ей вопросы, чем ей угрожали и как выглядели внешне эти дознаватели-чекисты. Понимаете, сказал он ей безоблачно и как соратнику по делу, я в Германии пытаюсь проканать как пострадавший диссидент, и мне нужны поэтому детали и подробности – вдруг будут спрашивать, они ведь все дотошные, кретины местные.
От ужаса и омерзения моя знакомая молчала, слушая весь этот монолог. А когда он закончился, она ни слова не могла из себя выдавить. И, сообразно личности своей молчание истолковав, спросил ее бывалый этот Гриша:
– Что вам, жалко, что ли?
Я постеснялся спрашивать, чем кончился их разговор. Точнее – побоялся, ибо очень не хотелось мне услышать, что великодушие и доброта моей знакомой победили отвращение от прохиндейского звонка.
Теперь я обращусь к листку, отдельно на моем столе лежащему. Поскольку он – о прохиндеях дерзновенного ума. О тех мыслителях, чей проницательный духовный взор блуждает неотрывно по истории еврейской – в лютой жажде усмотреть и пригвоздить еще какую-нибудь пагубу, от этого народа происшедшую. Уже писал я, что мое щенячье любопытство неизменно побеждает всякую брезгливость и что я труды таких мыслителей просматриваю, если не читаю. Но одну высокую идею – прозевал по торопливости и недогляду. А уже ей много лет. Но как-то пропускал я, очевидно, и пролистывал кишение умов вокруг Хазарии. Держава эта сильно расцвела к восьмому веку новой эры (и удачно воевала, и сошлись узлом в ее столице караванные пути большой торговли) и огромное пространство занимала. А к единобожию склонясь, признали неразумные хазары государственной религией своей – иудаизм. Историки логично полагают, что большого выбора и не было: поскольку третьей по могуществу была тогда Хазария, то ни ислам (с могучим мусульманским Халифатом близость возникала бы чрезмерная), ни христианство (та же самая опасность, только с Византией) ей не подходили. Ну, конечно, и евреи крепко там подсуетились, было их какое-то количество в Хазарии (торговые пути!). А после четырех веков большого процветания – исчезла начисто могучая держава, волнами монгольского нашествия сметенная. И документов исторических почти что не осталось (достоверных), и раскопки мало принесли. Но тем и круче оказались горы измышлений споривших об этом времени историков. А поверху витает с неких пор пахучий дым российской дерзновенной мысли. Суть ее проста, как правда: не растаяла Хазария в котле плавильном исторических событий, отыскался след хазарский (как добавил бы, наверно, Гоголь). В незримые флюиды превратилось иудейское дыхание Хазарии, рассеялось в веках и злобно мстит России за свое позорное падение (забыл я сообщить источник дыма: ведь империю хазар, как померещилось сметливым патриотам, сокрушила именно Россия, а не жалкие монголы). Тут есть одна деталь немаловажная: именовался самодержец всей Хазарии – каган (отсюда и Хазарский каганат – название державы), он все бразды правления вручал доверенному и надежному лицу, а этот человек (он назывался – бек) исправно и послушно выполнял все указания сидевшего в тени владыки.
Неужели до сих пор не догадался, проницательный читатель? Всю трагедию, постигшую Россию в прошлом веке, учинил и дьявольски успешно раскрутил не кто иной, как Лазарь Каганович! А товарищ Сталин был при нем не более чем беком. И еще один был бек – Лаврентий Берия, но тот евреем тоже был (наполовину, правда, но история на месте не стоит), ему эта трагедия доставила большое удовольствие. А Каганович – вот злодей циничный! – даже фамилию не удосужился сменить, хотя не мог не понимать, что по фамилии его однажды опознают.
Если мне теперь читатель скажет, что подобный бред – удел какой-нибудь статейки свихнутого темного бедняги, я ему отвечу, что уже десяток книг (поболее, пожалуй) раздувает эту дымную гипотезу. А комментарии – обдумывайте сами.
Но забавно, что теперь мне стало легче напечатать одну запись (на салфетке), относительно которой я довольно долго сомневался. А потом я нескольким приятелям ее прочел. И так различна их реакция была, что я и это непременно опишу. Однако же пока – о записи. В Германии на коллективной выпивке (уже не помню город) обратился ко мне юный парень, предлагая почитать, как много общего нашел он у евреев – с тараканами. И не то стеснительность в его словах скользила, а не то – опаска, что отвечу я ему горячим поруганием самой идеи. Но во мне возобладало любопытство. Перечень им найденного общего был безусловно остроумен. Я его и привожу, как записал.
1. Древность.
2. Природная сметливость.
3. Общая нелюбовь к ним.
4. Сплоченность.
