Голодный грек, или Странствия Феодула Хаецкая Елена
Взойдя на скалу, увенчанную большим серебряным крестом, громко закричал Феодул и благословил Море-Океан, превратив воды Большого Псоглавьего залива в воды Вечной Жизни.
И, наученные Феодулом, с оглушительным ревом устремились в эти воды многочисленные псоглавцы, и залив словно бы вскипел, исполнившись могучих гладких тел, бьющих ластами и руками, то и дело выскакивающих из воды, чтобы тут же, подняв фонтаны сверкающих брызг, рухнуть обратно. Псоглавцы смеялись, и пели, и выкликали имена Иисуса Христа и Девы Марии, и шум их всеохватного веселья уходил в небеса, как дым от всесожжения. А над этим бурливым ликованием высился на скале Феодул – простирающий руки, как будто обнимающий весь народ псоглавий и благословляющий его.
Но вот сочли псоглавцы, что достаточно наплавались, и, обновленные, выбрались на берег, весело пыхтя, фыркая и толкаясь. И тогда закричал им Феодул с вершины скалы:
– Отрицаетесь ли сатаны?
– Сатаната отрицата р-р-р! – взревели псоглавцы единым могучим хором.
– Хорошо! – возгласил Феодул и начал читать никейский символ веры, а псоглавцы вторили ему на своем полузверином наречии:
– Веровата во единенна ар-рх! Сотвориша небесность р-р! Сотвориша земность р-р! Сотвориша всё ар-р!
И за спиной Феодула ослепительным ледяным огнем горел серебряный крест, вбитый в расселину скалы и сросшийся с нею навечно. А над крестом и над Феодулом, в высоком синем небе кричали и ссорились чайки.
Слезы обильно текли по лицу Феодула. А псоглавцы смеялись, и ревели, и били ластами по камням в избытке радости.
Вот так было заложено основание Автокефальной псоглавческой Церкви.
Феодул покинул псоглавцев тайно, боясь, как бы те не уговорили его остаться. Препоручил просвещенный им народ Господу, заплакал и тронулся в путь, укрываемый безмолвием ночным мраком.
Он решил уйти подальше от побережья, ибо еще раньше от брата Андрея слышал, будто монголы живут в глубине суши, где пасут свои многочисленные стада.
Поначалу дорога так и прыгала, так и скакала с холма на холм. Будучи по натуре отчасти созерцателем, Феодул наслаждался видом бесконечных взгорий и стройных деревьев, растущих по склонам. Он пил из ручьев, наклонялся к цветам. Живя среди псоглавцев, Феодул запасся сушеной рыбой – зверолюди охотно наловили для него целую гору всякой съедобной морской живности, а потом, шумно фыркая и сопя, с любопытством наблюдали, как человек коптит и вялит все это, используя свойства огня, ветра и солнечных лучей.
К концу второго дня пути ручей, берегом которого шагал Феодул, сделался настоящей речкой, а долина раздалась вширь, отогнав горы к самому горизонту. Переночевав под корнями дуба и подкрепив наутро силы куском сухаря и глотком воды, Феодул отправился в дорогу. Спустя час или два он внезапно вышел к большому городу.
Феодул спросил, как называется этот город, но местные жители не понимали ни одного из тех языков, которыми обыкновенно пользовался Феодул.
Унылые странствия по кривым улицам, сплошь застроенным невысокими домами без окон, также поначалу ни к чему не привели, но затем Феодулу посчастливилось наткнуться на постоялый двор, представлявший собою вытянутое строение с крошечными оконцами под самой крышей. Вход в харчевню преграждало низкое широкое сооружение, в которое был вделан большой котел, где варилась густая ячменная похлебка с мясом и луком.
Зов этого варева властно перебил все другие, и Феодул, не в силах ему противиться, закричал по-гречески, чуть не плача:
– Дайте мне скорее поесть! Дайте мне поесть!
На его отчаянный крик из-за заграждения высунулся сонный дюжий детина с рыжими волосами. Его маленькие светлые глазки недоумевающе уставились на алчущего Феодула. Затем детина исчез, нырнув под заграждение.
Феодул подождал немного – не произойдет ли чего-нибудь еще. Однако все оставалось по-прежнему.
Тогда Феодул набрал побольше воздуха в грудь и заорал громче прежнего:
– Еды! Я голоден! Хочу еды!
Рыжий опять показался из-за заграждения. Несколько мгновений он в упор рассматривал Феодула; затем обернулся и проговорил несколько непонятных слов, обращаясь к кому-то в глубине дома.
Феодула озадачила речь харчевника, напоминающая отчасти немецкую. Похожим языком разговаривали в Акре и Иерусалиме тевтонцы. Однако сам Феодул говорить, как тевтонцы, не умел.
Из недрищ дома харчевнику что-то крикнули в ответ, после чего тот неожиданно впустил Феодула и, ворча, зачерпнул большой ковш похлебки. Феодул поскорее схватил ковш и поторопился сесть к столу. В спешке он чувствительно обжегся.
Заступниками Феодула оказались купцы из Константинополя. Они благополучно добрались до этих мест и в ожидании хорошего проводника отдыхали – потому благодушествовали. Проводник обещался быть назавтра.
Феодул скорехонько опустошил свой ковш, облизал пальцы и возблагодарил Господа, пославшего ему такую встречу.
До вечера он оставался с купцами на постоялом дворе; а когда пришло время сна, то там же и устроился на ночлег.
Купцы направлялись к монголам и везли полотно и другие ткани, выделанный мех, украшения из речного жемчуга и перламутра, глиняные и медные сосуды. Все это, как они слышали, у монголов считается великой редкостью и потому ценится чрезвычайно высоко.
