Натренированный на победу боец Терехов Александр
– Точно так. Тут отца родного не узнаешь. – Повариху выпихивал вон. – Он – не женский врач!
Та голосила:
– Тогда в город отпустите!
Свиридов снаружи кричал:
– Почему пошабашили? Да он – са-ни-тар-ный врач. Санврач! Это хуже, чем ветеринар. Не лечит, а травит. Бригадиры, ну приструните вы народ, человек с Москвы ехал… Стыдно!
И вернулся, не один – с близорукой дамой: шляпа-шорты.
– Прошу. Мой зам по… Прилично не выговорю.
– По археологии.
– По ней! Нездоровая обстановка на раскопках, товарищ врач. Некачественная вода произвела постоянный понос, то бишь выделение жидкого кишечного содержимого. Народ совсем не терпит, выделяет содержимое где попало. В тридцать три струи. Не считая мелких. Негде сесть. Объект режимный. Для пресечения самовольного покидания ввел комендантский час. А не можем соблюсти! Бегают выделять. Разрешил стрелять холостыми для начала, а народ не устрашишь – лазят перебежками, ползком. К сознанию стучался: как же, говорю, космонавты полтора года и больше крепятся? И ничего нам на головы не летит. А вы две недели не осилите? Слушай, глянь пока, что у меня вот тут-то во в боку прищемляет, когда рукой замахиваю, – Свиридов задрал рубаху. – Елена Федоровна, вы уж за мной.
– Я правда не лекарь. Я только убиваю.
– Да? Нет, без балды? Жал-ка. Побегли осмотрим тогда сокровища. Накопали мы кучу реликвий. Елена Федоровна!
– А!
– Не пугайтесь, я это, Свиридов. Дремется? Ляжьте сосните. В смысле – бай. Ну, кровать, отдых, подушка. Понятно?
– Очень понимаю.
Палатки занимали гладкую площадку, за ней берега провала раздавались просторней, глубже. Народу рылось – тьма; гнулись и разгибались кругом. Копали уступами, ступенями – ямища раскопа походила на цирк. На донном пятачке торчала железная дура и запятнанный соляркой движок на колесах.
– Бур, – причмокнул Свиридов. – Экскаватор не затянуть, а я промыслил…
– Че ж вы такое место неудобное выбрали?
– На людей я зря, люди – ангельские. Пара кандидатов, студенты-историки, а так – с птицефабрики. Все руками, и бережно. Древности хрупкие, лопаткой ширнешь и – утеряны. А находки всякий день. Да какие! Вон плакат, что нашли за сегодня. Кандидаты вечером про каждый горшок прямо сказку читают, а кончим, народ по хатам деткам знания понесет. Народный университет. Думают, в поле коммунисты город построили. Нет же – сыскались корни. Пока не объявляй. – Он схватил мое плечо. – На всю державу прозвеним. На мир! Трое немцев раскопали город один и слышны. Но что их три против двухсот пятидесяти двух русского народа и караульной роты с приданными пулеметами?! Хочешь, тебе шепну? Мы здесь не один город раскопали. Мы – все раскопали. Ты понял? Слазий, я тут сбегаю, семь секунд. Измуздыкал меня – содержание жидкого…
И шариком ускакал; по деревянным лестницам, с уступа на уступ, я спустился на дно, работники мешкали и оборачивались.
Солнце сочилось ровно над маковкой. И ни с какого боку дно круглое, вроде ведерного, не берегла тень, но от плотно-сырой глины сквозило погребной прохладой. За буром даже стояла лужа стеклянно ровной и пустой воды шириной в самосвальный кузов – студеная; я смочил пальцы и не углядел ключа, выталкивавшего бы наружу водяные бугры и пузырики, – нету, словно дождем набузовало по пояс; я почуял неприятность. Как и не уезжал. Один, а толком не шелохнешься – прижало, пасть провала набита небом, не продыхнуть, его не держат шершавые склоны, разинутые старческими деснами, тяжко стиснутый нажим прет вниз, где втыкают-просеивают лопаты, разгоняя напор по резьбе уступов, и все врезается в бур, меня, гладкую лужу, все смотрят – я докарабкался наверх.
Археолог Елена Федоровна следить за мной бросила, постелила на верхнем уступе тряпку и протянулась загорать, укрыв шляпой очки.
Свиридов перенял меня на второй же лестнице и увлек пройтись.