5. Суетливость.
6. Повсюдность.
7. Неистребимость.
8. Общая тревожность.
Ну, вы как, читатели-евреи, – вспыхнули уже, чтоб измерзить такой антисемитский текст? Написанный к тому же молодым евреем, а не злобным низколобым юдофобом. Лично я – смеялся в голос. Разумеется, не преминув заметить, что такое остроумие весьма покойный Геббельс оценил бы. А когда потом в Израиле знакомым прочитал, то мнения заметно разделились. Этот перечень – отменным тестом оказался. Тестом на какую-то интимную особенность еврейских отношений с миром.
– Лютым антисемитизмом это пахнет, – с омерзением сказал один из слушавших.
– С какой же мы, евреи, беспощадностью к себе относимся, – сказал другой. – И сами же плодим к нам неприязнь своими шутками.
– А мне до лампочки, кто как ко мне относится, – заметил третий. – Я в Израиле живу, а это они там, в галуте, так чувствительны к насмешке.
Лично я – настолько беспринципное создание, что, кроме любопытства, никаких я не испытываю мерзких ощущений. Мне смешно бывает от любой случайной встречи с образом еврея в будничном сознании всемирном. В одном из городов российских мне прислал записку слушатель. Он, будучи в Японии, спросил у собеседника из местных, есть ли тут евреи. И, подумав, медленно ответствовал японец, что, насколько он осведомлен, евреев нет в их стране, но есть зато японцы – много хуже, чем евреи.
Мне разводить полемику не хочется, да тут она и ни к чему. К тому же, как и что ни обсуждай, а отношение к евреям (и к Израилю) – единственное, что наверняка и навсегда останется кристально прежним в нашем изменяющемся мире. В этом смысле я – неколебимый оптимист.
Однако, начавши повествовать о мне родном народе, я обычно не могу остановиться. Но сейчас, гуляя глазом по клочкам (а я, словно пасьянс, раскинул все эти бумажки по столу), я не видел там одну историю. О чем она, никак не вспоминалось, только было ощущение, что тесно соотносится она – с тем перечнем о тараканах. И даже помнил, что с последним пунктом: общая тревожность. Потому что я тогда же автору сказал, что слово «настороженность» тут будет поточней, поскольку речь идет о чутком уловлении опасности, а это чувство у евреев безусловно развивалось за кошмарные века гонений. И подумал, что у тараканов – тоже, и опять беспечно засмеялся.
Но о чем же все-таки история? И мне еще казалось почему-то, что она скорее связана с пугливостью. И нечто прямо противоположное, конечно, в голову полезло: то бандиты Бабеля, то гангстеры Америки, невероятное количество (на первом месте по империи) Героев Советского Союза во Вторую мировую, и бесчисленные криминалы с Брайтон-Бич. Вот это уже было где-то рядом. Да, тепло, тепло, еще теплее. Я вдруг вспомнил, как стоял я на огромной деревянной мостовой, что тянется на Брайтоне вдоль моря, и заглядывал в большую (метра два в диаметре) прожженную дыру. На берегу, наверно, кто-то разводил костер, и искры взвились высоко наверх – а метра на четыре выше пролегал этот прогулочный помост над берегом. Уже вокруг дыры стояли колышки с нацепленной на них широкой красной лентой, чтоб никто не сверзился случайно. Тут возле меня остановились двое, тоже заглянув в эту дыру. Чему-то оба разом засмеялись, и один из них задумчиво сказал:
– Конечно, ебнешься прилично, но зато какую денежку получишь по суду!
