Либеральный Апокалипсис (сборник) Злотников Роман
Барсуков сделал кое-какие наброски и снова порвал. Не выдержал, закурил-таки сигаретку.
– Может, ей сына не хватает? – спросил он. – Бывает же так: сама по себе – ничто, вся в детей ушла.
– Не тот случай, – качнул головой Пашка. – Она из бывших, свысока падала. Насчет сына – что мы можем сделать? Не за стекло же его, там как в женской бане. Она его утром привозит, вечером забирает, а днем он под вешалкой сидит.
– Пусть лучше дома сидит, а? Вместе с матерью, – предложил Барсуков. – А я приезжать буду.
Пашка закручинился, поскольку бизнес на уродах, как и подозревал Барсуков, расцветал в опасной близости от клинка фемиды и широкой огласки не искал.
– Ладно, – согласился Пашка, оценив одним взглядом груду испорченного холста. – Будешь ездить к ней частным порядком. А я потом выкуплю. Накину чуть-чуть.
Барсуков спустился к выходу и начал ждать. Он хотел увидеть женщину в естественной обстановке. Как ее, кстати? Юлия Михайловна?
Юлия Михайловна разочаровала Барсукова. Если в студии ее лицо казалось замороженным, то на улице – просто каменным. Женщина прикрыла шрам причудливой шляпкой и побрела навстречу ветру. Мальчик держался за нее двумя руками.
– Юлия Михайловна! – окликнул художник эту нелепую парочку.
Женщина вздрогнула и обернулась.
Барсуков даже улыбнуться успел, прежде чем его крепко взяли за шиворот.
– И все-таки, мужчина, у вас нездоровый интерес к ребенку, – сказал давешний, в очочках. – Кабан, уважаемый, не могли бы вы поинтересоваться у господина…
У Барсукова мерзко захолодело в животе.
– Я художник, – выдавил он сквозь перехваченную воротом гортань. – Я портрет пишу…
– Он художник, – подтвердила женщина едва слышно и посмотрела Барсукову в глаза. – Меня предупреждали, что вы приедете завтра.
Барсуков кивнул, чуть не удавившись в Кабаньем захвате.
– Вот завтра и приезжайте, – сварливо резюмировали очочки. – Кабан, уважаемый!
Кабан отпустил ворот и бережно отряхнул Барсукову пальто. Барсуков почувствовал, как затрещали ключицы под Кабаньими пальцами.
Назавтра Барсуков стоял у дверей при полном параде: костюм, галстук, вычищенные ботинки.
– Вы один? – спросили из-за дверей.
– Э-э… да! – немного растерялся Барсуков.
Его впустили. Барсуков, потея в костюме, развернул в холле освещение, настроил камеры, поставил мольберт. Юлия Михайловна равнодушно наблюдала за возней и только спросила, прежде чем выйти на свет:
– Раздеться?
– Нет-нет! – поспешил остановить ее Барсуков и мимолетно удивился: почему же нет? Пашка примет работу только в стиле ню.
– Это хорошо, – сказала женщина и повысила голос: – Мика!
Мальчик несмело вошел и спрятался под вешалкой.
Барсуков работал несколько часов, прерываясь только на кофе. Раздражался, успокаивался, снова раздражался. Вечером сорвался и выкурил сигаретку.
– Я завтра приду, – буркнул он и заметил с неудовольствием, что женщина его боится. – Сегодня что-то не идет.
Он накрыл холст пленкой. Шрам просвечивал сквозь мутный полиэтилен.
Но и назавтра не пошло, хотя мальчик Мика заболел, и Юлия Михайловна явила, наконец, слабые признаки жизни. Она регулярно убегала в детскую, отчего Барсуков свирепел еще больше.
– Хотите кофе? – виновато предложила Юлия Михайловна в одну из недолгих передышек.
Барсуков согласился. Они сели в кухне, по-простецки, Юлия Михайловна оказалась совсем рядом – сидела, раскачивая легкомысленный тапок с помпонами, пахла чем-то неуловимо-приятным.