– Драгоценность в чем? Русский города строил нерадиво. На кой строить, ежели завтра наедут, пожгут либо переселют? Оттого всегда строились на голом, в поле. И страна расползлась, потерялась, родина вышла неявственной. Присовокупите хилую русскую память: никто ж не помнит, кто отцы. Посему безверие, непризнание переселения душ. А вы?
– Не верю.
– Отсюда вам гиблемость. Все разметали: дом тут, двор там, отхожее место – у соседа в малине: скифы, Киев, Владимир, Москва и дальше. А мы Россию выручим! Мы живую воду нашли. Тут, – Свиридов ткнул перстом наземь, – оказалось, здесь русские жили всегда! Вечный город. Рим! Только еще лучше. Светлояр – единственный неподвижный город. Мы – ей-богу! – нашли всю историю по векам. От неолита. Ступени – по векам, один на одном.
– Как гробы.
– Вам невдогад, – всплеснул руками прапорщик. – Как широко объявим и город завиднется – Россия не сможет бечь. Бегство наше нутряное пресечется. Начнем строиться! Россия остановится. Все равно что жениться. Блудить начали с Дона, исток Дона нас и возвратит. Президент понимает, я уверен, приезжает объявить. Дело не в валюте на местное благоденствие, конец яремщине! Мы вернем, воскресим ее…
– Слушьте… Но как вас звать?
– Прапорщик Свиридов.
– Да не, имя-отчество.
– Мое-я? – Прапорщик сморгнул и потрогал на рубахе карман. – Елена Федоровна. Тьфу ты, отставить! Евгений Федорович! Короче, Федька, чего нам фуфыриться.
– Федор… – Я поозирался: землекопы сели в стороне курнуть по очереди. – Слушьте, мне Иван Трофимыч все рассказывал.
– Все?
– Что вы копаете понарошку. На самом деле – нет ничего.
– Как? Дак… Откуда ж?
– Передо мной-то че выкобеливаться?! Откуда-то возите.
– Возим?!– взвизгнул Свиридов, лапнув ладонями щеки. – Трофимыч рехнулся! Дохлятинская жаба. И вы? Как же? Н-ну, вот… Вот эти люди! Гляди! Вон они копали. И ты можешь им? Ты хочешь сказать, я – их… – Он расталкивал обветренных землекопов, мужики расступались и сплевывали, отскребали лопаты одна об одну, бабы приседали на брошенные рукавицы, заглядывая снизу на меня, насупливая выгоревшие брови.
– Разувай глаза! Ладно, вниз не сунемся, неолит, вон черный, культурный слой. Керамику обнаружили, черепки, вот такой костяной кинжал. Три шурфа били. Кто отличился? Прохоров, ты?
– Я. Целый день лопатили, и пусто, – отозвался носатый мужик.
– Потом?
– Потом: слышу – цякнуло, только я…
– А там от дротика наконечник, да еще куски пальцев прикипевшие! Глянь, на той стороне погребения лужицкой культуры. Пятнадцать веков до Христа. Пепел в горшок, горшок в ямку, чуть одежи и жратвы, и так все поле. А ведаешь, что у тебя под тапками? Вятичи! Ты, хоть и русский, а помнишь, кто вятичи? А тут всякий! В семь секунд. Костромин, хоть ты. Лейтенанту про вятичей!
– От слова «венто» – древнего прозвища славян. – Лысый парнишка прекратил выкусывать с ладони старую мозоль и охотно докладывал: – Сказано в летописи: «…а Вятко седе с родом своим по Оце, от него же прозвашася…»
– Хоронили…
– Хоронили до двенадцатого века в горшках – в судину малу на столпе, на путях – на развилке. Вольнолюбы: присоединились последними, все из Киева в Муром завертали крюком через Смоленск, чтоб не терять живота в вятских чащах, и суть подвига Ильи Муромца – в прямоезжей дороге. Вятичи окали, просветил их Кукша, киевский монах, дань они платили хазарам дольше всех.
– Довольно! Молодцы вы, молодцы. Подсобник с кузни, скоро служить, а знает. И ты памятуй. Мы раскурочили городище: здесь – мысок, оттудова огражден валом, отсюдова – ров. Улица узкая, в три метра, а нале-, направо– такие полуземлянки, – Свиридов соскочил в размеченную колышками яму, я следом. – Остатки деревянных плах – трогай же! Стены. Угол, где ты – каменная печь. Тронь тут. Что?
– Доска.
