Именины сердца. Разговоры с русской литературой Прилепин Захар
— Что читаешь сейчас?
— Я катастрофически много читаю стихов, почти круглосуточно, и самых разных при этом. Сейчас собираюсь пойти в книжный магазин и купить книжку Алексея Иванова «Географ глобус пропил» — ну, и прочитать, соответственно. А на днях с трудом вынырнул, словно из запоя, из романа Нормана Мейлера «Крутые парни не танцуют». Я вообще люблю книги перечитывать, в особенности те, которые их авторам удались. Это касается прежде всего «НРЗБ» Гандлевского, «Это я — Эдичка» и «Молодой негодяй» Лимонова, «Депеш Мод» Жадана… А, ну еще «Героя нашего времени», конечно. Очень надо быть героем нашего времени, по-другому никак.
— Как ты оцениваешь состояние современной поэзии? Если можно — с определением твоего отношения к наиболее известным современным стихотворцам.
— Да прекрасное у нее просто состояние — вон, Юра Цветков на каждом фестивале говорит, что в России сейчас происходит поэтический бум. Одна газета даже, неправильно расшифровав запись, написала с его слов, что в стране происходит «поэтический БУНТ». Вот бунт ей очень нужен, иногда мне кажется, что не только поэтический, но и какой похлеще. Впрочем, в России всегда во множестве писали стихи даже те, кому этим заниматься ни в коем случае нельзя. А из тех, кому можно, я очень люблю стихи Гандлевского, Кальпиди, Воденникова, да и много кого еще. Но вообще два главных для меня поэта — это покойные Борис Рыжий и Леня Шевченко.
— … и об относительно молодых тоже давай вспомним. Что такое Кабанов? В чем причина популярности Родионова? Как тебе Аня Русс? Весь этот «кузьминский круг» и сам Кузьмин? Где Ербол Жумагулов? И ты уже сказал о том, что вакансия первого поэта всегда занята, — а я все равно на ту же тему вверну вопрос: как вообще выявляется лидер своего поколения и нужен ли он?
— Я не знаю, что такое «молодой поэт», либо поэт есть, либо нет. В Липках в свое время придумали нормальный термин «новые писатели», мне кажется, это лучше. Саша Кабанов всегда был одним из моих любимых поэтов — и поэтому я долгое время не искал с ним знакомства, как-то, знаешь, парился, и все такое. А оказалось — замечательный, душевный такой парень, одно удовольствие с ним хлопнуть вискаря. А Родионов — ну, это нормально, что он так популярен, я обожаю просто его пластинку, знаешь, этот вкладыш к сборнику «Пельмени устрицы» — сам сборник я задарил какой-то герле, а пластинку часто гоняю. Родионов ведь звезда слэма, да, а что бы сейчас про слэм ни говорили, это ведь всегда интересно, я и сам всегда стараюсь участвовать, мне нравится, тем более что я хорошо читаю стихи, когда «в ударе», когда кураж есть.
Представляешь, мы ведь прошлым летом в калининградском рок-клубе с белорусским поэтом Андреем Хадановичем, которого я переводил, почти выиграли слэм, чуть-чуть оставалось, а победили тогда Гена Каневский и Анна Русс. Я ее стихи с удовольствием слушаю, но саму Аню побаиваюсь — по-моему, у нее уж больно крутой нрав. Да и вообще женщина-поэт — это жесть. У меня сложности с восприятием стихов, написанных женщинами. Мне нравится вообще такая «мужская» женская поэзия, как у Кати Капович, например, — я в свое время буквально вцепился в ее сборник «Перекур». Или вот я переводил с украинского потрясные стихи Галины Крук.
Что касается Кузьмина, то, по-моему, человек делает очень правильные вещи — издает хорошие книжки и хороший журнал поэзии «Воздух», и меня раздражает эта травля Кузьмина, которую устроили критики «толстых журналов». Посмотри, даже его популярная рубрика «Кто испортил воздух» — это всегда ответ на очень некрасивые наезды, а не собственно наезд. И правильно, не фиг утираться до бесконечности. Опять же, что ты имеешь в виду, когда говоришь «кузьминский круг»? Я не врубаюсь, что это вот за «круг» такой? Это, извините, русская литература, которой он всячески занимается, какие-то стихи ему нравятся, какие-то нет. И что тут переживать?
Я не понимаю вот этих разборок между адептами «актуальной поэзии» (любая хорошая поэзия всегда актуальна!) и, скажем, «липкинцами», «традиционалистами». И там, и там производится очень неплохой литературный продукт. Взять хотя бы группу «Культурная инициатива» — это что, «кузьминский круг», все эти оги-пироги, в которых мы все с таким удовольствием выступаем? Данила Файзов и Юра Цветков серьезные люди, они не будут предоставлять площадку абы кому, это надо понимать. А все эти «лагеря» и «круги», да ну, хрень какая-то… А Жумагулов — ну, я очень люблю его стихи, Ербол сейчас в Казахстане, и не знаю, радоваться этому или огорчаться. Ему, по-моему, там неплохо, как я могу судить по его довольной физиономии во время фотосессии для казахского «Плейбоя». Жаль, что снижаются шансы встретить его в Москве, зато он в гости зовет, а там такая красотища, экзотика, растения всякие психоделические, казашки… и Ербол. Мне кажется, он переплюнет Олжаса Сулейменова, если уже не переплюнул. Вообще, прекрасных, замечательных, любимых мною и очень разных поэтов у меня великое множество — даже перечислять не стану. А учитывая тот нехитрый факт, что с некоторыми из них — скажем, с Даней Файзовым или Сережей Шабуцким меня связывает очень теплая дружба, то говорить здесь хорошие слова про их замечательные стихи и вовсе будет моветон.
А лидер… Не знаю. Недавно иду по городу, навстречу приятель с новой девушкой. И вот он меня ей представляет: «Это калининградский поэт Белов!» А она смотрит во все глаза и после паузы меня спрашивает: «И как?» Вот тебя Роман Сенчин назвал лидером поколения — и как тебе?
— А чего мне? Хожу и радуюсь. Не огорчаться же. Тем более Сенчин — он шутить не любит. Сказал — надо соответствовать. Давай лучше про поэзию опять. Отдельный вопрос о том поколении поэтов, которым досталась наибольшая из возможных в этом мире поэтическая слава: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Насколько их слава была заслужена? Насколько велик их вклад в русскую поэзию? Останутся ли они в сокровищнице русской поэзии?
— Нормальные такие «продажные поэты шестидесятых», я их по-своему люблю, во всяком случае, стихи Вознесенского мне нравятся. Слава была заслуженная, это хорошие поэты, кто же спорит. С другой стороны, такой гиперуспех связан, на мой взгляд, с тем, что у нас в то время на стадионах не играли рок-н-ролл. «Стадионная» поэзия была неким суррогатом эстрады. В шестидесятые на Красной площади просто ну никак не мог выступить Пол Маккартни — он это сделал лишь в 2003-м, когда от «Битлз» остались, прости за выражение, рожки да ножки. И столь любимая мной группа «The Who» не могла себе позволить расхерачить гитары об усилители, выступая, скажем, в «Лужниках».
Поэты в Советском Союзе выполняли функции рокеров — но при нормальном раскладе вряд ли кто-то из них переорал бы Планта или Гиллана. Я не помню, где это у Лимонова, кажется, в «Истории его слуги», герой, придя на поэтический вечер некой Стеллы Махмудовой, рассуждает о том, что шестидесятники играли в поэтов, разрываясь между пьянками в Центральном доме литераторов и поездками за границу, вот это очень точно… И эта поза гонимых романтиков, которую они так хорошо освоили, — это неинтересно. Мне ближе «младшие» шестидесятники — «смогисты», Губанов… Эти чуваки все шестидесятые просидели в дурке, и славы им не досталось, увы, никакой, все «схавали» евтушенки…
— В чем главные проблемы современного литератора — тем более поэта?
— Мне кажется, у современного поэта море проблем, и связаны они не с поэзией, а с образом поведения, абсолютно несовместимым с жизнью. Думаю, что если бы мы пили поменьше, то все было бы хорошо.
— Сохранилась ли литературная критика в России? И если да — кто может адекватно оценивать поэзию, поэтические процессы?
— Видишь ли, я не читаю русскую литературную критику, если она написана не обо мне, потому что просто времени нет. Нет, ну тут я шучу, перегибаю, я культурный человек, я даже лично знаком с Андреем Рудалевым и Лерой Пустовой…
— Как тебя, молодого, в сущности, человека занесло на пост руководителя вашей Калининградской писательской организации? Ты что там делал? Слушались ли тебя «старые мастера культуры»?
