TERRA TARTARARA. Это касается лично меня Прилепин Захар
От автора
Книга эссе «Terra Tartarara» сложилась неожиданно и странно.
Однажды, ну вот буквально на днях, я понял, что связка бурных и лохматых текстов, написанных в последние времена (и, как правило, на коленке, в режиме перманентного цейтнота), оказалась подчинена собственной внутренней логике — и все эти тексты едины. Несмотря на то что в одном речь идет о политике, в другом — о литературе, в пятом — об истории, в седьмом — о любви, в девятом — о путешествиях по миру, а в тринадцатом черт знает о чем.
В каком-то смысле «Terra Tartarara» — продолжение предыдущей книжки моих эссе «Я пришел из России». Там была собрана публицистика за все нулевые годы, вплоть до 2007-го. В этой — тексты только за один год, следующий. Но их получилось, во-первых, много, а во-вторых, объединяет ощущение, что та Россия (из которой я, как мне нравится думать, пришел) вот-вот обвалится на нас, а мы — обвалимся в нее, и будет это — Terra Tartarara. Земля Тартарара. В тартарары, в общем, обвалимся.
Ощущение это меня не покидало весь год, и я спешу им с вами поделиться.
Началось все с зарисовки «Милый мой Щелкунчик, дорогой мой Шелкопер», написанной в канун Нового года по предложению журнала «Glamour». Пародируя известную сказку Гофмана, я нарисовал ироническую фантазию на тему предстоящего кризиса в моей стране.
Началось с «Щелкунчика», а закончиться так и не смогло.
В этом смысле и нашумевшая переписка с банкиром Петром Авеном, и размышления о природе русского бунта («Снять черную ржавчинку, вскрыть белую грудочку…»), о Фиделе Кастро («Фидель — это поэзия»), о поэте Анатолии Мариенгофе, бурно приветствовавшем революцию 17-го года и красный террор, за что товарищи даже прозвали его «мясорубкой» («Великолепный Мариенгоф»), о смерти музыканта и революционера Егора Летова и тем более о наших современниках Эдуарде Лимонове и Александре Проханове — являются созвучными, крепко срифмованными.
Не говоря уже про навязчивые мои писания о подступившем к горлу кризисе в любой, наверное, сфере (дурацкое слово какое) нашей жизни: и в политике, и в экономике, и в российском кино, и в душе русского интеллигента, и в сердце русского человека как такового.
Написание книги этой, впрочем, никак не влияло в течение всего года на мое беспечное настроение; убежден, что не повлияет и на ваше.
Я искренне надеюсь, что все мои предсказания не сбудутся и все выводы — не верны.
(А они сбудутся. А они верны.)
TERRA TARTARARA
Все, как всегда, началось неожиданно. Спустя три дня уже никто не мог поверить, что всего этого не было еще неделю назад.
Неделю назад в стране Terre Tartarara выступал министр финансов и в очередной раз уверил всех, что ничего не случится. Неделю назад на первой полосе в прошлом оппозиционной газеты «Tomorrow» было опубликовано 116-е за минувший год интервью главного редактора с представителем главы госкомитета то ли по энергетике, то ли по кибернетике: в целом смысл и вопросов, и ответов интервью сводился к тому, что Empire № 5 уже вокруг нас и ее можно потрогать руками. Неделю назад телевидение было как телевидение, президент как президент, Мalakhov как Мalakhov, Sobchak как Sobchak, Мalakhov как Мalakhov.
Ничего не предвещало беды.
Были некоторые проблемы с бывшей колонией страны, землей Ukraine, там как-то постепенно, разгораясь понемногу, началась чуть ли не гражданская война, West против East. Но с другой стороны — разве это касалось страны Terra Tartarara? Напротив, чужие нелады стали, как поначалу казалось, отличным способом еще раз сплотиться вокруг власти в своей земле, где подобного кошмара, безусловно, никто никогда не допустит.
Нужно было, конечно же, что-то предпринимать, тем более что по всей стране неожиданно стали самоорганизовываться добровольческие пункты, которые легко переходили границу и терялись на просторах Ukraine.
Но все как-то ничего не предпринималось, тем более что внутренняя обстановка все-таки несколько раздражала.
Уже около полугода маленькие банки лопались один за другим, а большие уже устали их подъедать. По всей стране разорилось несколько тысяч малых и средних предприятий, которые не смогли взять вовремя нужные им кредиты и стремительно расстались сначала со своими работниками, потом со своими помещениями, затем с директорами и звучными юридическими именами. Большие банки сначала гарантированно выдавали вклады напуганному и недоверчивому населению в объеме до 700 тысяч, потом сумму снизили до 400 тысяч, потом — до 200.
Все это, впрочем, по-прежнему не имело никакого значения.
Больше всего нервничали граждане, имеющие хоть что-то, но они точно не хотели иметь дело с, так сказать, оппозицией. И, значит, ничего произойти не могло.
А те, кто, как и прежде, не имели ничего, смотрели на, так сказать, оппозицию с тем же удивлением, как мужики и мальчишки, зависшие на заборах и деревьях, смотрели в свое время на riot of decembrist.
Оппозиция, как и прежде, щетинилась и повышала голос, но это было немое кино. Тут и не такое не замечали.
К примеру, где-то в районе Caucasus, кажется, в Ingush Republic, уже несколько месяцев шла небольшая позиционная война, имели место захваты заложников и убийства первых административных лиц.