И я внезапно вспомнил: у меня эта история уже давно была в блокноте, я ее наутро в поезде переписал, боясь, что потеряю драгоценную вчерашнюю салфетку. И речь шла о пугливости, которая за годы сделалась хронической у некоего симпатичного еврея. Жил он в очень большом городе, а там куда острее проникает в душу страх. Он пережил тридцатые, ушел на фронт и воевал отважно (там-то ничего он не боялся). А потом вернулся на родной завод, пошел конец сороковых, пятидесятые, пустое дело – лишний раз напоминать, какое это было время для еврея даже заводского. Он чего угодно ожидал от той кошмарной кодлы, что именовалась властью, избранной народом. А сыновьям ничуть не передался его страх, поэтому за них боялся он сильней всего. А сыновья любили вспоминать его же собственный рассказ о том, как в ранней юности ему однажды предсказала старая цыганка: ты, милок, три раза в своей жизни пролетишь мимо богатства и не остановишься. И сам еврей-отец, об этом вспоминая, улыбался. А году в шестидесятом (или чуть попозже) у него отгул был за ночной аврал в конце месяца, и дома он сидел с газетой, когда в дверь звонок раздался. Кто там? Это адвокат из Инюр-коллегии, ответил симпатичный мужской голос. Я по делу о наследстве – и назвал фамилию и имя его тетки. А она еще в двадцатых вышла замуж и уехала в Америку, и сколько б он анкет за жизнь свою ни заполнял, а тетку-иностранку не назвал ни разу. И, нестихающей пугливости своей послушно повинуясь, тонким детским голоском сказал он, что никого нет дома. И забился в дальней комнате, пережидая, пока кончатся недоуменные звонки. А много лет спустя, уже в Америке, доподлинно установили сыновья, что было в самом деле очень крупное наследство, только при неявке или же отказе адресата все оно уходит на общественные нужды. В Америку уехал наш герой за сыновьями, был уже он пожилой пенсионер, и преданность семье преодолела страх отъезда. Он однажды заикнулся, что ни разу не был в казино, и, за покупками собравшись, двое сыновей с их женами его закинули в игорный дом. Купили ему несколько жетонов, посадили к автомату и велели через два часа ждать их на улице. И, возвращаясь, подобрали старика, он там стоял, их ожидая, – два часа без десяти минут. Едва лишь кинул он жетон, весь автомат взыграл огнями, стала музыка играть, и, словно горная река, посыпались в немыслимом количестве жетоны. Но к той секунде, когда их журчание затихло, старый перепуганный удачник был уже давно на улице. Уверенный, что как-то ненароком он сломал эту казенную машину, ждал он тут погони и возмездия. И сыновьям об этом сразу виновато рассказал. Они немедля кинулись за выигрышем (там порой с полмиллиона набегает), но уже все было тихо, пусто и никто не видел ничего. И даже не ругали старика, а просто вспомнили еще раз предсказание цыганки. А спустя полгода или год пошел сей не утративший пугливости еврей в огромный по соседству расположенный торговый центр. А там решил в уборную пойти. Известный ему путь лежал через довольно узкий коридор, где обогнул он лестницу-стремянку: двое работяг подвешивали к потолку большой плафон стеклянный. А когда старик-удачник шел назад, то лестницу уже убрали, а поставленный плафон обрушился на лысину его. Описывая эту ситуацию, я вспомнил, как недавно некая лихая старушенция содрала по суду немыслимые деньги за горячий кофе, расплескав который будто бы ожог она приобрела. А за плафон (и кровь была) – легко себе представить, сколько можно было получить. Когда бы тот еврей стремглав не убежал. И только поздно вечером об этом сыновья узнали, было уже поздно учинять разборку. И где свидетелей найдешь? А непрошедшая пугливость старого еврея – она ведь восходила к тем далеким временам, когда вполне естественно укоренилась навсегда. Еще заметьте, как точны цыганские прогнозы!
Испуг пожизненный рождает замечательные мифы. Мне один такой когда-то рассказала теща. К ней в конце сороковых захаживал изрядно старый ювелир, свою продукцию он разносил клиентам на дом. К теще он расположился и однажды доверительно сказал ей:
– Лидия Борисовна, я вижу, вы интересуетесь камнями, так я вас хочу предупредить: опалы никогда не покупайте. Опал коварен и влиятелен. Мне мама говорила, когда я на ювелира еще только-только обучался: Наум, бойся опала, от него приходят неприятности. Но я был молодой, азартный, и весной семнадцатого года, помню точно – я купил задешево большую партию опалов. И вы помните, конечно, что случилось в том году?
Мне стоит соскочить к историям, которые рассказывает теща, и от темы я немедля отвлекаюсь, опасаясь позабыть. Сейчас я вспомнил, как однажды к ней в квартиру позвонила рано утром женщина с большим букетом цветов.
– Дорогая Лидия Борисовна, – сказала эта незнакомка, – я вас слушаю по радио и очень вами восхищаюсь. Я давно хотела вам преподнести цветы, я знала дом, в котором вы живете, но квартиру я не знала и стеснялась у кого-нибудь спросить. А тут иду мимо, и какое счастье: на дверях подъезда вывесили список злостных неплательщиков оплаты за квартиру, и я сразу увидала ваше имя!
А еще про тещу рассказал мне как-то поэт Межиров, ее когдатошний сосед по даче в Переделкине. Он позвонил с известием довольно неприятным:
– Лидия Борисовна, у вас тут ночью дачу обокрали. Дверь взломали. Я вот утром это обнаружил.
– Ой, спасибо, Александр Петрович, – поблагодарила его теща, – это же такое счастье, я как раз недавно потеряла ключ!