— Ой, ну это смешная история. Когда у нас Союз писателей окончательно стал хиреть, «старые мастера культуры», как ты их называешь, предложили мне поработать председателем калининградской писательской организации, чтобы, если можно так выразиться, оживить жизнь писательского союза, хотя оживлять там уже было нечего. Предложить-то предложили, да с долгами не рассчитались, передавая дела, и на меня свалился весь этот геморрой с коммунальными платежами, задолженностью за отопление, в общем, это был мрак — приходилось прятаться от коменданта здания, который разыскивал меня по всему городу. С другой стороны, у литераторов моего поколения появилось место, где можно было в тепле посидеть за бутылкой — в парке-то зимой холодно. Так что это был, конечно, плюс. Надолго меня, впрочем, не хватило, и я через год уволился.
— Доволен ли ты первым сборником — «Весь этот джаз»?
— Да, ничего была книжечка, ее нормально так отрецензировали в столице в свое время, я получил за нее премию «Эврика», но сейчас, по прошествии четырех лет, я этой книгой, конечно, недоволен. Как мне сказал однажды Дима Новиков про свою чудесную «Муху в янтаре»: «Юношеская. Не считается уже».
— А о политике что ты думаешь?
— Я считаю, что свобода и права личности — это святое. Но я не очень хорошо разбираюсь в политике. Когда нас возили в Кремль к Суркову — помнишь? — у меня к нему был один вопрос: как он умудряется писать стихи на такой адской работе и где их можно почитать, что это вообще за стихи. Но об этом спросил у него ты, и мне оставалось рассматривать лепнину на потолке.
— Когда ты разглядывал эту лепнину, может быть, все-таки понял, что будет с Россией? И с вашей Калининградской областью что будет — это отдельный вопрос.
— С Россией все будет замечательно, если мы ее сами не угробим. А вот Калининград — это уникальное место, мне бы очень хотелось, чтобы это был такой островок свободы — потому что Россия, в общем-то, несвободная страна. Помнишь, Польшу называли самым веселым бараком социалистического лагеря? Так и в Калининграде, здесь кругом Европа, и надо вести себя соответственно, быть свободными, раскованными, я очень хочу, чтобы меня окружали именно такие люди.
Я надеюсь, что со временем Калининград как-то так освоится со своей геополитической миссией, что это будет как бы и Россия, и Европа в одном флаконе. Хотя пока что до этого далеко — у нас, как и по всей стране, процветает это преклонение перед русской государственностью и липкий страх чиновников. Понимаешь, меня жутко задолбало, что люди вокруг всего боятся, это отвратительно, боятся начальства, общественного мнения, городских сумасшедших… Проблема в том, что власти хорошо понимают — мол, калининградцы, они люди особенные, у них понимание свободы в воздухе разлито, и поэтому давайте-ка здесь, в этом пилотном и прозападном регионе, гайки завинтим потуже.
Помню, как-то мы с поэтом Михайловым сидели в пивной на Московском проспекте и придумывали название для антологии современной калининградской поэзии. Название пришло быстро — «Солнечное сплетение». Кенигсберг-Калининград — это есть, на мой взгляд, солнечное сплетение, то бишь болевая точка европейской истории. Как Питер — город на костях, так Калининград — город на руинах чужих домов. И на костях, естественно, тоже. Но вообще-то город неплохой, и я горжусь тем, что у нас проходит каждый август один из самых крутейших в России международных поэтических фестивалей — фестиваль актуальной поэзии «СлоШШШо», который организовывает поэт Павел Настин, это самое важное поэтическое событие года. А, чуть не забыл — я о тебе не так давно читал в калининградской «Комсомолке». Приехал бы к нам, показался народу.
ВАСИЛИНА ОРЛОВА:
«Русский писатель должен читать Библию, иначе он несостоятелен»
Василина Александровна Орлова родилась в 1979 г. в поселке Дунай Приморского края в семье военного моряка. Окончила философский факультет МГУ им. М.В.Ломоносова, преподает философию.
Работала журналистом: публикации в «Московских новостях», «Независимой газете» и многих других изданиях.
Автор нескольких книг прозы — «Вчера», «Пустыня», сборника стихов «Босиком».
Проза и критика печаталась в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Октябрь», «Наш современник», «Москва». Проза переводилась на болгарский язык, статьи — на английский, немецкий, турецкий; стихи — на английский и итальянский.
О, какой упоительно строгий человек Василина. Помню, как легко, не дрогнув ни единым мускулом, она ставила на место одного маститого писателя, решившего поспорить с ней о философии. Клянусь, я тогда ее боялся. (Здесь мне полагается сделать дурацкое гусарское лицо и молвить: «…а ведь меня мало что может напугать…») Писатель тот — во всех смыслах, кстати, замечательный человек и интеллектуал — был мгновенно разбит, рассе
ян в пространстве и на ближайший час лишен слова. Василина же мягко переключилась на общение с молодыми авторами, которые, мне казалось, тихо млели от ее внимания, боясь пошевелиться…
Она пишет разную, неровную прозу, разные, неровные стихи; критику пишет, очерки, ведет замечательно интересный ЖЖ — и за всем этим виден умный, красивый, очень талантливый человек. Даже больше чем человек — женщина.
Редактор одного (из двух) самых маститых толстых журналов сказал мне как-то, что через несколько лет Василина Орлова станет виднейшим писателем в России. Из числа молодых — потому что мы говорили о нашем поколении. Я задумался тогда над этим и думаю до сих пор. Именно — думаю, а не сомневаюсь. Чего тут сомневаться, сами не слепые.
— Василина, я буду вас немножко провоцировать в нынешнем нашем разговоре, заранее прошу прощения. Девушки и женщины, пишущие книги, зачастую крайне резко реагируют на попытку делить прозу по половому признаку. Ну, это обычный подход: что не бывает ни молодой прозы, ни зрелой, ни мужской, ни женской, есть просто проза (или ее просто нет). Я так не думаю, но пока не настаиваю на том, чтобы вы, Васили-на, высказались по этому поводу.
Я хочу всего лишь сказать, что из всех представительниц женской прозы, известных мне, вы — самый-самый интересный мне сочинитель, самый страстный, самый удивительный. Мы можем немного рассказать о вас? Где родились, где учились, кто ваши родители, чем сегодня занята Василина Орлова?
— Ну, это хороший прием — начать с комплимента, чтоб собеседник потек. Я вас знаю, вы его все время
используете в разговоре с писателями, а те, растяпы, и верят. А комплиментец-то с двойным дном! Но я, пожалуй, тут не составлю никакого исключения, я тоже такая доверчивая растяпа, пусть представительница женской прозы, пусть сочинитель — главное, Прилепину удивительно. Проза, конечно, несет в себе образ автора, и его пола, и образования, и характера, и всего того, помимо общепонятного, что может влиять на прозу в момент письма, правки, чтения. Ну, там, зачесалась нога, или айсберги в Северном Ледовитом океане сдвинулись на пятьсот миллиметров. Одних этих данных мало, конечно, чтобы судить о том, является ли проза мужской, или женской, или девической, или юношеской, но и они не помешают. Родилась я в семье подводника. Наша семья переехала в Москву, когда мне было лет пять, — отец офицер, служил на Дальнем Востоке, печатался в известной газете тех времен, «Боевой вахте», он журналист, очеркист и стал весьма заметен, почему и был переведен в московскую «Красную звезду». Это тоже была серьезная газета, окормляла весь краснознаменный флот от Москвы до самых до окраин. Теперь гороскопы печатает. Выросла же я, собственно говоря, в Москве, училась в МГУ. Понравился философский факультет — поступила на отделение религиоведения, а закончила по кафедре истории зарубежной философии, так что по образованию преподаватель и философ, если только прилично в современном мире подшивать к своему имени этот сомнительный и громкий титул. Сегодня я журналист, хотя всерьез никогда себе этой дороги не прочила. Занимаюсь вопросами, связанными с религией, — не только с православием, а вообще с традиционными и нетрадиционными религиями России и за ее пределами.
— Как сложилась судьба ваших книг, Василина? Когда будет новая книга и о чем?
— Судьба книг — это слишком громкое словосочетание, чтобы я могла его применить к себе без иронии. Судьба книг вырисовывается десятилетиями, она складывается постепенно, и больше в читательском восприятии, чем в авторском. Новая книга, конечно, будет, и будет она, наверное, о проблеме безумия, об отличии русского безумия от абриса его европейского извода (какой произвел Мишель Фуко). Возможно, это окажется текст скорее научного, философского плана, нежели художественного. Хотя о психиатрической больнице, которая неминуема, если мы говорим о русском безумии, необходимы, конечно, зарисовки. Может быть, исполнятся и они. Набрасываю кое-что.
— Я вот думаю, что вам не стоило издавать роман «Стать женщиной не позднее понедельника». Он местами очень любопытный, но вообще, особенно после «Пустыни», стало очевидно, что любовно-бульварно-гламурные сочинения, по большому счету, недостойны вас, вашего дара, вашего меткого глаза.
Тут волей-неволей опять приходится вернуться к разговору о «женской прозе» — или, даже шире, о женском подходе к литературе вообще. Я тут с Шаргуновым беседовал, и он сказал в сущности привычную для мужчин фразу, что полноценной женской прозы не бывает, женщина гламурна по определению. Еще сказал, что женщина лишена метафизического восприятия мира. Вы, Василина, раздражаетесь на такие речи? Есть в них «момент истины»?
