Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины Артемьева Галина
Но каждый год под елкой оказывается для меня подарок. Даже не один! Книга и шоколадка! Интереснейшая книга, которую буду все каникулы читать, и большая красивая плитка моего любимого шоколада!
Дед Мороз все-таки очень добрый! Он знает, что я не самый послушный ребенок на свете. Он даже в открытках так и пишет: «Желаю тебе, Галя, быть послушной девочкой». И все равно — дарит подарки.
И главное: это ИМЕННО Дед Мороз дарит! Я же сижу у елки — меня не оторвать! Сижу-сижу-сижу. Никого нет! И вдруг — вот он, подарок! Не было только что ничего, а вдруг… Чудо! Настоящее чудо!
Единственный вопрос — почерк Деда Мороза очень похож на аккуратный почерк Женечки. Но когда я ее об этом спрашиваю, она смеется и говорит:
— Мало ли что тебе кажется! Ты еще скажи, что это я тебе подарки под елку кладу.
Нет, этого я сказать не могу. Никак. Я же слежу, наблюдаю. Вот — я. Вот — елка. И вдруг…
Так что с почерком — это я зря…
Дед Мороз пишет. А кто же еще?
Как я люблю болеть!!!
Танюся меня очень любила. Но в отношении школы была тверда, как гранитная скала. Никогда не критиковала учителей. Если я пыталась объяснить, что кто-то из учителей не прав, она всегда говорила:
— У любого, даже самого слабого учителя, есть чему поучиться. К старшим надо относиться с уважением. Просто потому, что они дольше мучаются в этой жизни.
И все. Вопросов больше нет.
За все школьные годы я практически не прогуляла ни одного урока! Немыслимо! Даже представить себе такое не могла: как это — вот просто так в школу не пойти. И даже если мне страшно не хотелось тащиться на занятия, отлынить не получилось бы никак.
Вот скажу я:
— Мне плохо. У меня голова болит!
— Температуры нет? Иди учись, голова пройдет, когда начнет думать.
И какое же счастье я испытывала, когда температура была! Впрочем, Танюся, закаленная в боях за мое здоровье, прекрасно могла отличить меня, больную, от меня же, играющей спектакль «мне плохо».
Больную по-настоящему всячески баловали. Приносили мне любимые книжки в кровать. Ставили розеточку с малиновым вареньем, давали чай с лимоном. Лежи себе, читай любимые книги и поправляйся.
Я любила болеть. Но удавалось это не так часто, как мне хотелось бы. И вот однажды… Я уже честно поболела около двух недель. И температура была высокая, и кашель, и слабость… Хорошо! Но… Всему хорошему приходит конец. Мне уже полагалось идти в поликлинику за справкой для школы. А не хотелось! И уроки я все дома делала, и не отстала ничуть, и ничего плохого, кроме некоторых деталей, в школе не происходило. Мне просто туда не хотелось. Но кому это интересно?
Никому!
Вечером Танюся для проформы дала мне градусник. Ну, она уже и так видела, что я поправилась. Это она для Митрофановой, нашей участковой, температуру мне мерила. Та спросит, что да как, а Танюся ей скажет:
— Последние три дня температура нормальная.
Однако я все же на всякий случай пожаловалась на слабость и головную боль, засовывая градусник под мышку.
— После болезни всегда слабость, — спокойно ответила Танюся и ушла на кухню, оставив меня лежать с градусником. Мерить температуру полагалось ровно десять минут.
И вдруг меня осенило! Идея ворвалась в мой мозг! Я быстро вскочила, прыгнула к батарее центрального отопления, невероятно горячей, как обычно зимой, и на миг приложила к ней кончик градусника. Глянула: мама дорогая! Температура подскочила до 42 градусов! Тут главное не переборщить, поняла я. Быстро улеглась в кровать и осторожненько принялась сбивать градус. В итоге получилось даже вполне пристойно: 37,6. Достаточно, чтобы считать меня еще не совсем здоровой.
Танюся вошла, глянула на градусник, удивилась.
— Сколько там у меня? — печально и равнодушно поинтересовалась я, будто ничего не зная не ведая…
Танюся попробовала ладонью мой лоб. Удивилась.
— Странно. Рука не чувствует. А у тебя тридцать семь и шесть. Неприятная температура. Ладно, ложись спать. А утром еще раз посмотрим…
Я укуталась в одеяло и безмятежно заснула, зная, что утром мы, конечно, посмотрим. И, разумеется, увидим то, что будет нужно мне.