Но и это, знаете, не имело никакого значения.
Равно как и новый виток передела собственности в портовом городе St. Petersburg, связанный с очередной сменой местной власти.
Равно как и недавний случай у границы с государством China, где было вырезано несколько деревень. На главной площади страны, в Большой Башне, минуту подумали, что, может, стоит заявить ноту протеста по этому поводу, но так как никто в мире ничего не заметил, решили тоже ничего не замечать. И не заметили. Быстро отвлеклись на иные заботы, их было много — беда с этими офшорами.
…Да и какой смысл в этих деревнях, есть они, нету их…
Здесь вообще мало что имело значение ровно до того момента, когда нежданно, в одну секунду, значение стало иметь все, в том числе и не имевшее его в принципе. Разом обвалились все смыслы, и все люди предстали голыми.
А началось так, по глупости.
Губернатор области N, крайне встревоженный происходящими в его личной карьере событиями, проснулся больной, раздраженный и даже раздавленный. Его, это уже было точно известно, не переназначили на новый срок. Вчера он был на приеме в Большой Башне и, посекундно задыхаясь, пытался доказать, что с его уходом регион обвалится и рассыплется, экономика остановится, а элиты рассеются. Его молча выслушали и не ответили ни слова.
Пора было вставать и уходить.
Губернатор встал, лобастый, лысый и потный, и еще секунду стоял, дерзнув смотреть самому главному человеку в державе прямо в глаза.
— Вас услышали, — сказал самый главный, не отводя взгляда, и губернатор почувствовал, что его жизненный путь завершен и он ничего уже не успеет, ничего уже не сможет, никому уже не нужен.
— Да что вы услышали… — в сердцах сказал он, разворачиваясь к дверям, и уже на букве «ш» в слове «услышали» начал седеть корнями волос от ненароком вырвавшейся оплошной и нелепой фразы. На выходе он оглянулся быстрым, взмыленным кабаньим взглядом, надеясь, что никто не понял сказанного им, но по первозданной брезгливости лица главного, уже выговаривавшего что-то секретарю, все стало окончательно ясно.
Утром губернатор пришел на работу с жуткой головной болью и тут же был огорошен своим собственным ставленником и крепким другом, начальником местного MVD, потребовавшим срочной встречи и с порога доложившим о шумных беспорядках в кварталах проживания выходцев с Caucasus.
— В чем проблема? — прохрипел губернатор, сжимая голову и потряхивая ей, в детском ожидании, что произошедшее вчера окажется все-таки сном.
— Выходцы с Caucasus утверждают, что милиция убила их человека. Это был очень важный человек. Муфтий.
— Кто?!
— Mufti.
— Кто убил, я спрашиваю? — прорычал губернатор.
— Наши опера. Вчера. В кафе на рынке, — скороговоркой ответил глава MVD. — Но это пока закрытая информация.
Губернатор сжал голову еще раз, так, что показалось, хрустнула черепная коробка.
— Это не сон, — сказал губернатор. Начальник MVD вскинул умные глаза, понял, что фраза его не касается, и сделал вид, что ничего не расслышал.
— Сядь, — попросил губернатор. — Давай-ка выпьем, — и вызвал секретаря.
Принесли коньяк, включили огромный телевизор, размещавшийся напротив губернаторского кресла, закрытый в обычное время специальной панелью. Сразу угодили в новости. В Ingush Republic вчера ночью была попытка штурмовать здания MVD и республиканской управы. Властью был открыт огонь на поражение, погибли люди.
Следом шел комментарий второго лица в государстве, который привычно и жестко говорил о необходимости соблюдения конституционного порядка и недвусмысленно выразил поддержку руководству Ingush Republic. Видимо, ему больше ничего не оставалось делать: а кого еще было поддерживать там, в конце концов.
Тут начальнику MVD позвонили, и он несколько секунд сидел с ледяным лицом; маленькая трубка почти исчезла в мохнатом ухе.
— Демонстрация у здания MVD. Весь центральный рынок собрался… — сообщил он губернатору, отключившись. — …Возбужденные…
(Наполненные стаканы остались стоять на столе. Этот коньяк выпьет спустя день совершенно посторонний человек, в недавнем прошлом — водитель трамвая.)
— Пожестче там! — крикнул губернатор вслед начальнику MVD, вдохновленный увиденной на экране картинкой. — Дави, если что!
— Пожестче там! Выводи спецназ, — отзвонился начальник MVD своему заместителю спустя минуту.
— Пожестче, ребята! — сказал начальник спецназа личному составу за 10 минут до того, как они высыпали в задний двор здания MVD, и за 15 минут до того, как они выстроились цепью перед злыми, гортанно кричащими людьми.
Собственно, стрелять никто не собирался, но в толпе кто-то бросил безобидный, но очень дымный взрывпакет, и у парня по имени Gavrila Princip не выдержали нервы. (Он только что отслужил «срочку» в районе Caucasus и собирался жениться на подруге убитого в Ingush Republic однополчанина — но подруга была против.) Gavrila неожиданно для себя самого дал очередь прямо в толпу, а толпа неожиданно для самой себя тоже оказалась немного вооружена. Стрелять начали все, но у спецназа стволов было больше, и вскоре они убили множество людей, причем отдельных из них догоняли уже во дворах.