— Что ж, был у меня порыв пойти по пути, скажем так, недолитературы, литературы заведомо коммерческой, заведомо продаваемой и покупаемой, к которой роман
«Стать женщиной не позднее понедельника» и относится. Я никогда не отказывалась от этой вещи, поскольку в ней, несмотря ни на что, есть довольно серьезная тема, может быть, нерешенная и даже еле затронутая, но тем не менее, присутствующая. Это проблема девственности: теряя девственность, девица не расстается с девичеством — это извращенная ситуация. Женщины ищут путей, как избавиться от девства, всеми правдами и неправдами, словно это какая заразная напасть. Целомудрие постыдно, вот вам перверсия современного мира. А там, где оно вдруг «требуется», приходится прибегать к техническим ухищрениям, потому что это требование оказывается чистой воды мужским самодурством. Да, книга написана в определенном ключе, эту коллизию можно было рассмотреть и более основательно. Но, кстати, коммерческая жизнь книги оказалась сравнительно удачной, что для таких вещей является лучшим и, возможно, единственным показателем степени их успешности. Так что можно было бы следовать и дальше этим путем, он оставался открыт, просто утратил для меня привлекательность. Я пыталась соединить серьезность проблемы с легкостью восприятия текста. Теперь же мне кажется, что легкостью в известном смысле можно пожертвовать. Чтение — это вообще радостный труд, а не унылое развлечение.
Вы спрашиваете, раздражают ли меня разговоры о женской прозе. Нет, я многое воспринимаю благодушно. И рассуждения о гламурности женщин, и экзерсисы о всякой там «метафизике», которую любят у нас помянуть в хвост и в гриву, кстати и некстати, не зная ни истории понятия, ни его эволюции. Женщина есть женщина, мужчина есть мужчина, и не стоит, мне кажется, пытаться приравнять эти два понятия — ни в правах, ни в их смысле, потому именно, что значение женского и мужского не ограничивается социальными ролями, есть различия в том числе метафизического плана. По тому, как мужчина отзывается о женщине, и о конкретной, и о женщине вообще, о нем можно многое сказать как о мужчине. Пусть, ради бога, мужчина остается мужчиной, тогда женщина будет женщиной, и все встанет на свои места.
— Очень емкий ответ, но я попытаюсь чуть иначе сформулировать свой вопрос. Вы наверняка помните слова Блока об Ахматовой: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо как бы перед Богом». Вы не находите, что это можно сказать и о многих наших современницах? В том числе, кстати, и о воинствующих феминистках. Довлатов верно заметил, что «советский» и «антисоветский» — это одно и то же; вот и с феминизмом схожая история — сочинение против мужчины как такового и сочинение «для» мужчины является по сути одним и тем же: вещью, где мужчина является неким центром, вокруг которого все строится — забор или очаг, не важно. Очень трогательно в этом смысле читать прозу Натальи Рубановой, такую агрессивную и вопиюще беззащитную одновременно. Я все никак не пойму, с кем она сражается.
Василина, можете как-то отрефлексировать сказанное мной? Что в данном случае демонстрируем мы с Шаргуновым — пещерное мужское сознание или, быть может, вы сами иногда… думали об этом… и даже печалились?
— Какое же пещерное мужское сознание — Шаргунов? Шаргунов и есть московский гламурный юноша. Прилепин — это, конечно, другой концепт, но ведь и он не пещерный же мужской троглодит?
Стоять перед Богом — часто для женщины и значит стоять перед мужчиной. Это глубокая тема. Кто же и Бог, как не мужчина. Воплощенный Бог-Слово — всесовершенный человек, и, как совершенный человек, он совершенный мужчина: целомудренный и мудрый, прошедший науку и сам научающий. Это и Бог-воин, и Бог-отшельник, и смиренный молитвенник, и сильный, приходящий в ярость — изгоняющий менял из храма. Иисус не был иисусиком, его распяли не потому, что он говорил «ребята, давайте жить дружно», а потому, что он встал им как кость в горле, всем этим книжникам и фарисеям. А так называемая «четвертая ипостась» Бога, концептуализированная русской философией, соловьевская София, софийность — это женское, женскость в Нем. Девичество и материнство воплотилось в Марии, и это, может быть, не менее поразительное воплощение, чем божественное вочеловечение. Есть совершенно другие смыслы, помимо всего этого птичьего «феминизма», есть другая высота и другая глубина. Парадокс, но мы предстоим перед Богом как перед Богом, даже если думаем, что предстоим перед мужчиной.
— Что вас порадовало в последние годы в российской литературе?
— Мне понравился роман Александра Иличевского «Матисс», несмотря на некоторую излишнюю, как показалось, пышность слога. Понравились романы Виктора Строгаль-щикова «Слой», «Стыд», «Край». Это вообще отдельное явление, заслуживающее самого пристального внимания. Алексей Варламов написал об Алексее Николаевиче Толстом, книга в серии «ЖЗЛ». Ирина Мамаева написала небольшую повесть «С дебильным лицом». В критике большого открытия мне не встретилось, во всяком случае, не могу припомнить. Благодарна всем, кто ругал меня, кто анализировал тексты, — это в любом случае невредно. Кажется, Валерия Пустовая из тех, чью критику можно не только читать, но и перечитывать, а это редчайшее явление в критике. Вообще, критика вовсе не в «загоне» — чуть не все авторы так или иначе обращаются к критическим жанрам. В поэзии Андрей Нитченко — удивительно привлекательный образ интеллигентного человека в стихах, вообще весь он какой-то интересный.
— Читали вы «Блуда и МУДО» Алексея Иванова? Как вам картина мира, предложенная Алексеем?
— Не прочла и не думаю, что прочту. Вряд ли я бы стала по доброй воле читать книгу с таким названием. Оно какое-то уж чересчур кассовое. А ведь одна из книг Иванова называется «Географ глобус пропил». Тут есть поэзия, любопытная инверсия.
— На кого ориентируется Василина Орлова в современной литературе? Есть столпы? Вообще жива ли классическая литература? Кто, на ваш вкус, останется, прошу прощения, «в веках»? Или хотя бы — надолго? Фазиль Искандер, Василий Белов, Андрей Маканин? Александр Проханов, Эдуард Лимонов, Юрий Козлов? Татьяна Толстая, Людмила Петрушевская, Людмила Улицкая?
— Вполне возможно, что все эти люди, и еще многие другие, останутся. В веках там или не в веках — это, конечно, человеку видеть невозможно, однако они уже есть, и это уже выгодно отличает их от тех, кого нет, не правда ли? Они производят свою работу, кто-то, конечно, большую часть уже произвел, а кто-то, возможно, еще и нет.
Есть ли у нас столпы, я не знаю, вы как будто извлекли это прекрасное выражение из старинных запасников и слегка оббили пыль своим предусмотрительным «прошу прощения». Литература классическая, конечно, жива — она стоит на книжных полках, в неброских переплетах, изданная, как правило, в советские времена, но уже и не только тогда, а и позже. Читаем ли мы ее сегодня? Читаем, конечно, и с не меньшим удовольствием, чем современную. Могли бы, наверное, читать еще внимательнее. Русскому писателю, по моему убеждению, совершенно необходимо читать Библию, желательно каждый день. Без этого он просто несостоятелен, он не сможет понимать истоков классической литературы и основ всей нашей культуры. Прервана ли традиция? Ну, наверное, не так чтобы и до конца прервана — русский язык все-таки пока еще, кажется, существует.
— Что в литературной периодике, на ваш вкус, наиболее адекватно отслеживает и оценивает литературный процесс? «ЛГ», «ЛР», «День литературы», «Экслибрис», «Культура»? Толстые журналы?
— Литературная периодика — это такая система зеркал, которая «отслеживает» свои собственные галлюцинации. Задача ее, конечно, не в том, чтобы отображать некий «объективный процесс», а чтобы творить его. И на свой лад все они, по-моему, довольно эффективно с этим справляются. Дискурс «Литературки» не спутаешь ведь с «Экслибрисом». Другой вопрос, что многое невлиятельно. Толстые журналы — отдельная институция, весьма почтенная, на самом деле довольно гибкая, когда дело касается текущего литературного процесса. Так или иначе, это последние экспертные институты, которые пока еще существуют в литературе. Можно говорить об эффективности их работы, но выплескивать с водой ребенка не стоит.
— Я в свое время спросил у критика Валерии Пустовой, сохранилось ли, на ее взгляд, идеологическое разделение в современной литературе, и, в том числе, в критике? Валерия ответила, что идеологическое разделение — вчерашний день. Мне кажется, она немного лукавила, причем вполне сознательно. Знаете ли вы, Василина, примеры неприятия качественных текстов именно в силу идеологических причин?