Утром Танюся тщательно сбила градусник и протянула мне. Наверное, какие-то сомнения ее посещали. Она не уходила от меня, так и сидела рядом. Неужели мой план провалится?
Тут, на мое счастье, зазвонил телефон. Танюся поспешила в коридор, а я рванулась к батарее. Доля секунды — и я снова лежу. Танюся заходит, не подозревая, какие я тут кульбиты выкидывала, пока она отлучалась на полминуты. Беда в том, что я не успела глянуть, сколько там набежало от батареи. Я старалась, чтоб не как вчера, не 42 градуса.
На ювелирную работу по уменьшению показаний градусника времени у меня не оказалось.
Танюся взяла у меня градусник и ахнула: 39!
Я видела, что она в ужасе. Именно этот ужас и помешал ей спокойно рассуждать. Ну, хотя бы перепроверить… Сесть рядом и дождаться. Я сама была не рада своей подлой игре: уж очень сильно испугалась моя бедная Танечка.
— Лежи, не вставай! — велела она, быстро одеваясь. — Вот беда! Ничто нас не минует. Бедная девочка! Так болеть! Одно везение за другим… Я за Митрофановой. Пусть посмотрит. Что это за напасть такая на нас свалилась!
Она убежала.
Мне бы радоваться, но радости никакой не было. Я оказалась подлым, лживым существом, недостойным любви. В ушах звучит дрожащий голос Танюсеньки.
Ну, и затеяла же я игру!
Тетя непостижимо быстро вернулась с Митрофановой. Та, наверное, прием бросила, побежала к нам. А я, обманщица, лежу тут совершенно здоровая…
Меня начало трясти от ужаса собственного преступления.
— Дайте градусник, — попросила Митрофанова.
— Вот, доктор, я специально оставила, чтобы вы посмотрели, — показывает ей тетя.
Врач встряхнула термометр и поставила его мне. Села рядом, засекла время. Стала ждать.
— Жаропонижающее давали? — спросила она.
— Нет, я сразу за вами побежала, — ответила Танюся.
— Ну, посмотрим.
Я тряслась. Сердце билось так, что вот-вот, казалось, выскочит из груди. Сейчас обнаружится моя мерзкая ложь. Будет у меня тридцать шесть и шесть. И все. И Митрофанова расхохочется и скажет, что я все наврала. И как на меня будет смотреть Танюся…
Пытка продолжалась ровно десять минут.
Митрофанова вытащила у меня градусник.
— Тридцать восемь. Ровно. Упала, значит. Сама собой.
Я не поверила своим ушам!
Тридцать восемь! Как это получилось? Неужели от ужаса может сама собой подняться температура?
До сих пор не понимаю, как это тогда произошло. И до сих пор считаю это чудом.
— Пусть лежит. Бывает — повторная инфекция. Только переболела. Ничего. Недельку отлежится, чтоб уж наверняка, — успокаивала тетю Митрофанова. — Тебе как? Полегче? Получше, чем рано утром?
— Легче, — отвечала я честно.
— Ну, лежи, поправляйся…
Стыд продолжал меня терзать довольно долго. Я все вспоминала Танюсин испуг и не находила себе оправдания.
Больше я никогда не пользовалась этим верным и надежным способом симуляции болезни. Проще в школу пойти, чем такое о себе думать! Муки совести — страшное наказание.
Рабочая совесть
У нас в семье выписывали несколько газет и журналов — так было принято тогда. Бежали утром к почтовому ящику, приносили в дом прессу. За завтраком могли и взглянуть на заголовки. Чтение начиналось вечером.
А я все не могла понять, что в этих газетах интересного. Урожай, ударники, пятилетка, семилетка… Неужели, когда я вырасту, это будет меня интересовать?
Наверное, я еще совсем глупая, раз не понимаю.
А однажды я все поняла. Ну — почти.
В газете писали про Пастернака. Что он свинья и даже хуже свиньи, что он нагадил, где ел.
А у нас дома часто говорили «Посади свинью за стол, она и ноги на стол». Это об очень плохо воспитанных людях так говорилось, о наглецах. Ну, я и подумала, что тут как раз тот случай.