В Константинополе ходило немало слухов о беззаконности монголов, и оттого многие в Городе отговаривали ехать торговать в степи, однако встретившиеся Феодулу четверо греков только посмеивались. Местные жители укрепляли их уверенность в успехе, рассказывая, что в некоторых случаях монголы простодушны, как дети, и для опытного торговца не составит труда хорошо нажиться на сделках с ними.
Пятый их спутник, именем Трифон, путешествовал с караваном Христа ради. Был он чрезвычайно высок и худ, с водянистыми голубыми глазами навыкате; одевался в сильно поношенное, некогда богатое платье с чужого плеча. По-гречески говорил трудно, путал слова и заменял одни звуки другими, но иного языка, по-видимому, не знал вовсе.
Подобрали его в Константинополе, и произошло это вот каким удивительным образом.
История Трифона
Этот Трифон, как он сам рассказывал, приехал в Царственный, имея при себе некоторую толику денег и желая осмотреться в Городе, дабы, в соответствии с увиденным, избрать там занятие по душе. Он снял комнату у почтенной женщины, вдовы, владевшей в Царственном еще двумя домами помимо того, в котором жила сама.
Ежедневно Трифон покидал свое обиталище и отправлялся бродить по улицам. Он смутно ожидал встретить какого-нибудь мастера, настолько искусного, что тотчас захочется поступить к нему в обучение. Или же, возможно, Господь соблаговолит подать знак – направит ангела, воздвигнет огненный столп или сотворит еще какое-нибудь явственное чудо.
И вот однажды, странствуя по Царственному, забрел Трифон в трущобы, так и кишевшие разной сволочью. А уж грязи и луж было там выше колена. Случись проехать по этим улицам на телеге – непременно увязла бы телега.
Проклиная собственную глупость, долго плутал Трифон, выбираясь из одной узенькой вонючей улочки лишь для того, чтобы немедленно оказаться на другой, еще более тесной и зловонной. Он совсем уж отчаялся увидеть когда-либо небо, не замутненное миазмами, как вдруг дома перед ним расступились, и юноша оказался на площади.
Кое-где еще сохранились следы мостовой, облагораживавшей эту почву в незапамятные времена, но в целом площадь представляла собою огромную и чрезвычайно грязную лужу – словно все нечистоты близлежащих улиц назначили здесь друг другу свидание.
Единственной живой душой здесь был, кроме Трифона, один старик со всклокоченной седой бородой, нечесаными, ничем не прикрытыми волосами, облаченный в длинные просторные одежды, очень засаленные и испещренные многочисленными прорехами. Он расхаживал взад и вперед по площади, волоча за собою на веревке большой, туго набитый мешок.
В обращении неряшливого старика с мешком проскальзывало какое-то странненькое злорадство, словно речь шла не о бессловесной клади, но о предмете вполне воодушевленном. Старикашка то принимался горланить непристойные песни, то вдруг прерывал пение и со смешком спрашивал у мешка, по нраву ли ему подобная участь, а один или два раза даже пнул мешок ногою, послав ему проклятие.
Трифон, пораженный этим необъяснимым поведением, подошел ближе и, учтиво поздоровавшись, осведомился у старика, кто находится в мешке и за что осужден терпеть подобное надругательство.
Некоторое время старик молча жевал бороду, разглядывая Трифона в упор маленькими слезящимися глазками. Затем сощурился, скособочив лицо в кислую гримасу, и осведомился:
– А для чего тебе знать, а?
– Даже солома, будь она в твоем мешке, не заслуживает такой участи! – искренне ответил Трифон. – Но судя по тому, какие речи ты обращаешь к своему мешку, там находится некое одушевленное существо. Вот я и хочу знать, в чем оно провинилось перед тобою и нельзя ли как-нибудь искупить его вину.
Тут старик, видя, что повстречался ему юноша добросердечный, наивный и вместе с тем явно не без достатка, оживился.
– Угости меня, – проворчал он, – и тогда, может быть, расскажу.
И, получив от Трифона полное согласие, ухватил того за локоть цепко, точно крабьей клешней.
Трифон последовал за стариком, который ни на миг не пожелал расстаться с таинственным мешком. Некоторое время они блуждали в вечных сумерках трущоб, пробираясь по ущельям переулков с почти смыкающимися на уровне второго этажа домами, то и дело задевая лицом мокрое белье, протянутое над улицей на веревке, а затем оказались в маленькой, весьма нечистой харчевенке с низким, густо закопченным потолком.
Старик усадил свою поклажу на скамью рядом с Трифоном и с глумливым смехом произнес, обращаясь к мешку:
– Видишь, болван, где ты теперь оказался? В смрадном месте, среди нечистот и отбросов! Здесь каждую полночь сходятся убийцы и шлюхи, дабы поносить Господа и подкреплять силы для новых непотребств!
– Зачем ты солгал? – удивился Трифон. – Здесь никого, кроме нас, нет! Да и место это не более смрадно, чем та площадь, где мы с тобой повстречались.
– Ему из мешка не видно, – ответил старик, злорадно ухмыляясь. – Принеси мне выпивку, да поскорее!
Трифон, не желая раздражать злого оборванца, живо повиновался.
– Знай же, – начал старик торжественным тоном, когда жажда его была утолена, – что в этом мешке находится труп одного бесчестного человека! Полгода назад он взял у меня в долг под хорошие проценты некоторую сумму. Проклятие! Почему я только не отрезал себе пальцы прежде, чем они отсчитали ему сотню золотых иперпиронов! Надо было взять нож, наточить его поострее и – один за другим, один за другим! – отсечь себе эти глупые, эти беспечные пальцы! – Говоря это, старик несколько раз с силой ударил кистями рук о край стола – должно быть, пребольно, потому что сморщился и принялся дуть на них.