— Я и сама готова не принять «качественный текст» «в силу идеологических причин», извините, конечно, за кавычки. Что вообще за термин — «качественный текст»? У вас повернется язык назвать книгу Достоевского «качественным текстом»? Евангелие? Того же Довлатова? У меня только на последнего рука, может быть, поднимется.
— О Евангелии ничего не скажу. В любом случае литература — это ремесло. И понятие «качественный текст» я нахожу абсолютно адекватным. Какой смысл измерять нашу работу Евангелием, когда иные из нас так и не научились правильно складывать слова…
— В любом случае идеология — не какое-нибудь чуждое всему наилучшему в человечестве огородное пугало, а часть сложной мировоззренческой системы, оптики восприятия, результирующая многих взглядов. Почему же идеологию (которая, конечно, может быть плохо осознаваемой) нужно выносить за скобки, когда читаешь книгу? Тем более что это и практически едва ли вообще возможно. Вся литература, вся философия, вся политика насквозь идеологичны. Критерии оценки литературного текста никогда не бывают сугубо эстетическими, что бы ни утверждали приверженцы эстетической критики. Нам часто говорят: возьмите текст как текст и пользуйтесь тем инструментарием для его оценки, который вам предоставляет сам автор. Но с какой стати? Ведь текст не существует вне контекста.
По-видимому, в разговоре с Валерией вы имели в виду идеологическое разделение на пресловутых «либералов» и «патриотов». Возможно, теперь оно уже не столь актуально. Сегодня, знаете ли, стыдно называться либералом точно так же, как стыдно было называться коммунистом десять лет назад. Эти понятия себя скомпрометировали, и неизвестно, какое из них — в большей мере. Я ни в коем случае не хочу сказать, что быть коммунистом или либералом по сути этих понятий — постыдно. И коммунизм, и либерализм — результаты развития социальной и политической мысли, и нельзя утверждать, что самая суть их червива. Но вы попробуйте быть по-настоящему либералом, по-настоящему коммунистом, а не сатирическим воплощением. Сплошь да рядом либерал утверждает: «Нам нужны все точки зрения, и двух мнений тут быть не может». Но он не готов умереть за вашу возможность говорить, как Вольтер, если вы не готовы прежде умереть за его право высказываться — скорее он вас удавит, выбрав меньшее из двух зол.
Да и само разделение на «тех» и «этих» посредством старинной демаркации уже, наверное, не соответствует изменившейся реальности.
— И в этом вопросе, Василина, я не отстану от вас так легко. Как вы тогда относитесь к расхожему мнению людей, работающих в так называемыз «патриотических журналах», что вот они готовы напечатать кого угодно из либерального лагеря (милое словечко), зато, скажем «Октябрь» или «Знамя», вряд ли пойдут на то, чтобы принять в распростертые объятия людей из «Нашего современника» или «Москвы»? Исключения есть, конечно, — скажем, Сергей Есин, или Михаил Тарковский, или, наконец, Васили-на Орлова, — но вы все равно именно исключения. И, к слову, не боитесь ли вы, Василина, что пред вами закроются какие-то двери после недавней публикации вашего очерка в «Нашем современнике»?
— На самом деле «Наш современник» — издание более либеральное, чем некоторые записные либеральные издания. Когда они напечатали мои записки «Русский остров», о посещении Дальнего Востока, они фактически напечатали постороннего для себя автора. Я знаю, они и ваши стихи печатали. Смею думать, что печатали, исходя из соображений достоинства текста, хотя в устном разговоре они могут не соглашаться с вами или со мной совершенно точно так же, как и вы или я — с ними. Я, конечно, не боюсь, что после публикации там другие двери для меня закроются. Зачем входить в двери, которые могут закрыться по таким причинам. И вообще: в главную дверь мы входим только однажды, и я все двери мира готова была бы, если бы могла, отдать за один этот вход.
— Василина, вы берете такие высоты смысла в нашей беседе, что я просто не в силах их поддерживать. Давайте я буду все время вас спускать на землю. Если бы вам предложили экранизировать ваши тексты?
— Я еще не написала ничего, что было бы достойно экранизации, никакого «экшна». Всяческая «атмосферная» (а я свою отношу именно к таковым) проза в экранизации не нуждается, как не нуждается перевод, скажем, живописи в графику. Это совершенно разные виды искусств, развивающиеся по разным законам. Но я бы очень хотела заняться кино. Я бы хотела экранизировать «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса. Хотела бы экранизировать «Дневники» Достоевского — это был бы фильм на грани между художественным и документальным. Я бы хотела (и могла) снять фильм о Дунае. И немного о Москве со всеми ее метро, пластиковыми офисами, высокоскоростными магистралями, психушками, бомжатниками и вокзалами. Уверяю вас, это был бы пронзительный фильм.
— Верю… Вот вы хотели бы снимать кино — и не снимаете. Пишете книги. Они не всегда, как вы же сами говорите, получаются. А в чем главные проблемы современных молодых писателей? Писать некогда? Писать не о чем? Денег не платят?
— А кто их знает, в чем их главные проблемы. Моя проблема в том, что в России закрываются школы, что мой Дунай лежит в развалинах, сейчас, впрочем, говорят, начинает подниматься — но почему? Потому что остров Русский, он же Экипажный, отдадут под казино. В 2003 году вывели войска, после чего рухнули не только солдатские казармы, но и старинные кирпичные здания XVII века, имеющие историческую и архитектурную ценность. Моя проблема состоит в том, что, если все будет продолжаться так, как идет, то через сотню-другую лет читать по-русски окажется некому — не только мои высокосодержательные в плане меда и молока сочинения, а и тех, кто будет славен, доколь жив будет хоть один пиит. В подлунном мире. Китайском там. Или английском. Или арабском.
— Да, так может быть… О чем я вас не спросил, Василина? — Как-то я разговаривала с Александром Прохановым и под занавес спросила: не забыла ли я его о чем-нибудь спросить. И он мне сказал: вы не задали самого главного вопроса — «кто вы, мистер Проханов?». Интересовалась я также у Ольги Славниковой, о чем ее не спросила — тоже под конец разговора. Она ответила, что хочет назвать нескольких молодых писателей, которых стоило бы отметить.
И, как человек, который таким образом ловил людей, я прекрасно знаю подоплеку этого вопросика. У меня есть возможность сказать все, что надлежит сказать. Думаю даже, что эту возможность не отнимет никакой кирдык свободе слова или подобная мелочь.
СЕРГЕЙ ШАРГУНОВ:
«Будет ярко и жарко!»
Сергей Александрович Шаргунов родился 12 мая 1980 г. в Москве в семье священника.
В 2002 г. окончил факультет журналистики МГУ им. М.В.Ломоносова.
Сотрудничал с газетами «Новая газета», «Завтра», ведет полосу «Мечтатели» в еженедельнике «НГ-Ex Libris» и авторскую передачу на радио.
Был одним из самых видных молодых политиков в России: возглавил всероссийское движение «Ура!».
Во время выборов в Государственную Думу в 2007 г. вошел в состав предвыборной «тройки» партии «Справедливая Россия», откуда был до начала выборов исключен по «высочайшему приказу» за нелояльность к власти.
За повесть «Малыш наказан» отмечен премией «Дебют» (2001; денежное обеспечение премии передал в фонд поддержки находившегося тогда в заключении Эдуарда Ли-монова).
Автор романов «Ура!», «Как меня зовут?», «Птичий грипп», книги публицистики «Битва за воздух свободы». Роман «Ура!» переведен и издан в Италии.
Сергей Шаргунов — личность знаковая, вызывающая и споры, и раздражение, и восхищение. Писатель, который стал
известен, если я не ошибаюсь, уже в девятнадцать лет, сразу начал публиковаться в лучших толстых журналах и самых мощных издательствах.
Эмоциональный, взрывной, яркий Шаргунов либо сразу очаровывает, либо отталкивает раз и… если не навсегда, то надолго.
Я отношусь к числу первых, очарованных, чего и не скрываю. Сергея я не раз встречал на литературных семинарах, и, право слово, его черную башку, его наглые, веселые глаза просто невозможно не заметить в любой толпе, на любой вечеринке, за любыми пьяными писательскими столами, где каждый третий — непризнанный гений, а каждый десятый и вправду талантлив.
Но талант одно, а человеческая энергетика — другое; бывают таланты неприметные и тихие. А от Сергея замечательная человеческая энергетика просто прет: упрямо, жестко, уверенно, страстными рывками. Он словно вгоняет себя — в историю, в литературу, в политику, в жизнь. У него получается, и лишь потому он и раздражает многих. Из всего написанного Сергей более всего ценит свой первый большой текст — «Малыш наказан». Я же люблю другую вещь — «Ура!» и всерьез, самоуверенно называю эту книгу классической.
Особенно дорог мне в ней тот оптимистический человеческий заряд, который так редко встречается в русской литературе.
Дай Бог сберечь эту живую жизнь в себе надолго. Как можно дольше.
— Кто такой Сергей Шаргунов?