Стала вчитываться, чтобы разобраться, кто же такой этот Пастернак. Поняла, что писатель. Почему? Да потому что в газете было много выступлений рабочих, которые, один за одним (или одна за одной), а то и всем коллективом, заявляли буквально следующее:
— Я, рабочий завода (далее — название) заявляю: книг Пастернака я не читал, но осуждаю его вражеские книги… И так далее.
И вот это меня просто ошарашило: как это — не читал, но осуждаю? Ты ж не читал! Может, там все не так? Надо прочитать! У нас на уроках внеклассного чтения Наталья Николаевна всегда проверяла, кто читал, а кто просто содержание книги узнал. Она говорила, что говорить о книге можно, только прочитав ее! Иначе это обман, ложь. Конечно! Все правильно!
Тогда почему все эти ударники производства, все передовики, как один, не стесняются писать:
— Мы не читали, но осуждаем!
И почему в газете пишут о писателе «свинья»? Что же он такого сделал?
Я спросила у тети Стеллы. Она мне сказала, что тоже не читала роман Пастернака, о котором тут идет речь. Но стихи его читала. Пастернак — большой поэт. А за роман Пастернак получил Нобелевскую премию — главную премию во всем мире. За плохой роман бы не дали.
— Что же он там такое написал, что все на него так набросились?
— Наверное, правду, — сказала Стелла.
— А как же они? Не читали, а осуждают?
— Ты уже большая. Все понимаешь сама, — так сказала моя мудрая тетя.
Я была горда, но все-таки до конца не понимала.
Травля поэта Пастернака развернулась в конце 1959-го.
А в 1960-м, в конце мая, поэт, не вынесший травли, скончался.
Книги моего детства
Сейчас, думая о времени своего детства, могу только удивляться и радоваться тому, какое место в нем занимали книги. Именно книги были моими самыми верными и надежными друзьями, научившими меня фантазировать, любить окружающий мир и жизнь в целом, что бы в этой жизни ни приключалось.
Книги доставляли мне истинное наслаждение, питали мой ум и душу. Ведь воспитывать — это и значит: питать. И в питании духовном ум и сердце растущего человека нуждается не меньше, чем в питании телесном. По мне — так и больше.
Я не стану перечислять сейчас все прочитанные мной в детстве книги — это огромный список. Но особо выделю тему, которой уделялось в те времена огромное внимание и которая меня очень волновала: судьба обездоленного ребенка. Много книг повествовали о таких судьбах. Именно они учили сочувствовать, милосердствовать, жалеть, помогать и искать выходы. Ведь читая, мы ставим себя на место героя. И когда герою плохо, мы вместе с ним пытаемся выкарабкаться, спастись…
Ч. Диккенс «Оливер Твист», «Давид Копперфильд».
Марк Твен «Приключения Тома Сойера и Гекльберри Финна».
А. Куприн «Белый пудель».
Гринвуд «Маленький оборвыш».
Мало «Без семьи».
Мери Мейп Додж «Серебряные коньки».
Виктор Гюго «Отверженные».
И. Д. Василенко «Жизнь и приключения Заморыша». «Детство актера — Артемка в цирке».
Н. Г. Гарин-Михайловский «Детство Тёмы».
А. Бруштейн «Дорога уходит вдаль».
Д. В. Григорович «Гуттаперчевый мальчик».
Януш Корчак. «Король Матиуш Первый».
В. Г. Короленко «Дети подземелья». «Слепой музыкант».
Г. Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома».
Вот мои добрые друзья и советчики. Именно они помогли мне примерить на себя и понять чужую боль и научиться сочувствовать чужому страданию.
А еще… Какое же это интересное чтение. Не оторваться!
ПЯТИДЕСЯТЫЕ
Удивительно, казалось бы, цифры — простая условность. Время — понятие относительное… А все же… Почему-то существуют четкие отличия именно по десятилетиям: и в интересах, и в общественном настрое, и в культурных поисках, и в научных открытиях, и в политических решениях, и в области поведения, вкусов, моды…
Пятидесятые четко отделяются сознанием от шестидесятых. И это не мое субъективное восприятие, хотя играет роль и оно.
Пятидесятые — драматические годы. Сколько изменений произошло, как динамично все менялось.
Страна восстанавливает разрушенное войной.
Всплеск рождаемости — так называемый бэби-бум происходил повсеместно, не только в США.
И вместе с тем:
Репрессии начала 50-х.
Дело врачей…
Страх и безнадежность.