– Как вас зовут? – спросила она. – Извините, я должна была раньше…
– Нет-нет, ничего, – почти смутился Барсуков. – Григорий. Григорий Барсуков. Не слышали?
– Я не интересовалась искусством, – призналась женщина. – Меня зовут Юлией… впрочем, вы знаете. Называйте меня Юлей, если хотите.
Женщина помолчала.
– Я вижу, что у вас… проблемы со мной, да?
– Да, – кивнул Барсуков.
– Григорий, мне очень нужны эти деньги, – сказала Юля глухо. – Вы просто не представляете… Я практически на все готова.
Барсуков вздохнул.
– Он… настолько отвратителен? – спросила Юля, и Барсуков понял, что она о шраме. – Я накоплю денег и сделаю операцию. Мне сказали, что можно заполировать, но подвижность к мышцам не вернется. Ну, хоть так…
– Мне иногда кажется, что он живет своей жизнью, – попытался объяснить Барсуков. – Все время вылезает.
– А разве вам не это нужно? – удивилась Юля. – Вы же меня… как двухголовое чудище какое-то продаете.
Барсуков хлопнул ладонью по столу, и Юля вздрогнула.
– Я вас не продаю, Юля! Я пишу ваш портрет!
Женщина вдруг сверкнула глазами.
– Да какая разница, Гриша! Не подведите меня! – потребовала она. – Мне нужны эти деньги. Потому что скоро меня и впрямь захотят продать, вместе с сыном, а защитить меня некому.
– Что случилось? – решился на вопрос Барсуков. – Эти люди, которые за вами ходят, этот шрам – откуда они? Зачем?
– Тут вы правы – незачем! – Юля поднялась. – Мой бывший муж исчез, оставив серьезные долги. Восемнадцать миллионов! Все почему-то считают, что я к этому причастна… впрочем, неважно. Спасибо вам за тактичность, Григорий. Я спросила, насколько ужасно мое лицо, вы не стали врать в ответ. Работаем дальше?
Работали до ночи. Барсуков, уезжая, забрал наброски с собой и выбросил в ближайшую урну. Он не спал до утра. Нащупать решение не получалось: Юля не раскрывалась, и шрам оставался самой живой частью ее лица. А Барсуков не желал обнародовать за своей подписью художества маньяка-людореза.
Назавтра злой и не выспавшийся Барсуков немного накричал на Юлю, а потом долго и сердито работал в стол. В никуда. Женщина обиделась, но виду не подала. Она отвернулась, скрывая шрам, и часы подряд смотрела влажными глазами в окно.
За окном же бушевала осень. Барсуков уходил в нее, дождливую, как побитый пес. Дни утекали, снова объявились очкастый и Кабан, а предъявить Пашке было нечего.
Хотя портрет проявлялся с каждым часом. Его питали умные «живые» краски, барсуковский талант и Юлина отчаянная надежда. Но это был не тот портрет, за который Пашка согласился бы платить. На нем не было шрама. Совсем. Как только он появлялся, Барсуков безжалостно его вымарывал и продолжал исступленно творить незнакомую женщину.
Она ослепительно красивая, понял в какой-то момент Барсуков. Не выхоленной гламурной, а нутряной, солнечной, энергичной, как взрыв сверхновой, красотой.
Она добрая и теплая.
Она совсем не глупая.
Когда портрет улыбнулся, Барсуков понял, что пропал. Сроки вышли, а показать это чудо он не решится ни Пашке, ни Юле. Особенно ей. Вот она – на портрете – смеется. Вот сердится и плачет. Она – портретная – делает все, кроме того, что делает она же живая. Она категорически отказывается умирать.
Барсуков в конце концов потерялся во времени и, кажется, даже разок заночевал у мольберта. Во всяком случае он не мог вспомнить потом, когда и как объявился бледный Мика с перевязанным горлом, увидел портрет…
И сказал захлебывающимся шепотом:
– Мама?!
Барсуков увидел, как распахиваются все шире и шире Юлины глаза, и едва успел подхватить ее – под громогласный мальчишечий рев мама упала в обморок.
