Умышленное обаяние Кисельгоф Ирина
– Ели бы я их достал, – скорбно продолжает он, – серия стала бы полной. – Он вздыхает. – Тогда можно было бы и умереть.
– Да. – Мое «да» звучит хрипло, я не узнаю свой голос.
– Я говорил с Ипатьевым…
Я киваю, я знаю Ипатьева. Известный музейщик и реставратор.
– Он даже не представляет, где они могут быть. В частных руках нет. В музейных реестрах будто бы тоже. В Питере и Москве нет точно, Ипатьев наводил справки по моей просьбе. И у крупных коллекционеров нет, я сам проверял. И вы… Может, в провинции? Или пропали? – Андрей Валерианович неожиданно оживляется. – О, если б пропали, я был бы счастлив! – и так же неожиданно хмурится. – Я даже мысли перенести не могу, что они в чьих-то руках.
– Да, – соглашаюсь я, и мои внутренности сжимает тугим комком. Я до смерти не хочу, чтобы черно-белый гипноз глаз и губ стал чужим.
– Прекрасна! – тихо восклицает Андрей Валерианович, глядя в лицо моей женщины. Он трогает ее сморщенными воробьиными лапками, и меня корежит от отвращения и злобы.
– Мне видится это лицо в окне скорого поезда. Ночь, в купе тьма, она смотрит сквозь нас, – бормочет он. – Одно мгновение, и уже нет ничего.
– В этой книге другой сюжет, – резко говорю я. Не хочу чувствовать взгляд сквозь себя.
– Да, – послушно соглашается Андрей Валерианович. – Не знаю, но когда я их смотрю, мне приходят в голову разные мысли. Фантазии… – Он смущенно смеется. – Простите, я вас насмешил…
Мне становится жаль и себя, и его. Мне знакома теория коллекционерской анальной регрессии. Она ведет внутрь одиночества. Оттуда не возвращаются.
– А вот посмотрите, – Андрей Валерианович выносит к свету очередной лист. – Идиллический примитив. Пара влюбленных и черная кошка у ног.
– Третьей лишней, – сухо говорю я третьему лишнему.
– Так наивно и трогательно, – не соглашается он, шерсть кошки недовольно дыбится бархатистым черным пятном под его скрюченным пальцем. – Это память о надежде детства, ее не вернуть. А я вот гляжу, вспоминаю.
И я гляжу. На столе мерцает свет керосиновой лампы. Углы тонут в зыбкой, живой полутьме. Вокруг лампы танцует ярко-желтая дневная бабочка. Что она делает ночью и здесь – в моей памяти?
– Мне пора, Андрей Валерианович. – Я поднимаюсь, чтобы уйти к себе. Спать.
– Я вас утомил, – он шаркает за мной в прихожую.
– Нет, – отвечаю я. Да, думаю я. Мне теперь не уснуть.
– Все, что любил, распадается в памяти, – бормочет он.
Я сам закрываю его дверь перед его носом. Теперь мне лучше не спать. Иначе…
– Я не сказал «до свиданья».
Она молчит, я молчу. Я загадал: если она ответит, ко мне не придет привычный ночной кошмар. Я буду спать как убитый.
– До свиданья, – отвечает она.
Я улыбаюсь. Красота!
Ночью мой сон огибает Александровскую колонну, облетает портик Таврического дворца, идет вдоль чугунной ограды на Мойке. Я брожу по осенне-зимнему Петербургу, переходя с литографии на литографию так… как ведет меня третий лишний.
Она взлетела на мою руку белой чайкой. Я нарочно привез ее к воде. Так честнее. Я гляжу в ее глаза, она запрокидывает назад голову, покорно обнажая шею. Ее щеки пылают румянцем, выдавая тайные мысли и подставляя себя ловцу.
Я хочу знать больше, и я спрашиваю:
– Зачем ты ходишь любить заваренные кипятком кофейные зерна? Что ты там ищешь?
– Зачем ты здесь? – отвечает она. Ее тоже мучает любопытство.
Я ухожу от ответа, как и она. Я не сказал ничего особенного, но она ускользает. Одно мгновение, и ничего уже нет.