– Ящик под зерно! А крыс у их не водилось. Я два кургана лично просеял от азарту изучать. – Свиридов загибал пальцы. – Крупные рогатые, свинья, лошади, собаки, бобры, лось, медведи, куницы, кабан, лиса, заяц, барсук, птицы, рыбы, северный олень – одна штука. Гора костей, крысы – нет! – Свиридов распахнул здоровенный фанерный короб. – Серп, жернов ручной – молоть, медорезка, гвоздь костыликом. Замечаешь ярлыки: кто нашел, когда нашел. В этом времени золота нету, и серебра почти. А так мечталось, кубок, – он прорычал, – кубище нарыть, из рога, и чтоб оправленный в серебро, у-у – зыришь исторические богатства? Почище кубка в руки полезло: скань, бусы, монеты, дирхемы. Да что я тебя вожу, как слепца. Как оправдываюсь. – Свиридов обиженно прихлопнул короб, погладил живот. – Бегу. Смотри сам.
Сам я сызнова перебрал находки в коробе по одной, на кувшинном черепке по плечикам перевитой веревочкой тянулся узор. Сидел мужик, изукрашивал. «Найден Ю. Костроминым, 2 августа с. г.» – ярлычок, я поднял взор.
– Лепная посуда, – пояснил лысый, стерегущий мои затруднения Костромин. – Этот век без гончаров. Узор простой: ямкой, насечкой. Щепкой ковыряли. – Он спустился. – Хочу предупредить, пока вы один. Вы товарищу прапорщику не целиком верьте!
– Да? А я уж…
– Нет, он, ясное дело, нахватался, но путает. Вам сказал: каменная печь. А по правде – глинобитная.
Я обождал, но он улыбался молчком, лишь кинул вдогон:
– Мы уж все как профессора московские! Наглядно! Армию отбуду, и на археологию!
Елена Федоровна так и грелась черепахой поперек пути, твердо соединив коленки, – переступать? Я сломил единственную, выгоревшую в кость травинку и запустил даме под шляпу, произведя щекотливое движение.
Хр-рясть! В моей руке остался размочаленный огрызок. Я заглянул под шляпу. Археолог уставилась в меня, равномерно переминая зубами отчекрыженную травинку:
– Кто?
– Я санврач, Елена Федоровна. Сегодня приехал.
– Врач. Кто?
– Я. Я и есть. Про кого ж я говорю? Дератизатор из Москвы.
– Кто?
– Я из Москвы. Вообще-то мы вдвоем, но второй наш, мой товарищ, он там остался, в Светлояре.
– Кто?
– Товарищ мой! Тоже врач! Сотрудник. Знаете, я пойду…
– Я кто?
– К-как? Ах, вы – кто? Вы – Елена Федоровна. – Я возвысил голос: – Женщина. Археолог.
Она села и гордо отплюнула траву.
– Я доктор наук! У меня ученики. Задремала… Находки?
Я сжал ее высохшее запястье – она неожиданно улыбнулась.
– Елена Федоровна, сбился с толку, хоть вы мне…
– Уже осмотрели городище? Выше открывается город: посад, кремль-детинец, пристань. Пристань означает: вода. Двенадцатый век. Тринадцатый век. Мое любимое время. Хотите отдыхать – за лопату. Тоскую по лопате. Не могу. Требуется научное руководительство. Пока археологов четыре. В ноябре академическая экспедиция. Мы открыли самую Россию. Еще одну. Они начнут соединяться. Не боясь слов, ценнейшее месторождение. Все отсюда родилось. Покопайтесь. Свежие люди удачливы.
– Елена Федоровна!
– Да? Я вас слушаю, дорогой товарищ, спасибо. Благодарю вас, всего доброго.
– Приятно балакать с тобой, хрен, хоть… Вон, последний круг, самое дно твоих циркачей, – там что?
– Чтобы вам доступней понимать, там – неолит. Первое поселение, отработано. Находки теперь в городе, выше.
– Для какого рожна вам тогда бур?
– Бур. Нам не нужен бур.
– А вон то, что торчит? Хвост собачий?!
Она вытерла полой шляпы очки и вгляделась в мой указательный палец. Я процедил:
– На дно смотри, прости-тут-ка! Смотри.
– Ага, бурилка. Затея Свиридова. Глубже нет вещественных источников. Он хочет найти зерно. Беда везучих самоучек, выдумывают идею. Раскоп схож с древом: ствол, расходятся ветви. Он предположил – значит, в основании имеется зерно. Желает зерно добыть.
– Зачем?