– Только превью, – твердо сказал Барсуков. – Оригинал еще в работе.
– Что-то ты раздухарился, Барсук, – процедил Пашка, – ой, не к добру, ой, смотри у меня!
– Паша, я знаю, что тебя не устроит, – пошел в наступление Барсуков. – Случай сверхсложный, ты же понимаешь. Позволь пообщаться с заказчиком. Я смогу убедить его.
– Еще будут пожелания? – кротко осведомился галерист.
– Да. Гонорар Юлии Михайловне необходимо выплатить сейчас же и в полном объеме. Можно за мой счет.
– Ну, это понятно, что за счет… Показывай! – велел Пашка.
Барсуков развернул голограмму.
– И зачем ты это привез? – скучным голосом вопросил галерист. – Куда я это дену?
– Паша, давай по-взрослому, – не уступил Барсуков. – Все стоит денег. Моя работа тоже. Сведи с америганцем!
– С «америганцем»?! – передразнил Пашка. – Каким «америганцем», Барсук? Ты карты видел? Географию в школе учил?
– Я географию на войне учил, – скривился Барсуков, – пока ты галерею строил. И настоящие карты тоже видел. Сведи с заказчиком!
– А и черт с тобой, – подумав, сдался Пашка. – Убедишь заказчика – долю дам. Проваливай!
– Паша, деньги! – стоял на своем Барсуков. – Для Юлии Михайловны. Ты же знаешь, она под судом.
– Трахнул, что ли? Не побрезговал? – полюбопытствовал галерист, но, перехватив взгляд Григория, замахал руками. – Шучу, шучу, не кипятись! Деньги будут… как только с заказчиком договоришься.
Барсуков встал:
– Поехали!
Поехали. Серебристая «Испано-Сюиза» долго искала дорогу до внушительного особняка на берегу озера. Пашка нервничал, мило матерился и курил трубку за трубкой.
А Барсуков отчаянно боялся. Юля прислала еще утром текстовую реплику: «Гриша, они ходатайствуют Мику забрать!» – и с тех пор молчала. Пока галерист с помощником разворачивали в холле выставку, Барсуков безуспешно набирал Юлин номер, посылал реплики и оставлял голосовую почту. Но телефоны в зале суда традиционно глушились.
Адвокат и деньги, вот что нужно!
Барсуков спрятал телефон и впервые за много лет увидел америганца. Он был стар и невероятно толст, заморский гость, настолько, что даже ходить не мог. Его катил в роботизированной тележке слуга-азиат.
– Не нравлюсь? А ты чего ждал, дубина?! – рыкнул америганец на галериста.
– Мистер Претт желает вам здоровья, – прочирикал азиат по-русски, и Барсуков затряс головой. Черт возьми, за пятнадцать лет он, оказывается, не забыл английского! А Пашка, дурак, никогда его не знал.
Пашка опомнился и запел. Когда Паша пел заказчику, соловьи в окрестных лесах теряли от зависти голос.
Америганец Претт откровенно скучал, перебирая работы. Наркозависимая чемпионка задержала его на полминуты, и Барсуков против воли почувствовал, как сладко затрепетало в груди, в том месте, где пряталось тщеславие.
– Это беру, – прокудахтал Претт. – Сколько? Миллион? Скажи ему, миллион. Еще есть?
Америганец потратил шесть миллионов, пока добрался до барсуковского шедевра и движением пальца остановил азиата.
– Скажи ему, что я сплю, – объявил он и действительно смежил веки.
– Мистер Претт устал! – объявил слуга.
Пашка отчаянно семафорил Барсукову, но Григорий видел только америганца, его обвислые щеки и заплывшие глазницы. Между век сверкали, как из бойниц, умные глаза.
– Начни со ста, – проворчал Претт. – Эти ублюдки, наконец, сделали хоть что-то человеческое.
– Мистер Претт предлагает сто, – объявил слуга.
– Мы рассчитываем хотя бы на полмиллиона, – Пашка оглянулся на Барсукова и сделал зверское лицо.