Я привел ее в свою клетку, в черно-белое марево забытой войны. В тесном черном мешке все тонет во тьме, только ее лицо отражает призрачный свет. Она молчит, и я молчу, слушая ее дыхание, чтобы понять, какая она.
– Войну слушают молча, чтобы узнать, – говорю я сам себе. И налетаю на серьезный, внимательный взгляд заваренных кипятком черных кофейных глаз. Они объявляют войну. Так я ее узнал.
Утро высвечивает сводчатый потолок моей комнаты, переделанной из железнодорожных касс. Я случайно попал в начало дорог, они разбегаются отсюда рельсами во все стороны света. Горы на юг, пустыни на юго-запад, степи на север. Солнце жарит роспись на потолке. На ней дешевое лето – красно-золотое торжество соцреализма на моем частном вокзале. Смуглые девушки в красных косынках и мускулистые парни в комбинезонах. А за окном – цветущая вишня. Ветер треплет ее волосы, они облетают белыми конфетти. Вот и начало нового года по местному календарю.
– Еще два-три дня, и урюк облетит, – говорю я. – Пошатаемся по розовым конфетти?
– Ходить по цветам? – задумывается она.
Мне жаль белую вишню, она жалеет урюк.
– Это не так уж плохо, – улыбаюсь я.
Она сидит на коротком ворсе новой травы, ветер сыплет белые цветы на ее распущенные волосы. В моей руке черный грифель, я складываю мозаику из света и тени. Память водит моей рукой, вырастая отражением вишневого дерева в окне приближающегося поезда. Ее лицо налетает внезапно из облака белых, скоротечных цветов. Я узнал ее глаза – серьезные и внимательные. Улыбаюсь – я поймал мою женщину. Моя рука – мой сачок.
– Ты художник, – тихо говорит она.
Я слышу ее дыхание. Ветер треплет ее волосы, они щекочут мое лицо, ловя меня в свой сачок. Я обнимаю ее рукой и вижу, как белая кожа загорается от ожога моих желающих глаз.
– Так красиво, – она смотрит на саму себя, не отрывая взора.
Смешно, но я ревную ее к своему сачку. Легко поворачиваю ладонью ее лицо ко мне. И мы долго смотрим глаза в глаза. В ее радужке растет рыжий летний подсолнух, отражение весеннего солнца. Как я сразу не заметил?
– У тебя голубые глаза, – удивляется она и тихо смеется.
У нее сумасшедший смех. Он лихорадит кровь, сводя с ума. И вот ее глаза подо мной, мои – над ней. Она лежит на моей черной куртке, засыпанная бело-розовыми живыми конфетти.
– Так красиво, – шепчет она.
Ее низкий, горячечный голос сводит меня с ума. Я целую ее красные, жаркие губы, но вижу другие. Мне не жаль белую вишню, она не жалеет урюк.
– Поедем ко мне. – Я не предлагаю, я утверждаю.
Она качает головой.
– К тебе?
– Потом, – нехотя отвечает она.
– Когда потом? – Во мне дрожит ярость, срывая голос.
Она садится спиной ко мне, на ее черной спине цветочные конфетти рассыпались чешуйчатой перхотью.
– Потом, – упрямо повторяет она.
Мы сидим спиной друг к другу, как расчлененные близнецы. Два урода – Зита и Гита, разрубленные тесаком костоправа.
– Едем, – я цежу слово сквозь зубы.
Она покорно идет за мной, я до смерти хочу бросить ее у дороги. Меня воротит от ее виноватого взгляда. Она надевает черный шлем, я тоже, и нас уже нет. Мне легче… Ненадолго. Ее ядовито-красные когти блестят алой кровью на черной коже моей куртки. Они так близко, что джинсам моим становится тесно.
– Пока? – Она поднимает черные змеиные брови знаком вопроса, я даю по газам. Меня воротит от ее виноватого взгляда. Она остается у своего подъезда, в ее руках лицо женщины, на которую я положил.
Вечер растянулся в бесконечность. Я решил сжать ее, позвонив Кириллу.
– Возьми водку и приезжай.