Еще хочу я непременно обсудить одно свидетельство, мелькнувшее немного выше – вряд ли на него читатель обратил тогда внимание. Припомните, пожалуйста, историю о недалеком пожилом еврее, затаившем жгучую обиду, что его не взяли в эскадрилью, собиравшуюся на бомбежку Тель-Авива. Врал он или нет о том, что намечалась эта акция? Похоже, что не врал, об этом и хочу я рассказать.
Здесь у меня товарищ есть, великий врач, сосудистый хирург. Еще в Союзе был Эдик Шифрин самым молодым доктором медицины. И уже тогда он был известен тем, что очень хорошо лечил трофические язвы – ту беду, что образуется на теле вследствие плохого кровообращения. Однажды у парадного подъезда института, где тогда работал Эдик, тормознула черная начальская машина, и два молодых человека вежливо пригласили профессора Шифрина поехать с ними. Да, с руководством института согласовано, кивнул один из них. Куда его везут, он не спросил, а оказался – на большой правительственной даче. Это нынче кто ни попадя выстраивает загородный замок, а тогда все сразу становилось ясно, на такую дачу попадая. В пустоватой и просторной комнате стояла ширма, а из-за нее, высовываясь до колена, чья-то голая нога располагалась на подставленном ей стуле. И закатанная виделась штанина. На ноге чудовищные были язвы ясного для Эдика происхождения.
– Вот надо подлечить товарища, – сказал один из заезжавших с явно слышимым почтением.
Что относилось не к нему это почтение, Шифрин прекрасно понял.
– Я лечу не болезнь, а больного, – ответил он. – И пациента должен видеть.
Лица двух сопроводителей посуровели и окаменели. Непонятно, что произошло бы дальше, только из-за ширмы вдруг спокойный голос произнес:
– Конечно, доктор прав. Сейчас я выйду.
Вышел пожилой, сухой, невзрачный человек, на пиджаке – звезда Героя, больше никаких различий с будничными пациентами профессор не заметил. Он и не узнал больного, только позже – по подсказке – выяснилось, что трофические язвы предстоит ему лечить у Суслова, секретаря ЦК, серого кардинала Кремля. И он за месяц или два успешно подлечил его. Настолько, что однажды на обед был позван, и часа примерно два они проговорили ни о чем. А позже чуть Шифрин сказал больному, что дальнейшее лечение спокойно может он доверить своему коллеге, сам же он – уехать собирается и подал заявление о выезде в Израиль. Суслов даже бровью не пошевельнул и только попросил, чтобы профессор еще раз к нему заехал. Мне тут надо навести кое-какие справки, пояснил он неулыбчиво. И Эдика спустя неделю снова привезли.
– Вы мне очень симпатичны, я вам очень благодарен, – сказал Суслов, – я желаю вам удачи в новой жизни, только у меня к вам просьба. Нет, совет скорее… – Он немного помолчал. – Часть ваших соплеменников, израильскую визу получив, сворачивают по дороге в Соединенные Штаты. Поезжайте-ка и вы туда… – Он снова помолчал и объяснил:
– Поскольку сам Израиль в скором времени весь будет уничтожен, просто стерт с лица земли.
И дружелюбно руку Шифрину пожал. А на дворе был семьдесят второй (а может быть, – семьдесят первый, лень звонить и уточнять). Похоже, что не врал тот пожилой еврей про эскадрилью.
На столе моем еще один имеется клочок, и я главу хочу закончить на истории высокой и прекрасной.
Было это в страшную эпоху. Летом пятьдесят второго года шли повальные аресты выдающихся российских медиков – так начиналась подготовка к дикому судебному процессу врачей-вредителей, оказался в их числе немолодой уже профессор, отоларинголог (ухо-горло-нос, как называли эту специальность) Фельдман. Довольно скоро ощутил он в камере, что следствие переживет навряд ли. И не ночные многочасовые допросы были причиной его острых сердечных болей, и не в еде нехватка, и не понимание, что не сегодня-завтра – неминуемая смерть, совсем иное. Старого интеллигента убивала хамская грубость следователей, добивавшихся признания его несуществующей вины. А он уже привык, что несколько десятков лет с ним разговаривали вежливо и уважительно, и то, как обращались с ним теперь, в нем вызывало спазмы сердца и предчувствие инфаркта. Старый врач отменно разбирался в том, что с ним происходило. И, подумав, понял, что единственно целебным было бы ему – ответить на хамство следователей собственной изрядной дерзостью. Поверив в это устное лекарство, но еще не зная, что сказать, он был приведен вертухаем на очередной ночной допрос. И следователь произнес уже привычное: «Колись, жидовская морда!» И старый отоларинголог (ухо-горло-нос), порывшись в памяти, ответил гордо и надменно:
– Хуй вам в носоглотку!