Смерть Сталина в марте 1953-го.
В том же году — расстрел Берии.
Осенью 1953-го — к власти приходит Н. С. Хрущев.
В феврале 1956-го, на ХХ съезде КПСС Хрущев выступает с разоблачением культа личности Сталина.
Сколько надежд породило это выступление!
События в Польше.
Венгерская смута в октябре — ноябре 1956-го.
В 1957-м — СССР запускает первый искусственный спутник Земли. Его позывные становятся позывными Всесоюзного радио.
Фестиваль молодежи и студентов — целая веха для нового поколения советских людей.
В 1959-м году — перепись населения, в которой, впервые в СССР, был поставлен вопрос о национальной принадлежности.
В 1959-м на Кубе к власти приходит Фидель Кастро.
В 1959-м происходит отвратительная и подлая травля поэта Б. Пастернака.
В 1960-м — не вынесший травли Пастернак скончался.
В 1960-м году Китай обвиняет некоторые страны в оппортунизме (имеется в виду Советский Союз), а Хрущев, в свою очередь, осуждает китайскую политику. Великой дружбе подходит конец.
И все-таки… Пятидесятые — время надежд. Время освобождения узников. Раны войны затягиваются. Возникает вера, что все пойдет по-новому.
Пятидесятые — время прекрасных песен.
Уходят из моды широкие плечи на женских пальто и платьях — как символ военной эры.
Женщины выглядят все женственнее и очаровательнее — блузочки с рукавами-фонариками, пышные юбки, узкие талии, широкие пояса, легкие походки…
И подрастаем мы — первое поколение Советского Союза, не знающее войн. И страха — почти — тоже.
Мы — дети победителей! Мы верим, что живем в лучшей стране на планете. И мы знаем, что дальше будет только лучше, солнечней, справедливей!
«Эх, хорошо в стране Советской жить!»
Только маленькая ремарка. Купила пару лет назад в Германии книгу под названием «Последний свидетель». Там старик, бывший когда-то связистом в бункере Гитлера, пишет о событиях конца войны, о гибели фюрера, о своей судьбе. Он отбыл свой срок в нашем плену. Вернулся на родину. И дальше написал как о чем-то само собой разумеющемся, но меня поразившем до глубины души. Солдатам гитлеровской Германии, побывавшим в плену, государство выплачивало большие деньги. На эти деньги автор книги смог приобрести небольшой магазин в Западном Берлине. То есть — немыслимое для нас дело — государство считало себя в долгу перед теми своими гражданами, которые пострадали в результате его действий.
Сколько наших граждан, пострадавших от всевозможных действий государства, мечтали и мечтают лишь об одном: «Не до жиру, быть бы живу». Я даже не говорю о тех, кто оказался в немецком плену, выжил в нечеловеческих условиях, вернулся и был отправлен в лагеря своей родной страны. А нечего, мол, было выживать!
За что таким страданиям подвергали людей? Неужели даже право на жизнь человека определяется не природой, не высшими силами, а государством?
Нам с раннего детства внушали, что у нас есть перед государством великий долг.
И вот я, прожив жизнь, удивляюсь, прочитав немецкую книгу: оказывается, бывает так, что государство признает себя должным. Невероятно!
Шестидесятые!!!
Шестидесятые — удивительное время. Все меняется, все бурлит… Дух перемен веет над планетой.
Я слежу за изменениями мира с жадным интересом. Я не успеваю вносить исправления в мою видавшую виды политическую карту мира. В Африке столько новых государств образовывается: одно за одним. Территории, бывшие веками колониями европейских стран, провозглашают собственную независимость.
1960-й год объявили Годом Африки — именно тогда образовалось на далеком континенте целых 17 новых государств!
Я мечтаю об Африке. Мечтаю посмотреть мир. Я пока не знаю о том, насколько ограничены мои возможности в этом отношении. Не только мои, разумеется. Возможности всего народа, которого называют советским.
Пока я мечтаю. Нам постоянно твердят, что в нашей свободной и счастливой стране перед нами открыты все пути. И почему бы мне в это не верить?
Почему-то больше всего меня манит пустыня. Странно, необъяснимо. Мне хочется медленно-медленно двигаться по пескам, сидя между горбами огромного верблюда. Мы с ним — часть огромного каравана. Верблюды знают дорогу к оазису в пустыне. Они уверенно идут туда. Я смотрю на пески, и конца им нет…
Эта картинка завораживала…
И еще я мечтала — о совсем другом континенте, о маленьком острове, который гордо называли Островом Свободы.