— Сергей Шаргунов — это я, как бы это тщеславно ни звучало. Родился на Фрунзенской набережной в желтом
доме. Желтый был дом и со шпилем. Учился сначала в английской спецшколе, потом бросил и перешел в православную гимназию, бросил и пошел в обычную пролетарскую школу, которую и закончил. Учился отлично по истории, литературе и русскому языку (врожденная грамотность), на остальные предметы забивал настолько, что бородатый директор внушительно советовал мне бросить школу после 9 класса и уйти в люди вместе с отъявленным хулиганьем.
Кто знает, может, и надо было уйти, тем более я уже тогда писал. Писать я стал раньше, чем читать. Брал книги и перерисовывал буквы. А первое стихотворение сочинил в два года, по воспоминаниям родни.
— Какое, помнишь? Ну-ка, прочти!
— «В моем окне живет луна / Какая твердая она!» Она и живет, она и твердая, понимаешь? Это я ее увидел в окне, встал в кроватке и пропищал.
— Гениально, по-моему.
— …Но школу я все же не бросил и в 1997-м поступил в МГУ. И еще на первом курсе отнес рассказы в журнал «Новый мир». Их вдруг взяли. А дальше стал писать и публиковаться все больше… Про родичей сказать?
— Обязательно.
— Отец родился в поселке Труд № 4 Кировской области, деда (отца его) убили на фронте. Сирота… Но это не помешало деревенскому парню прорваться из холода и глуши. Он был суворовцем, много где учился, наконец закончил московский Иняз, писал стихи, переводил поэзию, но стал священником. Сейчас он преподает в Духовной Академии и служит в церкви. Мать родилась в Москве, в Лаврушинском переулке. Ее отец убит на фронте, мать — писательница Валерия Герасимова. Кстати, первая жена Александра Фадеева и сестра Сергея Герасимова, именем которого назван ВГИК. Впрочем, какая разница, кто чей родственник! Вряд ли это предмет бахвальства, так, рассказываю тебе шутки ради.
Что всерьез, так это — люблю бесконечно своего сына Ваню.
— Как складывались и складываются твои отношения со знаменитым отцом? Публицист Виктор Милитарев сказал мне как-то, что Сергей — своеобразное наказание для отца. Что он имел
в виду?
— Милитарева помню, когда он в советские годы был духовным сыном моего отца. Был Виктор, по-моему, довольно фанатичен, даже считал, что православный человек не может читать Набокова. Помню и его брата Александра, он тоже к нам ходил. Видимо, Виктор Юрьевич имеет в виду, что духовное лицо и светская физиономия — это совсем разное, и у меня с моим отцом разные смысловые галактики. Но ведь есть еще естественное чувство трепета за родителей, которое сильнее космического холода концепций.
— Чем ты занят сейчас, Сергей?
— До недавнего времени меня разрывали на части быки «литературы», «политики», «журналистики». Поскольку дорога в политику для меня, и не для одного меня, закрыта, приходится усиленно кормить быка журналистики, чтобы он давил собак бедности.
— Журналистика все-таки мешает литературе или помогает? — Мешает, если это журналистика поневоле, необходимость долбить по клавишам рутинный текст, притом укладывая его в прокрустово ложе знаков. Стараюсь писать журналистику свободную. Мне нравилась журналистика, когда я работал в Госдуме, Комитете по безопасности и специальным репортером в одной столичной газете и жил обжигающей жизнью.
Я был на штурме «Норд-Оста», в женской колонии в Можайске, в цыганском поселке, убивающем наркотой город Кимры на Волге, в доме у бородача-барона. По криминальным заданиям я объехал полстраны, встречался с братками, с батями. Видел в одном отделении милиции ребят-школьников, которые впечатлились «Бригадой» и, надев кашемировые пальто, отправились играть в разбойников. СОБР покидал их в снег, и один из ребят попросил из снега: «Только пальто не мните. Оно не мое, оно братово…»
Много времени я уделял литературной журналистике и критике. Была такая регулярная полоса «Свежая кровь» в «НГ-Ex-Libris» — боль, слепящий свет и красные брызги. Помню, как на мою передовицу в этом издании — рафинированное эссе «Левый поворот летней дороги» набросились все андроиды из верхушки «Единой России», а Ходорковский ответил на нее даже специальным заявлением.
Бывают стихи в прозе, а еще бывают стихи в публицистике. «Шаргуновости»: в колонке с таким названием я вел летопись своей борьбы — избиты мои товарищи, обыск моей квартиры, гоняется по городу «наружка», повел колонну на прорыв в Воронеже, вот захвачен в плен, а вот обманул погоню, и так без конца и края.
— На кого ориентируешься в современной литературе? Кто для тебя авторитет? Кто они, столпы? Вообще жива ли классическая русская литература? Западная?
— Столпы — это воск. Есть подрастающие столпы — мягкие, теплые, молодой воск. Есть твердеющие. Есть холодные и затвердевшие, свою задачу выполнившие, поэтому тут назову имя — Валентин Распутин. Современная западная литература мне неинтересна, неблизка. Хотя… Недавно прочел роман «Милые кости». Автор — женщина, Элис Сиболд. Скоро этот роман экранизирует Питер Джексон, наверное, будет успех. Неплохая такая сентиментальная вещь, понизанная насквозь протестантской этикой и набитая до отказа западными плюшевыми страхами. Повествование от лица девочки, которую убил маньяк. В целом — занимательно. Лучшее из того, что читал в этом году. Из покойных отечественных авторов высоко ставлю Катаева и Трифонова.
— Кого из живых классиков уважаешь?
— Уважаю Юрия Мамлеева, что ни говори — классик.
— Когда ты пишешь, что первично для тебя? Донести мысль? Сделать сюжет?
— Интересно и то, и другое. Интересно написать жестко скомпонованную, сюжетную книгу, например, детектив. Тонким русским языком. Интересен и заплыв на просторы смысла, когда сюжет маячит лишь как кромка берега. По-своему удачно совмещал мысли и сюжеты Достоевский.
— Сереж, ты вполне себе известный, хотя и молодой писатель. Конкурентами кого-то воспринимаешь? Или — каждый делает свое дело? Быков, Гуцко, Новиков, Иванов, Сенчин? О женщинах будем говорить? Анна Козлова, Василина Орлова?
— Конкуренты — не те, кто работает с близкими темами и жанрами, не Быков и Прилепин, которые публицистичны, социально отзывчивы и у которых тоже сто рук и сто работ. Соперники те, кто умеет как-то так, как я не хочу, или не умею, или времени не имею научиться. Поэтому я с завистью наблюдаю нежно-брутальные, как скандинавский натюрморт, книги Дмитрия Новикова и выпуклую, похожую на игру в небе яркого солнца и хмурых туч, прозу Алексея Иванова. Я завидую им, потому что они —
другие.
А милые девушки — мне не соперницы. Сознаюсь: я не очень-то верю в полноценную конкуренцию с женщиной-писательницей. Хотя в чем-то они сильнее.
— В чем?
— Писательницы? В мягкости стиля и размытости взгляда. Женская физиология, женская природа гламурна по определению. Даже крестьянка гламурна, жаждет бирюлек, цацек, греть пузо. Все женщины ищут потребительской благости. И это прекрасно. В нулевые годы нефтяного комфорта пишущая женщина была весьма ко времени. Посмотрим, что там дальше…
— Ты, Сереж, писатель, прости, уже о другом скажу, социальный. Не «остросоциальный», хотя и такой порой, но социальный, и политический часто, и вообще — из нашего реального времени. Политические взгляды менялись по мере написания новых книг? Может быть, сами книги, как ни странно, влияли на взгляды?
— Сплошь и рядом политические взгляды — это торговые наклейки. Жизнь не стоит на месте. Какие-то метаморфозы в политических формулировках не просто нормальны, а свидетельствуют о том, что ты живой человек, не кукла, которая при нажатии пищит: «Лева-ки» или «Правый марш». Главное для реального политика — искать лучшее для своей страны, для соотечественников и мыслить стратегически. В этом плане я — ситуационист. Но последним восьми годам благодарен за то, что среди всего этого пошлого насилия мне стали очевидны ценности гражданской свободы. Уверен, что политику сейчас зря хоронят. Все вернется в стократном виде. Будет жарко и ярко! И мы с тобой этому посодействуем.
— Что-то по газетам этого не заметно. Ты сам-то периодику читаешь?
— Журналистика полуживая сейчас. В этом есть справедливость возмездия за перекосы девяностых. Ведь, по слову Цветаевой, «уж лучше на погост, чем в гнойный лазарет, к чесателям корост, к читателям газет». Сегодняшняя тенденция такова: если, написав статью, дашь ссылку у себя в ЖЖ — тогда прочтут, а не дашь — не заметят. Читаю ЖЖ — там мысли и истории, но там же — слишком пестро и густо, ЖЖ вымывает твое «я» и заполняет тебя чужим беснованием, вообще, ЖЖ — это сказка о потерянном времени, бесконечная сказка, ворующая время.
— А с какими ощущениями листаешь «Первый канал», РТР и обратно?
