Авиамодельный кружок при школе № 6 (сборник) Фрай Макс
Она поднимает голову, и я вижу, что она плачет, только у нее на щеках дорожки совсем не светятся.
– Я думала, что Его нет! – кричит она. – Я думала, что Его нет, а Он есть, и теперь вот это все! – она тычет пальцем в спекшуюся землю. – И я всю жизнь только сама, сама, сама, и ты посмотри, чем кончилось! И это при том, что Он есть? Да Он последняя скотина после этого!
– Ты чего, – говорю я снова, опешив, потому что я никогда не видел, чтобы Зои кричала и размахивала руками. – Ты чего, все же хорошо. Смотри, все уже ушли. Может, и мы пойдем?
Мне немного страшно этого золотого света, но все-таки очень хочется подойти поближе и хотя бы потрогать его руками. И, может быть, войти, если он теплый.
– Да как я к Нему пойду? – говорит Зои, уже немного успокоившись. – Я не могу к Нему сейчас идти. Я буду плевать Ему в лицо, пока меня не оттащат все Его ангелы или кто там у Него – она сжимает кулаки и говорит с прежней яростью: – Буду плевать, пока слюна не кончится. Как Он мог так поступить с нами? Кто угодно, только не Он.
Я какое-то время просто сижу молча, прижавшись плечом к ее напряженному плечу. А потом говорю:
– А куда мы тогда пойдем? Нужно же все-таки пойти куда-нибудь.
Зои вдруг встает. И говорит:
– Мы пойдем к морю. Я думала, что больше никогда его не увижу. И я хочу его видеть гораздо больше, чем Этого, – она дергает подбородком в сторону золотого потока. Потом смотрит на меня. – Пойдешь?
– Пойду, – говорю я. И добавляю: – Только я даже не знаю, в какую сторону идти.
– На юг, – говорит Зои. – Мы пойдем на юг. Эта штука должна указывать на восток, так всегда бывает, значит, юг вон там. Если идти на юг, рано или поздно придешь к морю.
– А если она не с востока? – смеюсь я. – И мы пойдем совсем не туда?
– Рано или поздно придем. Будем идти, пока не придем. Ты забыл? Мы теперь мертвые, нам все можно.
Я киваю, мы огибаем здание больницы так, чтобы поток света оказался слева. Когда-то вокруг всего комплекса был большой парк, я видел его мельком, когда меня привезли сюда, но сейчас на мили и мили вокруг нет ни единого деревца, и горизонт просматривается очень хорошо. Я тяну носом воздух и мне кажется, что я слышу запах моря. Мы встаем боком к свету, лицом к горизонту, – и идем к морю.
Александр Шуйский
Кого хочешь забирай
Хоровод из дюжины детишек бодро бежит против часовой стрелки.
– Как на Танины именины испекли мы каравай…
Дети останавливаются, задирают сцепленные руки верх.
– Вот такой вышины…
Кольцо стремительно приседает.
– Вот такой нижины…
Опять срываются с места, бегут по кругу. Главное – не расцепить рук.
– Каравай, каравай, кого хочешь забирай. Я люблю вас всех, а…
Если зажмуриться и стиснуть сильнее пальцы соседа, Алика, то пронесет.
– Тимошу больше всех!
Пронесло.
Больше всего на свете боялась этой игры. Потом с удивлением узнала, что их воспитательница переиначила текст – полагалось петь «кого любишь, выбирай». А, может быть, она сама ослышалась и запомнила навсегда именно эту формулу: кого хочешь забирай. Забирай кого хочешь. Ирина Витальевна была худой, костлявой, очень старой, пучком седых волос, во время игры в «каравай» несколько прядей всегда выбивались и вставали белесым пухом вокруг лица. В самой драгоценной книжке на свете, в тяжелом переплете, с толстыми страницами и картинками в рамках тисненого золота, именно так выглядела Смерть, когда пришла стать крестной матерью сыну бедняка. Столько, сколько помнит себя, Яся каждый раз обмирала на этой картинке. В сказке Смерть запросто заходила в людские дома, не по службе, а так, будто она тоже живой человек, вот хоть на крестины, и это было самое страшное, куда страшнее любой ведьмы в лесу, любого дикого зверя. В чащу можно не заходить, от зверя – убежать или влезть на дерево, а куда денешься от крестной, да еще и одарившей тебя, будто это и в самом деле подарок: остальным, мол, не видна буду, а крестник всегда меня будет видеть. И вот заходишь ты к соседям или друзьям, а там уже крестная мама сидит, кивает тебе от двери: здравствуй крестничек. На столе каравай, кого хочешь забирай.
Два года, сколько жили они в темной коммуналке на Пряжке, сколько Яся ходила в детский сад «Солнышко», два года группа время от времени принималась играть в «каравай». Ясю ни разу не выбрали. Но каждый раз, когда повисала секундная пауза, она чувствовала, как на шее встают дыбом короткие волоски, вдоль позвоночника прокатывалась жаркая, томная волна, ноги подкашивались, а в глазах темнело.
Много лет спустя школьная подруга затащила Ясю в парк на аттракцион «Сюрприз». На деле это оказалась гигантская центрифуга, и было очень здорово воображать себя космонавтом в центре подготовки к полетам – тогда все бредили космосом. Колесо вставало чуть ли не вертикально, ты несся по кругу вниз, наваливалась ужасная тяжесть, но потом колесо взлетало вверх, и внутри у Яси тоже все взлетало, волоски вставали дыбом, а по телу прокатывала знакомая волна – не в полную силу, но очень близко.
Еще несколько лет спустя, на втором уже курсе, Яся наконец узнала, что такое множественный оргазм. Впервые, потому что все детские эксперименты с собой она старалась закончить как можно скорее, саму ее ни разу не застукали, но от подруг она наслушалась, как за такое влетает от родителей. Так вот, был там один момент, когда одна волна уже прошла, но остается еще какое-то послевкусие, недосказанность, то самое томное и горячее по позвоночнику, что обещает новую волну, если не остановиться. Вот этот момент лишь отчасти напоминал то сильное, нестерпимое наслаждение детства, когда выбор падал не на нее. «Взрослый» эксперимент так и остался экспериментом, молодой человек сначала исчез на лето, а потом взял после второго курса академический отпуск, и так и не появился в институте, Яся его не искала и вообще больше никого не искала – справлялась собственными силами, и получалось у нее куда лучше, чем в паре с кем бы то ни было еще. Может быть, дело было в том, что восхитительное полуобморочное состояние, которое накатывало одной волной за другой, ни с кем не хотелось делить, она пробовала, и с мальчиками, и с девочками – все было как-то не то. Партнер сопел, стонал, отвлекал, да попросту мешал партнер, как мешали визжащие соседи на аттракционе «Сюрприз».
Каравай-каравай, кого хочешь забирай. Я люблю вас всех, ну а Ясю – больше всех.
Поэтому когда ей объявили диагноз, она даже с некоторым удовольствием почуяла, как бегут мурашки вниз по затылку, как волоски на шее встают дыбом, а от груди к животу прокатывает томное и горячее. Ей показалось на секунду, что сидит в углу прямая седая старуха и кивает: ну, здравствуй, крестница.
Старуху она, конечно же, выдумала. Да и диагноз оказался не смертельным, хотя и неприятным, не рак груди, так, новообразование. В больнице все-таки пришлось посидеть, но и это было не так плохо, как могло показаться сначала: больница была за городом, апрель выдался очень теплым, ужасную соседку с раком горла перевели в другую палату на второй день, мать приезжала раз в три дня и привозила тонны фруктов – словом, больничная жизнь оказалась очень недурна.
Если бы не собака.
В самой собаке не было ничего необыкновенного. Обычная дворняга с узкой улыбчивой мордой, цвета очень грязной овчарки. Она приходила по утрам и садилась на одном и том же месте, прямо под окном Ясиной палаты. Яся потом вычислила, что как раз под ее корпусом должна размещаться кухня, и пес, скорее всего, просто дожидался объедков. Во всяком случае, около десяти утра собака вставала и уходила, быстро исчезая из зоны видимости.