Григорий развернулся и, не чувствуя ног, зашагал к выходу.
– Скажи ему, что я согласен, – прохрюкал мистер Претт. – Когда я продам это в Бостоне за двести миллионов, пошли ему телеграмму. Жлобов нужно макать лицом в навоз.
Барсуков скатился по ступеням особняка и запрыгнул в «Испано-Сюизу»…
А Юля сидела в зале судебных заседаний и старалась не паниковать.
«Тебя будут прессовать, – объяснял утром Гриша, а она, дурочка, лежала на его плече, не слушала и думала совсем о другом. – Без особой цели, просто так принято. Наложат арест на имущество. Постараются забрать на время разбирательства Мику. Не давай! У тебя заключение врача на руках».
Заключение врача кануло в номерной папке. Юля смотрела на судью, молодую женщину с жестким взглядом, и пыталась угадать, есть ли у нее дети.
«Я вернусь с деньгами, – обещал любимый, такой смешной и милый художник Гриша. – Протяни только день. Вечером Мика должен остаться с тобой… с нами».
Мика остался. Юля не ошиблась: судья в целом соглашалась с доводами обвинения, но Мику оставила с матерью. Юля до того не бывала в суде, и не знала, можно ли благодарить судью. Она только надеялась, что судья поняла ее красноречивый взгляд.
Юля вышла в вечерний дождь, спрятавшись вместе с Микой под зонтом, и почти сразу же наткнулась на Кабана. Здоровяк ждал их у выхода, прикрывшись от дождя газеткой, и не говоря ни слова двинулся следом. У Юли разом испортилось настроение. Она заспешила, ступила в лужу и, наверное, натворила бы глупостей, если бы перед ней не встал дорогущий серебристый автомобиль.
– Садись, – пригласил ее Гриша, а сам поднялся из-за руля и преградил здоровяку дорогу.
– Кабан, уважаемый? – осведомился художник.
– Ну? – буркнул Кабан.
– Не нужно ехать за нами, – попросил художник. – Это незаконно и несправедливо. Мы этого не хотим.
Бандит только плечами пожал, мол, а мне какое дело до твоих хотелок?
Тогда художник сделал резкое движение, и здоровяк вдруг встал перед ним на колени, выпучил глаза и, кажется, перестал дышать. Юля тихо взвизгнула.
Григорий прыгнул обратно за руль и вдавил акселератор.
– Разведчики научили, – смущенно объяснил он. – Давным-давно. Селезенка, болевой шок. Руку отбил, ей-богу – и впрямь кабан.
Юля перевела дух.
– Они нас все равно найдут.
– Не найдут, – отрезал Гриша, выруливая на трассу и увеличивая скорость. – Зато я знаю, где твой муж. В Америге. Искать деньги нужно там. Ну, и тех, кто при деньгах, тоже.
– Где?! – Юля так удивилась, что даже забыла разозлиться. – В Америге? Ты веришь в эти сказки?
– Не перебивай, пожалуйста, – мягко улыбнулся Григорий. – Это не сказки. Ты никогда не видела настоящей карты – только транспортные схемы: от пункта А до пункта Б… ну и так далее. Ты не учила в школе географию – потому что зачем она тебе в твоей жизни? А что такое астрономия, и не знаешь ведь?
– Знаю! – начала злиться Юля.
– Не сердись, – Гриша сжал ее руку. – Например, что на Марсе живут люди, ты точно не знаешь.
– Вранье, – неуверенно заспорила Юля. – Какие еще люди на Марсе?
– Этого не знаю, – признался Гриша. – Америганцы, наверное.
Он пошарил в кармане и протянул Юле тщательно отглаженный листок, испещренный линиями и значками.
– Вот транспортная схема, подробная. На бумаге, потому что в сети такие вещи блокируются. Красным обозначены узлы, с которых открыты трассы в Америгу. Не показывай ее никому, пожалуйста.
– И что? – забеспокоилась Юля.
– Тебе нужно добраться до Америги, найти там мужа и закрыть вопрос с долгом.