— По специальности я международник-телевизионщик. Учился, как делать телевидение, под началом хищных чутких мастеров, одним из них был покойный Георгий Кузнецов. Есть у меня интерес к ящику. Но первая и вторая кнопки — безголосые концерты, хамская юморина. Смотрю полминуты. Развлекательная (во всех смыслах подавляющая) часть двух каналов — бесконечная пивная пена. Пену щекастый продюсер дует в глаза зрителю. Новости едва ли не северокорейские. Отстой. Или — «ац-той».
— Надо ли политикам слушать писателей и журналистов? Памятуя о том, сколько бреда они произнесли и написали в последние двадцать или тридцать лет?
— Нужно. Писали не такой уж бред. Серьезнее слушали бы писателей и журналистов, общество было бы осмысленнее и человечнее. Нужно реабилитировать понятие «интеллигенция» (это прежде всего состояние души, а не профессия и не происхождение). Интеллигент — то, к чему должен стремиться каждый гражданин. Добротолюбие, которое, как муравей — сок, выделяет интеллигент, пусть даже мизантроп, — вот национальная идея. Наш народ должен выйти из сонно-быдляческого состояния подданных сырьевого миража. Добро, братство, тяга к знаниям — рецепт выживания «русской цивилизации». О чем, собственно, на все лады и твердили всегда пишущие люди, будь они почвенники или западники.
— «Писателей надо пороть», — писал Василий Розанов. Как писатель тебя спрашиваю: надо нас пороть? Или забить на нас? Или любить нас при жизни?
— Чехов ответил до Розанова. «Писатель должен быть нищим… Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!» И он же: «Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог… купить себе весь Кавказ или Гималаи…» Пороть надо, надо преследовать, завязывать глаза под бой барабанов, при этом боготворить, тайно переписывать поэмы, сочиненные в острогах. Счастье писателя — это союз страданий и славы.
— Какие ощущения от твоего визита в Нижний Новгород? И вообще от предпринятого тобой путешествия по стране?
— Все время в движении я. Страна разная, огромная. Злоба, темнота, похоть. Нежность, наивность, сдержанность. Нижний Новгород показался мне «близким к природе», почти по Руссо. К огородам, к чернозему. Уныло и тяжело я поднимался на лестницу-холм, но побродил по городу, побратался с тобой, Прилепиным, и твоей кожанкой. А когда спускался вниз, был закат, драгоценно мерцали какие-то колючки огородов, и я бежал, и река меркла, и дуло свежо, прощально, точно это последние мгновения лета, и было хорошо так, как только может быть на Волге…
АННА КОЗЛОВА:
«Я хочу жить в стране, где у людей будет будущее, а не панический страх будущего»
Анна Юрьевна Козлова родилась 17 февраля 1981 г. в Москве.
Окончила журфак МГУ им. М.В.Ломоносова.
Печаталась в газетах «Правда», «Лимонка», «Литературная Россия» и других. В 2004 г. выпустила дебютную книгу прозы «Плакса», куда вошли роман «Открытие удочки», повесть «Золотые кошки» и рассказы. Автор книг прозы «Превед победителю» и «Люди с чистой совестью», вошедшей в шорт-лист премии «Национальный бестселлер».
Анна Козлова работает страстно и энергично — это очень талантливый прозаик, как бы ни относиться к ее порой агрессивной и жесткой манере письма, к ее цепкому, безжалостному писательскому взгляду, к ее точной и мстительной памяти. Да и какой смысл как-либо к этому относиться, когда прозаик уже существует, он есть, и его — в нашем случае «ее» — не вычеркнуть, не замолчать. Поэтому — принимаем, читаем, а сегодня вот — общаемся. С огромным интересом, право слово. Аня — не только очень честный, но еще и очень умный человек. Видите, как много «очень» на один лид. Неспроста, да.
— Аня, приветствую вас. Давай начнем с вопроса, который, как я заметил, мужчинам кажется вполне нормальным, а женщинам — скучным. Вопрос простой: кто такая Анна Козлова? Чем занята сегодня?
— Сложный вопрос. Потому что у меня раздвоение личности. Есть человек Анна Козлова. Она родилась в Москве, в писательской семье, дед — писатель Вильям Козлов, отец — писатель Юрий Козлов. С детства питала слабость к живописи, ее даже приняли в центральную художественную школу, но она ее в тринадцать лет бросила. Университет окончила с отличием, работала преимущественно в таких изданиях, названия которых и озвучить стыдно, выпустила три книги, мать двоих детей. По большому счету, довольно скучный человек, буржуазна, помешана на тряпках, своим жизненным приоритетом полагает непрерывные и неотложные развлечения. Ну, а кто такая писательница Анна Козлова, я не знаю.
— Как сложилась судьба ваших книг, Ань? Я помню, была шумная история с первой книжкой, изданной в «Сове», которую чуть ли не сжигали, — это еще до истории с Сорокиным. Правда, сжигали совсем другие люди.
— Слава богу, «Совы» больше не существует, но это был поступок вполне в стиле издательства. Книжка вышла под Новый год, я, конечно, обрадовалась, а в первых числах января мне позвонил главный редактор и сказал, что какой-то их то ли спонсор, то ли учредитель — ну, очень важный человек, — пришел в ярость. Вроде бы он ожидал от спонсируемого издательства совсем другой прозы, вроде бы я даже отравила ему Новый год, и он взял за руководство к действию знаменитую реплику Скалозуба — собрать все книги бы и сжечь. В «Сове» вообще вменяемые люди были редкостью — помню, вся редакция звонила мне домой и утешала. Нашелся даже некий спившийся дедушка, по секрету намекнувший, что жечь мою книгу не будут, а только выкинут на свалку, где ее, вполне возможно, прочитают бомжи. Зато реклама. Все кинулись скупать «Плаксу». Я думаю, «Сова» тайком от спонсора, впрочем, и от меня, тираж допечатала.
— Красивая история. Я думаю, так и было. Я даже, кажется, знаю этого спившегося дедушку. У него очень известная фамилия. Вы, Аня, со вкусом и без ложного такта, с поразительной энергетикой, с цинизмом, а порой и со страстью демонстрируете удивительную честность (или имитируете ее — но в любом случае так, что веришь всерьез и намертво). Предельную открытость объявляете в своей прозе. (В России, к слову сказать, была писательница, на мой поверхностный взгляд, схожего толка — Наталия Медведева — но, видит Бог, читать ее книги мне всегда было скучно, если среди героев там не было Ли-монова, а вот ваши читать крайне интересно.) Вы сознательно выбрали подобный стиль подачи текста? Вы еще не нажили себе врагов книжками? Или, может быть, и не прочь их нажить?
— Я не приемлю полутонов — и в жизни, и в прозе. Поэтому некоторые считают меня существом невоспитанным и социально неадекватным. Но я не понимаю, как можно сказать «очень плохо», когда происходит «пиздец». Это будет нечестно. Жизнь — это трагедия, и любовь, даже счастливая, — трагедия. Можно, конечно, относиться к этим явлениям с юморком, можно хоть до старости исповедовать веру в идеалы красоты, юности и достатка, но в финале жизнь все равно разобьет вам сердце. И сколько бы ни было отваги, юмора и веры, всегда кончаешь тем, что сердце разбито. А значит, хватит политкорректности. Если ты пишешь, ты должен назвать вещи своими именами, в противном случае ты ничего не стоишь. Что касается врагов, то я бы все же не стала употреблять столь сильный термин. Скорее меня многие не любят. Почему — другой вопрос. У кого-то мозг засран представлениями о «высокой» литературе, кто-то просто завидует, кто-то считает, что я «пытаюсь привлечь к себе внимание». А это, согласись, вообще ни в какие ворота не лезет. Если бы я не «пыталась привлечь к себе внимание», я бы спокойно варила супчик и лежала весь день с котом в обнимку.
— Я сейчас дословно задам вам вопрос, который недавно задавал Василине Орловой. Девушки и женщины, пишущие книги, зачастую крайне резко реагируют на попытку делить прозу по половому признаку. Обычный подход: что не бывает ни молодой прозы, ни зрелой, ни мужской, ни женской — есть просто проза. Но вот мужчины так и норовят прозу поделить на мужскую и женскую. В частности, Сергей Шаргунов говорил, что полноценной женской прозы не бывает, женщина гламурна по определению. Еще сказал, что женщина лишена метафизического восприятия мира. Вы, Аня, раздражаетесь на такие речи? Есть в них «момент истины»?