Необыкновенно было то, что каждый раз, выглядывая в окно и видя на газоне песочно-серого пса, Яся ловила свою невероятную волну, едва не умирая от наслаждения. Это было сильнее, чем карусель «Сюрприз», сильнее, чем множественный оргазм. Приходящая обморочная волна накрывала, как прилив, окружающий мир превращался в размытые пятна, в центре живота нарастал огромный и горячий, как солнце, тугой шар какого-то невероятного усилия, он рос и рос, а потом взрывался вместе с Ясей вспышкой такой яростной, что темнело в глазах.
Два или три раза она пыталась выскочить на улицу, чтобы познакомиться с удивительным псом, но каждый раз, пока она бегала по коридорам и лестницам, пес уходил. А в другое время он не появлялся.
После операции Яся два дня лежала пластом. На третье утро заставила себя встать и дойти до окна. Собаки не было.
Прошло больше двадцати лет, когда она снова увидела эту собаку. Большую часть этих лет Яся не помнила – так, выскакивали иногда какие-то обрывки. Она жила от одной волны до другой, и каждый прилив приходил на несколько дней, за годы практики Яся научилась распознавать скорое приближение «таких дней», стелила соломку, как опытный эпилептик: запасалась едой и срочно доделывала всю работу, которую следовало сдать в первую очередь, отделывалась от всех встреч и запиралась в своей однокомнатной квартире. Приливы приходили, когда хотели, один раз их не было целых два года, и Яся даже успела закрутить какой-то невнятный роман, который немедленно бросила, как только почуяла приближение новой волны. Отношения требовали сосредоточенности на ком-то еще, а она едва справлялась с проживанием собственных ощущений. И еще отношения требовали постоянного выбора. А выбирать Яся не любила больше всего на свете. Она любила, чтобы выбирали ее, то есть не ее, а кого-то рядом с ней. В итоге она лет за шесть успешно выдала замуж четверых подруг – каждый раз сдавая приятельницу общему знакомому и каждый раз немедленно исчезая из дальнейшей жизни новообразованной парочки. Каравай-каравай.
О своих приливах она никому не рассказывала. То есть попробовала один раз объясниться, сбивчиво и беспомощно – и еще в процессе объяснения с ужасом увидела, как ее самые яркие, самые лучшие мгновения превращаются в какую-то постыдную блажь, сродни просмотру порнографических роликов в одиночестве. Собственно, после этой попытки приливы и прекратились на два года, и это были самые худшие двадцать шесть месяцев в ее жизни, несмотря на влюбленность, покупку общего жилья (из раздела которого потом получилась ее квартирка) и предсвадебные хлопоты.
Был период, когда она запоем читала эзотерическую литературу, без системы и разбора, потому что большая часть этих книг попадала ей в руки на редактуру – эзотерика была в моде, большей частью переводная, переводчики «гнали объем», а ей доставалось придавать чужим откровениям, и без того невнятным, мало-мальски читабельную форму. Там много было о видениях, о переживаниях во время клинической смерти, о порталах слепящего света, о множественных мирах, в которые вели эти порталы. Но ни разу она не встретила описание переживаний, похожих на ее собственные: ее портал раскрывался не снаружи, а внутри нее самой, и самым замечательным было не то, что в него можно было выйти, а то, что можно было как раз не выходить. Проживать его во всей полноте, но не выбирать. Обещание возможной избранности было слаще избранности состоявшейся, и, если уж совсем начистоту, самым сладким был последний вечер «таких дней», когда было уже понятно, что прилив ушел восвояси и можно приготовить обильный ужин и положить ощущение сытости поверх только что прошедшего урагана. В «такие дни» она ела не меньше пяти раз в день, однообразно, но жадно – голод и его утоление были абсолютно контрастны приливам: тяжелые, почти животные, очень понятные, и оттого особенно ценные.
Приливы всегда приносили сильные ощущения, но все это не шло ни в какое сравнение с ослепительной волной, которой ее накрыло в то утро, когда она снова увидела больничную собаку. То есть, конечно же, не ту самую больничную собаку, просто очень похожую. Какая собака прожила бы столько времени, да и откуда бы взяться тому псу из поселка Песочное в ее микрорайоне, за десятки километров? Яся стояла перед окном, ее тело, только что взорвавшееся сверхновой, медленно превращалось в атомный гриб высоко над горизонтом, а во дворе сидела собака. Точно такая же собака, которая сидела тогда в апреле под окнами онкологического центра.
Но на этот раз пес имел дело не с дурочкой-студенткой, а со вполне взрослой женщиной, начитанной и умной. Поэтому на следующий день Яся уболтала очередную подругу заночевать у нее, и за утренним чаем, поймав знакомую волну, попросила выглянуть во двор.
– А что? – сказала Нина, озирая чахлые кусты сирени и детскую площадку. – Что я должна увидеть?
– Собака не сидит?
– Нету никакой собаки. Машина стоит моя криво. Вот это я вчера запарковалась, пять баллов просто. А должна быть собака?
Яся соврала что-то небрежное, быстро накормила подругу завтраком, быстро выпроводила из дома. Можно было попытаться показать загадочного пса кому-нибудь еще, но Яся заранее знала результат. Еще можно было попробовать выскочить на улицу и постараться все-таки застать собаку, ей бы очень сильно полегчало, если бы это оказался самый обычный пес, с влажной, вонючей шерстью, мокрым носом и репейником в пушистых штанах. Но почему-то именно этого она сделать не могла.
Зато она смогла заставить себя сходить до клиники. Ее покрутили так и эдак, сделали кучу анализов, отправили на УЗИ. И УЗИ что-то показало. Что-то сомнительное, что требовалось на всякий случай изучить, тем более, что анамнез не очень хороший, две недели в онкоцентре в Песочном не может быть хорошим анамнезом, даже если прошло двадцать лет.
Яся послушно еще раз сдала анализы, записалась на пункцию, покивала на множественные уверения, что пока ничего не понятно и бояться нечего, – и пустила в ход операцию «такие дни», то есть отказалась от новой работы, закончила старую, набила морозилку едой и отменила все встречи. К собственному удивлению, бояться она как раз не боялась. Состояние, которое она называла «я плыву», было теперь при ней почти постоянно, и лучше этого не могло быть ничего на свете.
Утром она выглянула в окно. Пес сидел на месте. Его улыбчивая морда была немного отвернута в сторону, как будто он делал вид, что вовсе даже не смотрит на ее окна. Начинались первые заморозки, трава была влажной от изморози, над травой стоял туман, такой густой, что сквозь него еле проглядывали качели, а соседнего дома не было видно вовсе. «Привет, крестная», – сказала Яся собаке и взялась готовить завтрак.
Второе утро выдалось солнечным, пес не сидел на газоне, а полулежал, вывалив розовый язык. Тень от одинокого большого клена тянулась через весь двор, листья на нем опали еще не все, и от солнца сквозь ветки рябило в глазах, поэтому Яся не сразу заметила, что со вчера детскую площадку демонтировали и увезли. На третий день со двора исчезла половина машин, но Яся возвращалась из клиники после пункции, и ей было не до таких подробностей, до дома бы добраться.
Утром четвертого дня прошел дождь, намыл траву, сбил последние листья с клена и двух каштанов, вычистил асфальт – и вот тогда, выглянув в окно, Яся увидела совершенно незнакомый ей двор. Нет, это был, несомненно, ее двор, и соседний дом был виден за деревьями. Но в этом дворе не стояло ни одной машины, бывшая детская площадка заросла травой, а на траве толстым слоем лежали ярко-рыжие листья. Поверх листьев лежал пес, вывалив свой розовый язык, и смотрел уже прямо на ее окна.
– Фиг тебе, – тихо сказала Яся. Со вчерашней пункции сильно болел живот, ее подташнивало, а от привычной фоновой эйфории теперь скорее кружилась голова, чем делалось хорошо и томно.
Пес прикрыл пасть, сглотнул и снова вывалил язык.
Яся вышла в коридор и посмотрела на ботинки. Тумбочка с зеркалом в прихожей была полна медицинских бумаг – ее карта, отдельные листки анализов, какие-то выписки. В зеркале отражалось размытое белое лицо с темными пятнами глаз, с резкими тенями, некрасивое и испуганное. Завтра или послезавтра ей скажут результат. Если она, конечно, вообще пойдет за ним. Если сможет хотя бы позвонить.