И почувствовал себя отлично – зэком и мужчиной, опытным врачом и человеком – личностью. И боли в сердце больше не тревожили его, он дожил до освобождения – их выпустили через месяц после смерти усатого гения.
А кстати, эти дивные слова отважного врача сполна относятся и к планам по уничтожению Израиля.
Светлой памяти взаимной переписки
Никто не учинил поминки по усопшему эпистолярному жанру. Тихо отошел он в прошлое, поскольку телефон и электронная почта почти начисто его заменили. Разве только изредка отдельные мыслители, уверенные (вот счастливцы!), что любое слово их понадобится вечности, друг другу пишут письма об устройстве мироздания. Да краткие родственные весточки текут в усохшем, но достаточно почтенном изобилии – что тетя Песя снова простудилась, а у внука Васи появился первый зуб. А раньше-то какие были письма! Я не говорю уже о тех столетиях, что утекли давно, достаточно припомнить век, вчера лишь ставший прошлым: целые тома отменно интересных писем напечатаны уже или лежат в архивах, ожидая публикации. Письма того времени были насыщены мыслями и мнениями о любых проблемах, ибо множеству людей, разделенных пространством, заменяли они те распахнутые кухонные разговоры, что вели между собой жившие невдалеке друг от друга. Даже опасение, что письма вскроют по дороге (а такое было часто), не могло унять желание поговорить и поделиться. Ведь того, что доверяли письмам, напрочь не было в газетах и журналах. А в конце двадцатого столетия шквал писем обрушился извне на всю советскую империю. Из Америки, Германии, Австралии, Израиля сотни тысяч эмигрантов торопились сообщить о новой необычной жизни. И если из трех первых стран шли письма удивленные, восторженные и мажорные, то про Израиль сыпались сплошные жалобы. И вообще на жизнь, которая отнюдь не оказалась райской, и на дикое отсутствие культуры, напрочь непереносимое для тонких душ интеллигентов из Бобруйска, Конотопа и Семипалатинска. Сюда еще добавить можно несколько десятков городов, где пенилась, бурлила, пузырилась и обласкивала дух эта утраченная, но незабываемая пышная культура.
Тут я от почтовой темы маленькое должен сделать отступление. Моя приятельница много лет работает на радио. И довольно часто – то в эфире, то по телефону – отвечает слушателям на вопросы и недоумения. И как-то позвонил ей некий лютый активист, настырно и занудливо брюзжавший о кошмарной бездуховности Израиля и зряшном пропадании культуры, что сюда привезена советскими евреями. И, в частности, он лично был готов нести эту культуру в темные неразвитые массы. Чтобы отделаться скорее, Лена предложила ему все, что он ей лопотал, изложить в письменном виде и прислать на радио.
– Запишите адрес, – попросила она вежливо. – Тель-Авив, улица Леонардо да Винчи, два.
– Еще раз улицу, пожалуйста, – переспросил немолодой ревнитель.
– Леонардо да Винчи, – повторила Лена терпеливо.
– Нет, еще раз, – попросил звонивший.
– Ну неужели вы не знаете Леонардо да Винчи? – спросила Лена.
– Извините, я в стране всего полгода, – уклонился сеятель духовности.
Вернусь, однако, к письмам. Их ведь было столько и настолько огорошенный у них был общий тон, что ясно стало всем евреям необъятной той империи, что ехать можно к черту на рога, но только не в страну, которая для них как раз когда-то создана была. Никто не сосчитает, скольким тысячам семей такие письма изменили их маршрут.
И прекраснейшие люди тоже посылали эти упредительные вести. Помню, как я получил письмо от беспредельно почитаемого мной литературоведа и поэта Толи Якобсона. Он писал: «Ты собираешься сюда? Напрасно. Русскому еврею тут ни ожидать, ни делать нечего». И я тогда очень расстроился – скорее за него, чем за себя. Как будто чувствовал, что вскорости меня посадят и проблема отпадет сама собой. А какой был дивно верткий и уклончивый язык у этих писем! О цензуре свято помнили и родственники, и друзья. Ведь надо было сообщить, что следует везти с собой, чтоб наскоро, но подстелить соломку под начисто рухнувшее благополучие. И писали о матрешках, о медалях с орденами, о почтовых марках и белье постельном, о шкатулках палехских и об убогой хохломе. Рынки Вены, Рима и других попутных городов полнились рядами молодых и пожилых людей над кучами немыслимого барахла, поскольку ценного чего-нибудь не удавалось вывезти почти что никому.