– Лучше вы ко мне. Не пожалеете.
Я услышал в трубке женский смех и поехал ловить эрзацы. В синюшном облаке табачного дыма я обнаружил трех бабочек и двух самцов. Один из самцов – субтильный пацан с нелепой пажеской стрижкой, имя пажу Кирилл. Рядом с ним чернявый, копченый джигит Тимур, глаза черносливом. И бабочки! Две блондинки, крашеная привлекательней и похожа на белянку Фауста – губки поцелуйчиком, близорукие глаза беспомощно щурятся. Поодаль траурница – настоящая монгольская красавица; черные жесткие волосы блестят мотоциклетным шлемом, арки черных бровей, в смуглых пальцах дымится кальян.
– Кирилл немного о вас рассказал, – сказала брюнетка. – Так мотает по свету… Зачем?
– Воздух монструозный. Давит… – засмеялся я. – Я дезертирую.
– Это малодушие?
– Примерно. Не переношу замкнутое пространство.
– Рецепт – весь мир за раз? – заманчиво смеется траурница.
– Ну да, – нетерпеливо бросаю я.
– Глобализация возвращает нас к Ойкумене, – развеселился Тимур. – Правила ставят границы, в них нечем дышать.
– Бестелесность в супрематизме и конструктивизме – предвестник глобализации, – смеется брюнетка. – Что значит, она неизбежна. Границы сотрет время и Всемирная сеть, смешав не только культуры, но и кровь. И Земля получит нового человека без всяких предубеждений…
– Если человечество снова не обделается, – я улыбаюсь ей. – Не всем это нравится.
– Всем не нравится, – смеется Тимур. – Будет драчка за родные замки и заборы. Новое вавилонское столпотворение. Так уже было.
– Угу.
Я пришел не за этим. Одна из бабочек без пары. Какая? Решать мне. На мне скрестились пять пар глаз, я снова широко улыбнулся, выцелив узкие, длинные глаза. Их прикрыли бокалом с красным вином – игра начиналась удачно. Я сел напротив, чтобы подсечь и брюнетку, и близорукую блондинку зараз. Все равно кого. Мне требовалось вылечить свое «я» заместительной терапией.
– Лучше бы мне сесть между вами. Замерз, – улыбнулся я.
Бабочки переглянулись и рассмеялись.
– Садитесь, – пригласила брюнетка и протянула мне руку через стол. – Майра.
Я решил выбрать ее узкие, длинные глаза, перетянувшие широкие скулы влажной черной лентой. К чему тянуть резину? Мне нужно плацебо.
– Ваши глаза убивают, – серьезно сказал я, подсекая взглядом ее расширенные зрачки.
– Мощное пламя правит зрачками. Кто посмеет к рогам разящим приблизиться на мгновенье? Не обнажай, природа, свои мишени! – усмехнулась брюнетка, ее язык преднамеренно скользнул по влажным губам.
– Он не ищет женщин, – я невольно повел головой, отбрасывая в черный угол шквальный огонь ненавидящих глаз.
– Какая разница? – вдруг встрепенулся Кирилл. – Для чувств не существует пола.
– Да, – пришлось согласиться мне. Я не гомофоб, но все же антиподы не встраиваются в привычную мне картинку.
– Марат почитает женщину как вещество неопределенное, – улыбаясь, сказал Кирилл.
– Как же это? – Губки крашеной белянки беспомощно сложились знаком вопроса.
– Это комплимент, – засмеялся я. – Люблю разгадывать ребусы.
– Да? – Три пары женских глаз снова скрестились на мне с нескрываемым интересом. Я мог выбирать любую.
– Удается? – усмехнулся Тимур, он чувствовал себя задетым.
– Нет, – коротко ответил я.
– Бедняжка! – воскликнула натуральная белянка.
Бретелька ее блузки упала, обнажив плечо, она не спешила ее поднимать. Майра окинула ее быстрым взглядом и отвела глаза. Пожалуй, я в ней не ошибся. Нашел под столом руку Майры, вложил свои пальцы в ее. Она нехотя улыбнулась мне краешком малиновых губ.