– Пересадить в новую почву. Но там – мертвое материковое основание. И я-то знаю, – отняла руку у моих пальцев и скучно заключила: – Насколько оно мертвое. А вы. Не бегайте. Часто, что кажется низостью, всего лишь опыт. Вы приехали-уехали. Людям – жить. Всегда, – досказала здоровым, сильным голосом, отряхивая наголо показанные шортами еще плотные ноги, а я-то сперва… – А вы-то теперь… Нет, не надо бояться. – Я все равно подскочил, подхлестнутый автоматной очередью. – Зовут, обед. Тарелка. Санврач, – и посмеялась.
Я чуть не шлепнул ее по заду!
Ели честно: поровну и одинаковое. Я вклеился во вторую смену, чтоб в спину не дышали. Призывник Костромин разлил щи с мясными нитками – обожжешься. Я похлебал, слупив попутно четвертушку черняги, а во-вторых, смял две тарелки пшенной каши с масляной кляксой посередке, загребая пшенку с краев, где остыла, и заключительно приложился к сладенькому питью, поданному в кружке, называемой в русской армии «фарфоровая», жижи на два глотка, а дальше я пошлепывал по донцу, отбивая налипшие яблочные кружки, понуждая их следовать к месту назначения – в чрево.
После сонно посмотрел на раздатчика. Костромин надыбал еще кружку компота и шайбочку масла – я размял ее ложечной рукоятью по горбушке, и, уж после всего, когда задымили котлы посудомоев и поредели очереди к туалетам, сел я в тень, и охватила меня тоска: опять обожрался черняги! – точно измучит изжога, не даст спать; и проснулся я в таком же паскудном настроении. Так всегда, когда спишь после обеда. Под умывальником освежился и через туалет проследовал «в город».
Вот осень догнала в яме. Прежняя осень… Наверное, кухня ресторана «Узбекистан»? И дом семнадцать по Волгоградскому проспекту – сильнейший крысятник Москвы. Дом – кольцом, первые этажи: «Колбаса», молочная кухня, столовая, «Мясо» с одним торгующим прилавком. На остальных написали «ремонт» – я сразу смекнул: боятся подходить. Да. Осенью мы держали «Мясо», пока у заказчика хватило денег – а что еще? Что-то и еще. Ведь не только.
Когда я покинул лагерь – дорожка в две доски лампасами тянулась к лестнице, – я осматривался, надеясь подобрать лопату, брошенную в смурное «после обеда»; далеко, на стыке неба и пропасти, катила машина-водовоз. Солдаты потянули наверх по тропе наращенные пожарные рукава – машина пододвигалась задом, выпустив беззвучным хлопком двери чисто белое платье – приехала.
Платье пустилось вниз по тропе, солдаты уступали путь, застывая глазами вслед, я направился «в город», вздыхая через ступеньку – что ж такое: не мог сердце унять.
«Город» изукрасили, как пасхальное яичко. Явно он наряжался гостям напоказ: по обе стороны пластались широченные откосы с остатками посада, против лагеря они смыкались в площадь – там откопали кремль. Повсюду торчали щиты с разъяснениями.
Я намеренно отыскал гнилые сваи, на них покоилась пристань, от пристани шла выложенная бревнами дорога до горбатой насыпи с провалом ворот. Мужики раскатывали тепличную пленку над лачугой, сохранившейся исправней других. В лачуге показывалась печка устьем от входа и остатки кухонной посуды, полати для сна, коса-горбуша да топор-бердыш, сходный с полумесяцем. Еще стол и лавка в красном углу.
Посреди, на прокопченном медеплавильном горне в застекленном коробе выставлялся «костяк девочки», скрепленный в суставах медной проволокой. К вискам черепка суровой нитью подвязали кольца с лопастями-лучиками – «семилопастные височные кольца с орнаментом в виде креста с перечеркнутыми концами» – с объяснением: редкость.
Я выбрался на улицу и признал в мужике, прихватывавшем обойными гвоздями пленку, Прохорова, он – тут же ко мне:
– Видали девку? Втыкнул, а там – хрусть. А на ей еще было, во тута, в области шеи, бусы на конском волосу – в тридцать пять единиц! И серебряная гнутая штука. Гривна такая. Но это все в кремль отнесли сохранять. Ежели Президента на раскопки подманят, наши вручить ему думают, для Алмазного фонда, а только я думаю, – нагнулся ко мне, – по уму-то следует, чтоб он сам отрыл. Дать ему почетную лопатку с бантом, копни на память. Где подведем. Копнет на штык – сундук! Ему приятность, нам почет.