– Фиг тебе, – повторила Яся и сунула ноги в ботинки. Потом надела куртку, замотала горло шарфом, постояла еще перед дверью, пока не стало жарко до такой степени, что либо выходить, либо раздеваться, – и вышла из квартиры.
Лифт вызывать не стала, пошла по лестнице пешком. Жаркая, мотающая из стороны в сторону волна заносила ее к стене на каждом повороте лестничных пролетов. В ушах звенело, в глазах рябило. Дверь подъезда она просто толкнула плечом, не глядя. Волоски на шее стояли дыбом. Лицо горело. Завтрак просился наружу.
Когда муть перед глазами немного разошлась, она увидела, как лучи ветра косо бьют сквозь зеленую гладь дороги, и от этого по шелковой поверхности идет легкая рябь, собираясь в складки, а по дороге уходит вперед собака цвета песка с подпалинами.
Александр Шуйский
Обратная сторона
Наверное, о множестве городов, больших и малых, можно сказать «нет ничего проще, чем устроить здесь чью-то жизнь». Но если слышишь «Нет ничего проще, чем устроить здесь чью-то смерть», – можешь быть уверен: речь идет о единственном городе на свете.
Это было первое, что я услышал в Венеции.
Когда садился мой самолет, уже темнело, и на островах я оказался почти ночью. В глазах прыгали только болотные огни на зеленых сваях – никаких дворцов и стрельчатых окон на фоне бледного неба. Зато отовсюду доносился внятный тихий плеск – о камень, о дерево, о набережные и пристани, – как будто кто-то очень серьезно и вдумчиво аплодировал сам себе. И запах, от которого сводило горло и вычищало пазухи – запах зимнего моря. Карнавал уже кончился, сезон еще не начался, фонари на обглоданных морем сваях светили сквозь туман у самой воды.
Я не мог спать, мне хотелось немедленно, сию же минуту пересчитать все мосты и набережные, я добрался до гостиницы, оставил рюкзак в узком, как пенал, номере с окном от пола до потолка, и помчался, приплясывая, по желобам улочек, будто шарик, выброшенный в лабиринт ловким пинком. Я шел, вдыхая каждый камень, я нырял в темные арки, больше похожие на щели в домах, я трогал пористую, рыхлую штукатурку и дверные молотки под ромбами зарешеченных крохотных окошек.
Улочка неожиданно нырнула под дом, а потом оборвалась. Я отшатнулся и еле удержался на скользком камне. Еще полшага – и я был бы в канале, невидимом из-под дома. Ни ограды, ни ступенек, а плеск воды теперь походил на смех сквозь прикрытый ладонью рот.
– Нет ничего проще, чем устроить в этом городе чью-то смерть, – сказали мне прямо над плечом, я обернулся, но увидел только спину, – разумеется, в темном плаще до пят, и, разумеется, незнакомец тут же исчез между темных арок. Мне и в голову не пришло бежать за ним вслед: скорее всего, мне послышалось. Я пожал плечами и снова превратился в шарик в узких желобах, и слонялся по городу до тех пор, пока не начал засыпать на ходу. До кровати я добрался глубокой ночью и провалился в сон разом, как в воду того самого канала.
Утро выдалось солнечным и ветреным, я проглотил положенный мне от отеля завтрак и поспешил в город. Мне не терпелось пройти тем же маршрутом – узнаю я черный обрыв улицы в канал или при свете дня он будет выглядеть совсем иначе? Или вовсе никогда не смогу снова оказаться меж тех же самых стен с низкими балками проходов через дворы? У меня была карта, но я довольно быстро понял, что она бесполезна – половина улиц и лазов на ней не значилась, пытаясь выйти к палаццо Контарини, я дважды описал большой круг, и когда оказался у моста Риальто в третий раз, сложил карту, убрал в рюкзак и пошел, куда поведут глаза, а им было куда повести.
В переулки, на Страда Нова, опять в переулки, вот между домами снова мелькнул мост Риальто – с перепугу я принял его за башню, он показался мне стоящим вертикально, будто крыло разводного моста. Какая-то церковь, снова переулки, крошечный двор… дальше было не пройти. Весь двор был залит водой, ровной зеркальной поверхностью, так что дома, окна и подворотни двоились в отражении, но верхние стояли неподвижно, а нижние, яркие, как витражи или акварели, подергивались и вздрагивали. Я подумал, что если пройти по воде через двор и нырнуть в черный зев между белыми колонами, то мое отражение, кривляясь и подмигивая, зайдет в зеркального близнеца – и пойдет себе путешествовать по другой, зеркальной Венеции, подвижной, как ртуть, яркой, как вещий сон.
Чем ближе я подходил к Соборной площади, тем больше становилось воды и медленнее двигался людской поток. Наконец в одном из переулков пришлось подняться на деревянные подмостья, которые всегда стоят наготове в Венеции, сложенные друг на друга, как пластиковые стулья в доме, где часто случаются внезапные гости. Свернув по ним за угол, я оказался прямо под часовой башней. Женщина-полицейский, вооруженная полосатым жезлом, отмеряла порции желающих пройти с площади и на площадь, как машины на перекрестке.
Я остановился, дожидаясь своей очереди. Вся площадь была залита водой, арки двоились, как карточная колода, кирпично-красный карандаш кампанилы пронзал небо, темно-бордовый отражения – уходил глубоко вниз. Солнце сияло на небе цвета июня, плясало бликами на воде. Столы и стулья кафе как ни в чем не бывало занимали привычные места, разве что скатерти были подвернуты. Я снял мокасины и носки, подвернул джинсы и спрыгнул в воду. В первый момент она обожгла холодом, а потом показалась довольно теплой. Кто-то заливисто свистнул мне вслед.
…Оказалось, что площадь Святого Марка во всем похожа на берег моря. У собора и башни вода стояла довольно высоко, зато вглубь, к аркам, становилось все мельче и теплее, в одном месте, ближе к «Флориану», плиты мостовой выгибались настоящей отмелью, и на эту отмель набегали крохотные волны прибоя. Чайки плескали крыльями по воде, эхо от этого плеска тихо расходилось по сотням арок. Я прошел всю площадь наискосок, но в тени башни стазу стало очень холодно, и я вернулся на освещенную сторону, к рядам столов и желтых стульев. Кофе здесь стоил пять евро за чашку, но за один только невозмутимый вид официанта по колено в воде – при фраке, перчатках и в высоченных резиновых сапогах, – можно было отдать все десять. У меня внутри рос огромный горячий шар, он расширялся с тем самым многократным плеском, который разносился отовсюду, и брань чаек звучала как часть всеобщего ритма.
Я допил кофе, снова перешел площадь, выбрался на ступени, обулся и продолжил кружение по городу, бессмысленный и восхитительный вальс на одного, под тихий плеск, под разноязыкий говор туристов, под золотое тепло сверху и сине-зеленый холод снизу, под скрип множества уключин, хлопки белья на веревках в узких переулках, под воркование голубей.
Что-то странное происходило со мной. Щеки горели, непривычные к такому солнцу посреди зимы. Я по-прежнему отчетливо видел город, до каждой трещины на штукатурке, но одновременно передо мной плясало марево, какое встает летом над разогретой дорогой – как если бы я смотрел одновременно сквозь воздух и через прозрачный слой зеленоватой воды. Слой становился все толще, щеки горели все сильнее, спина была уже совершенно мокрая под курткой. Мое отражение в зеленой воде было совершенно черным и бесформенным, как будто отражался не я, а давешний незнакомец в плаще до пят.
Где-то на краю сознания мелькнула мысль, что очень глупо было в феврале ходить по колено в воде, даже если это доставляет настолько острое удовольствие. Что сейчас нужно немедленно закинуть в себя каких-нибудь таблеток и напиться горячего. Но одновременно с этой мыслью ноги вынесли меня на край Гранд-канала, теплый южный ветер ударил во все тело, я на миг задохнулся, а потом нарочно задержал дыхание, продлевая ощущение. Ерунда. Я не болен, я же великолепно себя чувствую. Я вообще очень давно не чувствовал себя настолько великолепно. Может быть, никогда в жизни.