По странному стечению обстоятельств в тот же день через тот же город проезжал поезд, где один вагон был занят парой взводов из состава спецбатальона «Caucasus — East» — они направлялись в портовый город St. Petersburg, разрулить одну сложную ситуацию, связанную с очередным переделом собственности.
В городе N вспомнили об этом только за десять минут до прибытия поезда. Начальник MVD решил блокировать опасный вагон, во избежание эксцессов, тем более что в городе творилось черт знает что. Но в вагоне уже знали о происходящем — им отзвони-лись собратья из города N, причем звонок, как и следовало ожидать, был маловнятный: в трубку кричали, что «…тут озверели совсем… стреляют всех подряд… Dghohar убит… да-да, двоюродный брат твоего дяди по матери… Hasan убит… да, да, шурин твоего троюродного брата по отцу… вас положат прямо в поезде, клянусь… береги себя, брат!»
Был сорван стоп-кран, бригада высадилась в течение сорока секунд, через 11 минут захватила на трассе три легковых машины и фуру, через 27 минут беспрепятственно, за 1500 rupee, въехала в город через пост GIBDD; а через 39 минут в городе началась гражданская война.
Начальник MVD был убит одним из первых случайной пулей, влетевшей в окно его кабинета, а затем в мохнатое ухо.
Растерявшийся губернатор позвонил в Большую Башню. Его соединили с нужным человеком. Нужный человек безобразно накричал на губернатора (кричал почему-то с акцентом), а в финале разговора послал собеседника прямым текстом.
Слыша беспрестанную стрельбу по всему городу, губернатор выпил полбутылки коньяка из горла, сказал: «Да пошли вы сами…», заказал бронированное авто и выехал в аэропорт, откуда вскоре вылетел за границу.
На помощь бойцам спецбатальона «Caucasus — East» стремительно выдвинулось ополчение из соседнего региона. На помощь горожанам стремительно вернулось ополчение, направлявшееся в сторону Ukraine.
Регион оказался лишен управления, и в городе немедленно начались погромы. Свои боевые бригады быстрее всех организовали: местная преступная группировка — это раз, и служба охраны градообразующего предприятия — это два.
В течение двух суток партизанская война и хаос перекинулись в соседние регионы. В тот же день в разных концах страны, никто уже не знает по какой причине, случились две крупные аварии; в Ingush Republic все-таки сменилась власть, и новоприбывшие сразу же объявили о своей независимости; у границы с государством China началась натуральная резня; в портовом городе St. Petersburg другие два взвода спецбатальона «Caucasus — East», все-таки добравшиеся до места назначения, взяли заложников, но ничего не потребовали.
Зато банки наконец лопнули, сразу все. Остановился транспорт. Упал курс rupee.
Воинские подразделения центральной части страны стремительно проявили свою полную деградацию. Самоорганизованные части народного ополчения отказывались воспринимать хоть чьи-то приказы; но им никто ничего и не приказывал.
Когда на пятый день обращение к нации из глубин Большой Башни было все-таки готово, в половине центральной части страны не было ни местной власти, ни электричества.
…Странная встреча случилась спустя неделю у бывшего губернатора.
Он шел по шумному коридору многоэтажного здания; здесь никто не говорил на его родном языке, но все говорили на чужом, неустанно перебегая из комнаты в комнату (на телевизионных экранах шли стремительные, невнятные, шумные новости из родной страны губернатора). Он только что провел, как сам он это назвал, «консультацию».
У переводчика были рыжие пальцы, он сидел совершенно бесстрастно, но губернатор мучительно мечтал удавить этого свидетеля сразу после завершения беседы.
Но беседа завершилась, и он никого не удавил, а шел себе и шел по коридору.
И тут ему встретился тот человек, что неделю назад послал его прямым текстом, когда губернатор звонил в Большую Башню.
Они минуту стояли молча друг напротив друга.
— Ты что здесь делаешь? — мрачным шепотом спросил житель Большой Башни; впрочем, в речи его чувствовалась некая неуверенность.
— Ты же меня послал, — сказал бывший губернатор шепотом, ухмыляясь и уверенно перейдя на «ты», — ты сам что здесь делаешь? — спросил он.
— …Я не послал, — ответили ему, и улыбка смягчила губы отвечавшего. — Я не послал тебя, — повторил он по слогам, — я просто назначил тебе встречу. И видишь, мы все здесь встретились.
ВТОРОЕ УБИЙСТВО СОВЕТСКОГО СОЮЗА
…Сегодня это стерлось в памяти, сегодня уже о другом болит.
Но нет-нет и вернется знакомое ощущение гадливости и беззащитности, беззащитности и гадливости.
Знаете, в самом последнем, постыдном, обывательском смысле я ничего не потерял, когда ушел этот Красный союз, когда треснула и развалилась, дымя, империя моя.
Мой папа не был советским патрицием, и мама тоже никем не была. Они были простыми, милыми, добрыми, небогатыми людьми; папа к тому же пьющий.
Мне не о чем было жалеть: мы жили как все — без острой обиды, без грешной печали, без мучительной надежды. Страна была данностью, нас не научили ее сберечь. Советский Союз вообще вырастил генерацию удивительно инфантильных людей.
Детство мое прошло в серой, зеленой, потом опадающей, потом белой, полупустой, негромкой деревне.