– Не поверит. Уж слишком… Обидится.
– Поверит! Он русскую землю знает, как ближнюю пивную, на ощупь. Знает, земля наша вся – одни клады зарытые. Я лично тут убедился. Каждый божий день копаем не пусто. Уж устаешь.
Я все оборачивался и оглядывался до стыдного часто на палатки – кто приехал? Неужто она? Вдруг смотрит. Если она ко мне? Хотя необязательно; хотя… Но. Не сложишь словами о вечере, как в земле разбухает, встряхивая округу, зерно, чуешь один, ступаешь по землетрясению, удары от земли переламываются в коленях, подкатывая до горла ожидание, подобное тревоге на вкус, присваивающее себе запах и цвет завоеванной земли, комкающее и растягивающее время – обычно сдавленное из мраморной крошки время; я прятался.
По хребтине вала торчали куски стены с поперечной перевязкой, там, где ворота, подновляли основание башни, – я вал перемахнул. Мужики сеяли серую землю сеткой односпальной кровати, вереницей подымали из ямы кирпич-плинфу, осколки белого камня, розовые и голубовато-зеленые плитки – соборное основание; я вынес три кирпича и вынул из ближних рук лопату: отдохни. Куда? Промежду колышков, по чуть-чуть? Лопату качнул назад и – врезал нержавеющей сталью в глину!
Разогнулся. Отдыхающий крякнул:
– Наработалси-ё?
– Топор есть? Тут вроде корень – рубану.
Мужик подпрыгнул:
– Какой-ё тут корень, в такой-ё глуби? Хирологов звать, находка! Бань, ищи Федоровну! Ну, парень, выслужили мы по сту грамм. Уговор, ё-копали вдвоем – ё-двоим наливать. Летят!
Приземлялись кошками, на четыре опоры, насыпалась полна яма ученых, болельщиков, тесно; Елену Федоровну приняли на руки и погрузили в средоточие, Свиридов прометывался поверху:
– Клад? Мощи?! Счастливая рука!
Над загривками взлетела пыль: шустрили метлы, пальцы, совки, всплывала и окуналась дамская шляпа, давясь на всплытии бессвязными видениями:
– Византийская парчовая лента. Погребение на горизонте, на уровне земли. Покойник в долбленой колоде, завернут в бересту. На спине. Кремневые стрелы. Знак колдуна или высокого происхождения.
– Князь? – ахнул Свиридов и ухнул в хриплую толпу, молитвы не сбив.
– Труположение северо-восточной ориентацией. Мужской. Шлем-шишак, по правую руку – меч каролингского типа, лезвие до метра, с ложбиной. Возраст – свыше семидесяти. Удивительная сохранность. Остатки волос в теменной части. В левой кисти – косточка миндаля. Два медных перстня…
Меня с подельником жали в глину почем зря. Я локтем отжимал хребты, а он толкался задом, опираясь мордой в ямную стену, – паскуды!
– Медный витой браслет. Иконка-мощевик. В области живота две половинки медной пуговицы. Товарищи, торговая пломба с клеймом рейнского города! Как в западных памятниках тринадцатого века!
Народ шатнулся, впечатав меня затылком в твердь, только всхлипнул; над затылками, плечами, спинами, ямищей, сапом оказалось белое пламя, платье, невеста, она складывала ладони перед собой – ниже, чем для молитвы, ближе, чем нырять, волосы нарастали на лицо, она клонилась над ладонями, я заметил, она терла ладонь о другую, будто согревая, – но много медленнее, и смотрела вовсе не на ладони. Она смотрела на головы, семечками забившие яму-подсолнух, – она словно шелушила колос и сеяла зерна; наблюдала, как они снежно сыплются – чуть влево, чуть вправо; затем потрясала руками, будто отряхивая налипшее, крошки и шелуху; насели еще, я заизвивался, но поехал-таки прямиком на соседа, он отхаркивал глину и под каждый натиск стонал:
– Ё-о! Ё-о!
– Товарищи, дайте ж мне простору! Важно! У похороненного отсутствует стопа левой конечности. Более того! – она отделена инструментом, а эти отверстия правильной формы и потертости явно указывают: обнаружен самый ранний в истории пример ампутации и протезирования. Что утверждает первенство древнерусских лекарей и медицинских техников!
– Тогда-ё, по бутылке! – вставил подельник и сорвался под ноги, я за ним.