– Если ты промышляешь ростовщичеством, то нет ничего удивительного в том, что ты дал кому-то деньги под проценты, – осторожно заметил Трифон.
– Да! – вскричал старик плаксиво. – Ничего удивительного! Но когда настало время платить, этот негодяй взял да и помер!
Тут он погрозил мешку кулаком. Мешок, словно в ответ, вдруг мягко завалился набок. Старик одарил его свирепым взглядом и ловко плеснул в него остатками дрянного кислого пойла из своей кружки.
– Вот тебе! – досадливо бросил процентщик. – Подавись!
Мешок помедлил еще миг и рухнул со скамьи на пол.
– Однако когда он умер, – сказал Трифон, – то вполне разумно было бы обратиться к его наследникам.
– Его чертовы наследники – сущие голодранцы, – рявкнул старик раздраженно. – Я пришел к ним накануне похорон и потребовал своего, однако меня прогнали, не заплатив ни медного грошика! А ведь брали не медью – чистым золотом! Тогда я выкрал у них труп и положил его вот в этот мешок, а им объявил, что буду подвергать тело их родственника всевозможным поношениям, покуда мне не вернут долга.
– И как давно ты ходишь с трупом? – спросил, содрогнувшись, Трифон.
– Пятый день, – ответил старик и плюнул.
– Почему же они не отберут его силой?
– Силой? – Старик засмеялся. – Да потому, что нет у них никакой силы! Они только плачут, стонут и жалуются на нищету, а бабы визжат и трясут кулаками. Больше они ни на что не способны.
Ужасные мысли вихрем пронеслись в голове Трифона. Покраснев до корней волос, вскричал он горестно:
– Так ты ругаешься над телом христианина, не позволяя ему обрести вечное успокоение! Это великий грех! Неужто и Бога ты, старик, не боишься?
– Вся человеческая жизнь – один непрерывный грех, – равнодушно отозвался ростовщик.
– Укажи мне в таком случае дом, где живут родственники этого несчастного, – попросил Трифон. – Быть может, я сумею уговорить их отдать тебе хотя бы часть долга.
Старик непонятно ухмыльнулся и подтолкнул ногой зашитое в мешок мертвое тело:
– Слыхал? Он их уговорит! Кхе-кхе!..
Однако добросердечный Трифон твердо стоял на своем: непременно, мол, желает он повидаться с родней покойного. И ростовщик, взвалив на плечо тяжелую ношу, повел Трифона к их дому.
Всю дорогу юноша молчал, кусая губы; ростовщик же непрестанно болтал, обращаясь к безмолвному трупу:
– Видал дурака? Он думает, будто у них осталась хоть капля совести! Нет, брат, верно тебе говорю: нет у них никакой совести! Совесть денег стоит, а они… Голодранцы!
Неожиданно старик прервал бесконечный монолог и остановился.
– Вот их дом, – показал он.
Трифон ничего еще не успел понять, как на него откуда-то наскочили две жилистые простоволосые бабы и принялись визжать:
– Опять ты!.. Кровопийца! Со свету, окаянный, сжить нас хочешь! Да подавись ты этим трупом! Да поперхнись ты нашей кровушкой!
Они наступали на Трифона все ближе, размахивая костлявыми кулаками прямо у него перед носом. Отовсюду из окон повысовывались, скучно глядя, соседи.
– Видал?! – пронзительно завопил ростовщик, хватая Трифона за рукав. – Видал?!
Не говоря ни слова, Трифон повернулся спиной к беснующимся бабам и пошел прочь, а ростовщик, волоча мешок, побежал за ним с криком:
– Видал?! Нет, ты видал?!
Так прошли они две или три улицы. Трифон шагал широко, даже как-то яростно, и все время кусал губы, терзаемый мучительной думой. Ростовщик же неустанно проклинал его и поливал самой отчаянной бранью.
Вдруг Трифон повернулся к ростовщику и молвил, страдая:
– Хорошо же! Слушай, бессердечный: я сам выкуплю у тебя тело этого человека! Сколько ты за него хочешь?
– Я желаю вернуть свое! – завопил ростовщик, как одержимый. – Свое! Свое!
– Сколько?! – потеряв всякое терпение, закричал и Трифон.
– Свое! Свое! – не унимался старик.
– Сколько? – повторил Трифон уже тише. Ростовщик замолчал. Прикрыл глаза красными воспаленными веками.
– Что? – переспросил он. – О чем ты только что спрашивал?
– Я желаю купить у тебя мертвое тело, – сказал Трифон. – Назови цену.
– Скажем… шестьдесят иперпиронов, – быстро проговорил ростовщик.
Кровь бросилась Трифону в лицо.
– Побойся Бога, старик! Это же целое состояние!
Ростовщик пожал плечами:
– Всякий товар имеет свою цену. Не хочешь – не плати.
– Сбавь хоть немного, – взмолился Трифон. У него не набралось бы шестидесяти иперпиронов.
– Да ты погляди, каков товар-то! – принялся уговаривать ростовщик и несколько раз встряхнул мешок. – Ведь не жида тебе какого-нибудь продаю, не сарацина черного, не евнуха стыдного! Настоящий крещеный христианин, хоть и грешник – да кто на этом свете не грешен? Подумай-ка хорошенько!
– Тут и думать нечего, – опечаленно молвил Трифон. – Отдал бы я тебе все, чем владею, лишь бы спасти душу этого человека. Но такую цену я заплатить не в состоянии.