«Большая зеленая ящерица с глазами из влажного камня», — так сказал о своей родине кубинский поэт Николас Гильен.
Слова эти сводили меня с ума своей красотой. Я одержимо мечтала о Кубе, на которой свершилась революция.
Вот они — прекрасные молодые «барбудос» — бородачи. Фидель Кастро поклялся не сбривать бороду, пока не победит революция окончательно и бесповоротно. И все его соратники — тоже пообещали. Как же я мечтала оказаться там, среди них! Как я надеялась, что революция продлится еще несколько лет, пока я чуть не подрасту.
А пока… Что я могла сделать?
Я приняла решение учить испанский язык. Иностранные языки в обычной школе начинали тогда учить в пятом классе. Да и не преподавали в нашей школе испанский. И вот в третьем классе в руках моих оказался учебник испанского языка для спецшкол. Первый год обучения. Энтузиазм мой был так велик, что я самостоятельно проштудировала весь этот учебник (начиная от латинского алфавита, заканчивая текстами о Ленине и Советском Союзе) примерно за первое учебное полугодие.
Видя мое рвение, Танюся купила мне две бесценные книги. Первая: самоучитель испанского языка, который назывался «Давайте говорить по-испански» и разговорник русско-испанский и испанско-русский. Дело пошло быстрей и продуктивней! В самоучителе очень понятно все объяснялось. Настолько понятно, что радость охватывала:
— Ура! Я могу! У меня получается!
А разговорник я использовала так. Отметила самые важные фразы по темам и их заучивала целиком. Там попадались темы, которые я сразу отмела за ненадобностью. Например, «Посещение завода (колхоза) делегацией». И вопросы: «Какова производительность труда на вашем заводе? Участвуют ли колхозники в социалистическом соревновании?» Подобные темы мне и по-русски были глубоко отвратительны, а уж заучивать это по-испански… Ну нет!
…В Москве между тем появилось много молодых людей необычного для наших широт вида — из стран, обретших независимость. Они потянулись за знаниями в Страну Советов. Ради них был открыт целый университет, который так и назвали: Университет Дружбы народов. И имя университету присвоили в честь африканского борца за независимость — Патриса Лумумбы. Но поскольку в знаменитом романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» упоминалось племя Мумбо-юмбо, как-то само собой получилось, что часть москвичей, не привыкших еще к имени африканского героя, называли новый вуз университетом Мумбо-Юмбо, а иные просто — Лулумба.
Я очень любила здание МГУ на Ленинских горах. Величественная высотка, возвышающаяся над городом, поражала воображение. Мне казалось, что в университетах учатся люди совершенно особенные, наделенные выдающимися способностями. Я все фантазировала, что же за Университет построили в честь дружбы народов. Гадала, представляла нечто небывалое. Приставала к Танюсе с просьбами поехать и посмотреть на новый университет.
— Ничего там особенного. И не надейся. Обычное здание, — разубеждала меня Танюся.
Но я ее все же уговорила. Мы отправились.
Мы доехали до Донского монастыря. Прошли вдоль его стен. Оказались у довольно невзрачного дома.
— Вот он, университет твой ненаглядный, — показала мне Танюся.
Я была разочарована.
— Говорят, будут на юго-западе основные корпуса строить. Наверное, там что-нибудь такое возведут, особенное, — постаралась утешить тетечка.
Мы так и стояли у кирпичной стены монастыря.
— Хочешь — зайдем, — предложила Танюся.
Мы зашли на территорию монастыря. Как всегда возле церкви, я ощутила тоску от вида запустения и чувства поругания чего-то очень важного, названия чему я не знала.
Вдоль внутренних стен на открытом воздухе стояли величественные скульптуры. Танюся рассказала, что это спасенные от уничтожения статуи, находившиеся во взорванном в тридцатые годы храме Христа Списителя.
— Уничтожили, — сокрушалась Танюся. — Кому мешал? Я ходила на работу пешком. Иду, бывало, и на купол оглядываюсь — его отовсюду было видно. И на душе легче делалось. А теперь там яма… Бассейн. Взрывали несколько дней. Никак у извергов не выходило. Люди стояли и плакали…
Я страшно затосковала от этого рассказа.