Я помню, как почти перед отъездом мой один приятель где-то приобрел довольно старую персидскую миниатюру. Платил он за четырнадцатый век, она была на пять столетий помоложе, но уже ее он полюбил. А взять этот листок с собой и в книгу заложить – он опасался не без основания, поскольку все книги перетряхивали. «Оставь свою немыслимую ценность, я тебе ее пришлю, – предложил я. – Без полной, разумеется, гарантии, но есть идея». Он согласился с радостью и благодарностью. Как только он уехал, я купи большую монографию «Персидская миниатюра»: каждая картинка в ней была за верхний краешек наклеена на лист. Я оторвал одну из репродукций, а на это место точно так же вклеил подлинник. И просто-напросто послал по почте. Рим, главпочта, до востребования. И через месяц или два я получил письмо, которое наполнило меня законной гордостью: «А Магомет прислал мне фотографию. Спасибо!»
На эзоповой фене сообщалось даже множество деталей быта, все были пугливы и находчивы. Ужасно жаль, что письма того времени почти наверняка ни у кого не сохранились, в них немало было сложной психологии той уникальной, в сущности, эпохи, когда медленно светлело наше мутное сознание.
Сестра моей жены недавно обнаружила на антресолях их квартиры крохотную часть того архива, что забрали у меня при обысках после ареста. Она тогда увезла с собой небольшой пакет писем и записных книжек, и спустя четверть века он ко мне вернулся. Как мне было интересно все это просматривать! И обнаружил я там письма от художника, уехавшего в середине семидесятых. Отдельные места из этих писем замечательно описывают главное, что потрясло уехавших в тот мир. Нет, речь идет отнюдь не о кошмарном изобилии (что тоже порождало нервные срывы, а у нежных женщин – даже обмороки от бесчисленных рядов белья и колготок). Художник написал о том, что многие не осознали до сих пор. А впрочем, лучше я прибегну к длительной цитате:
«Самым верным делом для абитуриентов будет держать перед глазами (утром и вечером) пожилую, с выпуклыми ягодицами, обнаженную даму с известной гравюры Дюрера, изображает она Фортуну. Ибо, несмотря на все технические (и прочие) ухищрения научного мировоззрения, без этой дамы дело совершенно не может обойтись, абсолютно никак.
Она особенно старательно сечет людей, верящих в таблицу умножения и не верящих в бабушкины сказки – судьбу, удачу и т. д. Существование этой дамы реально и так же отчетливо видно, как место, которым она сидит.
Примеров – до утра не кончить.
Человек, всю жизнь (и успешно!) занимавшийся моим сегодняшним специфическим дизайном, блестяще выставлявший свои работы на многих международных выставках, – без работы.
Я, никогда раньше не знавший этого, – работаю.
Не спешите с комментарием-комплиментарием, последовательность моих примеров – обдуманна.
Девушка (некрасивая, чтобы снять диванные домыслы) почти с полным отсутствием способностей вообще – получила неделю назад место, как мое, но втрое выше оплачиваемое. Без протекции!
Как видите, для вышеупомянутых ягодиц пожилой дамы нет и не существует никаких посторонних соображений.
Почти полный нуль в инженерии – на блестящей должности, уже машина, уже страшно тесно втроем в четырехкомнатной квартире и т. д. и т. п.
Замечательный инженер очень широкого профиля, строитель, руководитель многих серьезных работ в прошлом, – два года без никакой работы, даже таскать ящики.
Как видите, дважды два – никак не четыре, а полная мистика или что Вам будет угодно…
Уехавшим в Зурбаган легче: штанов, скажем, нет, а паруса есть – ну и ладно, душа на месте. Те же, кто собирался непринужденно пересесть из Жигулей (добытых всеми правдами и неправдами) в Роллс-Ройс, те получают страшно мордой об стол. Для полноты картины перемешайте наудачу вышеупомянутых, поменяв плюс на минус, – получите опять очень достоверную картину, реальнее некуда. Но и она может быть неверна…
Отсюда и шоки. Еще и еще раз – сменилась шкала…»
Право, не читал я ничего более точного о жизненной рулетке эмигранта – даже в умных специальных книжках, вышедших намного позже. Больно думать, что письмо это могло пропасть. А ведь пропали миллионы образцов эпистолярной прозы очень непростого времени.
Тут я снова отвлекусь слегка от темы, потому что в маленьком пакетике архива отыскался очень ценный для меня листок. Как будто получил я некое письмо из прошлого. Когда мы ожидали первого ребенка (было это сорок лет назад), я упрямо был уверен, что родится мальчик. Твердо это зная, я заранее написал ему колыбельную песню. Родилась замечательная девочка, и песня эта ей никак не подходила, отчего семь лет и провалялась в письменном столе. Потом удался мальчик, выросшая дочка Таня отыскала этот текст и на пару с подружкой напевала его брату-младенцу. Потом листок этот пропал, как водится, и вот теперь нашелся. Я сам о нем забыл давным-давно, а дети помнили, они-то мне и рассказали эту краткую историю. А песня – как бы образец мировоззрения довольно молодого человека той поры.