Удобства были во дворе, в сельмаге никогда не было мороженого, фруктов, колбасы и кофе, но я и не знал, что они должны там быть; и ничего, с голода не умер, даже не собирался.
Зато у нас был двухэтажный дом: отцу предоставили от школы, где он работал, — и я был горд, горд, горд этим домом: он до сих пор стоит, почти такой же большой, как в детстве, только несколько ссутулившийся.
Я жил в провинции России, где все — медленно, неспешно, еле-еле и, вполне возможно, в никуда.
А нам и не надо было никуда.
В детстве для меня не случилось никакого Советского Союза: я его так и не встретил, не видел его в глаза, не держался за брючину с лампасами, не слышал голоса его. Не осталось даже запаха: пусть бы он пах махоркой, или «Беломорканалом», или, не знаю, оружейным маслом, трактором, ГЭС, мавзолеем, чем угодно. Ничем не пах. И вкуса не осталось: хоть бы килькой в томате он кислил, морской капустой безвкусил, шоколадкой «Аленушка» сластил, новогодней мандаринкой радовал. Но и вкуса не было.
Ничего не осталось: ни особых примет, ни очертаний.
Тихий Союз проплыл мимо моего детства большой и грузной тенью, полный железа и сложных конструкций; почти неслышно осел на дно: стоит теперь там грузный и угловатый, безобидный и ржавый — только тени внутри, только глупые мальки, только течение вялое и ледяное.
Я мог бы придумать, каким был Союз для меня, это несложно.
Помнится, к примеру, такая картина. Деревенский вечер. Знаете, что такое деревенский вечер, зимний, черный и холодный? Нет, вы, верно, не знаете.
Это город полон шумом, машинами, звонками, дворниками, соседями, топотом в подъезде, грохотом мусоропровода, лаем на улице. Даже ночью город подрагивает и постукивает, тормозит и вскрикивает.
А вечер в деревне — это как будто дом лежит под тонной мягкого, глухонемого снега, и только генсек в Кремле и космонавт в спутнике знают, что посреди рязанского черноземья еле теплятся два детских сердца — это я и моя сестренка, сидим вдвоем, почему-то без света, без радио, у печки.
Мне пять лет, сестре — одиннадцать.
И — тишина, только в доме перила скрипят. И — нет никого, один Советский Союз вокруг, огромный, безмолвный, весь в снегу.
И вдруг топот на крыльце, и мы с сестрою слетели со своих табуреток, как две погремушки, полные визга и писка.
— Мама! — сестра.
— Папа! — я.
Родители приехали из Москвы, навьюченные тюками, пакетами и сумками, как рязанские верблюды. Молодые, с морозца, большие и теплые, и если присмотреться, то похожи они на двух взрослых ангелов. Целуют нас и тут же начинают сумки разбирать.
В сумках — о! ах! м-м-м! — сосиски, великое множество сосисок. Если постараться — как раз до второго этажа, по перилам, можно эту связку протянуть и так и оставить вместо новогодних гирлянд, для красоты.
Ну и еще там что-то было: сыры, наверное, круглые; апельсины, наверное, желтые, с черным таким ромбиком на боку; масла еще, булки, спиртное всевозможное, откуда мне все упомнить.
Иные это как унижение до сих пор воспринимают: вот-де, за самым необходимым приходилось ехать в самую столицу. А я никак не воспринимал. Если бы родители за всем этим сходили в сельмаг — кого бы мы тогда ждали так долго с сестрой под тонной темнеющего, глухонемного снега?
Это и не Советский Союз даже, а детство мое. При чем тут Советский Союз вообще, он что, меня обокрал?
Нет, напротив: он дал мне все, что мне было нужно, и никогда не делал вид, что меня нет.
Медсестра забегала за мной, чтобы сделать прививку; соседка приглядывала за мной, малолетним, не прося за это у родителей денег; библиотекарь заглядывала ко мне, чтобы рассказать, что пришел из города «Электроник»; повар в школе подкладывал мне самые сладкие кусочки; участкового я не видел в деревне ни разу, потому что у нас никто не дрался, не воровал, не хулиганил; вся огромная родня наша могла собраться и две, а то и четыре недели развлекаться, напрочь забыв о работах и заботах своих; усталая страна смотрела на всех нас сверху, и во взгляде ее не было ни жестокости, ни отчуждения.
Я только потом это оценил, когда новая страна, в которой я волею судеб очутился, стала делать вид, что меня нет, а если я есть, то она тут ни при чем.
Новая страна вела себя агрессивно, нагло, подло, хамовито. Главным постулатом ее было: «А кто виноват в том, что ты такой убогий? Посмотри на себя, ты! А? Ну, убожество ведь! Видишь, нет? Уходи с глаз долой, видеть тебя не могу…»
Появилось восхитительное слово «совок». Вообще я не жестокий человек, но тому типу, что придумал это определение для всех советских людей вообще, я бы лично отрезал кончик языка. При слове «совок» этот тип издавал бы характерный, ласкающий мне ухо свист.
Нельзя было так говорить. Особенно тогда нельзя было.
Это сейчас от ветеранов Великой и Отечественной остался битый взвод — а в те дни еще в силе находились их могучие ряды. Краснознаменные, упрямые, готовые хоть сейчас в новую атаку, шли они по улицам, подняв морщинистые подбородки, — недаром их так ненавидел злой и взгальный писатель Виктор Астафьев, презиравший все свое военное, окопное, советское, социалистическое поколение.