– Хорошо, – смягчился ростовщик, видя, что Трифон говорит от чистого сердца. – Сколько же ты согласен за него выложить?
Сказать бы сейчас Трифону – мол, половину того, что спрошено, – глядишь, и ростовщика бы уломал, потому что тот уже понял: не видать ему за покойника даже ломаного гроша. Хоть какие-то деньги сберег бы для себя Трифон. Так нет же! По горячности все, что имел, кровопийце отдал! Сам же, завладев мертвым телом, предал его достойному погребению, после чего остался в Константинополе совершенно нищим.
Пытался поначалу просить милостыню. Останавливал прохожих тихой речью и рассказывал, что лишился всех средств к существованию, купив у ростовщика мертвое тело, зашитое в мешок. Но Трифона даже не до конца выслушивали – сразу принимались бить за такую скучную ложь.
Стал Трифон угрюм, неразговорчив. Страшно отощал.
Начать бы ему воровать пораньше, пока еще ловкость в руках оставалась, пока еще ноги быстро бегали. А он, по глупости, выждал до крайнего часа, когда в глазах все замутилось от голода, и только тогда забрался одному купцу в кошель.
Купец тотчас его сцапал и отдал своим слугам. Трифон, однако, сообразил – закричал, отыскав в себе последние силы:
– Спаси меня, господин! Не оставь милостью! Господи – Ты один знаешь, за что терплю!
Купец так изумился этим крикам, что остановил своих слуг и обратился к Трифону:
– Почему ты взываешь к Господу, вор? Что такого должен знать Господь, чего я не вижу? Любой поймет, за что ты сейчас терпишь: за кражу!
– Ах, господин, выслушай меня! – взмолился Трифон. – Не своей волей стал я вором. Прежде было у меня немало денег, ибо я рожден от благородных и состоятельных родителей…
Купец выслушал Трифона и сделался серьезен. Дивное дело: поверил! Сделал знак слугам, и те выпустили Трифона (а прежде крепко держали того за руки).
– Ну и чего же ты хочешь от меня, Трифон?
– Помоги мне добраться до дома, господин!
Купец призадумался.
– Видать, и вправду Господь тебя ко мне направил, хоть и весьма диковинным образом, – молвил он наконец. – Через несколько дней я ухожу из Города с тремя сотоварищами. Оставайся пока что при мне. Вижу, совсем ты прост, Трифон. Право слово, так ведь нельзя!
Проводник явился к полудню следующего дня. Знал он чуть по-гречески, малость по-монгольски, слегка по-латыни, сущую ерунду по-сарацински, чепуху по-армянски и чушь на диком команском диалекте; а местное наречие было ему, как он утверждал, и вовсе родным.
В путь тронулись тремя телегами – с кисами да скрынями, со скарбом да с товаром. Купцы путешествовали конными, по-господски; Трифон и Феодул – пешими, а проводник неспешно ехал впереди на низкорослой лошадке. Двигались медленно, под шаг быков, влекших телеги.
Ночевали в лесу: купцы на толстых тюфяках, которые они также везли с собою в телегах, а приблудные Трифон с Феодулом – прямо на голой земле. Тепло было. Еще и орехов с вечера набрали.
Дорога оказалась тягучей, почти бесконечной. Хоть и знал Феодул о тяготах предстоящего пути – еще брат Андрей предостерегал, – но, как теперь оказалось, так и не сумел этому поверить. И каждый новый день встречал неустанным удивлением: насколько велика, насколько обширна, оказывается, сотворенная Господом земля! Шаг за шагом наступали путники на бегучий горизонт – и шаг за шагом откатывался он все дальше и дальше.
То и дело на пути попадались груды камней, доставленных видимо, издалека – Феодул не замечал, чтобы в этой местности имелись каменоломни. Иной раз эти камни были сложены в подобие жилищ, однако те неизменно оказывались необитаемыми. Случалось, правда, и так, что камни были разбросаны на большие расстояния.
Любопытствуя касательно этих камней, Феодул задал вопрос проводнику. Тот же, нахмурясь и несколько раз плюнув себе под ноги, чтобы отвадить нечистого, объяснил, что это – команские могилы. Тогда Феодул, желая завоевать расположение проводника, тоже плюнул.
В отличие от Феодула Трифон мало интересовался увиденным. Шагал себе, словно во сне, и беспрестанно грезил о чем-то.
Ни одного селения не встретили путники в этой чужой земле. Один день был неотличимо похож на другой, и, долгое время не видя ничего, кроме неба и земли, позабыл Феодул и прошлую свою жизнь, и большие города, где бывал прежде, и все, чего чаял достичь среди монголов. Однако о своем узелке с добром, который погрузил на одну из телег, все-таки пекся.
Ангел Константина Протокарава
Зная, что вступили уже в пределы монгольские, передвигались с чрезвычайной и даже сугубой сторожкостью, навострив уши и широко раздув ноздри – для наилучшего уловления запахов. И потому, почуяв поблизости чужака, в один голос вскричали четверо греческих купцов, Феодул и простоватый Трифон:
– Эй, ты! Не таись за камнем а лучше выходи и поговори с нами открыто!
Сперва из-за камня не доносилось ни звука. Кто бы ни скрывался там, поначалу он не хотел подавать низких признаков жизни, но затем, наверно подумал и выпрямился во весь рост.
И какой это, доложу оказался рост, не рост – Ростище! Даже и помыслить страшно как эдакая громадина умудрилась съежиться до столь малого объема! Не иначе невиданное бедствие этого великана постигло, ибо ничем иным его способность умаляться вчетверо и более того истолковать было невозможно.