- Крутится-вертится шар голубой,
- ему наплевать на общественный строй;
- ему неизвестно, что мальчик не спит,
- шар очень честно осью скрипит.
- Боится, наверно, уснуть и упасть.
- Зайцы не свергнут советскую власть.
- Кролики тоже не свергнут ее;
- спи, мой зародыш, и пачкай белье.
- Крутится шарик. Под лучшей из крыш
- худ, как чинарик, мой славный малыш.
- Писай и лопай, ты вырастешь быстро,
- только не топай до кресла министра:
- жалкие кнопки, их давит рука,
- больно по попке лупит ЦК.
- Это такое скопление дядей —
- очень плохое – трусов и блядей.
- Ты вырастай, мы обсудим с тобой,
- чем зарастает наш шар голубой.
- Спит попугай, и трамвайчик сопит,
- мама пускай хоть немного поспит.
- Мамы двойную нагрузку несут:
- одни их целуют, другие – сосут.
- В мире нас мало, усни, дуралей,
- глазки закроешь – на сутки взрослей.
- Шарик мелькает, летят времена,
- отец засыпает, а сын – ни хрена.
А еще я часто у друзей и у приятелей прошу дать почитать те письма, что когда-то им прислал. Свой непристойный интерес к своим же собственным каракулям я в силах объяснить, почти что не стыдясь. Какая-то на склоне лет явилась у меня иллюзия, что некогда я был гораздо интересней и умнее, чем сейчас. Пластичней, что ли. А отсюда – и желание мое проверить это странное и тягостное чувство. Но увы: следов ума я напрочь не нашел в этих дурацких легкомысленных эпистолах. А что нашел?
Беспечность ту же самую и распирающее душу удовольствие от жизни. И патологическую склонность к шуткам по любому поводу. Совсем недавно дал мне пачку писем мой старый товарищ. Живет он в Киеве, и мы время от времени поддерживали будничную переписку. Очень было странно и приятно окунуться в те шестидесятые. Тогда любому встречному спешил я повестнуть последние слова Матросова, которые он якобы сказал, валясь на амбразуру вражеского пулемета: «Эх, бля, гололедица!» А как погиб Мичурин, сочинялось в те же дни: упал с клубники. Мы все тогда без устали играли с мифами империи, стряхивая с душ ее гнилое обаяние.
Да разве только с мифами? В те годы прозревания насмешке подвергались и прекрасные литературные произведения: вина их состояла только в том, что нам их вдалбливали в школе. Я уже давным-давно забыл (но вот листок ко мне вернулся, пролежавши сорок лет) глумливое переложение «Песни о Соколе»: к интеллигентскому фольклору тех годов и низвержению кумиров относилось это мелкое смешное хулиганство.
«Однажды жили два друга рядом, учились вместе, любили выпить и вместе пили любую гадость. И двух стипендий им не хватало, чтоб утолилась лихая жажда. И как-то утром они лежали на травке в парке, томясь похмельем и без копейки в пустом кармане. И тихо молвил один другому: а вон ты видишь, стоит цистерна, полна вся спиртом? Ты подползи к ней, отпей немного, и снова будешь веселым, бодрым, и вновь с улыбкой пойдешь по жизни. А как окрепнешь, меня подтащишь. И встал товарищ, и, гордо крикнув, пошел к цистерне, скользя ногами о пыль дороги. И подошел он, отпил из крана, на небо глянул и пал на землю с коротким хрипом. И долго молча стояли люди, самоубийце в лицо не глядя. От трупа пахло машинным маслом».
В той молодости, испарившейся бесследно, я ценил во встреченных девицах худобу, отсюда в письмах и возник заветный образ идеальной женской красоты – Фанера Милосская. А вот кого же я тогда цитировал, упоминая сумасшедшего, которому хотелось «заработать много-много денег, уехать далеко-далеко и там броситься под трамвай»? Уже не помню. Я тогда мотался очень много – и по инженерской части, и уже как журналист. Писал я об ученых, отчего и подпись под письмом: «Научный пульверизатор». Географию поездок я сегодня уже помню слабо, так что очень оживлялся, натыкаясь на упоминаемое место:
«Я был на острове Диксон, а это Арктика. И на Земле Франца-Иосифа я тоже был. Он – действительно еврей и прекрасно меня принял».