Народ вспрыгивал, подтягивался, вылезал наверх. Опускали канаты подымать гроб; над ямой – чисто.
Свиридов обнял меня:
– Ты, сынок, почетный гражданин Светлояра, отца Русской земли, – и обернулся – подельник напоминающе теребил прапорщика за брючину. – Я помню!
Стемнело не разом – по ложке подмешивало чернил да тумана. До отбоя радио жевало и не могло глотнуть оперу на белорусском языке о польском студенте, махнувшем в Италию, – на весь лагерь гремело! Я спасался в кремле, свесив ноги в ров: все видать, только комарье, ощупью катал в плоском ящичке бисерные, хрустальные, мозаичные, красные, кольцом – бусинки. Брал бронзовые булавки подобием в березовый лист, застежки плаща – в девичью ладонь; вот из лагеря вытянулся дым, утопло радио, – отбой.
Невеста, медля на каждой ступени, сходила в чрево раскопа, укрывшись в черный балахон, немножко осматривалась, махая ладонью перед лицом – комары. Так не хотелось одной, а никого нет. И дальше решительней прозвучали шаги – на дно.
Меня отыскал Свиридов, шепчущий от измора, но трезвый – оплывшее, невзрослое лицо с выныривающими на выдохе, на слове глазами:
– Пошли до костра. Да и спать уже. День знатный. Ты вон как рванул. Три кургана отрыли. Один, правда, пустой.
– Почему?
– А значит, на стороне сгинул. Солдат, побродяга. Насыпают пустой, чтоб хоть память.
На лестнице я все ж ляпнул:
– Товарищ Свиридов. А когда ж бурить до зерна?
– Федоровна натрепала? – и плюнул. – Черепаха! Да я гнездо под мачту хочу забурить. С мачты троса растянем, по тросам шатер художники размалюют мотивами. Не охватим все, хоть над кремлем. Моя задумка, от всех таю, она в отместку про зерно начудила – фефела! Кгм, хых, а-а, мы… Тут как раз – про вашу маму… Откудова?
Невеста протягивала мне, ему миску, в ней пузырьки, пакеты.
– Лекарства для Ивана Трофимыча обмыла той водой. На что только не надеешься. – И вздрогнула. – Х-холодная вода.
– Эх-хэх-хэх, да-а… Эт, товарищ доктор, бабки говорят, в озере вода святая была. Даже дубов кругом не рубили. И, между прочим, не мылись. Только кто знает: лужа та озерной воды, – Свиридов дошептал, – или мужики нажурчали. А искупаться вон – полон бак, за день нагрелась, так что давайте, народ залег… Помыться или там что простирнуть…
У огня собрались часовые – Свиридов шуганул, и остался только Прохоров, хмельной; он облазил костер, жестами приглашая меня удостовериться: где б ни сел, дым валит прямо в морду; а вот прапорщик наладил его до палатки, и – дым столбом, в струну!
Невеста рассматривала меня над огнем, она освободила платье от балахона, она сушила руки у костра, словно протягивая мне – ладонями вверх, когда я отрывался от ее глаз, ладони сжимались.
Костер, немного поленьев и огня, отнимает все: ничего нет; я вздыхал, но не зевалось. Так днем поспишь – к вечеру башка чумовая.
– Такой смешной, когда стесняетесь.
Свиридов обеими руками заковырялся в ушах.
– Не волнуйтесь так. – Поднялась и подождала, подождала: потянула руки за голову – подбрасывала волосы, а пламя вылизывало в ее платье основную, синеватую, ветвистую, плотную тень, при сильном отблеске становящуюся розовой и золотой.
Она заглянула в палатку и быстро ушла, прижав что-то белое к груди.
Свиридов просипел:
– Эт-та, помыться? Давайте. Мы посторожим. – Утер задымленные глаза. – Мойка наша без запоров. Да хотя все уж спят. Я сейчас проверю. Чтоб спали. И ложусь сам, устал. Посиди с костром. А то и брось, ежели разохотишься пройтись. Гореть тут нечему. Мы каждую ночь так бросаем. – И пропал, прокричав в ночные выси: – Рябошапка! Где у нас дорога? А? Вон туда и смотри, понял?