– Кто ты таков? – сурово спросили его купцы, а сами невольно завозили руками по поясам, где у них привешены были кинжалы.
Рослый незнакомец поглядел на греческих купцов выпученными светлыми глазами, а после вдруг мелко затряс рыжей бородой, пустил из глаза слезу и задергался, точно в припадке. Видя это, Трифон по слабости души перепугался, а как поборол первоначальный страх, так начал, в согласии с незнакомцем, всхлипывать.
Тут один купец, подогадливее остальных, предложил чужестранцу кус хлеба, присовокупив:
– Сдается мне, исповедуешь ты ту же веру, что и мы, и оттого поступаем мы с тобою по заветам милосердия.
– Я не куман, – хрипло подтвердил верзила, устремляя жадный взор в сторону хлеба.
– Если ты попал в беду – продолжал купец вполне приветливо, – то расскажи нам о ней.
Незнакомец сперва утихомирил лютый голод. Судя по тому, как рвал он крепкими зубами лепешку и как заглатывал, не жуя, большие ее куски, вкушать человеческую пищу не доводилось весьма долгое время. Затем, утратив изрядную долю дикости, заговорил и рассказывал о себе так:
– Мое имя – Константин Протокарав. Хоть и ношу я греческое прозвание, однако ж от рождения принадлежал к Святой Матери Римской Церкви и пять лет числил себя в братстве тамплиеров.
Феодулу такое вступление очень не понравилось. Ведь свою жизнь – по крайней мере латинскую ее половину – провел он в Акре, а в этом городе, где сиял добродетелями один лишь орден иоаннитов, рыцарей Храма отнюдь не жаловали.
Между тем Константин продолжал, беспокойно водя пятерней по бороде:
– Я водил корабли и служил рулевым на многих из них, соперничая с греческими и даже венецианскими мореходами; оттого и прозывали меня «Протокарав» – по-гречески это то же самое, что «Мариньер»…
Видя, что этот Константин человек обстоятельный и рассказ предстоит долгий, купцы охотно расположились на отдых; быков, однако, из телег выпрягать не стали.
– Случилось мне везти из Франции в Святую Землю достояние Ордена, – говорил тем временем Константин, то и дело с охотою угощаясь из бутыли, распечатанной по его слезной просьбе. – Заключалось оно в некотором количестве золота, серебряной и медной посуды, а также в десятке свертков вавилонских тканей, среди которых первейшей назову балдаккин с красивым узором золотых и шелковых нитей; за ним по праву следует тяжелый шелковый аксамит с серебряным переплетением; третьей же по достоинству любой оценил бы тонкое алое сукно, именуемое у сарацин «кермез»…
Купцы при этом перечислении жевали губами, кивали и шевелили пальцами, как бы мысленно ощупывая упоминаемые Константином товары. А тот, казалось, совершенно оправился от пережитого и повествовал уже вполне складно и в той развязной манере, какая в обычае между торговыми людьми.
– Имелись и другие ценности: дорогие чаши, золотые и серебряные кольца с жуковинами, старые вина в бутылях, а также и деньги – около пяти сотен марок. Все это я должен был доставить из марсельской прецептории Ордена в Тир.
Вот так обстояли дела, когда на наш корабль погрузилось еще с десяток паломников и в числе их – две знатные и весьма прекрасные дамы, а именно: Матильда де Шато-Вийяр и Матильда де Сен-Марсиаль. С ними было несколько слуг, духовник из ордена братьев проповедников и две девушки простого звания.
Говоря коротко, мы покинули Эг-Морт и вышли в открытое море, а спустя десять дней на нас напали магрибинские пираты. Поскольку единственным человеком, способным с ними объясниться, был я, то меня как раз и отрядили для переговоров…
– Ты только что сказал, что магрибинцы напали на вас! – перебил рассказчика Феодул, вообще не склонный доверял храмовнику по той причине, о которой мы уже упоминали. – Как же тебя отрядили для каких-то там переговоров с ними. Я, Раймон де Сен-Жан-д’Акр, усматриваю в твоих словах противоречие!
– Если ты и вправду родом из Акры, как утверждаешь то должен бы знать, насколько ленивы и медлительны магрибинцы, – живо возразил Константин Протокарав. – Этот народ любому делу предпочитает безделье и если уж видит способ избежать схватки, то никогда не упустит этим воспользоваться.
Феодул нехотя признал, что это правда, и Константа продолжал:
– Итак, я вышел для переговоров и очень скоро сумел убедить сарацин в том, что самым ценным грузом на корабле являются две дамы Матильды. Ни о тканях, ни о кольцах и прочем добре Ордена я и не заикнулся, но вместо того хорошо и во всех подробностях описал бывшие с дамами короба, где те везли золотые браслеты и деньги в мешочках. Вполне поверив моему рассказу, магрибинцы возжелали завладеть этими сокровищами, обещая в таком случае отпустить наш корабль целым и невредимым, не тронув на нем более ни одной вещи. А это было именно то, чего я добивался. Словом – не пускаясь в излишние подробности, – я передал обеих знатных дам со всем их имуществом и служанками в руки магрибинцев и тем самым спас орденский груз от разграбления, а корабль и всю команду – от верной гибели, ибо магрибинцы превосходили нас числом по меньшей мере втрое.
– Как! – воскликнул Трифон, охваченный волнением. – Ты выдал пиратам беззащитных девиц, которые вверились твоей чести?
