Умышленное обаяние Кисельгоф Ирина
– Ты высасываешь! – с ненавистью закричала она. – Зачем?
– Наполняю воображение, – честно сказал я. Честность на честность. Это честно. Ха!
– Сволочь! – Ее рука взлетела и рухнула мне на глаза. До слез от боли.
– Прости! – испуганно вскрикнула она.
– А не пошла бы ты… домой! – процедил я и поднялся из-за стола. На нас все смотрели.
Я шел к стоянке, она бежала за мной, повторяя как заведенная: прости, прости, прости! Она цеплялась за руль, стоя перед мотоциклом, как взбесившийся осел. Она умоляла остаться, я направил колеса на нее. «Kawasaki» взревел вместе с взрывом моего хохота, она отскочила в последнюю секунду. И отлично! Иначе я бы проехал по ней всеми колесами без всякого сожаления. На нас все смотрели, я чувствовал себя идиотом. Любящий мужчина – смешон, не любящий – клиника!
Я ехал в бешенстве, смеясь и проклиная свою дурь. Что нужно? Мой отъезд – штамп о разводе еще до встречи. Я показываю паспорт – это значит отстаньте! Я имею без обязательств. Не желаете – прощайте! Дурь! Какая дурь! Что я бешусь? Мне на всех наплевать, кроме себя. Я не гедонист, мое наслаждение – лишь инструмент для печати фантазий. Именно потому я свободен от связей. Ни корней, ни привязанностей. Отлично! Весело! Беззаботно! Живу в ритме самбы. Под оркестр, который сам собираю. А что? Я вспомнил тембр Иды и захохотал. Вскрикивающий, смешной голос Иды – это куика. Без сомнений! Ххха! А Майра? Клыки пантеры начинаются под беримбау, как капоэйра. Точно! Кольчатые губы-гусеницы на сухой траве волос – шуршание гуиро. Фу! А что же бабочка? У меня в голове забренчал агого, и я выматерился от души. Овца! На черта ей моя группа крови? Гадает на кофейной гуще, глядясь в зеркало?.. Да и черт с ней! Мне нужны еще две бабенки для оркестрового кворума в этом богом забытом городишке – сэнгсеро и бонго. Не поискать ли? Ххха! Дурь! Какая дурь!
А идейка неплохая для новой работки. Женщины-оркестр. У каждой своя мелодия, сложенная краской. Эдакий парад музыкальных инструментов-женщин в ритме эклектичной самбы. Карнавал, жара, солнце. Барабаны, колокольчики, маракасы – креольский морок и жар. Смычки и струны, эфы и деки – маленькая европейская капля тихой печали. Безбашенная страсть и грусть на заднем плане. Все размыто зноем в многоцветном рисунке женских лиц и тел в музыкальных футлярах. Я – дирижер, они – моя симфония. Я его уже вижу. Спасибо, агого! Зацелую!
– Ты танцевала самбу на траве?
– Нет.
– Попробуем?
– Не знаю.
– А что ты знаешь? – заорал я.
– Не знаю, – тихо сказала она.
Я чуть не взрезался в столб, меня скрутило от смеха. Я хохотал гомерическим шепотом. Хохотал так, что у меня текли слезы; она молчала, не бросая трубку.
– Вам плохо? – Поодаль остановилась старушка – божий одуванчик. На лице искреннее сочувствие, искренняя опаска и искренняя надежда – вдруг помру на ее глазах? Божьих одуванчиков вставляет жизнь, если кто-то дает дуба?
Я помотал головой, божий одуванчик остался торчать рядом. Видимо, надежда на счастливый исход еще не угасла.
– Кто с тобой? – спросила она.
– Мать Тереза с ключом от газовой камеры.
Честное слово, я чуть не заплакал. Я – здоровенный конь с яйцами! Да что со мной? Будь ты проклята!
– А музыка будет? – вдруг спросила она. – Там… На траве?