– Я не хочу, – помолчав, призналась Юля. – Я… не знаю, что сделаю, когда его увижу.
– Тогда еще проще, закрой долг сама. – Барсуков пошарил под сиденьем и вытащил компактный тубус.
– Это твой портрет, – сказал он. – Я смог его оценить сегодня, и ты знаешь… мы хорошо поработали! Денег должно хватить и на погашение долга, и на безбедную жизнь для вас с Микой.
– А ты? – Юля охрипла. – Ты нас бросаешь?! Из-за… – Она хотела сказать «шрама» и осеклась.
– Нет, не бросаю, – ответил Григорий хрупким голосом. – Но в Америге меня арестуют, я же воевал. А здесь арестуют тебя, рано или поздно. Юлечка, приходится выбирать.
«И я уже выбрал!» – говорил его взгляд.
Барсуков встал в семь утра, сделал зарядку, выпил кофе, помылся, побрился новой бритвой, прилично оделся и не утерпел, выкурил-таки сигаретку.
Сегодня была суббота, второй рабочий день после среды. Сегодня Барсукова опять ждали тушки, и Барсуков, ей-богу, любил их.
За окном хмурилась слякотная зима. Барсуков в который раз обходил ряды мольбертов, поправляя, расхваливая и осторожно критикуя. Возле пухлой девушки с перемазанными краской губами привычно остановился.
– Опять рисовали небо, Маша? – спросил он.
– Мне снится, как я летаю, – призналась девушка и несмело улыбнулась. – Знаете, Григорий, я поняла, что такое любовь. Ну, то есть прочитала, а потом поняла. Любовь – это когда хочется отдать все-все другому человеку. Это правда?
– Правда, – улыбнулся Барсуков.
– А если и он?..
– А это, Маша, уже счастье.
Маша сунула кисточку в рот и задумалась.
Барсуков отошел к подоконнику и в сотый раз достал распечатку.
«Я все сделала, Гриша! Приезжай, мы ждем! Юля».
Олег Дивов. Объекты в зеркале ближе, чем кажутся
To Irene, Michael and Andrew.
Это было время, когда весь мир принадлежал нам, и будущее зависело только от нас.
Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: это была молодость.
Я стоял на веддинге, собирал «цитрусы». Так это называлось в курилке. Вообще-то, курилки не было. И веддинга. И цитрусов тоже не было.
Весело жили мы, заводские.
С заводом городу повезло, конечно.
– Это русская деловая хватка, – сказал однажды Кен Маклелланд. – Если долго сидеть на берегу реки, ожидая, когда мимо проплывет труп твоего врага, рано или поздно рядом построят завод.
– Ну да, мы такие, – согласился я. – Запиши, а то забудешь.
Кен записал.
Город наш делился на Левобережье и Правобережье. «Левые» работали на заводе, «правые» занимались всем остальным. Не по идейным соображениям, просто слева до завода близко, а справа – только через реку, сквозь пробку на дряхлом мосту. У нас все кандидаты в мэры шли на выборы с лозунгом «Я построю переправу!». А потом на федеральной трассе неподалеку отгрохали шикарный виадук. Так и старый мост разгрузился, и стало всем хорошо, особенно начальникам.
– Это русская смекалка, – сказал Кен. – Если долго сидеть на берегу реки, ожидая, когда мимо проплывет труп твоего врага, рано или поздно рядом построят мост.
– Запиши, а то забудешь, – привычно согласился я.
Кен грустно покачал головой, но записал.
Его у нас долго не принимали всерьез. А потом как-то шли мы, тащили ржавое железо с кладбища автомобилей и наткнулись на стаю «правых». Вроде бы в восьмом классе мы учились, да, точно, в восьмом… «Правые» начали кричать всякое, как обычно бывает перед дракой. Ну и Кена пиндосом обозвали. А Кен этого очень не любил. Не был он пиндосом, честь ему и хвала. И дело тут не в обрусении – просто не был он пиндосом, и точка.