А вот еще:
«Мурманск – прекрасный город, с портовыми шлюхами (крупные и рыжие), с запахом рыбы, с большим количеством морских историй. А в центре этого великолепия сидит на одной из улиц в крошечной конуре дряхлый еврей-сапожник под вывеской „Мелкий, но всевозможный ремонт“».
Я уже не помнил напрочь нескольких стишков тех лет, они текли тогда ручьем, и многие остались только в письмах. Я довольно часто, присмотревши строчку у заведомого классика, нахально делал из нее четверостишие совсем иного содержания. Вот я обнаружил, что и с Маяковским так играл:
- Выступленья, взносы, активисты,
- обещаний бред. А я бы лично,
- я бы партию закрыл, слегка почистил,
- а потом опять закрыл – вторично.
Еще стишок (я, помнится, его писал на фотографиях своих):
- Если ноша не легка,
- вот тебе моя рука;
- но в подобном случае
- взять такси – не лучше ли?
Расул Гамзатов «Надписи на рукавах»
Стишок вполне провидческий, смотря из нынешнего дня:
- Если каждый иудей
- станет брать с собой блядей,
- то в еврейском цимесе
- будет много примеси.
А вот пословица, которую, конечно же, придумали египетские фараоны: «Не в свою пирамиду не ложись».
И разумеется, я сообщал товарищу про все свои семейные дела:
«Тата лежит в роддоме на сохранении (помнишь, ты мне как-то сказал, что она беременна? Ты был прав)».
И годом позже:
«Уже две недели я откладываю со дня на день горестное описание моих печальных утр, суетливых дней, тоскливых вечеров, тревожных ночей и мрачных рассветов. Это – не считая мелочей: грустных закатов, тяжких полудней и томительных сумерек. Даже загар слетел с меня, как чижик – с усохшей ветки. Нас переселяют (это раз), малявка болеет (это два), Тата отравилась ливерной колбасой (на семипалатинскую в тот день не было денег), мама больна, папа смотрит исподлобья, теща бешено прожигает жизнь…»
Каким же я в те годы был счастливым, думал я, завистливо читая это легкое чириканье придурка. Вот еще один, вполне философический стишок:
- Суп судьбы – кипит и брызгается он;
- совесть, воля и удача – это специи,
- засыпаемые в смешанный бульон
- эрудиции, энергии, эрекции.
А еще я непрерывно зазываю друга в гости: «Повидаться – это же прекрасно (как сказал рецидивист на очной ставке)… Приезжай! Корней Чуковский очень часто спрашивает о тебе (у Маршака)… Приезжай, а то начнется война – всеобщее, равное и бесплатное облучение, и ты мне не успеешь рассказать, что надо жить серьезно… Приезжай! Диван, еда, билет обратный – мои, а возражения на все, что я скажу, – твои… Я буду счастлив проводить тебя на поезд…»
И внезапно – яростный фонтан такого словотворчества, что стыдно стало мне, осознавая, из какого низкого источника он бил: из ревности вульгарной. Было некогда в Москве такое замечательное учреждение – Дом детской книги (сокращенно – ДДК). А там сидели разные редакторши и критикессы, молодые и приветливые женщины. И на одной из них женился мой заветный друг, тот самый Юлий Китаевич (а пожизненная кличка – Кит), о близости с которым я писал уже неоднократно. Вот ведь как болезненно ревниво я тогда на это реагировал (письмо – все в тот же Киев):
«Я никогда не понимал и не разделял твоей любви к ДДК. Хватит того, что эти Дамы Дикой Конфигурации, Дуры Датского Короля, Дочери Девственных Кенгуру, Дребезги Души Китаевича, Дрожжи Дефективной Казуистики Демисезона Духовной Культуры из Дуршлага Делового Конформизма (Дифтерит Дизентерия Коклюш) – отняли у меня Юлика…»
Теперь уже я просто не способен на такой порыв души – отсюда, вероятно, и питается угрюмым соком наше заблуждение, что раньше мы какими-то совсем другими были. А всего лишь – более упруго и свободно в нас тогда играли наши чувства.
Выписывая все эти отрывки, я сейчас подумал: ну конечно, это глупо – становиться публикатором собственных писем, но еще глупей – надеяться на потомков.
В одном из писем я нашел достоверную причину, по которой стал литературным негром: бедные родители нашли меня в цветной капусте. Это уже писано в семидесятых. Тут же – откровение какого-то бывалого еврея, почему он не нуждается в машине: когда ему плохо, то за ним приезжает неотложка, а когда хорошо, то – милицейский воронок.
Явственное подражание кумиру моему, Омару Хайяму:
- Пиджак приличий скинув с плеч,
- спешишь быстрее с бабой лечь;
- зачем, не дав подняться тесту,
- пирог торопишься испечь?
А этот – явно из семидесятых: