Умышленное обаяние Кисельгоф Ирина
Я стою, ветер треплет влажные волосы, холодит. Солнца не видно, но индиго, выгорая, светлеет небом, замоченным в разбавленной синьке. Тихо-тихо, ни единой души, и вдруг рядом кричит птица. Одна, вторая, третья, хором. Так удивительно – синий прохладный ветер и живое темно-зеленое кружево листьев. Я даже не знаю, где листья, где птицы. Но, может, это одно и то же? Солнце встает, деревья поют. Я стою и смотрю, не хочу уходить. Так красиво… Восток разгорается не спеша, сверху – льдистая, голубая вода, внизу – бело-розовый яблоневый цвет. Я потягиваюсь и ловлю запах яблоневого сада голодной пчелой. Хорошо-о-о!
Телефон звонит, страх щекочет живот. Я смеюсь – глупая, глупая, глупая я!
– Удачно домой добралась?
– Нормально. – Я улыбаюсь. Чуть-чуть разочарована, но это такая чепуха!
– Не стоит так переживать из-за Стаса. – Голос Золушки озабочен, мне смешно.
– Нисколько не переживаю.
– Хочешь, я с ним поговорю?
– Да не надо!
– Ну, пока, – неуверенно говорит Золушка.
– Пока! – Я смеюсь.
Я иду на кухню, чтобы не забывать его запах. Корицу и цветки гвоздичного дерева в порошок – в фарфоровой ступке, шоколадные зерна кофе – в кофемолке. Я засовываю нос в кофемолку и дышу, дышу, дышу. Мм! Вкуснота! Щепотка ванили, щепотка кардамона, кофе бежит коричневой пенкой – ахиллесова пятка готова! Я смакую горячую до ожога кровь турецкого пехотинца, вспоминая запах его волос и кожи. Память щекочет живот, я смеюсь. Глупая, глупая, глупая я!
– Как делишки?
– Ничего. – Я разочарована.
– Как тебе его девушка?
– Ничего, – отчего-то колет живот.
– Довыбираешься. – Голос Риты звучит скрытым злорадством.
– Да.
– Мне она не понравилась. – Рита получила свое, теперь можно быть и любезной.
– Мне понравилась, – холодно отвечаю я.
Рита смеется, мне хочется плакать. Глупая, глупая, глупая я…
У меня в руках кофе, он ничем не пахнет, османский лучник остыл. Я подношу чашку к лицу, коричневое кольцо у края, от него вниз потеки до темной, кофейной воды. В них не прочитать ничего. Остывший кофе темнеет смолой Мертвого моря, отсвечивая голубым… Как и его глаза. Падает тень – они серые, на солнце – голубые. Изменчивые, как вода.
Прямо перед собой я вижу лицо матери. Когда это было? Я и Стас? Не помню. Давно…
– Судьба повторяется, хочешь этого или нет. Бабка безмужняя, я одна. И тебе суждено.
– Замуж? Зачем? Сойдет и так, – смеюсь я.
– Дурочка! Безмужняя – не печать. Безмужняя – без твоего мужчины. Вот что такое безмужняя.
– Будет другой, все начнется сначала.
– Глупая, глупая, глупая ты! – кричит мать, в ее глазах слезы. – Душа прикипит – с мясом отрывать!
– Да хватит, мама! Я не умею любить.
– Ты себя знаешь? Затянет – не выплывешь!
– Я плавать умею. – Мне смешно, а мать не жаль.
– О себе думай! Слышишь? О себе!
Сумасшедшие глаза матери с тревогой вглядываются в мое лицо, я улыбаюсь. Я не умею любить. Глупая, глупая, глупая я!
Миндальные волны Мертвого моря качают сердце, прилив – надежда, отлив – тревога. В моей руке телефонная трубка, я снова жду. Брожу по комнатам, нет мне покоя. Глаза ищут того, кого нет.
Мой взгляд останавливается на восточной картинке – стрекоза и цветущий клевер.
– Не люблю насекомых, – сказал тогда он.
– Почему?
– Не знаю, – он пожал плечами. – Хотя все равно. Они долго не живут.
Долго не живут – так сказал он. Он, не другой! Зачем вспомнила? Только хуже…
Мой взгляд снова кружит по комнате и падает за окно. За ним солнце и горная синь. Они зовут, но мне не к кому идти. Кожа светится янтарем, но мне некому показать. Я люблю, но мне некому сказать. В моих руках телефон, я должна сама…
Я провожу пальцем по подоконнику, на нем рисунок. Смотрю и смеюсь. Я, бабочки, сачок и он – руки в наручниках за спиной. Он терпит, я на охоте. Он ждет, мне наплевать. Он ждет – не я!
За окном свечи каштана, на мне платье из их цветов. Скорей, скорей, скорей! Лифт к черту! Пролеты, площадки, двери. Мелькают, рябят полосы света и тени. Ступеньки, ступеньки, ступеньки! Дробный стук каблуков бьется в самое сердце. Третий, второй, первый, все!
Меня выносит из тьмы подъезда прямо на шлагбаум миндальных глаз. Черный шлем – черный лоб мотоцикла, хищный профиль – резкий наклон колонки, излом ноги – жесткая рама. «Kawasaki» дыбится и храпит, он – в седле, руки точно приварены к рулю. Смуглая кожа, взгляд сквозь прищур, крутой поворот головы. Его глаза смотрят в мои, мои – в его. Жарко, жарко, как жарко – от синего ветра миндальных глаз. В рваном ритме безумного сердца нечем, нечем, нечем дышать. Солнце до самого горизонта, все белым-бело. Свет несется к земле, обрушиваясь светом и тенью – асфальт морщит. Синий ветер кружит и кружит голову, листья, деревья, меня. Я вижу его глаза, он – мои.
– Ты?!
Он в седле, за его спиной – я. Небо рушится лавиной, за ним оползнем облака. На дорогах вповалку осколки вчерашней весенней грозы. В зеркальных лужах синий ветер, сбиваясь, считает дома, солнце, нас, облака. Так красиво! Я раскрываю руки, город садится в ладони. Улицы пальцами, площади кольцами, парки амвонами, окна лицами, лица иконами. Город за нами бежит по крышам – выше, выше, выше! Я разбросала руки, небо упало в ладони. Город за нами, мир под ногами. Солнце, мы, облака…
За окном снова зашумел весенний дождь. Он остро пахнет свежестью и почему-то липой, а она еще не распустилась. Дождь пройдет, и ее сладковатый запах с горчинкой исчезнет, как наваждение. Раз – и ничего нет. Я вдруг поняла, что последний раз вижу его таким. Почему так щемит сердце? Оттого, что это не повторится? Волосы упали ему на глаза, я медленно раздвинула их руками. Лицо надо мной, в глазах нетерпение и что-то еще. Почему мне так важно узнать? Он поцеловал мне ладонь, и я почувствовала, что он улыбается.
– Подожди, – попросила я. – Моим ладоням нужно запомнить твою улыбку.
Он целует, теперь его волосы падают мне на лицо. Я невольно прячу улыбку; теперь их странный, сладкий и горький запах станет моей памятью весны. Его пальцы так осторожны, я их почти не ощущаю, и мне хочется, чтобы он стал смелее. Тогда я сама целую его ладонь, на ней запах моей кожи. Зачем мне помнить себя? Жаль… Как жаль! Так никогда не бывало, я не умею справляться. Повернула голову к окну, словно чтобы запомнить и этот кусок времени, вложенный в мою жизнь. За оконным переплетом тучи, дождь, клочок синего неба, в нем жаркое солнце. Наверное, таким бывает настоящее счастье. И я попросила его – подожди.
Дождь за окном спешит, мое лицо расчерчено его глазами, на скулах жар, а на губах давно ожог. Голубая миндальная волна тянет меня к своим вискам, я закрываю веки, чтобы не потонуть. Теперь мои глаза зачеркнуты его губами. Он медлит, но я уже не жду. Меня разбросало в жаркой, весенней воде. Не знала, что весна бывает такой. Может, поэтому я никогда не ждала ее?
– Подожди, – шепчу я. Он ждет, я не жду.
Меня затянуло волной, и я забыла, что мне нужна память. Вода обтекает, закручивая мертвой петлей. Я открываю глаза – куда ни кинь взгляд, прозрачная синь. Ледяная вода колет кожу, та горит облаком крошечных пузырьков, те блестят чешуей. В бесконечном пути потеряно тело. Я несусь к самому дну, оно отлетает прочь. На нем камни, на них солнце, его кружит лазурной водой. Я гляжу на синее небо сквозь лупу прозрачной воды. Гляжу, не могу наглядеться. Так красиво, что хочется жить!
Я закрыла глаза, он сложил наши пальцы замком.
– Что тебе снится?
– Рыба, – смеюсь я. – Вместо рук плавники, вместо ног хвост русалочий.
– Горная река, льдистая чешуя?
– Почти, – удивляюсь я.
– Чешуя ускользает в прозрачной воде, – не улыбается он.
– Значит, не я…
Мне отчего-то грустно. У меня щемит сердце. Нельзя повторить то, что случилось. Никогда нельзя. Я снова тоскую по тому, что уже было, и жду то, что будет. Такая грусть! Такая грусть, что хочется плакать.
Я закрываю глаза, мне снится льдистая рыба в платье из перьев птицы. Куда ни кинь взгляд – прозрачная синь, и небо, и море. У летающей рыбы мое лицо, она тихо шепчет чужие слова:
– Мир – только сон, а я думала, что явь. Я думала – живу, а мне всего лишь снилось…
Марат
Выглянул в окно, заслышав голоса, и увидел на дорожке Кирилла и Майру. Он – кузнечик, она – траурница. Она впереди, он чуть позади, как и положено чьим-то пажам. Она в красном, и я забыл траурницу.
– Привет! – улыбнулась она; ее лицо за решеткой, на щеках пылает румянец, украденный у красного платья.
– Заходите, – я непроизвольно махнул рукой от себя. Не знаю, хочу видеть ее или нет.
Кирилл разворачивает поклажу, она смотрит на меня поверх его головы. Противоестественно длинные глаза обегают мое лицо, падают на макушку Кирилла и насмешливо щурятся.
– Только и думает, чтобы еще принести. Весь город обегал.
Кирилл краснеет, она весело смеется. На матово-смуглом лице монгольские глаза жгут обугленной степью, а губы не подкрашены. Оставлены такими, как есть… Я смотрю, память жжет низ живота.
– Какие вы? – Я улыбаюсь, сам того не желая.
– Родились на коне, умрем на коне. – Ее глаза шаманским поясом тянут к себе мои.
– Всю жизнь в седле?
– Да! – смеется она.
Ее губы вылеплены из глины, я вижу их внизу живота. Черная азиатская пантера раскрывает пасть, скаля клыки в жадной улыбке. Ее горячий язык ластится, льнет, обвивает и высасывает меня из меня.
– Местным не понять, что такое вставать с колен. Они на них никогда не были. – Глуховатый голос Кирилла вклинивается в уши, обрезая колдовской пояс длинных ведьмовских вежд.
– Почему? – Мне хочется помотать головой, чтобы стряхнуть наваждение.
– Не знаю, – Кирилл пожал плечами. – Может, потому, что кочевники никогда не были крепостными. К тому же в степи нет мечетей. Ислам был принадлежностью только богатых и образованных, потому понятие о сакральности власти так и не укоренилось. Сегодня ты хан, завтра – кривой нож в адамово яблоко, сродники предали и разбежались… Или иди на поклон к новому господину. Примерно вот так, как пишет Шараф ад-дин Иезди – «Прибыл к Тимуру от Тохтамыша, что скитался бесприютным бродягой в степях Дешти-Кыпчака»… Бесприютным бродягой! – Кирилл засмеялся. – А Тимур давным-давно уселся на высоком троне…
– Ветер и степь от восхода до заката – вот наши боги, – смеется обожженным, глиняным ртом карагалинская ведьма. – От ислама мы переняли только самое вкусное – многоженство.
– Тебе-то это зачем? – Мой живот снова крутит терракотовыми губами.
– Низачем. Ищу одного-единственного, – легко согласилась она. – Если кто-то хочет жениться на девушке, он должен вступить с ней в борьбу. Если верх в борьбе берет девушка, побежденный борец становится ее пленником и поступает в ее полное распоряжение. Полное! – Майра усмехнулась, в ее глазах коварство и вызов. – Только победив девушку, может мужчина взять ее в свою власть.
– Старый дядька Геродот, – засмеялся Кирилл.
– Не знаю. – Майра пренебрежительно дернула плечом. – Моя прабабка ходила на кулачные бои. Всех парней побеждала. Всех до единого. Тогда ее мать сказала – или поддайся, или замужем не бывать.
– И что? – Бледные щеки Кирилла розовеют от грешного любопытства.
– Выбрала самого красивого парня… И уступила!
Ее радужка черной пантерой вновь бежит по моему лицу – обжигая. Я щурюсь, накидывая сачок – монгольские скулы пылают.
– Посмотрите? – издалека слышу я голос Кирилла.
– Давай, – на автомате киваю я, карагалинская ведьма смеется.
Отлично! Отлично! Отлично! В пылающем пожарном зареве круговорот оранжево-красных нагих женских тел, сцепленных в неистовом хороводе. Пляшущие полные груди, толстые ляжки и животы. Разверстые рты оскалены в исступленном крике, жадные руки сжаты курком, ноги несутся в бешеной, языческой пляске. Никакой пластики, только рваный, скачущий ритм ритуального танца. Я смотрю и смотрю – заворожен буйным, диким костром обнаженного, агрессивного тела. Мне слышится яростный бой парфянских барабанов – громче и громче, ближе и ближе. Барабаны грохочут, вздыбленные волосы хлопают черным хлыстом, голые ведьмы кружатся все быстрей и быстрей – мелькают, рябят, мерещатся черно-красным лихорадочным флагом. Отлично! Отлично! Отлично!
– Чья рука?
– Майры. – Голос Кирилла утишен почти до шепота. Он раздавлен, она недосягаема.
– Это подарок. Тебе.
Майра улыбается, я вижу оскаленный рот черной азиатской пантеры. У нее мужская рука. Мой живот сжимает жадное предчувствие. Я нашел, что не пытался искать, – траурница интерсексуальна.
– Шел бы ты, Кирилл, – мягко говорит она, его розовые щеки мучительно краснеют.
Мы вышли проводить Кирилла в прихожую – ненужный ритуальный жест. Хотя, пожалуй, ей не стоило этого делать. Я бросил случайный взгляд в зеркало и увидел то, чего видеть нельзя. Кирилл смотрел на нас, в его глазах читались несбывшаяся мечта и томительная тоска. Майра прижалась ко мне, с вызовом глядя ему в глаза, он резко развернулся и вышел.
– Зачем? – спросил я.
– Жалеешь? – Ее глаза жестко сверкнули.
– Да зачем? – Я рассмеялся, ее палец замер на моих смеющихся губах.
– Пошли его к черту! – злобно сказала она. – Хватит таскаться! Я сама найду все, что нужно. Есть связи.
– Мне он не мешает.
Мне мешает назойливый прессинг. Нетрудно понять по моему тону.
– Забудь, – она скручивает меня руками, тесно прижимаясь горячими бедрами к моему животу. Ее длинные глаза обвивают мои, я снова ее хочу. Я ее простил. На первый раз.
Наши глаза несутся в безбашенной, безудержной пляске. Я хочу, я беру. Я всегда имею свое.
Время тянется, тянется, тянется. Сил нет терпеть. До трех полно времени – два часа. Мне нечем себя занять. Я решил пойти к соседу, чтобы не ждать.
– Андрей Валерианович, вы обещали мне показать…
– Помню, помню. Я-то думал, забыли.
– Нет. Некогда было. Я бы раньше зашел.
– Женщины, – захихикал старик.
– Дела, – поморщился я. Старику точно нечем себя занять. Его окно смотрит на наш подъезд.
Старик прошаркал в темную спальню и скоро вернулся.
– Вот, – он поднес холст к окну и торжественно произнес: – Кузьма Сергеевич. Сам.
Похоже на руку Петрова-Водкина. Но скорее отличная подделка. Всегда манила эта работа. Безжизненная пустыня, голые скалы; спящий обнаженный мужчина лежит на камне, тело застыло в неловкой позе; на него безотрывно смотрят две нагие женщины. Он в летаргии, они терпеливо ждут. Капсюль для его воскрешения – дымящийся вулкан.
– Помните Бенуа? – прошамкал старик. – Пробуждение его стерегут две богини. Розовая, юная, робкая, болезненная Красота и крепкое, смуглое, здоровое Уроство.
Я замер, взгляд вырвал из памяти высокий лоб и кофейное кружево, рядом – монгольские скулы и черные азиатские глаза. Черные – жар и дикость, кофе – нежность и прелесть. Им не ужиться вместе.
– Репин был в бешенстве, – захихикал старик. – Но его нелицеприятная критика, да и других тоже, подарила Петрову-Водкину широчайшую известность. Это был фурор. Впечатляет, не правда ли?
Я кивнул, не в силах оторвать взгляда. Огненное жерло – предчувствие катастрофы, пара женщин патологически спокойна и безучастна… Нет. Они скорее сосредоточенны, собранны. Их взгляды скрещены на его лице, он спит под гипнозом двух пар напряженных глаз. Мягкий подбородок Красоты, жесткий – Уродства. Кто же его добьет?
– Кузьме Сергеевичу вообще не везло с критиками. Работу «У гроба Ленина» просто смяли. Федоров-Давыдов как его припечатал! Как припечатал… Это ж такое написать – возмутительная картина! – Старик бубнит, я почти не слушаю. – Огромная, непропорциональная, выпирающая на зрителя голова… Мертвая, а не умершая… Гнетущее впечатление…
– Мне пора, – я оборвал соседа на полуслове.
– Да, да, – пробормотал старик и просительно заглянул мне в глаза. – Вы еще зайдете?
– Да, – я взглянул на часы. – Извините, время…
– Да, да…
В окно лезет ветер, качает старый, патриархальный тюль. За тюлем сирень вяжет свои кружева. Лепота! Обычная сирень давно отцвела, махровая только надумала. Разложила розовые юбки чайной бабой, напомадилась, нарумянилась, надушилась, ждет. Солнце печет, разогретые цветы пахнут сиреневой свежестью, пчелы тащат ее домой. Я раздуваю ноздри и смеюсь. Что за зараза? Теперь чувствую носом, а не глазами.
Она уселась на подоконник, ветер, размахнувшись, набросил на ее голову кружево старого тюля. Кофейный ажур смотрит сквозь белый, я глаз не могу отвести. Ветер качает старый тюль, ее улыбка то близко, то далеко. Старый тюль прячет ягодный рот. Но я уже не хочу глядеть – я хочу целовать, языком раздавить его, чтобы почувствовать жаркую мякоть. Вместо этого я безотчетно целую пальцы, перечитываю каждый мысок, каждую впадину. Касаюсь губами – пальцы молчат, прикусываю зубами – пальцы подрагивают, я улыбаюсь.
– Я перестала спать, – тихо говорит она, ее белая кожа розовеет волной.
– Я начал. Не хотелось вставать. Простыни пахли тобой.
– Да? – Несмелая улыбка отлетает со старым тюлем и возвращается дерзкой и страшной.
– Да, – я съедаю улыбку глазами. – Обхватил жадными ручонками подушку и чуял… Как голодный зверюга.
– Не надо есть мои пальцы! – смеясь, просит она.
– Я не обедал. – Меня точит голод, он прячется внизу живота.
– Как же тебе помочь? – Тюль отлетает и возвращает глаза. Они кипят обжигающим кофе, на коже моей волдыри.
Я целую через ажур, чтобы вернуть ожог. Теперь на наших губах пыль дорог, берущих начало здесь и бегущих во все стороны света. Целую глаза – восходящее солнце – восток; лоб – монастырь Шанмоль – запад; скулы – ледяной фьорд – север; губы – бедуинская хамула – юг. Я крестом кладу поцелуи на лицо, полумесяцем – на плечи и шею. Причастие – мой язык как облатка, ее несмелая, дерзкая улыбка – моя индульгенция. Между нами старый тюль третьим лишним, не ветер его качает – наше дыхание.
– Иди ко мне, – шепчу.
– Я с тобой, – шепчет она, ее волосы в белом ажуре, за ним кипят кофейные кружева.
– Не так! – Я подхватываю ее на руки, воздух тяжелее ее. Сил нет терпеть!
Не я беру, она забирает меня без остатка. Она спит, мне хочется просить – не будите и не тревожьте возлюбленной моей, доколе ей будет угодно.
Саша
– Как твои дела?
– Хорошо! – смеюсь я. – Просто отлично!
– Что-то случилось? – с тревогой спрашивает мать. Она в Находке, за сотней часовых поясов, но ее голос рядом со мной.
– Ничего особенного, – осекаюсь я. Забыла: мать лучше не пугать, иначе она напугает меня.
– Как со Стасом? – Она выдавливает его имя трудно, чуть не с хрипом.
– Нормально.
– Почему же он замуж не зовет? – Мать боится, я чувствую кожей.
– Зовет, – легко отвечаю я. Это даже не ложь. Всего два месяца назад то было правдой.
– Замужество без любви прочнее, – настойчиво долбит ее голос. – Не глупи! Чувства умрут, выбирай привычку. Никаких страстей, никаких всплесков, зато ты цела. Вот главное!
– Хорошо, – скучно говорю я.
Мать вышла замуж за человека, который любит ее. Он увез ее к стране рассветов и песен, но она так и не стала счастливей.
– Будь умницей, – она всегда так прощается со мной.
– Буду, – смеюсь я.
Надо сказать матери правду. Так правильнее. И так уже было, когда я начала встречаться со Стасом.
– Тебе звонил мужчина. Стас. Кто он? – наконец спросила мать. Ее губы были сжаты, черные мушки зрачков нацелены в упор.
– Мой любовник, – наотмашь бросила я.
– Что?! – Мать задохнулась от неожиданности.
– Мой любовник, – раздельно повторила я, и меня захлестнула бешеная волна жестокой радости. – Получила, мама?
Мать смотрела, застыв, не веря своим ушам.
– Мне двадцать лет. Мы пользуемся презервативами. К тому же я его не люблю.
– Это не имеет никакого значения, – глаза матери наполнялись слезами.
– Имеет, – улыбнулась я. – Еще как имеет!
Мать молча развернулась и закрылась в своей комнате.
Я взглянула на себя в зеркало и рассмеялась. Я тогда поступила правильно. Решила, что лучше один раз отрезать правды, чем врать и врать. Вырезала жалость к матери, как раковую опухоль. Одним взмахом скальпеля. И стала свободной.
Я поехала на работу, там меня ждал неприятный сюрприз. Гриша Томилин поступил повторно с диагнозом «обструктивный бронхит». Это плохо, в будущем все может закончиться бронхиальной астмой, ингаляторами, кислородом, гормонами.
– Простыл, – сказала его мать. – Такая погода… – Она помолчала. – Неустойчивая.
Мне хотелось ударить ее по губам. Она ушла, а я прижала Гришку к себе. Его маленькая рука доверчиво лежит на моей спине; сам молчит, сипит, смотрит в мои глаза. Маленький, серьезный взрослый. Хрипы свистят в его груди, мне хочется плакать.
– Все будет хорошо, – шепчу я. – Все будет хорошо.
– Дай! – ответил он.
Я протянула ему фонендоскоп и рассмеялась. Все будет хорошо! Положила Гришку в кроватку, взяла в ординаторской другой фонендоскоп и побежала на обход.
– Александра Владимировна, – окликнула меня процедурная Вера Васильевна. – Что это с вами творится в последнее время?.. Вы какая-то не такая.
– Какая? – засмеялась я.
– Влюбились небось? – Ее веселые глаза хитровато сощурились.
– Небось!
Замечательное слово «небось», синее как… небесная ось! Я смеюсь. Что за чепуха?!
Сегодня ночное дежурство, мне не страшно ни капли. Напротив, я жду, но потом забываю. Перед обходом руки нужно согреть в горячей воде, на фонендоскоп подышать, чтобы они были теплыми. В наше отделение госпитализируют детей из дома ребенка. Только здесь я узнала симптом укачивания. На застиранной казенной подушке голова маленького ребенка, подушка качает голову направо-налево, направо-налево, направо-налево. Направо – дверь в коридор, в нем мертвый свет люминесцентных ламп, налево – окно, в нем живое солнце и воля.
– Почему так? – спросила я, как только пришла работать.
– Брошенные дети укачивают себя сами, – сказала Наргиз.
Несправедливо… Так несправедливо, что жмет сердце. Казенная подушка – эрзац родной матери. Разве такое бывает?
– Саша, что с твоим лицом? – смеется Наргиз.
– Что? – пугаюсь я.
– Не знаю, – отвечает она. – Только я немного завидую…
– Чему? – смеюсь я.
– Не знаю, – грустно повторяет она.
Я улыбаюсь, точнее, улыбка появляется сама собой, хочу я этого или нет. Так хорошо! Так хорошо!
Солнце катится к земле так быстро, что не успеваю оглянуться. Только что было утро, и вдруг за окном вечер. А я заметила его, лишь оставшись одна.
– Александра Владимировна, вас в приемный.
– Зачем?
– Папаша какой-то.
– Пусть подождет.
Я дописываю истории, глядя в больничный сад. За окном яблоня, заходящее солнце красит ее янтарем. Вверху голубое небо, внизу урюк и вишня. В их стволах течет венозная кровь, анастомозом расходясь к абрикосовым облакам, в их сердечной сумке бьется жаркое солнце… Мне отчего-то грустно. Урюк и вишня похожи, но они далеко друг от друга.
– Привет!
Меня окатило жаркой миндальной волной, кожа вся в ее брызгах, сердце на дне.
– Ты?!
– Скучно… – Его губы сложили кораблик, мое сердце закачалось вперед и назад. Вперед – к нему, назад – ко мне.
– Я чувствовала, что ты придешь! – воскликнула я и вдруг поняла, что это правда. Может, поэтому я не боюсь?
– Чем? – засмеялся он.
– Сердечными ушками.
– Чем?
Он смеется, я тоже. Глупые, глупые, глупые мы!
– У предсердий есть ушки, они всегда на макушке. Первыми встречают, первыми провожают.
– Уже? – Его лицо смешно морщится.
– Нет, – тихо говорю я. Я на работе, но я все забыла.
Его взгляд скользит по стенам – скучаю, возвращается к моему лицу – улыбаюсь. А соскучиться не успеваю!
– Что это? – смеется он, склонившись над моими синими каракулями.
– Характер.
– Мне нужен графолог, – не улыбается он. – Линейное письмо «А» выдумали критяне-врачи. Его никто не может расшифровать. До сих пор.