И вот их — в медалях и орденах, с забытыми меж ребер осколками, их — с гордыми и слезящимися глазами, которыми они четыре года подряд заглядывали за край бездны, — их «совками» прозвать? Их, отстроивших эту страну заново, на которую вы налетели, как последнее шакалье?
Отрезать язык надо было обязательно…
В те дни я, не познавший никакого унижения за три пятилетки своей юной жизни — то есть вплоть до 90-го года, — именно тогда я впервые испытал унижение, злость и обиду.
В те дни Советский Союз получил очертания, и вкус, и цвет, и запах. Ненависть ненавидящих его родила во мне любовь и нежность к нему.
Сегодня, говорю я, все это стерлось в памяти, сегодня уже о другом болит.
Но нет-нет и вернется знакомое ощущение гадливости и беззащитности, беззащитности и гадливости.
Такое, говорят, испытывали и по сей день испытывают иные несчастные дети: когда их мерзкие переростки затаскивают в подвал и пугают всячески, и кривляются, и скалят гадкие рожи, оголяя желтые клыки, и говорят дурное о родных: про мать твою, и про отца твоего, и о сестре тоже. И ты не можешь ничего сделать, и даже расплакаться сил нет, только детский крик в гортани: «Как же так можно, вас же тоже мама родила!»
Я никогда не испытывал подобного в детстве, а вот в юности меня заставили это испытать.
Это было во время первого убийства Советского Союза. Оно произошло не в августе 91-го и не осенью 93-го. Оно длилось, и длилось, и длилось.
Когда теперь я смотрю на судьбу демократии в России и даже пытаюсь эту так долго ненавистную мне демократию спасать, я понимаю, что в самом ее явлении изначально был заложен страшный первородный грех, с которым долго не живут.
О, какую пакость несли вы в те годы, златоусты, прорабы, витии!
О, как много пакости изливали вы, как больно мне было слушать вас.
Я знаю, какой демократии хочу: не предавший отца своего и деда, не плюнувший себе под ноги, не менявший убеждений с пятнадцати лет — знаю.
Но какой демократии хотите вы, с той вашей, памятной мне, мерзостью о Зое Космодемьянской, с той вашей, незабытой доныне, подлостью о Юрии Гагарине, с той вашей, тлеющей по сей день, пакостью о Сергее Есенине, с вашими неустанными «выдави раба по капле», с вашими неуемными «так жить нельзя», с вашими бесконечными липкими словесами, в которых, как в паутине, путался, вяз и терял кровь рассудок всякого русского человека?
Какие свободы, если самое слово «русский» было ругательным полтора десятилетия! Я же помню, как пришел в журналистику на исходе 90-х и хотел назвать свою статью «Русские заметки», но получил удивленные глаза в ответ: вы что, голубчик? Какие еще «русские»? Знаете, чем это пахнет?
Смешно вспоминать, но ведь так все и было!
Если поднять подшивки журналов и газет тех мутных времен, а то еще и вскрыть телеархивы — можно на любом Страшном суде доказать, что вы не оставили не единой целой косточки в нашей национальной истории, вы поглумились над каждым трупом, вы станцевали на каждой святыне, вы Красное знамя моей Победы выбросили вон, потом не удержались, выбежали вслед и ноги о него вытерли.
Нет вам теперь счастья в России. Отчего вы сделали так? Зачем моя свобода теперь навек ассоциируется с вашими осклизлыми именами, с вашими бесстыдными делами, с вашими червивыми речами?
Потом, да, мы все помним, настало время отдохновения. Исчез хоровод бесчисленных, неуемных, хохочущих сванидз, и остался Сванидзе один — постаревший, уставший, так и не убивший раба в русском советском человеке, но, напротив, взрастивший маленького раба в себе, — я знаю, что говорю, я слышал, как трогательно он перебирает хвостом, когда его спрашивают о моих краснознаменных, диких, юных, красивых друзьях, которым новая жандармерия выбивает зубы, ломает руки и черепа, которых сажают в темницы и забивают насмерть на допросах.
Советский Союз оставили в покое, иногда лишь пинали походя — оттого, что старые могильщики и некрофилы не научены ничему иному, кроме как раскапывать и закапывать, раскапывать и закапывать. И еще оттого, что инфантильные в юности рязановы и евтушенки остались инфантилами пожизненно: они так и не осознали, что охаяли они и что предали.
Но это уже не было государственной стратегией. Напротив, государство послюнявило глаза, сделало скорбный вид и, подняв ржавый горн к небесам, стало периодически издавать им самые разные звуки: то пионерскую зорьку сыграют, то гимн имени Сергея Михалкова, то «Подмосковные вечера», то мелодию из кинофильма «Бриллиантовая рука».
Под эти бодрые мелодии они свершили быструю, неприятную реставрацию ржавого советского репрессивного аппарата и ржавой советской идеологической машины, в которой слова про «учение Маркса-Энгельса-Ленина» заменила увлекательная мантра о стабильности.