— Почему же никто не вступился? — спросила я. — Почему просто стояли и плакали? Надо было прогнать этих гадов.
— Все, кто вступался, сгинули, — вздохнула Танюся. — Такие времена.
Я, в который уже раз, осознала, что не туда попала при рождении. Дурацкое ощущение. Что значит — не туда попала? Кому-то ведь надо и здесь…
— Плюют народу в душу, — говорила словно про себя Танюся. — Такое добром не кончится…
Я постаралась не думать о плохом. Я убеждала себя надеяться на то, что худшие времена миновали, что все образуется… Заживем — и все будет хорошо.
Вот ведь как интересно становится: дружба народов расцветает. Танюся в своей академии стала работать на специальном факультете, который открыли для иностранных военных из дружественных нам стран. Их учили боевому мастерству наши офицеры-победители.
Наша богатая и огромная страна помогала всем новым странам. Мы везде строили светлое будущее. Наше топливо, наши запасы продовольствия, наши специалисты, наши средства — все отдавалось в развивающиеся страны ради идеи мировой революции.
Зарплаты и быт наших граждан, если смотреть на них незатуманенным взором, были нищенскими. Однако — жизнь без войны и надежды на будущее поддерживали веру в возможные улучшения.
Хотя… Если вспомнить жизнь русской деревни в конце 50-х — начале 60-х и сопоставить эту многотрудную, унизительно скудную, беднейшую жизнь с теми миллиардами, которые уплывали в неведомое афро-азиатское далёко, то иначе как преступлением против собственного народа такую политику назвать не получается.
«Зиганшин буги, Зиганшин рок…»
В марте 1960 года мы были потрясены известием, как четверо ребят с нашей оторвавшейся и унесенной в Тихий океан баржи семь недель провели практически без еды, с очень скудным запасом пресной воды.
Я до сих пор помню их фамилии: Зиганшин, Поплавский, Крючковский, Федотов.
Ребята выживали, как могли. Они в первые же дни их вынужденного плавания лишились сетей, так что рыбой питаться не получилось. Варили кожаные ремни в соленой океанской воде. Даже сапоги варили и ели… Они все надеялись, что их найдут. Но дни шли за днями. Они слабели. Теряли надежду. А нашли их американские моряки. Они их подняли на свой корабль, кормили потихоньку… Ребята оказались в Америке, их чествовали, как героев. Помню, читала я интервью Зиганшина. Его спросили, откуда у них столько мужества и силы духа, а он сказал:
— На нашем месте так поступил бы каждый советский человек.
Вот я и думала: а я выдержала ли бы? Достойна была бы звания советского человека. Вон — Зиганшин верит, что да…
Танюся купила журнал «Америка», где наши герои уже были прекрасно одеты, в красивых пальто, шляпах. Это все им там подарили американцы.
Я была охвачена восторгом! Вот ведь здорово! Спаслись!
И как же я была удивлена, когда услышала, как наши вздыхают:
— Вот вернутся домой ребятки, кто знает, что тут с ними будет?
Я разволновалась:
— А что с ними тут может быть? Их будут встречать, как героев. Они же герои, да?
Тогда мне рассказали, что во время войны попасть в плен считалось преступлением. То есть — вот ранили тебя, ты лежишь, истекаешь кровью, сознание потерял. Взяли тебя в плен. И все! Ты уже преступник! Ужас! Что ж делать-то? И что потом было с этими пленными?
— Большинство отправили в наши лагеря.
— Как?! После фашистских лагерей — в наши?
— Да.
Это в голове моей не хотело помещаться. Я не понимала — и все. Просто не понимала, за что.
Оказывается, не за что, а потому что. Потому что такие законы были в стране.
И тогда я стала желать Зиганшину-Поплавскому-Крючковскому-Федотову, чтобы они лучше остались в Америке. Вон какие у них там шляпы появились!
Но они все-таки вернулись домой. И, к счастью, их не посадили, им ничего не было за то, что они выжили и оказались спасенными американскими моряками. Наоборот: все радовались.
И даже пели песню на мотив американского танца буги-вуги:
- Зиганшин — буги!
- Зиганшин — рок!
- Зиганшин съел второй сапог…
«Точу ножи-ножницы!»
Иногда во двор приходил человек-праздник. Он нес на плече небольшой станок. Останавливался, ставил ношу на асфальт и зычно объявлял:
— Точу ножи-ножницы!