Требуется вятич с переломанной рукой Время «Ч» минус 10 суток
Утихомирились, словно торопясь, – пламень, ветер из трав, ветер от земли; сушится обувка – табором, ордой, ратными рядами и семьями, влюбленными парами, поругавшимися парами, изношенная; отдыхают лопаты; меня ждет постель меж боками чужих. А, уеду – ничего не будет. Вон как закручивает летучую насекомую шелуху в прозрачном дыму по-над жаром; еще должна луна явиться, какая-нибудь. Яйцом, стружкой, народившаяся, урезанная? А все уже – после лета. Хоть вот оно, еще. Даже земля не остыла. Прибрались, но не съехали.
В морду дым гонит. Поднялся от дыма, получилось, будто собрался… да не смотри ты туда. Глупо говорить себе. Выходит, как вслух, только хуже. Сразу таким дураком. Я беспокоюсь, меня мучает оттого, что я так чувствую себя; иногда мне кажется, что я чувствую сейчас, как давно; казалось, больше не будет так. Потому, что под это дело дана одна попытка. Получается, верней, только раз. А пытаться ходить по воде ты потом-то можешь сколько угодно и выжимать в крапиве свои и чужие трусы, стукать клыками «з-здорово получилось» и получать благодарный шлепок по мокрому заду.
Выдыхание. Все исходит из – не усну. Хотя, бывает, сидишь; пока не лег, бодрый, не тянет. А лег – глаза слиплись. Даже после обеда. Вот сколько раз поздно придешь, зарекаешься: не буду нажираться, а то не усну. А не удержишься, всю эту колбасу и хлеб навернешь, а только лег и замечаешь, что думал сейчас какую-то несуразицу, – засыпаю.
Место мое в палатке – на пляжном лежаке матрас и солдатское одеяло.
Да, это еще прохладно и не ужинал. По жаре бы или после вкусной жрачки… Или если б за руку повела. Ага. Скрипит, воняет куревом. Зато без комаров. Конечно, побриться бы, если точно там теплая вода. Ведь не поздно еще застать! Но как-то… то туда, то сюда.
Ларионов приехал с пайкой ни свет ни заря, по-темному, но Свиридов уже подгонял кашеваров и разминал мышцы груди. Я заявил: больше не останусь. Они пошептались, и Свиридов выписал мне пропуск на «выход одного лица с пустыми карманами»; покатили, повалясь на заднее сиденье, я зевал:
– Степан Иваныч, ты что смурной? Я кайлом махал, ночь не спал, я должен быть смурной.
– Еще вечером снимали очередных. На меня… действует. Они постоянно падают и ночью. Солдатам приходится лопатками добивать. Они должны сейчас вот так? Падать?
– Конечно! Кишки печет – они носятся. Не позавидуешь, воды нет, хода нет, жратвы привычной нет. Есть новая жратва, по от нее мучительно дохнут. Крысят кормить нечем, жрут крысят. Вообще, острыми ядами нежелательно работать, нельзя допускать момент агонии у кормушки. Но у вас удобно: им деться некуда. Но это только двое суток. Дальше мы антикоагулянты выложим.
Ларионов неприязненно обернулся.
– Это зачем?
– Они уже принципиально жрать не будут, а мы им приманку сменим и выставим пойло: пиво там, грушевый сироп. Помидоры. Антикоагулянты не так явно: они еще два дня смогут лазить, а потом у них кровь перестанет свертываться и они загнутся от внутреннего кровотечения. Тут уж не будет прямой связи с кормушкой.
– И тогда… Перестанут падать?
– Еще больше. В нутрях жжет – он слепнет от боли. И нам лучше – меньше трупов снимать и наглядна действенность мероприятия. За неделю всех уберем. Степан Иваныч, а че ты от меня морду воротишь? Я ж от вас морду не ворочу!
– Едут за нами, – оповестил Костик. – Обгонять не хотит. И не отпускает.
Ехал «москвич», двухместный с кузовом, прозванный в русском народе за вид «каблучок» или «пирожок» по использованию при школьных буфетах.
– Двое сидят.
Ларионов поискал под сиденьем и вытащил зеленую каску.
– Константин, где ж автомат?
– Нету? Пацан заиграл! Или жена взяла. Сегодня деньги получает. В обед я им сделаю… козью морду.
Степан Иванович насунул каску по очки и зло моргал вперед; надо ж, как сразу осень: дорогу заляпали листья, попрозрачнели посадки, и листья сыпались еще, скользя и обрываясь у самой земли в неловкий кувырок. Я спросил:
– Костик. Ты ж знаешь, где живет красавица ваша?
– Ну. Дом знаю. Витьку туда подвозил.