В отель я вернулся уже в сумерках, еле волоча ноги, и даже умудрился заснуть в вапоретто, хорошо, что моя станция была конечная. Чтобы зажечь в комнате свет, нужно было вставить в выключатель карточку-ключ, поэтому когда я вошел и закрыл за собой дверь, то не сразу понял, где нахожусь: на миг мне показалось, что я в узкой коробке одного из сотопортего – черном квадратном тоннеле, пробивающем первый этаж дома, с неизменным светлым окном в конце, и никогда не угадаешь, что там, в этом окне – двор, новая улица или канал. В моем номере это, конечно, было просто окно, выходящее на маленький балкончик, за окном стремительно густели сумерки, и светлым пятном оно могло показаться только в абсолютной тьме.
Я был счастлив, но совершенно без сил, глаза слипались, голова кружилась. Кое-как раздевшись – утром буду собирать вещи по всей комнате, – я втиснулся в холодный конверт постели, выдернул заправленное в матрас одеяло, свернул из него плотный кокон и заснул почти мгновенно.
Когда я открыл глаза, было еще темно. Меня познабливало, в горле поселилось с десяток рыболовных крючьев, я все-таки простыл. Я кое-как нашарил на столе карточку, вставил ее в прорезь и зажег свет. В углу стола на подносе имелись чайник, чашка и несколько видов заварки, я благословил администрацию отеля и напился горячего. Мне мгновенно полегчало, крючья разошлись, я забрался обратно в постель, еще поворочался и заснул снова. И на этот раз мне приснился сон, такой отчетливый и яркий, каких я никогда не видел, даже в глубоком детстве.
Мне снилось, что уже утро, ясное и солнечное, я иду в город, но не вслепую наугад, а точно зная, куда мне нужно и как туда попасть, я знаю лабиринт этих улиц, потому что я здесь родился и вырос. Меня окликают, здороваются, желают хорошего дня, я киваю и машу в ответ, ловкий, тощий, смуглый и веселый, как ветер накануне карнавала: вот-вот в моем распоряжении будут флаги, лодки, шлейфы и подолы огромных платьев, парики, шарфы, зонтики и бесконечный дождь конфетти. И карнавал, судя по всему, на подходе, потому что навстречу мне то и дело попадаются барышни, одетые вычурно и пышно, я хорошо их знаю, я остроумно шучу и грациозно кланяюсь, и барышни наперебой сообщают мне, как неплохо было бы познакомиться поближе, чтобы они могли поведать, какими птицами расшиты самые нижние юбки их платьев. Кто-то окликает меня по-английски, я перехожу на чужой язык, и в этот момент понимаю, что до сих пор говорил по-итальянски, но понятна мне любая речь, летящая над зеленой водой, и речь самой воды, и ее сверкающий плеск. Город готовится к карнавалу, на Сан-Марко сооружают сцену, тут же кто-то репетирует пародию на обручение дожа с морем, меня зовут смотреть, а потом и втаскивают в картонную золотую галеру, я размахиваю кольцом, целюсь им куда-то за площадь – доброшу, не доброшу? – и смеюсь вместе со всеми.
…Заснул я рано вечером, заболевающим, а проснулся поздним утром уже совсем больным. Глаза, нос и горло были воспалены, как при сильнейшей ангине, голова пылала, тело ныло и не желало никуда идти, и это был такой контраст с тем, что мне только что снилось, что можно было подумать, будто я все еще сплю.
Я решил, что глупо тратить время на болезнь: как-нибудь управлюсь. Сейчас в первой же аптеке куплю таблеток, наглотаюсь как следует, весь день буду пить, но ни за что не останусь в постели.
В фойе гостиницы я напился горячего молока, потом нашел аптеку, купил таблеток и заглотил сразу ударную дозу. На свежем воздухе мне стало легче, я встряхнулся и заново пошел бродить.
В этот день, то ли из-за сна, то ли из-за болезни, ноги несли меня как можно дальше от парадных кварталов, за мост Академии, на улицы и набережные Дорсодуро. К середине дня я уже вдоволь набродился по синим от теней переулкам и узким мостикам, замерз и проголодался. Может быть, в какой-то жизни я действительно родился и вырос среди этих улиц, потому что безошибочно свернул вдоль нужного мне канала и вышел почти на край лагуны, на залитую солнцем золотую набережную, где пахло жареной рыбой, кофе и свежей выпечкой. Я устроился за столиком прямо у нагретой солнцем стены, съел тарелку чего-то очень вкусного и хрустящего, обхватил обеими руками большущую чашку капучино и сонно смотрел на то, как входит в пролив огромный белый лайнер, слепой айсберг, ведомый крошечным катером-собачонкой.
Наверное, я пригрелся и задремал, потому что ничем другим я не могу объяснить то, что случилось потом.
…Мне приснилось, что меня вдруг стало очень много, настолько много, что мной можно было заполнить город. Отличная мысль, подумал я, почему бы на пойти гулять сразу везде. И я пошел.
Я чувствовал, как меня согревает солнце – первый поверхностный слой – и как тьма и холод лениво колышутся гораздо глубже, у самого дна, где вбиты колья. Пористая губка штукатурки впитывала меня и отдавала обратно, я был ее воздух и ее кровь. Черные решетки на окнах первых этажей оставляли привкус металла у меня во рту. Я дышал очень медленно, очень глубоко. Вдох – и в зеленое живое стекло погружаются мраморные ступени, барельефы под мостами, сваи множества причалов и сходней, а кое-где – и пороги. Выдох – они снова над водой, солнце мгновенно выбеливает их заново. Я лениво колыхался в пределах каналов, переливаясь маслянисто, и ночью размытые кляксы фонарей отражались во мне как в нефти или в крови.
И это было лучшее, что могло со мной произойти – я был ни жив ни мертв, но абсолютно, бесконечно свободен.
Видимо, я так и побрел тогда по набережной в полусне, потому что очнулся только у Сан-Марко, причем от холода и боли в горле. Действие таблеток кончилось, солнце валилось за Салюте, я не совсем понимал, где нахожусь и кто я такой. Мне хотелось продолжать этот сон, очень похожий на бред, но бесконечно прекрасный. Но моему телу было совершенно плевать на все бредни сознания. Оно хотело, нет, оно требовало, чтобы прошли боль, жар и тошнотворная слабость.
Я съел еще четыре таблетки, две – обезболивающего. Но минут сорок не мог двинуться с места, и слабость на этот раз была ни при чем: над лагуной разгорался закат такой невыносимой яркости, будто лилово-алый дракон собрался пожрать этот город или хотя бы спалить ему небо дотла. Я досидел до темноты, с удивлением отметил, насколько в Венеции тусклые фонари – во всех городах Европы на центральной площади можно свободно читать, не напрягаясь, а тут я едва мог разглядеть собственные руки, – и снова пошел по набережной в сторону порта.
В крохотном помещении – ни дать ни взять освещенная норка в сплошной кладке стены, вывеска гласила, что здесь продают мороженое, но на деле там продавали чуть ли не все на свете – я попросил горячего вина, но меня, видимо, неверно поняли и вручили целую бутылку, тут же при мне звонко открыли и пожелали очень хорошего вечера. А и ладно, напьюсь, решил я, хотя какое там напьюсь с бутылки легчайшего красного. Я шел по набережной, отпивая прямо из горлышка, набережная была почти черной, редкие фонари двоились над водой, простуда отступила, я был пьян, но совсем немного.
Время от времени сквозь плеск воды раздавался глухой одиночный залп – как если бы где-то очень далеко била пушка. Но звук доносился не издалека, а отовсюду разом – ба-бах! – десять секунд передышки и потом снова – ба-бах! Одновременно со звуком мои ноги, бредущие по набережной, чувствовали слабый, но внятный толчок. Сердце, понял вдруг я. Я слышу огромное водяное сердце, которое бьется снизу во все дома и все набережные.