– Как мне узнать тебя лучше? – успокоил я ее.
– Напиши мой портрет, – без улыбки ответила она, передавая мундштук.
– Я пишу обнаженную натуру.
Я втянул в легкие запах травы и ванильного коньяка, дым заурчал в кальяне водой. Ее черные ногти приподняли край узкой юбки, обнажив матовую, гладкую кожу. Я скосил глаза – смуглое, голое бедро заблестело лакрицей в приглушенном электрическом свете.
– Пойдет? – Ее малиновые губы, приглашая, раскрылись в улыбке.
– Я пишу в полный рост.
– А ты мне нравишься!
Она вызывающе рассмеялась в облаке веселящей травы. Я засмеялся вслед за малиновым ртом. Ее голос пах ванилью и коньяком, я сложил свои губы с ее, чтобы проверить.
– Пойдем, – пригласила она, сжав ладонь.
Я поцеловал ее пальцы, и она перестала смеяться. Так бывает всегда. Я привычно ловлю на обычный крючок и глотаю бабочек, как рыба наживку.
Мы ушли в спальню Кирилла, он проводил нас глазами. Мне показалось, ему хотелось ее задержать. Но он отвернулся, поймав мой взгляд. Это его девушка? Тем хуже для него.
Она застонала, выгнув шею, я прикусил зубами ее кадык. У ее кожи был вкус коньяка и ванили, смуглое тело отсвечивало крахмалом в свете луны. Ее феромоны – ваниль и коньяк. Она могла стать моей девушкой… Пока я здесь.
– Зверь, – она слизнула пот с моей груди.
Я поморщился. Вульгарно. Прекрасные бабочки любят человеческие экскременты, мочу и пот. Монгольская красавица не стала исключением. Я получил что хотел и забыл, шагнув за порог.
Майра не вернула мне настроение, но спал я отлично.
Саша
Гриша Томилин попал к нам с гриппом, осложненным бронхитом, потом пневмонией. Прошло уже три недели, в его легких все еще гуляют влажные хрипы. Ему три с половиной года, потому лежит он без матери. Так положено. И хочешь не хочешь, но весь персонал для детей старше трех лет – мачеха. На любовь просто нет времени.
Я вошла в палату, Гришка встал, уцепившись руками за холодный металлический поручень маленькой детской кровати. У него недетские, серьезные глаза, и он никогда не плачет. Только кряхтит, когда игла ищет вену.
– Мужик растет, – шутит Вера Васильевна, наша процедурная медсестра.
С полусинтетических пенициллинов я перешла на цефалоспорины, потом на хинолоны, но пока без заметного улучшения. Меня мучают неуверенность и жалость к нему. Честно говоря, я отчаялась. И не могу смотреть в глаза его матери.
Я взяла увесистого Гришку на руки и подошла к окну, за которым полно весеннего солнца.
– Видишь, как хорошо. А ты болеешь.
Гришка засопел носом, в его маленькой груди забулькали хрипы.
– Я испекла семь лепешек и все раздала. Даже частнику, который вез меня на работу. Мне сказали, так ты быстрее выздоровеешь.
Я не слишком верю в магию, но Наргиз уверила – как рукой снимет. Это смешно, но если больной не идет, все средства хороши. Даже такие.
За окном вишня осыпалась жухлой, серо-желтой крупой. Белых конфетти будто и не бывало. Я вдруг вспомнила, как Рита первый раз пригласила меня отпраздновать свой день рождения. Это случилось на втором курсе. Среди гостей оказался ее двоюродный брат Стас, акушер-гинеколог.
– Как работенка? – спросил Степанков.
– Пашу как вол. По двадцать абортов в день.
– На женщин после такого тянет? – не унимался Степанков.
– Я абстрагируюсь, – засмеялся Стас. Я подняла брови.
– Тебя не поняли, – хихикнула Рита.
– Еще как тянет… – Глаза ее брата остановились на мне, очертили контуры тела и вернулись к глазам. Я поджала губы.
– Какая серьезная девушка, – нарочито удивился Стас.
– Более чем, – насмешливо сказала Рита. Степанков хмыкнул.
Пора с этим завязывать, решила я тогда. Пошла на кухонный балкон, вытащила сигареты и услышала щелчок зажигалки. Стас встал рядом и оперся локтем о перила, рукой за моей спиной. Дрожащий огонек зажигалки раздвоился в блестящей роговице его глаз.
– Тебя после чего к мужчинам тянет?
– Не знаю.
Я наклонилась, чтобы прикурить, но не успела. Он убрал руку в сторону, огонек зажигалки погас, его роговица засветилась лунным неоном.
– А ко мне тянет?
– Я тебя не вижу, – усмехнулась я.
– Значит, после осмотра. А так?
Пламя зажигалки оранжевым кошачьим зрачком вынырнуло из его глаз.
– Так лучше. – Я взяла его за руку и прикурила.
– Что скажешь, серьезная девушка?
– Подними огонь выше. Надо закончить обследование.
Стас, не отрывая взгляда от моего лица, поднял зажигалку и вскрикнул.
– Ожог! – расхохоталась я. – Кажется, на квадратном подбородке.
– Мне Ритка сказала, что ты еще в девках ходишь, – со злостью произнес он. – Правда?
– Правда, – я выпустила струйку дыма ему в лицо.
– Тогда все ясно, – хохотнул он.
– Что ясно? – смеялась я.
– Гормонов тебе не хватает.
– И где их взять? – смеялась я.
– У меня, дурочка, – ответил он.
– Уедем к тебе не прощаясь. Сейчас, – вдруг сказала я. Стас засмеялся.
Смеяться буду я, решила тогда я. Последней.
Первый опыт оказался похожим на мутное море у общего пляжа в Сочи. Незабываемое ощущение липкой, влажной кожи. Клейкой, как расплющенное желе медузы. И желание поскорей отправиться в душ.
– Понравилось? – на следующий день спросила Рита.
– Хамамсу.
– Что?
– Ничего, – насмешливо ответила я. Голубые глаза Риты кольнули морозцем.
После второго класса мать повезла меня в Сочи. Я первый раз была на море и влюбилась в него сразу. Не вылезала из воды, плавала, захлебывалась, ныряла с открытыми глазами и смотрела на солнце сквозь воду цвета хаки. Или бесилась на пляже с другими детьми, бросая медуз, выброшенных на берег после шторма. Я бы так и уехала счастливой и влюбленной в море, если бы не случай.
– Не лезь в воду! – резко сказала женщина, сидящая неподалеку от нас.
– Почему? – заканючил мальчик.
– Это не море, а хамамсу!
– Что такое хамамсу? – заинтересовалась моя мать.
– Хамамсу – «моча» по-азербайджански, – ответила женщина и закричала: – Не лезь, тебе говорят! В бассейне будешь купаться.
– В душ. Немедленно! – тихо скомандовала мне мать.
Душ смыл влюбленность в сочинское море цвета хаки. В сухом остатке оказалась хамамсу.
Я посмотрела на серо-желтые останки цветов. Вокруг весна, они лежат прошлогодним снегом. Пришли – ушли, будто и не бывало… Пришлый человек по имени Марат мне не звонит, я сама не решаюсь. Я… Я боюсь… Я боюсь хамамсу.
– Мне надо работать. Побудь один. Я приду.
Я уложила Гришку в кроватку и на пороге оглянулась. Он глядел на меня серьезными, совсем недетскими глазами. Мне хотелось плакать.
В моей кухне висят маленькие аптекарские весы. В них ничего нет, но одно плечо всегда ниже. Вытирая пыль, я восстанавливаю баланс. Ненадолго. Получается, они меряют пустоту, но одна чаша всегда полнее. Странно. Только сейчас заметила.
Я тщательно вытерла пыль и повесила весы на место; они качнулись, одно плечо снова стало ниже. И пусть… Что же мне делать? Я заполняю свободное время рутиной, но мне все время неймется. Хочется идти, бежать, не зная куда. Нужно что-то предпринять, я не решу что. Я пытаюсь понять саму себя, не могу. Я не люблю. Я точно знаю. Так быстро ничего не бывает. Это просто смешно… Или нет?