– Давай проедем мимо.
– Тогда на проспект Ленина. – Свернул, «пирожок» следом. – Вон ее дом!
Вот он, в четыре кирпичных этажа, трогающий весь – не знаешь именно ее окон, – я лбом боднул стекло!
– Да ты что?
Костик рулил туда! сюда!
– Какого хрена ты там объезжаешь?! Останови!
– Нет нужды, – выдавил Ларионов.
– Я кому, тварь, сказал?!
Толком еще не развиднелось. Утро смотрело хмуро, словно уже держало за щекой вечернюю долгую темь, как горькое лекарство. А-а, вот что объезжали: сначала показалось – размятая по асфальту свекла. Уже сблизи я рассмотрел в кровавой мокроте черный хвост – крыса. Посреди проспекта. Так.
Так. Самец. Я положил рядом ладонь – сантиметров восемнадцать. И хвост столько ж. Ухо разодрано, давно. Дрался. На правой передней что-то нет двух фаланг. Мордой на север. Могло развернуть при ударе. Или задавили, когда заметался. Или дохлого пацаны на дорогу кинули.
«Пирожок» также причалил.
Тут же я увидел вторую крысу, почти рядом, совсем во влажную смятку с шерстяными ошметками. Направление – только по хвосту. На север. Черт. Еще? Еще две. Первая. Также – в клочки. Вторая. Второй перемяли задние лапы, и она доползла и подохла, уже уткнувшись исковерканной оскалом мордой в обочину. Северную обочину. На первом листопаде. Падаль свежая, одновременно. Сегодня ночью. Я подманил ошалевшего от дорожных украшений архитектора.
– Вон там, вы говорили, у вас крыс нет?
– Да. Северная сторона. Что вы хотите этим сказать?
– Что у вас тут, ночью много ездят?
– Свеклу возят на сахзавод. Нельзя сказать, что значительное количество машин. Что?
На севере пробуждались ранние окна, заливались желтым светом, оживляя заморские цветы и кусты на занавесках, жильцы. Трупы сохранили признаки упорядоченного движения – шли туда. Падаль на коротком участке – шла стая. Четыре раздавленных, редкое движение. Звериная осторожность. Впервые решились переплыть проспект. Могло толкнуть только наводнение. Ужас.
В результате умножения срока беременности на число выживших в помете: через три месяца стороны города сравняются по крысам. Ничего. Все живут. Самое плохое сегодня-завтра, пока еще не нарыли, где жить. Стая, чумная от бездомности и окрылившего страха, погуляет в подъездах, задирая собак, повисит на брюках и детских ладонях. Через полчаса народ двинет на работы-школы-ясли и пенсионерскими стопами – в лавки.
– Дрюг, дрюг. Пожаласта. Пад сюда. – От «пирожка» махал кавказец, второй отпер кузов. Ларионов показал в себя – я?
– Нет. Не ходите! – схватился за меня.
– Когда-то все равно придется.
Обеими руками встретив мою ладонь, кавказец доверительно:
– Наши старики, их зачем обижать?
В кузове ждала миска крупного винограда, похожего на мозги, кулечки грецких орехов, хурмы, чернослива и небольшая баночка кураги – я отщипнул виноградину, косточку плюнул. Хмуро взирали две бороды.
– Как харашо, мы видим в такой утро такой болшой чаловек.
Потеснились, я подсел. Нестарые мужики. Воняет табак.
– Пуст встреча харашо. Ты нашла серебро наших хароших людей. Какой у тебя трудности? Ты так одет…
– Сойдет.
– Маладесь! Золот везде блестит! Есть одна – не можем найти. Знаешь что. Очень дорого. Найди, дрюг. Пусть тва диня. Нада. Благадаранст получишь. Иди! Мала-десь!
Провожатый опять пожал руку.
– Не скажешь где. Сам взял. Умрешь. – Ушел запирать кузов, я раздумчиво кивнул водителю:
– Припухаем?
Он отрицательно повел небритостью.
– Не из кафе. Не с ними? – Он заново отрицал.
– Жаль. Было б удобней, если б вы объединились. Объясни вашим: я санитарный врач. Я крыс морю. Серебро их – повезло, знал из опыта, крысы любят мелочи: карандаши там, деньги. А под ларьком была нора, понял?! – талдычил в заросшую его переносицу. – Искать ничего не буду. Будете борзеть – сдам на хрен в милицию.
Провожатый всучил мне мешок базарных даров.
– Тва диня.