Вместо огромных плакатов (я пять лет в школу ходил мимо них) «Решения XXV съезда КПСС в жизнь!» появились такие же, но с предложением воплотить в жизнь тайный план нашего дорогого пока еще президента. Самое обидное, что даже маразматический съезд КПСС был способен к принятию решений, которые, чем черт не шутит, можно было воплотить в жизнь, а вот сегодня плана никакого нет вообще, и этого даже не скрывают от нас.
Но отчего-то весь тот агитационный абсурд, что тридцать лет назад вызывал у миллионов людей то ли зевоту, то ли тошноту, сегодня у многих и многих вновь вызывает приступы бодрости и аппетита.
Так произошло второе убийство уже мертвого к тому времени Советского Союза.
Нынешние реставраторы добились того, чего не смогли сделать никакие витии и мессии в течение всех, гори они красным огнем, 90-х годов: собрав воедино все атрибуты ханжества, глупости и низкопоклонства «красной» эпохи, они бесповоротно доказали, что терпеть это все во второй раз ни сил нет, ни смысла.
Дошло до того, что я сам стал произносить слово «совок». И еще: «Совок, блин!» И иногда даже: «Совок, блядь!»
Отрубите мне кончик языка: я заслужил.
И тем не менее.
И тем не менее.
И тем не менее.
Пока рот мой не забили глиной, я буду снова и снова повторять: моя Родина — Советский Союз. Родина моя — Советский Союз. Понимаете, вы?
Вот то, что вы растерзали, в чем отложили свои червивые личинки, что вытащили из гроба и снова нарядили, — вот это все — не моя Родина. Я с этим под руку не пойду, как делает нежно любимый мной Александр Андреевич Проханов. Он не разочаровался еще в попытках вдохнуть жизнь в эту гадкую мумию. А я не хочу, я брезгую.
Мой Советский Союз не оживить, он умер, я знаю место захоронения: там горит Вечный огонь, туда можно выйти сквозь любую темноту и вновь ощутить себя ребенком, за которого есть кому заступиться.
Мой Советский Союз не опошлить: потому что на Вечный огонь не оденешь шутовской колпак, его не пересадишь в колбу, и он не станет гореть там, куда не снизойдет живой дух никогда.
Мой Советский Союз не оболгать, он знает себе цену и помнит свое имя.
Напоминаю тем, кто забыл, что родился он не в результате разврата на германские деньги, но в ходе — Великой — это р-р-раз! — Октябрьской — это два! — Социалистической — это тр-р-и! — Революции, — это все.
Это все, говорю.
ДОСТАЛО
Нет, мы вас предупреждали. Мы пытались договориться.
Мы склоняли повинные (на самом деле ни в чем, в отличие от ваших, не повинные) головы и пытались протянуть теплые пальцы навстречу вашей руке: «Да, это была страшная эпоха, вся эта советская власть. Эпоха ужаса и трагедий. Давайте вообще не будем об этом больше. Давайте думать о завтрашнем дне, о будущем. У нас так много забот».
Слова получались неловкие, деревянные, клацали боками, как поленья. Клац-клац.
Мне очень не хотелось спорить с либералами. Пока я клацал боками, либералы смотрели на меня насмешливо. Ну-ну, продолжайте, молодой человек. Продолжайте-продолжайте. Что вы там сказали: давайте забудем? Семьдесят лет кровавого режима забудем? Черную дыру, засосавшую Россию? Две трети столетия, потраченные впустую? Всю эту бездарную, неустанную, бессмысленную бойню? Растоптанные понятия о справедливости, милосердии и чести? Я пожимал плечами: ну, что мы можем, в конце концов, со всем этим сделать? — вопрошал я. «Вы тоже, — опрометчиво, но еще миролюбиво говорил я, — совершили немало ошибок…» Ну, конечно, ага. Российские либералы — совершили немало ошибок? Ну, конечно.
Вообще не совершили, как выясняется, ни одной.
Все эти ошибки, да-да-да, были заложены еще тогда, в мрачные годы проклятой советской власти. Кризис географии и демографии государства. Гибель деревни. Упрощение культуры. Экономический коллапс. Падение нравов. Распад оборонки. Чечня. Буденновск. Немыслимые взрывы домов в столице нашей Родины. Подлодка «Курск». Битцевский маньяк. Квачков. Женя Родионов. Торговля детскими органами. Торговля курсантами в военных училищах. Беспризорность. Пахучие стада бомжей. Шприцы в подъездах. Гастарбайтеры. Таджикская девочка. Русский мальчик. Цветущие публичные дома, расположенные в частных квартирах ровно напротив зданий внутренних органов. Очень длинный список ошибок. Огромный, беспощадный состав, накативший на нас из небытия семи десятилетий, — и если бы не мужественные либеральные деятели, стоявшие плечом к плечу на путях, состав обрушил бы нас в кромешную бездну.
Но не обрушил. Нас спасли. До сих пор спасители носят на лицах розовые маски благодетелей. Когда я слушаю непобедимо надменных либералов, когда я вижу, как, скажем, раскудрявый нижегородский реформатор одергивает зарвавшихся «левых», объясняя, что их место на свалке, в который раз снисходительно бросая: «…Мы знаем, чем все это закончилось», меня немного ломает, и где-то в подсердечье бьется раздражительная жилка, которая вот-вот лопнет.
Мы зарвались только в том, что зовем их вместе с нами, наряду с нами, не оставляя друг друга и не предавая, разрешить несколько насущных проблем. Но разве с нами можно иметь дело — им, белоснежным, с яркими глазами, с яркими губами.