– Увы! – Долговязый тамплиер широко развел руками. – Именно такова истинная правда без прикрас. Впрочем, в мои намерения вовсе и не входит что-либо приукрашивать. Однако слушайте, что случилось дальше.
Спустя некоторое время мы благополучно бросили якорь в Тирской гавани. Нас встретили с превеликой радостью, поскольку все порученные нам ценности были доставлены в неприкосновенной сохранности. История прежалостной гибели обеих Матильд так и осталась бы тайной, если бы одной из них не удалось впоследствии спастись. Она оказалась в числе тех пленных христиан, которых выкупил у сарацин благочестивый король Людовик. Это была Матильда де Шато-Вийяр; что до Матильды де Сен-Марсиаль, то она умерла от злокачественной лихорадки.
Ужасной судьбе было угодно, чтобы эта дама де Шато-Вийяр, едва освободившись от оков, оказалась в Тире и там Дринесла слезные жалобы нашему комтуру Райнальду де Вишьеру на тамплиера Константина по прозванию Протокарав за то, что он беззастенчиво продал ее в рабство. Комтур, догадавшись из рассказа этой дамы о том, как все случилось на самом деле, сперва попытался оправдать меня в ее глазах.
Но, к несчастью, слух о моем поступке быстро распространился по Тиру, Акре, Сидону и другим портовым городам Святой Земли и дошел до ушей архиепископа Тирского Петра и крикливого доминиканца Гильема из Триполи, который бродил везде босым и во все горло поносил тех, кого считал приверженным пороку.
В этом месте Константин прервал свое повествование, бывшее до сих пор довольно гладким, и надолго припал к бутыли, воздавая безмолвную хвалу ее содержимому. Видя, что Константин весьма огорчен всеми этими воспоминаниями, греческие купцы не стали ему препятствовать. Наконец Константин обтер губы и заключил просто:
– Меня отлучили от Церкви.
И вот тут-то и сгустилось мрачное молчание. Стало быть, находясь в неведении, купцы и их спутники поневоле разделили трапезу с отверженцем. А это могло оказаться для дела спасения их душ куда опаснее, нежели по роковой ошибке вкусить идоложертвенного или преломить хлеб с язычниками.
– Что же нам теперь делать? – обратился к своим товарищам самый старший из купцов-греков, именем Афиноген. – Следует ли нам убить этого человека, как дозволяется законом? Или же мы должны изгнать его из нашего общества и никогда более о нем не вспоминать?
Заслышав такие речи, Константин Протокарав резво вскочил на ноги и вытащил из-под своих лохмотьев длинный нож.
– Давайте все же выслушаем его до конца, – предложил Трифон. – Сдается мне, отлучением от Церкви история этого человека не заканчивается. Иначе как бы он вдруг перенесся из Тира сюда, в пределы монгольские? Не иначе, на то была воля Провидения!
– Он прав, – хмуро молвил Константин. Видя, что никто из угрожавших ему и не думает двигаться с места, он убрал кинжал. – История моя есть величайшая хвала Провидению, и я желаю донести ее до вас во всех продробностях, ибо долг свой вижу в том, чтобы восславить милосердие Господа и святых его ангелов. В противном случае я ни за что не стал бы вам рассказывать о себе всей правды, а ограничился бы какой-нибудь полуправдоподобной ложью.
– Но начал ты как раз со лжи! – сказал Афиноген. – Знай мы с самого начала, что архиепископ Тирский изверг тебя из лона любящих Христа, мы не стали бы подвергать себя скверне совместной трапезы с тобою.
– Не обременяй меня напрасными попреками! – возразил Константин с жаром. – Ведь я был очень голоден, и уже одно это служит мне оправданием. Итак, в Тире меня предали анафеме. Отняв у меня всю мою добротную одежду и прочее достояние, оставили мне лишь это рубище да позорное вервие, коим обвили мою шею. И в таком прежалком виде я был выставлен на всеобщее обозрение. Архиепископ же Тирский самолично начал говорить и, проклиная меня во веки вечные, говорил так: «Властию всемогущего Бога Отца, Сына и Духа Святого, святых Мартина, Жермена, Жилля, Бертрана, Иакова, Матвея, Жерома, Жерара, Этьена, Северина, Станислава, Гуго, Гонтрана, Викторьена, Бенедикта, Обена, Романа, Лазаря, архангелов Михаила и Гавриила, и всех херувимов и серафимов, престолов и могуществ, во имя патриархов, пророков, евангелистов, святых преподобных, мучеников, исповедников и иных спасенных Господом, мы отлучаем сего злодея Константина и изгоняем его за порог святой Церкви всемогущего Бога! Да проклянет его Бог Отец, сотворивший человека! Да проклянет его Сын Божий, пострадавший за нас! Да проклянет его Дух Снятый, ниспосланный нам в святом крещении! Да проклянет его святой Мартин, разделивший с нагим единственный плащ свой! Да проклянет его святой Жермен, кротким пастырским словом остановивший полчища кровожадных варваров! Да проклянет его святой Этьен, побитый за веру Христову от язычников камнями! Да проклянет его святой Бенедикт, отец всех монашествующих! Да проклянет его святой Роман, который…»
– Ну, хватит! – перебил Константина Афиноген. – Нам совершенно незачем слушать все те проклятия, которые не без причины обрушил на тебя Тирский архиепископ!
– Так в этом-то и заключается все самое главное! – вскричал Константин, прижимая руки к груди. Затем он продолжал как ни в чем не бывало: – «Да ниспошлет Господь ему и глад, и жажду, и гнев злых ангелов, покуда не падет он во глубины ада, где вечный мрак, где огнь неистощимый, где серный смрад, печаль без утоленья, где день за днем произрастает зло! Да нищенствует он и в содроганье влачится по земле, навек лишенный крова! Да будет труп его оставлен на пожранье псам голодным, грязным! Сыны его и дщери да будут сиротами, жена его – вдовою!..»
Константин Протокарав перевел дыхание и снова приложился к бутыли.
Теперь уже никто не пытался остановить поток его зловещего красноречия. Видно было, что слишком долго гремели слова проклятия в страдающей голове Константина, отдаваясь под сводами черепа гулким эхом, подобно стонам раскаявшегося и глубоко страждущего вурдалака.
– «Да будет проклят он, где бы ни находился! В доме, на поле, на большой дороге, на глухой тропинке, в лесу, в роще, на пороге храма! Да будет он проклят в волосах, в темени, в висках, во лбу, в ушах, в бровях, глазах, щеках, челюстях, ноздрях, горле, руках, локтях, пальцах, ногах своих! Да будет проклят он голодный, жаждущий, постящийся, едящий, засыпающий, бодрствующий, ходящий…»
Константин вдруг заговорил хриплым шепотом:
– Но знаете ли вы, что я приметил, пока архиепископ возглашал мне анафему? – Он сощурил глаза и показал слушателям ноготь указательного пальца. – Вот такую маленькую мушку! Она летала, летала, летала – взад-вперед, взад-вперед, взад-вперед – перед самым носом Тирского архиепископа. Архиепископ же гремел неустанно: «Да будет проклят он – я то есть – за едой и питьем, стоящий, лежащий, сидящий, работающий, отдыхающий, кровоточащий и даже в минуту смерти своей…» – А сам нет-нет да стрельнет глазами вслед за назойливой мушкой. Наконец закончилось чтение, и запели погребально, как если бы я умер, после чего загасили все горевшие доселе свечи. И возгласил диакон: «Как огнь угашается водою, так да угаснет свет его, поименованного Константина, во веки вечные!» И изгнали меня из храма, стегая попутно плетками.
И вышел я за порог, весь в слезах и дрожа от ужаса. Толпа, поджидавшая снаружи, встретила меня яростными воплями и потрясанием кулаков, а дама Матильда де Шато-Вийяр, бывшая там же, кричала громче всех и под конец запустила в меня камнем. Она пребольно уязвила меня в плечо; по счастью, второй камень, припасенный ею, пролетел мимо.
Товарищи же мои, тамплиеры, не смея приблизиться и дать мне хотя бы малое утешение, лишь молча сопровождали меня от порога храма до гавани, где приготовлено было место на корабле, ибо решено было еще загодя, что после отлучения от Церкви должен я покинуть Святую Землю и отправиться в Константинополь, а оттуда – в Никею и там искать убежища, ибо никейский император Дука Ватацес не подчиняется Папе Римскому.
Как задумали, так и поступили. Сел я на корабль и уже на рассвете следующего дня видел вокруг одно только волнующееся море. О плавании нашем до Константинополя скажу лишь, что тянулось оно вдвое дольше обыкновенного, ибо вышли мы в море на две седмицы позднее, чем всегда в это время года, и попутный ветер был нечастым нашим гостем. Противные же ветра, наоборот, задували с неистовой силой и увлекали наш корабль то в сторону Магриба, то к берегам Сицилии – и то, и другое было весьма для нас небезопасно. Наконец коснулся я стопою земли – на что, по правде сказать, уже и не рассчитывал – и впервые за полтора месяца справил малую нужду, не опасаясь вывалиться за борт и быть поглощенным морскою пучиною.
И вот, изливая на твердь земную излишние воды тела моего, я услышал тихий радостный голос: «Константин! Константин! Взгляни же на меня!» Невольно бросил я взгляд в ту сторону, откуда доносился голос, но, к полному своему разочарованию, ничего не увидел. Только краем глаза успел приметить какое-то золотистое сияние, которое, впрочем, мгновенно расточилось в воздухе.
Разумеется, после этого мне ничего другого не оставалось, как только считать тихий голос чем-то вроде сна, пригрезившегося в миг облегчения.
Однако спустя некоторое время благой сон повторился – и опять в минуту, подобную той, о которой я только что рассказывал. Тут уж я вполне уверился в истинности происходящего и только не знал, ко злу мне сие или ко благу.
В третий раз я был уже готов встретиться с обладателем голоса лицом к лицу и, едва распустив завязки штанов, вскричал: «Приветствую тебя, мой незримый друг!» И не успели первые капли впитаться рыхлой греческой почвой, как увидел я перед собою в туманном облаке света прекраснейшего юношу с трепещущими за спиною крыльями наподобие ласточкиных. Только были они не иссиня-черными, как у этой птицы, а ослепительно белыми.
«Кто ты?» – спросил я. «Я – твой ангел, Константин…» – ответил он, улыбаясь.
Но тут струя естественным образом иссякла, и юноша исчез, а вместо него почудились мне повсюду злобные ухмыляющиеся рожи.
Я уже догадался, что по какой-то странной причине ангел может являться ко мне лишь в известные мгновения моей жизни. Любопытствуя разузнать об этом побольше, я запасся большим кувшином воды и пил из него до тех пор, пока меня не вспучило. Принятые меры оказали должное воздействие на некоторые способности моего тела, и вскоре я обрел возможность поговорить с чудесным собеседником не столь обрывисто, как в первые три раза.
«Если ты – мой ангел-хранитель, – поспешно заговорил я, не тратя драгоценного времени на приветствия, – то почему избрал для появления столь странное время?»