Кен тогда нес, как коромысло, на плечах реактивную тягу от «Жигулей». И пока я думал, что бы «правым» ответить, Кен схватил эту оглоблю наперевес и заорал:
– Я Кеннет Маклелланд из клана Маклелландов! Сюда идите, правые-неправые, остаться должен только один!
«Правые» как упали, так еле встали. Ржали до икоты. Кена полюбили безоговорочно. Я молчу, что в школе творилось – фурор и триумф. А из той правобережной стаи трое обалдуев выросли офицерами дорожной полиции. И теперь если Кен слегка нарушает – не по злому умыслу, а исключительно по обрусению, – эти ему говорят:
– Зачем же вы хулиганите, Кеннет Дональдович? Как же вам не стыдно? Не надо так. Иначе придется в следующий раз наказать.
А Кен им:
– Да работа у меня нервная. Больше не буду, честное слово.
Ну полное взаимопонимание и дружба народов. А всего-то десять лет назад пообещал навернуть реактивной тягой.
Мы с Кеном были не просто «левые», а «левые» в квадрате – наши отцы строили завод. Естественно, мы оба на завод и угодили. С той разницей, что я стоял на веддинге, а Кеннет Дональдович бродил вдоль конвейера, при галстуке и с озабоченным лицом. Лицом Кен зарабатывал деньги. Галстуком он иногда, забывшись, утирал вспотевший лоб. Русских это умиляло, американцев смешило, а вот пиндосы на Кена стучали.
– Что за манера, твою мать, сморкаться в долбаный галстук?! – спрашивали Кена в дирекции. – Разве может так себя вести менеджер по долбаной культуре производства?!
«Культура производства» только звучит несерьезно. Не знаю, может, у вас так обзывается санитария на рабочем месте. А в нашей компании это и инженерно-креативный отдел, и гестапо сразу. «Культуристы» отвечают за долбаную эффективность. Страшнее ругательства, чем «эффективность», на заводе вообще нет.
– Я не сморкаюсь, – отвечал Кен. – Я вытираю трудовой пот. У меня работа нервная. Больше не буду, честное слово.
Кена штрафовали, он возвращался на конвейер и спрашивал линейного технолога Джейн Семашко:
– Какая падла?..
– В большой семье не щелкай клювом! – отвечала Джейн, выразительно поднимая вверх красивые глаза.
Кен затравленно обводил взглядом камеры слежения, потом ряды тонированных стекол под потолком – кабинеты начальства, – и нервно теребил галстук. Джейн привычно давала ему по рукам.
– Оставь в покое удавку, – говорила она. – Пойдем на веддинг, посмотрим, как там наш Витя. Я буду следить, чтобы он все правильно делал, а ты – думать, как сделать так, чтобы он делал это лучше.
И они приходили, и вставали у меня над душой.
Я был рад видеть ребят, да и к зрителям мы на веддинге давно привыкли. Что инспекция, что делегация – первым делом все бегут к нам и застывают в эйфории.
Есть в «женитьбе» некая мистика. Момент волшебства. Именно здесь автомобиль становится автомобилем. Недоделанной, но все-таки уже машиной. Понизу на веддинг-пост выкатывается платформа: задний мост и передний модуль. Сверху приплывает кузов – чпок! – и поженились. И вот она, машинка.
А уж хорошенькая!.. «Цитрусы», то есть, простите, «Циррусы» – симпатяги, особенно трехдверки удались. Глядишь, любуешься – и видишь, какая пропасть между Россией и остальным миром. Мы можем красиво дизайнить только военную технику. Наши танки, вертолеты и самолеты прекрасны. Еще нам топоры удаются и ломы.
Если исходить из проверенного временем постулата «Все – дизайн», выводы напрашиваются сами. Русские – нация очень добрых воинов. Мы бы всех победили, только нам их жалко. И вообще, лень оторвать задницу от лавки. И нечего стесняться. Может, это наша историческая роль: сидеть на берегу реки, вяло шкрябая точилом по дедовской катане. А там, глядишь, придет кто-нибудь и завод построит…
В общем, я, русский воин, стоял на веддинге и собирал цитрусы. А американцы смотрели. Молча. Кен и Джейн знали, что такое конвейер, отнюдь не вприглядку, у обоих была квалификация сборщика С2, и они могли оценить четкость моей работы, как никто другой. Завод был чемпионом марки, веддинг – чемпионом завода, а наша смена – чемпионом среди чемпионов.