Послушайте, я, человек безусловно левых взглядов, готов принести вам вины за то, что я не совершал. Готов простить вам вины, которые вы совершили. Уже простил, потому что вы во многом правы (только не пытайтесь сейчас же откусить мне всю руку и еще часть туловища, если я только что ненароком подал вам палец). Я готов вообще жить вне идеологий и забыть о своей, если вы не будете с утра до вечера попрекать меня ею, подсовывая вашу, единственно верную, точку зрения.
Но только уберите эту вашу невыносимую самоуверенность с лиц. Но только станьте в конце концов либералами, хоть ненадолго. Я тоже буду либералом вместе с вами. Останемся каждый при своем касательно истории прошлого столетия, в нашем либеральном благодушии и равноправии.
Так я просил. Так просили мы. Искренне и доверчиво глядя честными глазами.
В ответ смотрели лица, похожие на яблоки. Глаз на них разыскать было совершенно невозможно. Смотрелись эти лица красиво и розово, но неизменно возникало ощущение, что у яблока повсюду сплошной затылок.
Может, я чего-нибудь не заметил, но я вообще не помню, чтобы нам хоть кто-нибудь ответил. Если только так, сквозь зубы: флаг перекрасили? Сталина прокляли? Ленина признали земляным червяком? Нет? И даже с тем, что война велась бездарно и погибли на ней 27 миллионов человек, тоже не согласны? Зачем вы тогда вообще сюда пришли?
Млядь, я не пришел. Я тут стоял. Идите сами откуда пришли.
В разговоре с либералами все время нужно выбирать выражения. Только они выражений не выбирают.
Знаете что? Я свободу люблю не меньше вас. Идите к черту.
Идите к черту вместе с вашими девяностыми годами, когда вы, ну, или ваши, так и не оставленные вами вожди, раз за разом предали все: и само понятие свободы, и само понятие мужества, и само понятие либерализма, и само понятие чести.
Больше не люблю их, эти годы, хотя уже готов был полюбить. Но вы мне не дали. Больше не терплю их и терпеть не буду. Больше девяностых годов я не люблю только нулевые, но только вы не делайте вид, что нулевые вас не касаются. Вы их и породили и по сей день стремитесь в них разместиться.
В детстве, засыпая, я мечтал стать стремительным, на черных крыльях, ангелом и иногда обрушиваться на голову всяким дурным людям. Мечты об этом по-мальчишески забавляли меня, и в мечтаниях своих я засыпал.
Сейчас, вдохновленный вами, снова мечтаю о том же, только заснуть больше не умею.
Глядя на вас, я по-мальчишески хочу обвалиться куда-нибудь в Беловежскую Пущу и бить их, всех собравшихся там, голова о голову, до полного остервенения.
Глядя на вас, я мечтаю ворваться за стекло голубого экрана и эдак по-булгаковски, по-мастер-маргаритовски, в прямом эфире оторвать Сванидзе голову. Живой Николай Карлович пусть живет, а экранному голова не нужна, пусть она под столом валяется и шевелит активными губами.
Глядя на вас, я хочу, чтоб вы прожили тысячу жизней, накапливая рубль за рублем, и чтобы вас ограбили дважды подряд, на все эти рубли. И чтоб еще тысячу лет прожили вы в Приднестровье, а следующую тысячу — в Абхазии, и далее везде, особенно в Чечне, и не важно, какая у вас там будет национальность, русская, чеченская или еврейская.
Ай, как дрогнул зрачок, ну-ка перечитайте еще раз абзац выше, вдруг там что не так, нет ли там чего такого.
И главное, чтоб после всех этих ограблений вы так и остались жить в стране пустой, бессмысленной, нищей и ничтожной, лишенной и космоса над головой, и твердой почвы под ногами, и гордости за то, что вы, ее дети, здесь родились, а не на другой щеке земного шара.
Потому что, сколько ни грабили и ни мучили отцов моих и дедов, вот это чувство — радости и гордости — их не покидало.
Я, впрочем, о своих отцах и дедах говорю, а не о ваших. Ваши не знаю, что чувствовали, я за них не ответчик.
Глядя на вас, я хочу устроить над вами самый честный, самый пронзительный, самый независимый человеческий суд, потому что грехов у вас хватит на десять тысяч пожизненных сроков. Не у всех, не у всех, конечно, — но у тех, кого вы до сих пор носите на своих иконах, — у них хватит, зуб даю. Осудить их, доказать их бесконечную, чудовищную вину, а потом простить, конечно, — когда все эти сроки впаяют. Простить и отпустить с миром.
Чтоб вы наконец сняли с себя эти белые одежды и презрительные лица, чтоб заткнулись говорить на тему покаяния моего народа за весь двадцатый век, за все его муки, и страдания, и Победы — и Победы, черт возьми. Какие вам и не снились, каких вы и не видели, каких вам, при вашей нынешней остервенелости, и не достичь никогда. А мы хотим быть наследниками Побед. Так.
Потому что наша Победа вмещает всех. И даже вас там примут, и приютят, и пожалеют. Потому что она и ваша тоже, эта Победа. Она выше всех, надо только научиться быть ее достойным.
ДЕЙСТВИТЕЛЬНО НЕ ПОНИМАЮ
Тут недавно глава «Альфа-банка» Петр Авен написал разгромную рецензию на мой революционный роман «Санькя».