– Напою. – Я дрыгнул ногой, в зеркале расплылась чья-то улыбка. Моя?! Дурень! Вот дурень!
Если вы не видели идиотов, приходите в сквер у театра драмы. Там легко можно обнаружить мужчину, который смешон. У него на башке дурацкий колпак и забрало.
– О-о-ой! – Она упала на траву, смеясь. – Это самба?
– Угу.
Я смотрю ей в глаза, кофейная радужка переливается фасеточной пенкой всех цветов радуги. Она лежит рядом со мной. Я вижу, как она дышит, наполняя воздухом мои легкие. Она далеко – на расстоянии вытянутой руки, и близко – я снова слышу запах джиды. Меня он волнует, как… весна. Весна валится на меня белыми цветами жасмина и персидской сирени, ее волосы – солярной джидой. У них одуряющий запах тяжелых наркотиков, запрещенных всеми полицаями мира. Их вводят в нос, чтобы поймать кайф, и они действуют мгновенно, снося башню. Я уже вижу себя в зеркале ее роговицы, в рамочке из синего неба и облаков.
Я умер?
– Никогда бы не подумала! – не верит она и смеется. – Зачем ты пришепетывал и кричал?
Мне хочется сказать, что так бывает, когда умирают от взрыва шишки глупости, но вместо этого говорю:
– Так звучит куика – самый нелепый музыкальный инструмент. Благодарно повизгивает и плачет басом, если ее потереть мокрой тряпкой. У куики самый идиотский голос.
– Куик! А! – ору я. Девушки смеются.
Оказывается, в моем оркестре куика – я. И мне жаль себя до смерти!
Ночью на меня пикируют черные бабочки ночи. Меня подбрасывает от отвращения и первобытного страха. Живое отродье умерших душ марширует тощими ножками к моим подмышкам, чтобы жрать мой пот и тянуть мою душу. Я ничего не могу! Я пробую писать, но ничего не выходит. Замысел есть, кисть не ложится. Замысел есть, твою мать! Я кружу зверем в проклятой клетке с тремя зарешеченными окнами. Из угла в угол, от окна к двери. Ничего! У меня есть деньги и есть перфекционизм. Мне не нужно мазать поделки, чтобы жрать. Меня покупают и знают. Десять-двадцать тысяч зеленых за холст. Не меньше! Я желаю не падать, а подниматься! Это понятно?! И мне остохренело ждать!!!
Срах и ярость носят меня из угла в угол. От окон – кресты, от двери – ноль, сверху – краснокосыночная ехидна. Дешевая поделка богом забытого мазилы! Ты – мой?! Хрен тебе! Ярость и страх раздувают ноздри, я слышу запах гнилья и подтасовки. Меня преследует запах стоячей воды. Всё! Всё им воняет! Смердит отовсюду! Ненавижу! Сссука!
«С» выстреливает изо рта, разбивая стул вдребезги. А-а-а! Еще?! На! На! На! Сволочь!
– Рита? Это Марат. Не забыли?
– Нет! – смеется она.
Я вижу, как кольчатые губы поднимаются горбиком, и меня сводит это с ума! Мне повезет! Ё… твою мать! Раздавить овцу! Чтоб следа не осталось от этой вони!
– Приезжайте сразу на выставку. Я вас встречу. – Рублю слова, отбивая их яростью, как кувалдой.
– Не раньше восьми.
– Отлично!
– А потом? – понизив голос, спрашивает она.
– Все, что пожелаете! – Смеюсь во все горло. Мне повезет!
– Я много чего хочу.
– Не больше меня!
Что может сравниться с тем, что хочу я? Ничто!!!
Ненавижу смотреть чужую мазню с потусторонним прицепом. Пришел заранее и обнаружил траурницу в тесном кольце самцов. Я – мимо, она не повела бровью. Ведьмины глаза рыщут по другим лицам. Ххха! Я посмеялся от души. Мне везет! Прошелся по залу, смеясь. Картонку с безголовой бабой цвета стоячей воды лапают чужие зрачки. Они все так похожи? Их общий запах – болотная вонь?
Сделал второй круг, и вдруг меня что-то торкнуло. Я резко обернулся, живот сжало предчувствием финала. Кругом дымная чернота; в пятне оранжево-красного цвета, как внутри пылающего костра, три согбенные, скрюченные затаенной злобой старухи. Все глядят в одну точку, скрыв шагреневые лица старым тряпьем. Смотрят тайно, исподволь, подсекая и подрезая невидимую жертву. Видны только глаза, поджатые ненавистью скобы губ и крюковатые пальцы, хищно свернутые птичьей лапой. Три ведьмы ждут, их глаза прядут зло душной сетью.
– Как тебе?
– Впечатляет, – хрипло сказал я. – Почему три?
– Диавол троицу любит! – засмеялась она. – Считай – звериная интуиция.
– Да, – автоматом согласился я.
У каждой ведьмы свое лицо, я их знаю. Она спиной, но голова следит, обжигая взглядом. Как я сразу не понял? Глаза не встраиваются в благостную картинку. Ее глаза жгут, я не увидел противоречия. Не прошел, а задержался. Поэтому?
– Спасибо, – тихо сказала она. – Я думала, ты не придешь.
На ее лице ожидание радости, надежда и страх. Ее лица меняются, мелькая слайд-шоу, мне смешно. Не ради тебя, хочется сказать мне. Я пришел за твоим талантом, дурища!
– Я пришел за твоим талантом.
– Спасибо, – шепчет она. На ее глазах слезы, мне смешно. Если бы мне было не наплевать, я бы удивился – у черной пантеры оказались вставные челюсти вместо клыков.
– Что они хотят?
– Клевета и сплетни родились вместе с женщиной. Слова тяжелее кулака. Один удар – и соперница в грязи. А добивает смех. Был человек, нет человека. Теперь ее мужчина – твой, – смеется она. – Все вы слабаки. Обойдете лежачего, отвернетесь. Не царское дело быть добрым самаритянином. Засмеют.
– И кто ты среди них?
– На четвереньках, – не улыбнулась она. – Я устала ждать.
– Не везет! – смеюсь я. – Время идет, надежда тает. Забудь!
– Надежды нет. Я состарилась, она умерла. Хочешь, купи мою ненависть на память.
– И сколько же она стоит?
– Одну ночь! – смеется она, ее противоестественно длинные глаза вертят вокруг меня шаманский кокон, складывая узор из трех черных птиц. Три птицы смерти слушают, видят, молчат. Мне жжет живот жгучим желанием.
– Я всегда этого хотел, – сами говорят мои губы.
– Не знаю, – черная пантера скалит клыки, их сухая эмаль рвет мне глаза. Карагалинская ведьма!
– Сегодня ночью, – говорит за меня чей-то голос.
– Я жду.
Она ложится на меня грудью, ее черные волосы дыбятся электрической шерстью злобного, жадного зверя. Воздух без кондиционера веет жаром дикой степи, ее неистовые глаза сами обжигают распаленное солнце. Ее груди в моих ладонях добровольной жертвой на ритуальном круге. Я хочу жрать! До смерти!
– Пойдем!
Ледяной кафель жжет кожу, глаза режут лицо, когти – спину. Я вгрызаюсь в нее зрачками, она отвечает клыками. Ее пальцы визжат моей молнией, мои – отстреливают пуговицы ее шаманского рубища. Ррраз! Ррраз! Ррраз! Ее губы щепотью в моей руке, мои ноги в колодках ее бедер.
– Ненавижу! – рычит пантера.
Мой язык кляпом в ее рот, его распиливают резцы. Я рычу от боли. Я хочу еще!
– Ведьма!
Я вколачиваю ярость под шаманский бой барабанов. На! На! На! Еще? На! На! На! Она стонет, пружиня луком, я заряжаю ее стрелой, целя в самое яблочко. На! На! На! На!
– Придешь за ней сам. – Ее кожа в поту, моя тоже.
– Успею! – смеюсь я.
– Сволочь! – Ее губы дергают буквы, как куклы.
Я бью наотмашь по глиняным губам. Ее подбородок в крови. Я смеюсь. Ты ненавидишь, мне все равно! Я ненавижу другое!
– Животное! – Куклы пляшут святого Витта.
– Все мы животные! – Я ухожу, она плачет одна.
Я встретил гусеницу на улице вместе с клокочущей в моем нутре жестокой радостью. Она открыла кольчатые губы, я рывком притянул ее к себе, запечатав слизистый рот поцелуем.
– Ого! – засмеялась она. – Какой темперамент!
Мне хотелось вытереть губы, но шелковая слизь будоражила холодным отвращением. Я сдержался.
– Не опоздала?
– Вовремя! – засмеялся я. – Я много хочу. Пойдем.
– А как же выставка? – Она не сопротивляется, меня это устраивает. Для простецов картинки – чьи-то цацки. Можно отложить на потом. Не убудет.
– Я пришел, я сел, я ушел! – цитирую Элюара. Лаконично и емко. Я получил что хотел. Пора начинать второй акт. Что еще можно добавить?
Она смеется, запрокинув голову; широкие резцы блестят, на правом изнутри крошечный скол. Так подпиливают зубы парни, любящие парней, чтобы узнать своих. На ее щеках веснушки сбивают голландское масло, их запах – молоко и навоз. Полная шея лоснится атласом и потом. Жара… Мне тоже смешно. Меня не убудет?
Я поднял руку, возле нас тормознул частник.
– У тебя нет машины? – Бесцветные брови поднялись снисходительной аркой.
– Нет, – я чуть не расхохотался. Дурища. Вот дурища!
Она села рядом, я подтянул ее полное колено к себе. На нем две ямки, колено играет улыбкой, имитируя щеки. Забавно! А где же их зубы? Под ее коленом влажно, я стираю слизь пальцами и подношу ладонь к носу; ее зрачки расширяются, я улыбаюсь. Теперь мои руки пахнут фруктами – феромонами гусеницы моли-минера. Не ждал, но это не так уж плохо. Ее взгляд ловит мои трепещущие ноздри, она колеблется, не решаясь войти. «Приняла меня за каннибала?» – чуть не смеюсь я открыто.
– Какая запущенная квартира! – Она оглянулась, стены ощерились драными обоями.
– Не моя, – легко отрезал я. – В вашем городе я проездом.
Зачем врать, если ложь станет препятствием. У меня мало времени.
– Да? И откуда?
– Я уезжаю на днях. Это важно?
– Нет, – засмеялась она.
– Вот и прекрасно. Букет «Barbaresco» специально для тебя. – Я протянул бокал, ее складчатые, полные пальцы толстыми гусеницами расползлись по стеклу. За ним вино, прожорливая гусеница хочет есть.
«Barbaresco» – отличное красное вино. Молодое, но терпкое. Цветет спелым гранатом с апельсиновым блеском. Девушкам, лишенным сложности, подходит как нельзя лучше. Красит щеки румянцем. Ххха!
– Откуда вы знаете Сашу? – вязко спросила она, и мой живот внезапно свело необъяснимой тревогой.
– Я же сказал, я не знаю, – отрубил я. – Это шутка. Как я мог еще познакомиться?
– Смешно! – расхохоталась она. – Если бы не эта шутка, я бы никогда здесь не оказалась.
– Жалеем?
– Ну, – ее аномально выпуклые ногти застучали хитином по стеклу бокала. – Пожалуй, сейчас нет. Хотя…
– Это вино становится почти черным, вбирая в себя время, – нетерпеливо перебил я. – Тогда его пробуют ночью.
– И что же? – Она пригубила вино и закрыла веки. На них тоже складки. Ну же!
– Я бы хотел попробовать и до, и после.
Я отпил глоток и обвел языком дугу кольчатых губ. Мой «Barbaresco» сложился с ее, я почувствовал разочарование. Не успел узнать ее собственный вкус и запах – гусеница окуклилась раньше, надев непроницаемый хитиновый кокон. Она ответила, скрестив язык с моим, он медленно вполз в мой рот толстой слизистой гусеницей. Йес! Кажется, меня зажигает! Я наездник, жрущий гусениц. Такой шелк мне по вкусу!
– Хорошее вино, – низким голосом сказала она.
Ее тембр показался знакомым, и мне снова свело тревогой живот. Да к черту! Я опрокинул гусеницу на лопатки, она погрузилась в запах постели, который хотелось забыть.
Моя рука гуляет по упругой горе фламандского мяса, изучая географию Фландрии. Живот – городская площадь Лувена, груди – купольные своды удвоенной воображением антверпенской биржи, ноги – реки Рюпель и Шельда, в глазах дождит Северное море. Фландрские реки обтекают меня, я вижу сочное тело библейской Вирсавии. Персиковая волглая кожа нежна, на ней красные полосы моих ногтей. Я получил все, что хотел. Теперь моя память просит того же.
– Мне нужно позвонить, – вдруг сказала она и свесилась с кровати к сумке вместе с парой объемных грудей. Я увидел на яблоке полного локтя заманчивую ямку. Лепота!
– Это ты? – спросила она телефон. – Помнишь Мальцева? Так вот. Прошло десять лет. А я не забыла.
Она отключилась и рассмеялась.
– Кто? – лениво спросил я.
– Никто. Должок забрала.
Она щелкнула сотовым телефоном и снова засмеялась.
– На память! – Ее паутинистые глаза выцелили мои и укусили. – Мне нужно идти.
Она ушла, я остался дышать ее запахом. Фрукты с кислинкой. Стали уже подгнивать? Ххха!
Я проснулся от крика. Он выбил сон ударом в солнечное сплетение, швырнув меня из темноты в темноту. Я весь в поту от безумного крика забытой, любимой, единственно любящей женщины. В тесном черном мешке невыносимой тревоги и страха, где навязчиво шуршат крыльями тысячи бабочек. Я прижал руку к груди, сердце выпало на ладонь безумным комком.
– Не надо! Не забирайте! А-а-а!
Крик нагой женщины пахнет животным ужасом и вечной печалью. Женщины давно нет, ее лицо давным-давно вырезано из памяти и стерто временем. Но сейчас я увидел ее как тогда.
Сумерки, солнце красит комнату сернистой ртутью, цветя киноварью. Красное, багровое, бурое, черное закручивается спиралью, врезаясь в балкон. На балконе женщина, вся в закатной крови. Черный силуэт в красном канте, как дешевый гроб. Ни глаз, ни лица. Но они сверлят память даже сейчас! Я слышу память и затыкаю уши. Бесполезно! Нестерпимо! Невыносимо! Безумный протяжный крик вспарывает мозг, разбивая стекло. Я с головы до ног в грязной перхоти мириадов чешуйчатых крыльев. Крылатая мерзость бьется в лицо, царапая кожу скрюченными холодными лапками. Ненавижу!
Я родился в этом городе и уехал в семнадцать лет навсегда. Отец – северянин. Тупая скотина! А матери нет. И в наследство – лишь южная ночь и джида. Зря я вернулся. Прошло столько лет. Ни к чему… Теперь меня на куски режет память.
Моя мать выбросилась с балкона, мне было десять лет. Отец избил меня тогда до полусмерти. Я уничтожил весь его дневной улов. Разбил банку с пойманными для коллекции бабочками. Выронил из рук. За это мне сломали нос, но я живу до сих пор. А мать сломала шею и умерла. Ее пришли забрать, она предпочла разбиться в лепешку. От нее на балконе остался халат, на асфальте – кровь и остатки мозга. Их присыпали песком, он промок. Я вижу это до сих пор.
Я не умер, но болен памятью, которую должен забыть. У матери была шизофрения, мне тоже может повезти. Это наследственное. Я жду ее всю жизнь. Могу ли я простить свою мать?
Саша
Я снова, снова, снова не сплю. Из ночи в ночь. Не спать, не спать, не спать – не просят, требуют часы. В них не ходят стрелки, у них электронные цифры. Но они долбят меня бесконечным боем бегущего времени. Не ждать, не ждать, не ждать – не молит, приказывает сердце. Я думаю о том, что пройдет время и пять цветов сольются в один. И это хорошо… Не просто хорошо, а отлично! Серый цвет – ни то ни се. Ни радость, ни боль. Так… пустота. Зато все путем. Вот только что мне делать с памятью?
Мне было двенадцать лет. Мы с матерью отправились на свадьбу двоюродной тетки в другой город. Полный автобус гостей. Было так весело. Все толпой в автобус, мать осталась в стороне, чтобы не толкаться. Да… Лучше бы мы уехали утром, но мать не отпустили с работы.
– Не садись со стороны проезжей части! – крикнула она мне в спину. – Там опаснее!
Мест не было, я села там.
– Я же тебе сказала, – усаживаясь, ворчала мать. – Путь неблизкий. Мало ли что.
У нее звериный нюх, мне повезло меньше.
– Тут интереснее, – отмахнулась я. – Какая разница?
– Толик, поменяемся? – попросила мать. – Вы с Машей – на наше место, мы – на ваше.
Может быть, лучше было остаться на выбранных мной местах?
Я люблю смотреть в окно. Нужно только дождаться, когда кончатся деревья, и ты увидишь тюльпановые поля. Маленький, весенний Грас в окрестностях моего города. Утром – заморозки и роса, днем – солнечная конфорка и прожаренный воздух. Утром – застенчивая свежесть, днем – ожоговая болезнь. И ни одного человека, даже сборщиков. Красный утомляет. Тюльпаны убивают.
Мы пересели, красные поля остались с другой стороны. Я разозлилась на мать. И правильно! Надо было попробовать.
Весной сумерки приходят ненадолго. Красное солнце падает вниз и распластывается над горизонтом. Степь горит бездымным пожаром, ни одного уголька. Так начинается ночь. Ночью – темень, ни зги. Ветер лезет в окно, холодя потное тело. Хочется спать, а глаза ловят огни. Чернота, чернота, чернота. И вдруг – три-четыре огонька. До сих пор не знаю, кто живет в такой дали? Темно-синее небо, черные холмы, и далеко-далеко светят желтые электрические глаза пары невидимых зверей. К ним ведут две колеи, они сереют в земле светлой тенью. И ни единого человека, даже машина не пропылит. Зачем эти две колеи? Кого туда несет, если там и нет никого?
Я уснула и не увидела главного. Автобус налетел на брошенную машину без габаритных огней. Конус света выхватил ее слишком поздно, шофер не успел затормозить. Трое погибли на месте, двое – почти сразу, в больнице. На мне и матери не оказалось ни царапины. Оставшиеся в живых вытаскивали раненых, потом трупы. Мать изорвала подол своего платья, чтобы остановить кровь. Катастрофа случилась посреди ночи, попутная машина встретилась только к утру. Все было кончено. Но я не забыла, мне помогли.
– Я нас поменяла, – блестя страшными глазами, сказала тогда мать. – Понимаешь? – Ее больные зрачки впились мне в лицо. – Что теперь будет? Не знаешь? Мы должны?
До сих пор помню лицо Маши. Струйка крови изо рта, и больше ничего. Что я ей должна? Жить на всю катушку или начать отдавать?
– Что я должна? – сами спросили мои губы.
Я подошла к окну. А за ним весна, весна, весна. Ветер включил листья, они выкипают зеленым варевом прямо ко мне на балкон. Стоит только протянуть руку, и грин-карта в кармане. Что мне мешает? Солнце палит листья черемухи, сворачивая их лодкой-долбленкой. Но я остаюсь на берегу, мои лодки гниют в порту. Ягоды черемухи уже стали темнеть, а я никогда не делала бус из полосатых косточек джиды. Может, я была бы другой? Я стягиваю горло стеклом и пластмассой, чтобы не закричать. Может, лучше кричать? И тогда меня смогут услышать? За окном пахнет весной, но она уже отцветает. Оглянуться не успеешь – осень осыпала листья, и лета как не бывало. У меня закипели слезы на глазах, я так и не узнала… Так и не узнала запах джиды! Сама не хотела. Сама!
– Что я должна?
Меня носит из угла в угол неведомая сила. Угол, кровать, стул, балкон. Опять угол, кровать, стул, балкон. Снова и снова – лечь-встать, лечь-встать, лечь-встать!
– Что я должна?
Я легла на пол и прижалась к нему щекой. Теперь здесь мое место? Там, где был он? Так мне помнить?! Однажды, когда меня забыл один человек?! В моей ладони сухой язык тюльпана. Он побурел и стал прозрачным, одно неверное движение – и нет его. Я, не касаясь, глажу жилки. Так мне помнить?!
Я обхватила голову, колени жгут локти, а пальцы – лоб. Моя душа натружена не спать, в глазах бельмом бессонница, он в ее бельме мозолью. Мне жаль до слез, да только и слез уже не осталось. И не себя мне жаль – мне жаль, что все уходит. Но только я не знаю… Что делать? Он уедет… Все равно? Ведь ничего мне не исправить. Ничего.
Зачем тогда я торчала у кровати чужого ребенка? Вместо того чтобы… Испугалась? Да что со мной? Боялась не простить? Стать копией матери, сделав кого-то несчастным? Таким же, как я? Я все могла! Все! Все можно изменить!
Я посмотрела вверх и попросила:
– Я все исправлю. Все отдам. Оставь его со мной!
И на подоконник села бабочка. Маленький посланник весны. Голубой, как кусок неба. Прозрачный, как ветер. Легкий, как судьба. Может, это мой лоцман? Бабочка качнула крыльями, я затаила дыхание. Направо? Значит, будет хорошо. Ветер погладил черемуху, она шлепнула долбленками по створке окна. Ну же!
Не знаю, сколько я ревела. Так жаль себя. Так жаль. Так жаль, что хочется смеяться… Глупая, глупая, глупая я!
Я остановилась у подъезда, нужно переждать. Не привыкла. Я оглянулась, вытащила зеркальце и улыбнулась. Глаза красные, под ними круги. Я больна, но это не страшно. Это опасно!
Что я смеюсь? Сумасшедшая…
Он открыл дверь и отпрянул назад. Мне стало стыдно. Так сильно, что загорелись щеки.
– Можно? – нерешительно спросила я.
– Я не ждал, – испуганно ответил он.
– Я… Я шла мимо. Напрасно?
– Нет! Конечно! – тихо вскрикнул он и неловко отступил в сторону, я неуверенно прошла, но осталась в прихожей.
– Папа, – я заглянула ему в глаза. – Прости меня.
– За что? – испугался он.
– За то, что тебе со мной не слишком повезло.
– Ну что ты… – Он вдруг обмяк и сел на стул в прихожей, не глядя. – А я думал, ты уезжаешь.
– Не пустишь? – засмеялась я.
– Как я могу? – тихо сказал он и поднял голову. – Уезжаешь?
– Почему ты так решил? – У меня засосало под ложечкой.
– Не знаю… – Он вглядывался мне в лицо. Он искал, я прятала глаза.
– Пап! – нарочито весело воскликнула я. – Я сама ничего не знаю. Ничего.
И вдруг заплакала. Он тяжело поднялся и обнял меня, а я услышала в его груди хрипы. Как у маленького мальчика Гриши Томилина. Получилось, я жалела чужого ребенка, а родного отца – нет. Что важнее? Не знаю…
– Я пойду? – попросила я.
– Береги себя. – Он, не стыдясь, вытер слезы.
– Ладно! – рассмеялась я.
– Ты такая красивая, что трудно дышать, – он сипло засмеялся в ответ.
– Спасибо.
Я поцеловала его в щеку и поняла, что не помню, когда целовала и обнимала родного отца. По-моему, никогда. Сколько же я пропустила! Так жаль. Так жаль… Что снова хочется плакать. Глупая, глупая, глупая я!
Марат
Я не могу заснуть. Я все забыл, спать не могу. В мою голову навязчиво лезет чужой мотив – бабочка философская присела на розовую звезду и открыла окно в ад. Мне смешно. Так смешно, что трясет от смеха, выворачивая кости судорогой. И здесь бабочка! И здесь! В ад! Ххха! Ххха! Я – розовая звезда! Розовая! Балаган!.. Бабочка! Ххха! Порхающие цветы – дерьмо! Частица неба, упавшая на землю? Ересь! Ошметок ада, вернувшийся домой! Ее перхоть смердит стоячей водой и серой! Ненавижу!.. Хоть бы кто-нибудь позвонил! Хоть кто! Мне поровну! Я жду чужой голос так сильно, что хочется бежать, все равно куда, чтобы искать. Страх и надежда носят из угла в угол в зарешеченной клетке, я мотаю круги ожидания один за другим. Никого! За окном темень. Ночью не живут. Я валюсь на кровать, меня распинает жара, ее духота высыпает холодным потом. Влажная оспенная сыпь пахнет черной смертью и гнилыми яблоками. Не переношу юг! Душит зноем весна, смеясь над календарными потугами. Какого черта меня сюда принесло?!
Да позвони же мне, овца!
– Поедешь на шашлыки? Ко мне на дачу. Она в горах.
– Да. – Я уцепился за вкрадчивый, слизистый тембр, как за спасательный круг.
– Мы будем не одни.
– Все равно! – засмеялся я.
– Я уже там. Найдешь?
– Говори адрес.
Спасибо, гусеница! Я ждал, ты пришла вовремя.
Ветер умер, воздух парит стоячей водой, я весь в поту. Жми на газ, будет ветер! «Kawasaki» наматывает на шины серый густой воздух. Над ним, ниже не бывает, зависли тяжелые облака предчувствием грозы. В их грязном, влажном дыме блестит оловянной пуговицей нечищеное, гуммигутовое солнце. Его сухой яд горчит на языке. Меня несет вперед бешеная скорость. Деревья, дома, столбы стоят стоймя, их намертво клеит к земле мерклое небо.
– Бретонцы! Проезжая дорога ведет меня в край неизведанного кафе! – ору я.
Взбесившийся ветер бьет в глотку душным мячом, она давно забита. Я в полосе блеклого солнца, горы во тьме. Колеса печатают белым полосу разметки, она стремится в грозу. Серый асфальт упирается в тучи, возвращаясь верхом назад. Меня крутит мертвой петлей в сером битуме мотодрома. Вверх-вниз – голова-ноги, вверх-вниз – голова-ноги. До одуряющей бесконечности. Я думаю о хеппенингах тухлого мяса Дали. Ххха! Бетон, черви, вонь. Подходящая иллюстрация!
– Твоя тачка? – смеется гусеница, кивая на «Kawasaki».
– Угу.
– Как ты ее сюда привез?
– Оказией. Я привык.
Ее жирные, складчатые пальцы выскальзывают из моей ладони, оставляя пятна давленной слизи, линзы ногтей тускло блестят некрашеным хитином.
– Мой двоюродный брат. – Кольчатые губы поднимаются горбиком. Гусеница смеется.
– Стас. – Жук-навозник бычит лоб, пожимая руку. Его плотоядные жвала скрежещут любезной улыбкой.