Тяжко нам приходилось, честно говоря.
Конвейер, что называется, «сушит мозги». Он едет – и у тебя вслед за ним крыша едет. Поэтому рано или поздно ты начнешь злостно нарушать технологию – крутить, допустим, левой рукой одну гайку, а правой другую. Так можно выиграть до тридцати секунд на каждой машине. Чтобы потом эти полминуты спокойно постоять, «отдыхая», то есть, почесываясь, скаля зубы, подтягивая штаны, жалуясь на жизнь, ругая пиндосов… Хоть ненадолго почувствовать себя человеком, а не промышленным киборгом.
Я себе такого позволить не мог.
Когда-то на веддинг-постах суетилось четверо, а то и шестеро. Сейчас мы с напарником плавно и, говорят, красиво орудовали вдвоем. Казалось бы, чего сложного – помочь Железному Джону совместить платформу с кузовом и завести с двух сторон рамы с гайковертами. Еще кассеты с гайками вовремя заряжать… Только нужен за роботом глаз да глаз, и регулярно – четко рассчитанный пинок. Иначе «свадьба» выйдет боком.
На конвейере многие спасаются тем, что стихи читают про себя или песни поют. Но я знал: стоит мне задуматься во время бритья – порежусь самым безопасным лезвием. А завод тебе не ванная, здесь можно без руки остаться запросто. Когда я дорос до веддинга, думал, наконец расслаблюсь – «вкалывают роботы, счастлив человек», – а стало еще хуже. По закону подлости, едва отвлекусь, простейшие операции идут вкривь и вкось.
Я физически не мог работать плохо – и все сильнее уставал. А главное, чувствовал, как необратимо глупею. Пора было валить отсюда, но я решил еще потерпеть: Вася-Профсоюз намекнул, что зимой бригаде светит турне по европейским заводам – показать немецким туркам и турецким чуркам, как надо веддить цитрусы. Если, конечно, будем вести себя с оглядкой на Кодекс корпоративной этики, то есть, нарушать технологию незаметно, жаловаться на жизнь негромко и ругать пиндосов нематерно… «А Железный Джон с нами поедет? – спросил тим-лидер. – У него же настройки индивидуальные. Мы его два года дрессировали. Мы без своего робота никуда». Васю заклинило, он пообещал все уточнить и убежал в сторону дирекции. Курилка долго хохотала.
Курилки не было, я сказал уже. И веддинга, строго говоря, никакого. А уж «цитрусов» не было и в помине.
«Курилкой» называли зону отдыха. Естественно, там никто не курил. Никто даже не помнил, какой штраф полагается за курение на заводе. Поговаривали, будто этот пункт хотели выкинуть из договора, но воспротивился директор, мистер Джозеф Пападакис. Он иногда нервно дымил на рабочем месте. И сам себя потом штрафовал.
Это, конечно, были только слухи: трудовой договор обязан предусматривать любые нарушения. Джейн уверяла, что своими глазами видела там параграф о запрете призывов к свержению власти. Я хотел проверить, не шутит ли она, но забыл. После смены было не до того: принять бы душ да упасть в койку.
Во сне я регулярно видел «цитрусы». Иногда они женились.
За «цитрусов» нас драли жестоко. Веддинг, он на любом автозаводе планеты будет веддингом, это простительно. А «курилку» господа начальники списали на местный колорит. Даром что сами, обрусев, поголовно этим колоритом страдали: кто в галстук сморкается, кто водку с пивом мешает, кто вообще болеет за «Спартак»… Даже Пападакис, редкостный пиндос, и тот перешел с барбекю-гриля на шашлык.