По этому поводу в Сети разразилась огромная дискуссия, в которой участвовало несколько сотен ЖЖ-юзеров; следом подключились известные журналисты, придумавшие новый жанр: рецензия на рецензию. К примеру, свою рецензию на рецензию Петра Авена написала Тина Канделаки; роман она мой, судя по всему, не читала, но с Авеном согласна безоговорочно. Потом подключились Игорь Свинаренко, Илья Мильштейн, Алексей Коровашко…
Петру Авену я отвечу в другом месте (звучит как угроза, но это не угроза), а вот вакханалия в прессе и в ЖЖ меня даже как-то растрогала, и я хочу немного поделиться своими соображениями на этот счет. Потому что заявленный моими оппонентами, как сейчас модно говорить, дискурс имеет некоторое отношение к тому кризису, которого все так ждут и опасаются.
Сразу оговорюсь, что это будет очень личный разговор; так что, если кому нелюбопытно, как, например, я живу и как живут мои близкие, лучше сразу забросить чтение данной статьи.
Побуждают к личному разговору меня следующие соображения. До недавнего времени мне периодически приходилось спорить с моими либо либеральными, либо государственнически настроенными знакомыми о будущем России. Было замечено, что в то время, пока я старательно напираю на статистику, сыплю цифрами про беспризорных и безработных, радею за демографию и географию, мои раздраженные собеседники начинают всякий ответ со слов: «А вот мой сосед… А вот у меня… А вот я… А вот мой одноклассник…» В итоге всегда получалось так, что, если смотреть на моих собеседников, а также на их одноклассников, соседей и прочую домашнюю живность, все вокруг более чем хорошо; что до кошмарной статистики, то она тут вовсе ни при чем, ее, видимо, придумал эдакий зловредный народец, «статисты», которым самим жить плохо и другим они норовят настроение испортить.
И тут я постепенно задумался о себе, а не о статистике. Особенно обострились мои размышления с подачи моих недавних оппонентов — в первую очередь потому, что и сам Петр Авен, и Канделаки, и Свинаренко нестройным, но гулким хором обвинили меня в своих статьях, прямо скажем, в буржуазности. Вот-де — писали они каждый на свой лад — живет себе писатель, имеет две машины, личного водителя и дачу строит, а сам при этом про какую-то революцию рассуждает. Нехорошо-с.
То был первый общий постулат их выступлений.
Надо признаться, такой подход меня очень обрадовал: я вообще люблю, когда богатые люди разговаривают со мной как с равным. Это значит, что я хорошо выгляжу. Могу то есть мимикрировать. Никто же не видел моих машин, как минимум одну из которых легче убить, чем продать, дачи моей никто не видел, где нет тепла и периодически света, и даже водителя моего никто не знает, который на самом деле не совсем мой.
Но я правда хочу, чтоб все это было мое; и даже мечтаю перебраться из двухкомнатной квартиры, где мы живем впятером — с женой и тремя детьми (а до недавнего времени еще и матерью моей жены), — хотя бы в трехкомнатную. Буржуазный я или нет, в конце концов!
В том-то и дело, что нет.
Второй важный постулат моих оппонентов и бессчетного количества ЖЖ-юзеров как раз касался проблемы получения статуса буржуа теми лузерами, недоумками и недоделками, которые к нему стремятся, но достичь не могут, посему из чувства обиды и зависти устраивают революции.
Авен прямо говорит, что эти люди просто не хотят работать. И банкиру не в чем перед ними оправдываться, раз они не хотят. «Те, кто не хочет, на мой взгляд, должны оправдываться передо мной» — так он и пишет.
Тина Канделаки тоже имеет свое мнение на этот счет. «Есть бедные двух видов, — пишет она, — бедные из группы „золушка" — я сама когда-то принадлежала к этой группе, и думается мне, что пара-тройка российских представителей списка „Форбс" тоже из наших; другая группа состоит из бедных рыбаков с женами-идиотками, которым даже золотая рыбка — она же лотерея, она же джекпот в казино — богатства так и не принесла. Печальный опыт всех „случайных больших денег" заключается в том, что люди, не умеющие зарабатывать деньги, не умеют их тратить. А потому остаются бедными».
Прочитав все это, я подошел к зеркалу и стал внимательно смотреть на себя.
Ну что сказать… В общем, я не самый последний в России писатель. За несколько лет я продал здесь сто тысяч книг и вышел на вторую сотню; еще множество своих книг продал в тех пяти, кажется, странах, где они переведены.
Потом я востребованный журналист и веду сразу несколько колонок в столичных изданиях; и даже в «Огоньке» меня привечают иногда.
Мало того, у меня есть свое ООО, и там работают несколько человек, и сам я там получаю зарплату, по среднероссийским меркам — вовсе не маленькую.
И вот я честно плачу налоги государству, и с книг, и с переводов, и с иной своей деятельности, вкалываю с утра до вечера — и до сих пор ни фига не пойму, что мне еще нужно сделать, чтобы я хотя бы мог купить квартиру — потому что в своей мы не помещаемся.
То есть у меня полно проблем и помимо квартиры — но я уж не стану все их прямо сейчас выкладывать. Пока только за квартиру скажу. Где мне ее взять, ау! Растолкуйте мне на пальцах скорей.