В отель я вернулся, мало что соображая. Самым верным решением было бы как следует пропарить ноги, напиться горячего чаю, выпить еще таблетку и лечь спать. А я зачем-то вышагивал по номеру при свете тусклой настольной лампы, от двери до окна, четыре шага туда, четыре – обратно. Мне то казалось, что я бреду по улице, скользкой от ночного света, и фонари отражаются в мокрых плитах, а вода подступает к самому краю канала, то представлялся длинный лакированный бок гондолы, в черных перьях и золотых кистях, и неразличимая тень гондольера, молча везущего меня вдоль черных окон и дверных проемов.
Какая-то часть меня хорошо понимала, что я просто немного болен и немного пьян, но гораздо большая часть плыла в золотом мареве, как младенец в колыбели, желая только одного: чтобы это не кончалось никогда. Чтобы не различать, где граница между мной и лодкой, между глубиной и поверхностью, между водой и городом, между жизнью и смертью, чтобы никаких границ не было вообще никогда, чтобы золотой поток нес золотую галеру и золотое кольцо летело в воду, чтобы мы были одним целым навсегда, навсегда.
В очередной раз развернувшись к окну, я сначала замер, потом сделал шаг вперед и замер снова. За окном больше не было ночной тьмы и едва обозначенных в ней теней кипарисов – черные свечи, слегка вызолоченные фонарями снизу и сбоку. За стеклом была вода. Зеленоватая вода канала стояла за окном, как самый огромный аквариум в мире, верхний слой был светлее, дальше вода густела, темнела и превращалась в бездну. И в этой воде что-то шевелилось.
Я сделал еще шаг.
За окном колыхалось белое лицо, припадая к стеклу, прижимаясь так тесно, будто хотело вдавить его внутрь. Туча длинных черных волос колыхалась вокруг лица, как плащ или мантилья. Глаза цвета воды смотрели на меня, по ним рябью в ветреный день пробегали обрывки эмоций – гнев, боль, радость, снова гнев, снова радость. Пальцы выбивали неслышную дробь, перебирали раму, как паучьи лапы или как побеги фасоли. Я прижался к раме со своей стороны, я почти чувствовал запах воды – йода, соли и подгнивших водорослей. Сонная рыба тенью проплыла мимо окна – рука в воде смахнула ее, как муху с пирожного. Мы смотрели друг на друга, как отражения, как близнецы, как единое целое. Наконец лицо отхлынуло от стекла, тут же стало зеленым в толще воды и пропало. Я сделал шаг назад, сел на узкой постели, завернулся в одеяло и только полчаса спустя вспомнил о том, что могу согреть себе чаю.
Утром я проснулся совсем разбитым, зато без всяких потусторонних видений и кошмаров. Болезнь, при всех ее неприятностях, одновременно стала для меня стальным якорем, отделяющим бред от яви – нежеланным, неприятным, но надежным, как и полагается якорю. Мне оставалось провести в номере всего одну ночь, самолет улетал завтра около полудня, а это означало, что у меня есть еще один день в городе, и я был полон решимости прожить этот день как следует, а уж с завтра можно будет добраться до родного дивана и там разболеться по-настоящему. А до того я еще побуду ветром накануне карнавала, чего бы мне это ни стоило потом.
Утро выдалось пасмурным и зябким, к середине дня тучи немного разошлись, но теплее не стало. Передвигался я преимущественно от чашки капучино к пластиковому стаканчику глинтвейна и наоборот. У меня из головы не шло ночное видение. Когда я ночью напился чаю и согрелся, я снова взглянул в окно и снова увидел там то же лицо – собственное размытое отражение, такое яркое в черном стекле, что казалось, будто кто-то заглядывает в комнату. У того, в воде, тоже было мое лицо, я это хорошо помнил, разве что черты были немного ярче и мягче, чем у моего привычного отражения.
Самое странное, что ночной морок больше меня совсем не пугал. В конце концов здесь все так – часть над поверхностью воды, часть – под водой. Все здания двоятся в отражениях, почему бы не двоиться и людям, которые здесь живут, даже если живут всего три дня? Если бы я здесь родился, думал я, меня непременно было бы двое: один я носился бы по улицам загорелым вихрем, а второй – плыл, как рыба на глубине, растворенный в стылой воде.
Я так увлекся этой идеей, что почти не замечал города вокруг. Между тем совсем развиднелось, из-под туч показалось солнце, вызолотило купола собора Сан-Марко, зажгло их невыносимым глазу заревом, но я повернулся спиной к алому и золотому и побрел, глядя в плиты, через синюю тень, к арке Наполеона. Уезжать не хотелось. Уезжать не хотелось просто до слез.
– Attento! – раздалось у меня над самым ухом, а потом на меня полетело что-то вроде золотой оглобли, я инстинктивно выбросил руки перед собой и поймал это что-то, скользящее по наклонной прямо на меня. Это действительно был вызолоченный шест, вернее, огромное весло, длинное, толще моей руки. Если бы я его не перехватил, получил бы лопастью прямо в нос.
Я поднял глаза. Передо мной был остов высокой сцены, рабочие возились с драпировками, обтягивая ее по периметру. На сцене, чуть накренясь, возвышалась золотая галера, бутафорская, но такая внушительная, как будто ее в самом деле собирались спускать на воду. К ее бортам как раз крепили весла. Видимо, одно соскочило, вырвалось из рук декораторов и поехало вниз, как санки с ледяной горки.
Мне снова что-то крикнули – длинную и очень эмоциональную фразу по-итальянски, а я стоял, обнимая весло, и только мотал головой.
– Инглиш? – с надеждой спросили сверху. Тут я опомнился и заверил, что да, говорю по-английски, но по-итальянски не понимаю ни слова.
– Парень, ты в порядке? – спросили меня очень озабоченно.
– В полном, – сказал я. – А что это будет?
На сцене засмеялись. Один из рабочих спрыгнул вниз, второй перехватил тот конец весла, который еще торчал над сценой.
– Спектакль, – сказал тот, что спрыгнул. – Венчание с морем, потом публичная казнь, потом немножко Гольдони, в общем, все как обычно бывает в нашей Серениссиме. Весло-то подашь или ты теперь с ним сроднился?
Я пожал плечами, приподнял толстенную деревяшку и дождался, когда тот конец, что на сцене, ухватят поудобнее и потянут на себя. Весло втащили наверх, понесли к декорации, замахали и закричали тем, кто был внутри. Парень, который спрыгнул мне навстречу, ловко подтянулся на краю сцены, забрался на нее и вдруг обернулся на меня.
– Ты залезаешь или как?
– А можно?
У меня, видимо, был очень дурацкий и растерянный вид, потому что парень просто согнулся от хохота, упираясь ладонями в колени и тряся головой.
– «Можно»! Мадонна! Вот чудак, мы же тебя едва не зашибли! Я чуть в штаны не наделал со страху – все увидел, и суд, и тюрьму, и родную маму при смерти от горя. Давай я тебе хотя бы горячего кофе налью.
Я кивнул и вцепился в протянутую руку.
Нина Хеймец
Смещение
Ничего не обошлось. Пока спускались с крыши в подъезд, пока мчались вниз по лестнице, перескакивая через ступеньки, отталкиваясь ладонями от стен, холодных и влажных от вечерней росы, была надежда – три этажа, бывает и выше, бывает еще и не так, откуда только не падают люди, и ничего, ушибы, переломы, сотрясение мозга, да все что угодно. С трудом справляясь с дрожью в руках и коленях, делали Заку массаж сердца, старались задержать в нем жизнь, сдавить ее ладонями, нащупать, не пустить – словно огромное, запутавшееся в одежде насекомое. Потом появилась машина скорой помощи, всполохи перетряхивали небо, подняли над домами пульсирующий красный купол, но Зака уже не было.
Свидетели сходились в показаниях. Следователь, пожилой полный человек с усталым лицом, зачитывал их Гаю одно за другим, ровно пять документов. Пока читал, несколько раз поправлял очки, и Гай успевал заметить на его переносице узкую зеленую полоску – след от металлической оправы. Потом солнце светило прямо в окно, слепило глаза. Черты человека перед ним постепенно исчезли, остался контур на фоне сияющего стекла. «Можете идти», – сказал следователь.