— Было бы странно, если б моя половая принадлежность не влияла на мою прозу. Впрочем, у мужчин то же самое. А теперь, если можно, по пунктам. Женщина гламурна по определению. Это, я полагаю, означает, что женщина стремится выглядеть лучше, чем ей дано от природы, что, безусловно, говорит не в ее пользу, по сравнению с мужчинами (присутствующие исключаются), неделями бухающими, не способными помыть за собой тарелку и не обращающими внимания на такие мелочи, как отсутствие пары зубов или пары пуговиц на рубашке. Очевидно, в этом отсутствии и кроется недоступная женщине метафизика. Я не люблю жонглирования пустыми понятиями. Что такое метафизическое восприятие мира? Ощущение того, что ты сдохнешь? В этом смысле мужчины впереди, тут не поспоришь. Но разве нет метафизики в книгах Эльфриды Елинек? Патрисии Данкер? Да у них в сто раз больше метафизики, чем у бредящего ангелочками Проханова. Понимаешь, на мой взгляд, мужская проза отличается от женской тем, что у мужчины редко хватает духу отнестись со скепсисом к себе как к автору. Мужчина слишком в себе, слишком мало предназначен для любви и отзывчивости, а женщина — в мире, и ее метафизика окрашена пусть жестокой, но светлой иронией, а не мрачным мужским эгоизмом.
— Звучит безусловно убедительно даже для мужчины. В продолжение темы: вы наверняка помните слова Блока об Ахматовой: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо как бы перед Богом». Вы не находите, что это можно сказать не только об Ахматовой, но и многих наших современницах?
— Очень показательно, что эти слова принадлежат раннему маразматику Блоку, помешавшемуся на левых связях собственной жены и воспевшему «как бы перед Богом» любовь без постели. Любовь и занятия ею занимают довольно обширный промежуток человеческой жизни, это то, что действительно важно для всех людей без исключения. Она дает наиболее сильные психологические переживания, зачастую заставляет человека пересмотреть все, что было до этого. О любви с ужасающим постоянством снимаются фильмы, пишутся книги, о ней все время поют по радио, и нет никаких оснований полагать, что для мужчин она менее значима, чем для женщин. В отношении же современниц отвечу, что нет, я так не считаю. Вернее, есть добавления. Скажем, «Пустыня» Орловой — книга вроде бы о любви, но она гораздо шире предполагаемой темы. Скорее любовь в данном случае — прием, катализатор, позволяющий миру проявиться и пробудиться в сознании героини.
— Что вас порадовало в российской прозе в последние времена? В критике? В поэзии?
— Порадовала «Чужая» Адольфыча, но только потому, что я ее недавно прочитала. Супердинамичный текст, живые образы. Больше ничего не порадовало. Поэзия от меня как-то слишком далека, ну, или я от нее. Для меня поэты — Лесин, Емелин, Родионов, читаю их в ЖЖ. Всю эту отстойную новомировскую нудятину читать не могу и не буду. Мне это напоминает, как в нулевом году на журфаке нас заставляли изучать устройство линотипа. А «критика» — слишком громкое слово для того отсутствия хоть сколько-нибудь приемлемого анализа литературных текстов, который мы сегодня наблюдаем. Критики, так сказать, старого образца — Немзер, Басинский — куда-то закатились. Лев Пирогов — прекрасный критик, но он почти ничего не пишет. Пустовая, просияв в коротком ажиотаже, засела в стенах «Октября» с осыпавшейся штукатуркой. Остается Данилкин. Он всегда номер один, хотя тоже уже, чувствуется, подустал.
— Читали вы «Блуда и МУДО» Алексея Иванова? Как вам картина мира, предложенная Алексеем?
— Я читала все вещи Иванова, кроме «Станции Чусовой», потому что она оказалась совсем невыносима. Картина мира Иванова — это участок дороги, который видит из своей будки цепной пес. Это мир, в котором ничего нельзя изменить и остается только пошучивать над рюмкой водки в полной уверенности, что только что тебе во всех своих неприглядных подробностях открылся смысл жизни. В Иванове мне не нравится его стремление быть легким и глянцевитым. Писать, так сказать, смешно. Как в «Космополитене» об оральном сексе, чтоб девчонки ухахатывались и друг дружку, значит, так, локотками потюкивали. Вроде — узнаешь себя, Ирка? Хотя не могу не признать, что он — чрезвычайно одаренный автор. И своего читателя нашел.
— Ай-ай-ай, как зло… На кого же тогда ориентируется Анна Козлова в современной литературе? Кто, на ваш вкус, останется, прошу прощения, «в веках»? Или хотя бы — надолго? Солженицын, Искандер, Распутин, Маканин, Проханов, Лимонов, Поляков, Ерофеев, Петрушевская, Улицкая? Я бы обязательно поставил в этот ряд Юрия Козлова, но это я. А вы? Или вы вообще не желаете расставлять писателей по ранжиру, составлять рейтинги и делать прогнозы?
— Для меня современная литература — на Западе. В первую очередь Мишель Уэльбек. «Элементарные частицы» останутся в веках. «Любовницы» и «Пианистка» Елинек тоже останутся. Из перечисленных родных имен взгляд цепляется только за Лимонова, но это, скорее всего, свойство нашего поколения, дань символу. И хотя всех этих людей я бесконечно уважаю, с некоторыми знакома, душа к ним не лежит. Не потому что они плохо пишут, пишут они прекрасно, а потому что никакого принципиально нового подхода к литературе они не выработали. А если расставлять по ранжиру, то на первом месте у меня бы стоял Пелевин.
— И все-таки об отце — его-то как раз любимый вами Данилкин однажды поставил вровень с Пелевиным. Вам не кажется странной судьба вашего отца — писателя уникального дара, удивительной фантазии — и в силу неведомых мне причин странно заслоняемого другими, куда менее значимыми именами?
— Я обожаю его книгу «Одиночество вещей», это очень сильный и абсолютно реалистический текст. Если сравнить «Одиночество» и трэшевую антиутопию «Ночная охота», делается наглядным его огромный творческий диапазон. Почему он мало известен, вопрос трудный. И я, честно говоря, не смогу ответить однозначно, нуждается ли он в известности. Он всегда страдал от любых проявлений публичности, всегда избегал разного рода выступлений, речей перед аудиторией, встреч с читателями. Проблема в том, что без одного не бывает другого. Чтобы тебя знали, ты должен прикладывать к этому усилия или надеяться на то, что история всех расставит по соответствующим местам. Очевидно, он выбрал второй путь. Это его право.
— Я в свое время спросил у критика Валерии Пустовой, сохранилось ли, на ее взгляд, идеологическое разделение в современной литературе и в том числе в критике. Валерия ответила, что идеологическое разделение — вчерашний день. Мне кажется, она немного лукавила, причем вполне сознательно. Знаете ли вы, Аня, примеры неприятия качественных текстов именно в силу идеологических причин?
— Разделение было, остается и будет всегда. Покойный Кормильцев печатал в «Ультра-культуре» то, что никогда не напечатал бы «Вагриус». «Вагриус» печатает то, что никогда бы не напечатало «Эксмо». Мне трудно судить, насколько силен здесь момент идеологии, хотя он тоже, безусловно, присутствует. Просто сейчас это принято называть «собственным пониманием качественной прозы». И для кого-то качественной прозой окажется аполитично-расслабленный Иванов, а для кого-то — яростно идеологичный «Санькя».
— Надо ли политикам слушать писателей и журналистов? Памятуя о том, сколько благоглупостей мы говорим?
— Литературный процесс в лице отдельных писателей на протяжении определенного периода времени неизбежно формирует и отображает некую общую картину сознания людей. Проза шестидесятников это очень хорошо иллюстрирует. Ожидания, надежды, страхи, честолюбивые устремления — все это можно найти в книгах. Если бы политики хоть сколько-нибудь интересовались жизнью народа, они бы прислушивались к писателям.
— В чем главная проблема современных молодых писателей?
— В отсутствии масштаба. В ускорении жизни, которая пролистывается как страницы сайта. В том, что все больше времени и сил ты вынужден тратить на то, чтобы кем-то быть, а не на то, чтобы кем-то стать. В страхе, что тебя забудут, что завтра ты станешь никому не интересен. С этим связан феномен живого журнала. Это как эффект постоянного присутствия, постоянного напоминания о себе. Есть заданная необходимость жить напоказ, быть везде, где твоя рожа попадет в объектив фотоаппарата или камеры. Это депрессивные условия, писать в них тяжело. Я иногда даже думаю, что Пушкин был чудовищно ленив. За столько лет, за бесконечные ссылки, за зимы в Михайловском, где ничто его, казалось бы, не отвлекало — так мало написать…
— Будущая жизнь Анны Козловой — только литература? Можно ли делать ставку на литературу — грубо говоря, ставить на кон судьбу свою? Или за это Бог наказывает?
— Не только литература. Я успела подстраховаться семьей. А ставку в глобальном смысле нельзя делать ни на что. Свойства жизни таковы, что как бы плоха она ни была, на следующий день может стать еще хуже. Единственный способ сохранить рассудок — относиться к тому, что ты делаешь, не вполне серьезно. Нет ничего страшнее какого-нибудь замотанного в шарф с катышками, упившегося паленой водкой выпускника Литинститута, два часа рассказывающего присутствующим о своей гениальности. Все, что мы создаем, сегодня стремится стать рыночным продуктом, а значит, продаваться. И это, пожалуй, единственный адекватный критерий нашей востребованности.