«Помнишь ли ты, как архиепископ Тирский Петр возглашал над тобою проклятие? – спросил ангел и, видя, что я усердно киваю, добавил: – Его постоянно отвлекала некая назойливая мушка…»
«Так это был ты, мой друг? – воскликнул я, внезапно осененный догадкой. – Ты пытался спасти меня, мой ангел? О, благодарю, благодарю!..»
«Читая анафему, Петр сбился и пропустил несколько слов. Прокляв тебя голодного, жаждущего, спящего, ходящего, кровоточащего, он забыл проклясть тебя мочащегося. Увы, это единственное, что он забыл…»
На этом месте животворный родник иссяк, и ангел растаял у меня перед глазами…
Тут Феодул, ощутив, как вскипает в нем жгучая ревность, спросил Константина не без яда в голосе:
– И что – часто ли с тех пор являлся тебе твой ангел, Протокарав?
– Я удостоился зреть его еще несколько раз, – отвечал Константин, приободрясь: он понял уже, что греческие купцы вполне ему поверили и ждать от них беды больше не приходится. – Но теперь я подхожу в своем рассказе к самому главному.
– Тебя послушать, храмовник, – так все в твоем рассказе «самое главное», – заметил Феодул.
Константин поглядел на него, щурясь, однако ничего не сказал, а вместо того продолжил свое повествование таким образом:
– На некоторый срок я задержался в Царственном, и мне уже начало казаться, будто главнейшие испытания мои позади. Я устроился на одно греческое судно, которое ходило по торговым делам до Генуи, сказав, что имею призвание к кораблевождению. Греческий комит – его имя было Косма Логофет – испытал мои способности и умения и был вполне удовлетворен увиденным. Мы вышли в море, и тут начались наши беды. Сперва мы попали в жесточайший шторм, так что гигантской плотоядною волною смыло за борт двух наших товарищей. Воздух наполнился горькой водой – как низвергавшейся из низко повисшей над нами грозовой тучи, так и поднятой ветром из пучины моря. И когда я облизал забрызганные водою губы, то ощутил на языке жгучий привкус серы.
Затем, словно не насытившись двумя загубленными жизнями, море вконец рассвирепело, и завывающий ветер с треском перегрыз большую мачту, которую левантийские мореходы называют на сарацинский лад «аль-ардамун». Она рухнула в море вместе с прикрепленными к ней парусами. И когда я, держаясь за снасти, попытался разглядеть сквозь ливень, какая же судьба постигла наш парус, то вместо мачты, паруса и волн вдруг увидел, как отовсюду тянутся ко мне когтистые волосатые лапы и ухмыляются чертячьи пасти.
Гибель и ад окружали нас со всех сторон. И тогда невольно пришли мне на ум слова тяготевшего надо мною проклятия: «Да ниспошлет Господь ему и глад, и жажду, и гнев злых ангелов, покуда не падет он во глубины ада, где вечный мрак…» – ну и так далее, вы понимаете? Одним только присутствием своим на корабле я невольно навлек на него такое несчастье. Справедливо рассудив про себя, что товарищи мои непременно спасутся, если избавятся от того, кто проклят и обречен демонам ада, то есть от меня, я совсем уж собрался было прыгнуть за борт, как вдруг молнией пронеслась в уме другая, лучшая мысль. Я стремительно скинул штаны, ибо поддерживать их и одновременно цепляться за снасти было невозможно, и понудил себя, невзирая на бешеную качку, к некоему действию, которое представлялось мне спасительным.
Видимо, тот, к кому я намеревался воззвать в этот роковой час, давно уже ждал удобного случая и находился неподалеку, ибо стоило мне уронить в кипящее лоно бури первый янтарь, как сильные теплые руки ухватили меня за подмышки, и благая сила повлекла меня ввысь, оторвав от палубы. Со стороны все выглядело так, словно я гибну, оказавшись в объятиях ураганного ветра, ибо, улетая, я явственно слышал крик одного из корабельщиков: «Протокарава смыло!» – и крепкую ответную ругань Космы Логофета.
«Не прекращай того, что делаешь, – шепнул мне ангел, задыхаясь от стремительного полета, – и расходуй влагу бережно, ибо, когда она иссякнет, я вынужден буду покинуть тебя, и ты останешься один на один с ужасной бурей».
Вняв совету, я напряг все силы и сочил из себя то, в чем заключалось мое спасение, по капельке, осмотрительно. Ангел же мчался, обгоняя ураганный ветер, и его крылья с пронзительным свистом рассекали воздух.
И вот, когда я почувствовал, что выдавливаю из себя последнее, впереди показался берег. Он был пологий, песчаный, и шумные волны, набрасываясь на него, как бы хватались длинными пенными пальцами за траву, а затем слабели и, изнемогающие, оползали обратно в море. Подобно этим волнам, выбрался на песок и я и пал головою в траву. Я был обессилен и в буквальном смысле выжат досуха, словно, лимон…
– Воистину, вот – рассказ о чуде! – произнес Трифон. Константин улыбнулся, а купец Афиноген сказал:
– После всего, что ты рассказал о себе, не хотел бы я иметь тебя спутником, Протокарав. Так что лучшее, что мы можем сделать друг для друга, – это расстаться.
Шагающий город
Монголы налетели вдруг, словно из-под земли выросли. Обличьем и повадкой показались они Феодулу звероподобны, ибо одевались в меха и шкуры. Визжа неосмысленно и злобно, трясли длинными тонкими косицами из-под лохматых треухов и скалили зубы, точно примериваясь укусить. Перед изумленным взором повсюду мелькали раскоряченные ноги, оттянувшие короткие стремена. И были эти стремена у иных с кистями да бубенцами, у иных же голые.