В воздухе стоял песок. Марево подступало к перилам крыши, скрывая от них другие дома и улицы. Вечернее небо казалось почти оранжевым – словно они находились внутри гигантского апельсина. Казалось, еще немного, еще несколько вдохов и выходов, и воздух кончится. Теплое облако медленно заполнит их легкие. И тогда Гай разбежался и прыгнул на перила. «Здесь ветер!» – крикнул он. То, о чем еще не знали на крыше, уже ощущалось здесь, всего лишь полутора метрами выше. Что-то менялось вдали, над морем, поднималось над невидимым им горизонтом, приближалось, касалось его лица и волос. Зак подтянулся на перилах, встал на них, балансируя. «Слезайте! – кричали им, – возвращайтесь!»
– Тут классно! – крикнул Гай, – правда, Зак?
Что было раньше, ветер или Зак? В протоколах все записано, заверено. В памяти полицейского компьютера тот вечер – вереница нулей и единиц, их порядок не будет нарушен. Ради этого в комнате с кодовым замком на невзрачной двери всегда немного прохладно – круглый год работают кондиционеры, обеспечивая оптимальный температурный режим; на панелях управления круглосуточно горят маленькие разноцветные лампочки. Гай возвращается к тем секундам раз за разом, восстанавливает события. Он помнит, что все произошло немного иначе, но все менее в этом уверен.
Он смеется, приплясывая на перилах. Зак стоит рядом, его руки вытянуты в стороны. Кажется, что все вокруг запаяно невесомым полупрозрачным пластиком. С крыши им кричат, зовут вернуться. Гай оборачивается к Заку, но его нет. И тогда Гай чувствует, что воздух пришел в движение.
Когда исчезает человек, ветер врывается в создавшуюся брешь. Он дует с такой силой, что там, на оборванных краях этих бреши, происходит смещение, нестыковка – детали событий перемешиваются – машину заносит на дороге на долю секунды после того, как был сбит пешеход; все еще живы, а случайный выстрел уже был слышан. Те, кто это заметил, часто не помнят об этом.
Зак улыбается ему. Было это или нет? За ветром можно наблюдать – пока хватит зрения. Мчатся облака, обнажая небо с прозрачными звездами. Брешь не затянута, холодный воздух проникает все глубже. Смещение начинается с мелких предметов; в шкафу обнаруживается прежде не виденная чашка (видимо, забыл кто-то из гостей); на лестнице ты натыкаешься на оставленные кем-то книги; с шахматной доски в гостиной одна за другой куда-то исчезают фигуры, и приходится заменять их чем попало – пуговицами, севшими батарейками, клубками разноцветных ниток, хрустальной рюмкой с отколовшейся ножкой, камешками, нашедшимися в карманах куртки. Потом меняются соседи, потом вокруг тебя оказываются другие дома, другие улицы.
Дует ветер, и ты подставляешь ему лицо.
Нина Хеймец
Жизнь и смерть снеговика Виктора
Касаются гладкие и теплые. Касаются шершавые. Сжимают, хлопают, катят, ставят, хлопают. Касаются.
– …ши, ну и уши. Из апельсиновых корок. Игаль, ну ты даешь! Ты когда-нибудь видел снеговика с такими-то ушами?
Смеются. Что-то ухает и, на дне этого звука, другой – скрип. Шаги? Да, это и есть шаги. Тонкий свист, переплетение с другим свистом. Птицы. Низкий звук, будто внутри себя разрывается. Мотоцикл. Звонки, сирена, шаги, говорят. «Да, я в центре. Нет, автобусы не ходят. У нас же снег! Снег!». «Слишком сильное лекарство». «Мы увидимся?». «Надела шапку, а она – будто на другую голову».
– Глаза ему вот из этих камешков сделаем. Смотри.
Два пятна проступают на белесом фоне. Сначала почти незаметно, а потом – красное, синее. Потом – руки, лица. Наклоняются ко мне. Смотрят.
– А это будет рот.
…Держит веточку. Ломает ее на кусочки, касается меня, надавливает пальцами.
– И нос!
Достает из кармана куртки желтый кружок. На нем буквы, я различаю надпись: Fanta.
Пахнет мокрым асфальтом, нагретым мазутом, ванилью – из кондитерской слева от меня.
Отступают от меня на шаг, разглядывают, хохочут.
– Игаль, Рон, куда вы пропали? Пойдемте домой!
Теперь вижу перекресток. Снова идет снег. Прохожие кутаются в шарфы. Улицы, небо, их одежда – все становится белым. Сквозь белое медленно скользит светящийся трамвай.
Смотрю на окна, на опустевшую улицу. Далеко впереди, над крышами, серая птица борется с потоком ветра. Снежинки падают мне на глаза. Дом напротив начинается с четвертого этажа. Прохожий машет рукой, делает шаг навстречу кому-то и исчезает в непрозрачном.
Потом снег закрывает мне лицо. Наступает ночь. Очень светлая. Снеговикам веки не полагаются, но мне повезло.
Синева отовсюду. Линии сходятся под новым углом. Дома наклонились, касаются друг друга. Рельсы трамвая уходят вверх. По моей голове текут капли воды. «Мама, смотри, снеговик улыбается!». Веточки рта тоже, получается, сместились. Глаза просохли на солнце, все видно очень четко. Угол продолжает меняться. Дома срослись крышами, как сиамские близнецы. Человек в плаще с оторванными пуговицами оборачивается на звук своего имени, но за ним – никого нет. Бродячая собака проходит сквозь стеклянную дверь кондитерской и стоит, оглядываясь.
Капли стекают с головы на землю. В момент, когда я слышу визг тормозов, я вижу, как блестящий бок автомобиля огибает закутанную в платок женщину, ее не касаясь. Вздох ужаса в толпе на остановке достанется подростку, взлетающему на маленьком акробатическом велосипеде в самое небо и исчезающему за горизонтом.
Солнце приближается, заполняет все собой. Я вижу его, и вижу улицу, которая потом. Раннее утро. На перекрестке безлюдно. Я замечаю на асфальте два черных камешка, рядом – желтая крышка от фанты и несколько веточек, по бокам – две набухшие от воды апельсиновые корки. В этих широтах снег тает так быстро, что кроме него ничего не успевает исчезнуть. Я знаю, что именно в это мгновенье я могу увидеть все, все линии, которые были мне недоступны, все события, которые уже произошли и произойдут потом – все они случаются сейчас, перед моими глазами.
Я смотрю на желтую крышку. Через час ее подберет сумасшедшая старуха, местная достопримечательность. Старуха носит огромную соломенную шляпу, украшенную гирляндами из лопнувших воздушных шариков, и шлепанцы, как у Маленького Мука, которые ей, по доброте душевной, подарил на базаре один торговец, родом из Исфахана. Перед собой она катит тележку – фанерный ящик на каркасе от детской коляски, украшенную наклейками, птичьими перьями и такими вот пластмассовыми крышками самых разных цветов. Старуха заметит желтую кругляшку, поднимет ее, спрячет в рукаве, и покатит свою тележку дальше, вдоль рельсов.
Солнце касается меня.
Мария Станкевич
Как жаль, что вас не было с нами
Жаль, что вас не было с нами, когда мы бежали. Земля горела у нас под ногами, нам было страшно и смешно, мы оставили кучу всего, включая лекарства, цветочные горшки и архивы в коробках из-под обуви (что-то с ними теперь? сожгли, вернули родственникам, раздали вам на память?). Зато мы успели прихватить Леонтьева и собак. А вы отказались бежать с нами. Предпочли неласковых сестер, серые простыни, серую кашу на ужин, спокойствие.
Так жаль, что вы испугались.
В ту ночь он умер, Леонтьев. В нашем возрасте это вовсе и не странно, к тому же он был противный, постоянно ныл и жаловался и носил грязный полосатый халат. Кто бы мог грустить о нем? Но все переполошились, как куры, к которым залезла лиса. Впрочем, так-то оно все и было. Смерть-лиса залезла и съела самую гадкую курицу. У кого-то поднялось давление, кому-то стало плохо с сердцем, кому-то срочно понадобился ингалятор… Сестры бегали из комнаты в комнату, раздавая целительные пилюли и резкие советы успокоиться и лечь спать. Мы легли и решили, что ждать больше нельзя, и воспользовались суматохой.