— Политические взгляды есть у вас, Анна? И нужны ли они писателю вообще?
— Политика, в моем понимании, — наименее существенная и наименее ценная сторона жизни. Политика — это грязная пена течения, тогда как настоящая жизнь реки разыгрывается гораздо глубже. Леонардо да Винчи своими изобретениями, Архимед своей ванной, Кох — палочкой, Фрейд — теорией психоанализа, — именно они изменяли жизнь человечества, но никак не политики. И если наука и искусство есть подлинная арена истории, то политика — нечто вроде закрытой лаборатории, в которой веками производятся унизительные эксперименты над человеком, из-за плотных дверей которой доносятся визг и стоны. Подопытных людишек сбрасывают там в тюрьмы, затем снова извлекают на свет Божий, прельщают аплодисментами и устрашают петлей, предавая и понуждая к предательству. Я бы сказала, что у меня есть понимание политических процессов и вполне обывательские предпочтения. Я хочу жить в стране, где у меня будет возможность зарабатывать деньги, где я смогу быть уверенной в безопасности своих детей, где у них будет будущее, а не панический страх будущего.
ЗАХАР ПРИЛЕПИН:
«Ощущаю себя счастливым человеком, который иногда пишет книги»
Фрагменты интервью
— Захар! Вот объясни мне, как так: ты учился на филфаке — и вдруг ты мент…
— Меня все время удивляет этот вопрос. Да нормально все. Мы же все читали учебник по литературе за десятый класс. Чем у нас занимались Михаил Юрьевич Лермонтов и Лев Николаевич Толстой? Они служили в русском спецназе. Будучи фактически филологами.
— Ты пошел в менты, как Иван Лапшин из кино? Очистим, типа, землю от сволочи и посадим на ней цветущий сад.
— Абсолютно. Так и было: «Твари, кто посмел?» У меня во взводе был такой Бизя, у него на разгрузке было написано: «До последнего чечена». С такими мыслями ехали на войну… Но потом в Чечне это прошло. Я понял, что чечены ни в чем не виноваты, они такие же несчастные люди. Все изменилось. Романтика — это не долгоиграющая вещь, она быстро кончается. На дне сухой остаток…
— Вернулся ты — и пошел в газету.
— Да… Я очень быстро сделал карьеру журналиста — на нижегородском уровне, но тем не менее через два месяца стал редактором газеты «Дело».
— «Дело» — хорошее ментовское название.
— О! А мне никогда это не приходило в голову! Я тогда читал «Лимонку» и «Завтра».
— А что ты в рубашке черной ходишь?
— Так я тринадцать дней дома не был! Все в пути… Немаркий цвет…
— Во-во, ваши всегда так говорят. Никто не признается. Захар! У тебя в книжке «Санькя» мелькнула мысль, что страна держится только на власти. Лимонов твой писал, что в Москве молодые люди еще могут как-то устроиться, а в провинции им дорога или в бандиты, или в менты. Люди пьют, мужики мрут, это от безнадеги, как ты верно пишешь… И отсюда ваш брат нацбол выводит необходимость протеста. Но мне чего-то не хочется новой революции, когда полстраны режет другую половину.
— И мне не хочется.
— Но вы же, нацболы, хотите облить страну бензином и поджечь!
— Да мы ни одного человека не убили и вообще никого всерьез не обидели. А наших сто двадцать человек сидело в тюрьме. Сажают студентов ни за что. Или того хуже. Вот у нас пацан залез с флагом на «Макдоналдс» на «Марше несогласных». Так его сбросили с трехэтажной высоты, сломали основание черепа и позвоночник, его сделали инвалидом и уродом ни за что. Стерпели вы этого пацана? Не вступились, не подписались? Типа, хер с ним?
А за это спросится! Сгусток зла увеличивается… Оно копится, и будет отдача, и она снесет страну. Революция делается не людьми, а неземными энергиями. Вы вспомните, как сидели в своих редакциях, в своих Кремлях и смирялись со всем… И когда придет отдача, тогда не жалуйтесь.
— Надеюсь, что пронесет. Вот, Захар, одно дело, если б ты был чистый политик…
— Тогда б мне не дали нигде сказать. И слушать бы не стали.
«Медведь»; беседовал Игорь СВИНАРЕНКО
— Захар, в разговоре о твоих книгах жизнь неизменно берет верх над литературой. После «Патологий» тебя воспринимали как носителя «окопной правды». После «Саньки» будут воспринимать как рупор леворадикальной оппозиции… Тебя это не смущает? Или ты того и добивался — «продолжения политики другими средствами»?
— Знаешь, я не вправе решать, чего в моих книжках больше — жизни или литературы, изначально хотелось, чтобы пропорции были соблюдены. Могу предположить, что жизни в них настолько (и агрессивно) много, что иному читателю становится просто не до литературы. И, думается, есть смысл поставить себе это в заслугу.
Вообще в моем понимании непосредственная, болезненная, злободневная реакция на происходящие события всегда была признаком русской литературы. От первых «чеченских» рассказов Льва Толстого до любого романа Достоевского («Бесы», конечно же, вспоминаются в первую очередь). От Горького («очень своевременная книжка «Мать» вполне объяснимо приходит на ум первой) до постреволюционной литературы (Фадеев, Леонов, Всеволод Иванов), написанной на расстоянии вытянутой руки от события. Ну и так далее: здесь и восхитительная книжка «В окопах Сталинграда» Некрасова, и повести Валентина Распутина, и многое иное вспоминается легко. На мой пристрастный взгляд, вот эта непосредственность реакции была несколько утеряна именно в последнее десятилетие. Стало немодно реагировать на происходящее за окном, в числе прочего здесь сыграл свою роль определенный «эффект дурного времени». Вы не замечали, что в 20-е годы прошлого века слово «нэпман» и слово «Ленин» в литературе казались вполне уместными, а в 90-е годы появление в тексте словосочетания «новый русский» и фамилии «Ельцин» неизбежно превращало любое сочинение в фельетон?
Работать с современностью достаточно противно. Реальность кажется противопоказанной литературе — и разъедает ее, как уксус. Каждый литератор, пишущий о современности, решает эту проблему по-своему. Проханов населяет реальность уродами и чудовищами — так «жизнью» проще оперировать. Гаррос и Евдокимов включили в литературный обиход новые языковые средства и орудуют скальпелем вместо кисти. Маканин или Екимов (специально беру имена с разных сторон) используют свой старый, проверенный инструментарий, идя по собственным следам, дабы не оступиться. Лимонов отказался от художественной литературы вообще… Так что во многих смыслах я нахожусь в пространстве русской литературной традиции и скорее пытаюсь подчинить «жизнь» литературе, чем наоборот.
— «Союзники» в твоем романе «Санькя» — это, понятно, нацболы. А ты имел своей целью через беллетристику легитимизировать национал-большевистское движение, ввести его в более широкий слой общественного сознания — коль скоро это невозможно сделать через медиа?
— Ну да, все, что можно было сделать через медиа, уже сделано, и больше ни нам, ни кому бы то ни было, идущему не вместе, но поперек, сделать ничего не дадут… Но дело даже не в этом. Несомненно, литература дает иные возможности, чем любой журналистский материал. При должном умении автора у описанного в литературе события или политического движения появляется необходимый метафизический, или, по выражению одного критика, хтонический подтекст.
Я больше тебе скажу: до тех пор, пока буржуазный переворот пятнадцатилетней давности и сама эпоха Ельцина не дадут своего летописца, это время и эти переломы легимитизированы в национальном самосознании не будут. Горячая публицистика и тонны «Огоньков» на поверку оказываются весьма недолговечным товаром и крайне слабым аргументом в историческом споре. Или, скажем, если «оранжевый переворот» на (только так) Украине не дал и не даст своего романа — значит, грош цена этому перевороту. Собственно, это касается людей, исповедующих любые политические взгляды — оранжевые, розовые, красные они или коричневые (здесь мне положено перекреститься и сказать «свят, свят, свят»). Литература в России до сих пор остается индикатором значимости, долговечности, подлинности события.
— А тебе не кажется, что сейчас эта самая литература снова становится «суррогатной» ареной борьбы идеологий во многом потому, что все прочие арены закрыты и оцеплены? Лимонов, Проханов, Доренко, Быков, ты сам, все прочие, кто тащит в текст политику и социологию?
— Было бы глупо и подло игнорировать политику и социологию в наши дни! На фиг тогда нужен этот писатель? В русской литературе любой Игорь Северянин реагировал немедленно: если война — то «я поведу вас на Берлин!»… Даже Северянин был готов вести, вот ведь!.. Если революция — то как минимум смена тональности, как максимум — готовность тоже куда-нибудь кого-нибудь вести или самому уехать к черту. Литературное чистоплюйство в наши дни считаю признаком некоторой неполноценности.
— А твой роман ведь идеализирует национал-большевиков. Уж больно они у тебя… одни горячие и настоящие среди серой тупой массы.