Но слово «цитрус» на заводе было вне закона, хоть ты так апельсин обзови. Нельзя шутить с брендом. «Цитрус» у пиндосов однозначно ассоциируется с «лимоном», каковой в американском жаргоне – дерьмовая тачка.
Доходило до полного идиотизма: вы могли купить «Циррус» любого цвета при условии, что он не желтый.
Каким местом думал тот, кто утвердил это имя – раз пиндосы такие нервные, – осталось загадкой. Над названием марки, запускавшейся как «всемирный автомобиль», долго размышляло супербрендовое рекламное агентство. Может, в том агентстве окопались промышленные диверсанты, японские или китайские, черт их знает.
Русские охотно соглашались с тем, что «Циррусы» – неплохие машинки, но звать их цитрусами продолжали упорно. Это была такая же местная болячка, как манера жаловаться на жизнь, нарушать технологию и ругать пиндосов. Весь город на «цитрусах» ездил, и весь город их так называл.
Когда в прошлом году Пападакис, наливаясь кровью от похоти, вручил ключ от красной трехдверки нашей Мисс Города, та подпрыгнула и радостно заорала в микрофон:
– Ой, цитрус!!!
Прямой эфир шел на всю губернию. Директор чуть в обморок не хлопнулся. Пиар-службу лишили премии за подрыв авторитета марки. Пиарщики дико разозлились на красавицу и пообещали, что следующий приз от завода ей разве что в гроб положат. Мисс только хмыкнула: она была не заводская, а из управы Правобережья – эти волки сами кого хочешь в гроб загонят. Шутка ли, именно «правые» поставляют городу всех полицаев, торговцев и политиков. У «левых» завод, у «правых» все остальное: идеальный симбиоз. Завод накроется – Правобережью тоже не жить. Как бы выразился Кен Маклелланд: если долго сидеть на двух берегах реки, ожидая, когда мимо поплывут зловещие мертвецы, рано или поздно люди с разных берегов поймут, что у них общие интересы.
Надо будет сказать Кену, пусть запишет.
Кен на завод не собирался. И я не собирался. Это Джейн туда хотела – ради важной строчки в будущем резюме: «слесарь-сборщик». Мол, я такая синдерелла, начала карьеру с гайковерта, руки в трудовых мозолях, а попа в синяках. В тридцать пять стану вице-президентом, а в сорок – покажу вам, обормотам, как женщины делают культовые машины. И лучшего старта, чем в России, сейчас не придумаешь, тут можно быстро вырасти… Ну и пошла на конвейер – познавать снизу вверх профессию, учиться нарушать технологию и ругать пиндосов. А с конвейера – в институт, где мигом выскочила замуж. Вернулась с дипломом уже разведенная. Бешеный темп набрала подруга, все успела, мне бы столько здоровья.
А Кен у нас способный очень, но увлекающийся. Пока его папа Дон Маклелланд строил и налаживал завод, Кен успел дурака повалять – и на гитаре играл, и страдал вместе с нами гаражным тюнингом, и даже изучал дзен-буддизм. И все парню легко давалось, с полуоборота, нашелся бы повод.
А я от рождения узкий специалист. Я рисую, вообще-то. На самом деле, это непростая комплексная профессия – и жестянка, и малярка, и еще до черта всего, – ведь я пишу не на заборах, а на автомобилях. Но если в двух словах – ну, рисую. В местной художественной школе мне неплохо поставили руку, да и отец-архитектор дрессировал ребенка. Получив аттестат, я рванул в столицу, довольно легко там поступил, год было очень интересно, а потом стало ясно, что не готов я к глубокому погружению в историю искусств. Пришлось вернуться домой и погрузиться для начала в Вооруженные Силы на годик.
Кен в это время отбыл на историческую родину. Завод вышел на проектную мощность, Маклелланд-старший собрался уезжать и подумал, что неплохо бы сыну вспомнить Америку, откуда Кена еще ребенком выдернули, а заодно и высшее образование какое-нибудь освоить. Пока он тут не обрусел вконец и не поставил скамейку на берегу реки, чтобы вместе с одноклассниками ждать, когда враги России приплывут.