…Жаль, что вас не было с нами, когда мы угоняли серебристый бусик. Мы заприметили его давно, он стоял напротив наших окон уже несколько месяцев и мы расчетливо надеялись, что его еще долго не хватятся. Нин говорила, что завести такую машину ничего не стоит даже без ключа. И завела, когда пришло время. Канистра бензина у нас была припасена еще с лета.
Леонтьева мы взяли с собой, его очень удачно оставили на каталке прямо у входа. А каталка очень удачно вошла в заднюю часть бусика; мы закрепили ее жгутами из разорванной простыни, чтобы не болтало. Занятно, но Леонтьев оказался гораздо сговорчивее и вас, и самого себя, каким он был до того, как помер.
Жаль, вы не видели, с какой тоской смотрели нам вслед прикормленные сестрами дворняги. И с какой радостью эти две бестолковые твари ломились в бусик, когда Нин сказала «мы забираем их с собой», и мы забрали их с собой. Бо пытался протестовать, не очень-то он любит собак. Но нас было четверо против одного (Леонтьев не вмешивался) и ему пришлось уступить. За это мы поклялись, что собаки даже не притронутся к его вещам.
Жаль, что вас не было с нами, когда мы успокаивали на море свои подпаленные побегом нервы. Ноябрьское море холодное, лезть в него годится разве что Леонтьеву, ему все равно. Но нам и так было хорошо, только Бо несколько раз изливал желчь по поводу неидеально выбранного места. Ему, видите ли, было неудобно ходить по каменным пляжам со своим пижонским костылем, а крики чаек фонили в слуховом аппарате. Мы отняли у него слуховой аппарат и пригрозили отобрать костыль, после чего он значительно подобрел. Даже погладил одну из собак, ту, которая была почище.
Каждый божий день, хихикая, как подростки, мы покупали бутылку рома в маленьком магазинчике на второй линии. И ни разу не смогли ее не то что выпить – открыть. Мы разбивали бутылки о волнорез, неудачно поставив сумку, забывали на прилавке с гранатами, одну и вовсе отдали какому-то унылому бродяге. Надеемся, она его немного развеселила. Йо-хо-хо, мы были самые бездарные пираты на всем белом свете! Йо-хо-хо, но зато мы не были мертвецами. Даже Леонтьев, даже Леонтьев.
Жаль, что вас не было с нами, когда сломался бусик. К счастью, это случилось, когда мы только отъехали от города, где есть автосервисы и вежливые мальчики с тросами. Один из них, рыженький как лиса, оттащил бусик в гараж и заломил такую цену за ремонт, что у Нин потекли слезы из глаз, а Бо разразился страшными ругательствами. Мы не испытывали недостатка в деньгах, мы успели немного подкопить, а в пути были достаточно экономны. Но это было просто нечестно: требовать столько за устранение маленькой неисправности.
Как жаль, что вы не принимали участие в ограблении автосервиса вместе с нами. Это было очень весело! И машину они нам отлично перекрасили.
Жаль, что вас не было с нами, когда наш красный бусик с размаху въехал в большой рождественский туман. В тумане все становится другим, неожиданным, почти красивым, как в сказках, которые мы когда-то рассказывали нашим детям. Мы пытались им звонить после побега, чтобы сказать, что с нами все хорошо и можно не волноваться. Дочери Бо кричали ему, чтобы он прекратил портить им жизнь и вернулся на место. Нинин сын оказался вне доступа, а с невесткой она никогда не могла найти общий язык, поэтому даже и набирать ее не стала. Мне сообщать о своем благополучии было некому, а номера родственников Леонтьева мы не знали.
Как же жаль, что вы не заблудились там вместе с нами. Очарованные туманом, мы потеряли направление к бусику, потеряли собак и чуть-чуть не потеряли Леонтьева. Мы уже были готовы звать на помощь, но Бо, полковник, великий герой и гений ориентирования, проложил наш путь и нашел наш бусик. Собаки уже ждали нас там. Жаль, вы не почувствовали, как вам могут быть рады после долгого отсутствия.
Жаль, что вас не было с нами, когда мы лезли в гору, чтобы посмотреть на звезды. Гора была невысока, но идти было тяжело, в какой-то момент нам даже пришлось спрятать Леонтьева в кустах и продолжать наш путь без него. Мы с Нин нашли палки и шли вверх, опираясь на них, а у Бо был его костыль. Мы подбадривали друг друга бородатыми шутками и щетинистыми колкостями и отдыхали каждые десять минут. Когда мы дошли, то почти час не могли отдышаться. В ту ночь мы сильно замерзли и много раз поминали невыпитый у моря ром, сейчас он бы здорово нам пригодился. Йо-хо-хо, бестолковые пираты.
Как жаль, что вы не видели зимних звезд над горой.
Жаль, что вас не было с нами, когда мы ввязались в драку. Это была эпическая битва! Как был прекрасен полковник Бо, разящий врагов костылем. А как умело Нин орудовала своей красной сумкой, отражая атаки нападавших. Ее всегда строгий пучок развалился, глаза пылали и щеки налились румянцем. Никто никогда не видел такую Нин! А как яростно сражались наши собаки, бестолковые мелкие шавки, не укусившие в своей жизни даже собственной ноги, чтобы достать оттуда блоху. Они вгрызались в обидчиков, и укусы их были подобны укусам скорпиона, а рычание отпугнуло бы и тигра. Мне оставалось только успокаивать двух напуганных девушек, которые не захотели проводить вечер с подбитыми нами недоумками.
Жаль, вы не заметили, какими глазами смотрели потом они на нашего великолепного Бо!
Потом нам требовалась медицинская помощь. У Бо онемела рука и отказывалась держать костыль не то что в боевой, а даже в самой мирной, требующейся для перемещения в пространстве, позиции. У Нин прыгнул сахар, у меня подскочило давление. Собаки тяжело дышали и еле слышно поскуливали на дне бусика, им тоже досталось, нашим храбрым дворняжкам.
Мы не сдались и не отправились к врачам, обошлись автомобильной аптечкой и бутылочкой дешевого коньяка из ближайшего магазина. Это был лучший вечер в нашей жизни. Жаль, что вы не могли разделить наш триумф.
Жаль, что вас не было с нами, когда умер Бо. Нин тогда немного испугалась и хотела пойти в полицию. Но мне удалось уговорить ее, что мы должны справиться сами. Это заняло много времени, но мы похоронили Бо в мерзлой земле, решив, что одного Леонтьева нам в машине хватит. Мы даже нашли большой камень и написали на нем полное имя Бо, но потом, представив, как бы он взбеленился, увидев это «Борис Аркадьевич Зайчик», замазали все к чертовой матери и оставили просто «Бо».
Жаль, вас не было с нами. Теперь мы уже и не найдем место, где лежит наш Бо, полковник, ворчун и верный друг. Собаки, которым было наплевать на Леонтьева, скулили над его могилой…
Немного подумав и отдохнув, мы закопали и Леонтьева. После столь долгого путешествия он был уже не в лучшей форме. Каталку мы бросили там же, а коньяк допили только в мотеле, иначе Нин наотрез отказывалась садиться за руль.
Жаль, что вас не было с нами, когда мы поехали дальше. Когда ночевали в мотелях, хостелах и прямо в бусике, потому что далеко не каждый хозяин пустит в свои номера двух бестолковых и не очень-то чистых дворняг. А мы не готовы были оставить наших собак в одиночестве даже на одну ночь. Вас не было с нами, когда мы менялись за рулем через каждые два часа и останавливались у каждого столба, который нам хотелось разглядеть поближе, слонялись по музеям и подворотням, мерзли на зимнем ветру и согревались слабым кофе из бумажных стаканчиков, отдыхали на лавочках и пересиживали приступы на бордюрах, медленно взбирались на лестницы и мосты, чтобы постояв наверху ровно столько, сколько нужно перевести дух и успокоить дрожащие ноги, начинать спускаться обратно, швыряли камни в море и озера, уговаривали милых полицейских простить нам неправильную парковку и отсутствие документов на машину, воровали шоколадки в супермаркетах – просто так, на интерес. Мы с Нин всегда были очень правильными, а теперь нам смертельно надоело.