Мне остается ждать звонка, но, может быть, он уехал. Я упустила…
– Привет.
– Привет, – помедлив, отвечает он.
– Может… пошатаемся по городу?
– И за что мне такая честь?
– Да или нет? – Меня охватывает злость.
– Жди у больницы, – он кладет трубку.
Мы едем в машине, перебрасываясь незначащими словами. На моих коленях лежит прямоугольник солнца, я грею в нем ладони, отвернувшись к окну. Сквозь новые листья просвечивает солнце, на мои руки ложится их кружевная тень. Ее уносит и приносит дорога, как и наши ничего не значащие слова. У меня щемит сердце. Так со мной часто бывает. Осенью мне жаль уходящее лето, весной меня гложет хандра, что лето еще не пришло. Я всегда тоскую по тому, чего уже нет, и жду того, чего еще нет. У меня такой характер, ничего не могу поделать с собой.
Мы остановились у кофейни «Магриб», и она вернула мне запах турецкого пехотинца, обдав жаром песчаной бани. И я заказала мазагран, чтобы память могла остыть.
Ледяная газированная вода пузырит крепкий кофе, на дне бокала куски льда преломляют желтый электрический свет в красный. Я тяну из трубочки охлажденный кофе со вкусом лимона, жаркий запах османского лучника мучает мою память. Я провожу ладонью по смуглым предплечьям, на их коже рябь, черные редкие волоски встают вслед за моей рукой. Серые миндальные глаза щурятся, я рефлекторно отвожу взгляд. На моей коже тоже рябь, по ней бегут мурашки прямо к сердцу и от него вниз. Мой жар не остудит ледяной мазагран.
– Что молчишь? – неприязненно спрашивает Стас.
Я отворачиваю лицо; не стоит, чтобы он читал мои мысли.
– Что молчишь? – повторяет Стас, его лицо морщится, словно от боли.
Мне становится стыдно. Правильнее сказать – неловко. Не стоит им себя лечить. Но сейчас мне нужен мужчина, который всегда позвонит. Я думаю об этом, и мне становится теплее – у меня есть верный парень. Я кладу свою руку на его ладони, сложенные на столе. Они непроизвольно сжимаются, я про себя улыбаюсь.
– Я скучала.
– Правда? – не верит он, в его голосе слышится ирония.
– Правда, – я улыбаюсь, его ладони плашмя падают на стол.
Мне его жаль. Чуть-чуть. И мне очень жаль себя. Так жаль, что хочется плакать. Я упустила…
– Что-то случилось? – Стас отворачивается.
– Ничего, – быстро отвечаю я. Нельзя кусать чужое сердце. Это больно. Я поняла. Мое сердце болит, я укусила его сама.
Стас ищет глазами подтверждение в моем лице и, кажется, не находит, потому что мрачнеет.
– Как ты? – спрашиваю я.
– Неплохо. Теперь заведую.
– Правда? – смеюсь я. – Здорово! Поздравляю!
– Разве Рита тебе не говорила? – щурится он.
Его слова обрывают мой смех, и я прячу глаза в ледяном мазагране. Я опоздала на месяц.
– Я ждал, – соглашается он, читая мои мысли.
– Прости, – неловко говорю я ледяному мазаграну. На его поверхности всплывает последний пузырек. Он меня простил. Да или нет?
– А ты как? – спрашивает Стас.
Мы говорим словно чужие. Не стоило его приглашать. Ни к чему.
– Хорошо, – отвечаю я.
Он ловит мой взгляд, я отвожу глаза, чтобы скрыть свои мысли, и сердце рушится вниз. У барной стойки парень спиной ко мне, рукава его черного свитера закатаны до локтя. Так знакомо, что я вся в жару. Мне чудятся черные редкие волоски на смуглых предплечьях. Я хочу видеть его лицо. Немедленно!
Парень с бокалом идет к нам, мои ладони сами сжимаются в кулаки.
– Кто он? – спрашивает незнакомый голос.
Стас смотрит туда же, его лицо морщится, словно от боли. Он ошибся, я тоже.
– Не знаю.