Вас не было с нами, когда со смерти Бо прошло сорок дней и мы наконец-то дали волю слезам. Мы сидели в чужом неуютном дворе и плакали, обнявшись. К нам подходили какие-то славные молодые люди и пытались нас утешить. Им удалось, мы провели ночь в незнакомой квартире, слушали странные песни, каких не было в нашей юности, и впервые попробовали марихуану. Утром мы с Нин поклялись, что никогда не расскажем об этом Бо. Ни о слезах, ни о косяке.
Как жаль, что вы пока еще не знаете, сколько прекрасных людей есть вокруг.
Жаль, что вас нет с нами сейчас. Мы сидим в кафе на окраине города, из которого сбежали в прошлом ноябре, всего-то четыре месяца назад. На столе стоит большой френч-пресс с наикрепчайшим кофе (у меня повышенное давление), много маленьких сладких пирожных (у Нин диабет), огромный сендвич с солеными огурчиками и острым соусом (Бо уже ничего не страшно) и большая тарелка с отвратительной на вид кашей (Леонтьев и после смерти остался довольно занудным). Собакам милейшая официантка принесла целую миску мясных обрезков и под ногами у нас довольно шумно и грязно.
Неделю назад мы рискнули и отправили вам послание. Бессмысленную нелепую миленькую открыточку. Сестры ни черта не поймут, но кто-нибудь из вас, кто-то, кто дожил до этого марта на серых простынях, обязательно сообразит. На открытке нет обратного адреса, зато есть точное время, когда наш красный бусик встанет прямо напротив окон вашего чертова дома… И если кто-то из вас так же жалеет, как и мы, что его не было с нами, мы готовы взять его с собой.
Мария Станкевич
Полли, что приходит холодным утром
– Но Полли, что приходит холодным утром и пахнет мятой, отвечает только на один вопрос…
Люська бубнила в сторону окна, еле слышно, так что приходилось сильно напрягать слух и злиться на посторонние шумы. Посторонних шумов в машине завались, но историю про Полли я услышала почти всю.
У моей племяшки здоровские фантазии. Сказки, которые она рассказывает, сначала пугали нас, потом мы к ним привыкли и просто слушали, стараясь не мешать. Даже лишних вопросов не задавали. Люське, кстати, все равно: ей главное, чтобы рядом был хоть кто-то, обладающий ушами, а уж слышит он чего-нибудь или нет, понимает или так – если что, сам себе виноват будет потом. Людмила Владимировна два раз не повторяет.
– Умереть – не встать, – сказал Володька с переднего сиденья. Володька – муж моей систер Елизаветы и Люськин отец. Мы только что забрали Люську из школы, сейчас заберем Елизавету с работы и поедем к ним домой есть куриный суп и что там еще найдется в их большом семейном холодильнике.
…Той зимой мне как-то не очень хотелось жить. Все шло наперекосяк, все было не так, не то, не затем, бессмысленно и пусто. Тело предавало меня на каждом шагу, обожаемая и лелеемая годами работа перестала приносить удовольствие и даже мужчины, последняя отрада, любили меня совсем не так, как мне того хотелось. Я в ответ не любила их вовсе.
Только драгоценный систер Елизавета и ее маленькая семья держали меня на плаву. Я проводила у них каждый второй вечер, и лишь остатки такта не давали мне переселиться к ним насовсем. А как было бы хорошо: Люськины сказки, Володькина еда, Елизаветина забота… Систер младше меня на два года, но маму дает даже лучше, чем наша с ней родная мать.
– Мара, ешь, – строго говорит она мне и я с радостью окунаюсь в горячий суп или даже какую-нибудь экспериментальную кашу, в доме у Елизаветы я готова на все, лишь бы не выставили меня в февральскую мглу моей тоски. И так неделя за неделей, той зимой я не чувствовала хода времени, а только терпеливо ждала, когда оно закончится совсем.
– Мара! Мара, слушай, такое дело!.. – Володька говорил очень быстро, и это само по себе было удивительно. Спокойный как танк, временами даже слегка заторможенный в противовес нам с Елизаветой, он никогда не захлебывался словами, не частил и не вывинчивал свой глуховатый голос до таких звенящих частот. – Мара, ты помнишь сказку про Полли? Про Полли, что приходит холодным утром?
Конечно, я помнила сказку про Полли. Я вообще помню все Люськины сказки, и регулярно клянусь, что когда-нибудь соберусь с силами, запру племяшку в чулан и не выпущу, пока она заново не расскажет их на диктофон. Но, конечно, никогда этого не сделаю.
– Короче, Мара, это все сложно объяснить словами. Я лучше сейчас тебе на почту кое-что скину, а ты почитай. Потом наберешь, – Володькин голос звенел в моей голове уже почти невыносимо и я даже почувствовала облегчение, когда телефон отключился.
Но тут же засвистел снова – принятым сообщением. Хороший гаджет, не даст остаться без информации, даже если ты не уверен, что она тебе нужна.
В письме было несколько ссылок. Все сайты, на которые они вели, создавались теми типами, которые проводят дни и ночи, по сотому кругу объясняя, каким именно образом состоится конец света и что все-таки убило группу Дятлова – инопланетяне или Сорни-Най (версии с лавиной или обычным, человеческим, убийством такие даже и не рассматривают, как недостаточно правдоподобные). Чисто клуб любителей телеканала РЕН-ТВ… но вот где тот телеканал, а где мы с Володькой, люди, которых у телевизора не застанешь даже в самом плохом состоянии.
«Полли, что приходит холодным утром, – говорилось на одной из страниц, – для всех выглядит одинаково, пахнет мятой, говорит голосом нежным, смотрит ласково, встреча с ней обещает исцеление от страданий». Обещает, ага. Не факт, что исцелит, но обещает.
«Полли, что приходит холодным утром, – вещал другой любитель страшных сказок на ночь, – никогда не просит за исполнение желания больше, чем вы можете дать. Но вы должны дать ей ровно то, что можете – не больше и не меньше».
«Полли, что приходит холодным утром, можно задать только один вопрос. Поэтому убедитесь, что вы хорошо подумали, прежде чем спросить ее о чем-либо…»
«Полли, что приходит холодным утром, приносит с собой трепет и ужас, и прокляты будут те, кто осмелится…»
Последнюю ссылку я закрыла, даже не дочитав. Трепет и ужас, глядите. От Полли, что приходит холодным утром, пахнет мятой и выполняет желания. От Полли, которую придумала моя племянница.
Кстати, почему именно Полли? Если бы это была только Люськина история, я бы и не удивлялась, ей сейчас нравятся «не наши» имена, так что Полли, Агаты и Терезы появляются в каждом первом ее повествовании. Или, допустим, Полли была бы духом с британских островов, но так нет же. Все источники сходились во мнении, что она появляется где-то в Прикамье или Приуралье, в общем, где-то там, где таких имен не бывает в принципе.
– Ну хорошо, – я перезвонила Володьке сразу же, как ознакомилась с этим безыскусным трешем от лучших дятловедов страны. – Ну, допустим, есть такая городская легенда, Люська где-то ее услышала и пересказала нам… Где повод для паники?
Я врала и сама слышала это. Во-первых, где сайты, а где Люська, которая к компьютеру подходит только домашку сделать и музыку вконтакте послушать. Во-вторых, нет такой силы, которая бы заставила Люську рассказывать чужие истории – она даже в школе за пересказы получает одновременно две оценки: двойку за безответственное отношение к предмету и пятерку за богатое воображение. В-третьих, если смотреть по whois (а я посмотрела), сайты были созданы примерно через неделю после того, как племяшка рассказала нам о Полли. Беглый пробег по гуглю, как нашему, так и англоязычному, не принес никакой более ранней информации.
– Я спросил у Люськи, где она взяла эту историю, – Володькин голос немного замедлился, но все равно был неуютно возбужден.
– Где, где… сама придумала, – ворчу я, перебивая.
– Ну, да… Ты понимаешь что-нибудь?