Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины Артемьева Галина
И надо же! На следующий день — правда: объявили-таки, что сняли Никиту Сергеевича! За волюнтаризм.
Во какое слово — неслыханное! Знать бы, что оно значит…
И еще интересно — откуда тот пьяный дядька раньше всех узнал?
Про волюнтаризм мне объяснили: слишком своевольничал.
А про пьяного на улице — до сих пор не пойму. Наверное, потому так и запомнилось.
Начиналось другое время… А жизнь шла пока по-старому.
Мы остаемся одни
Хотя изменения в нашей жизни были — и еще какие. Но они не зависели от решения партии и правительства.
Женечка вышла замуж! Мне было тринадцать лет, когда это произошло. Я очень радовалась! Женечка и ее муж пока еще учились в МИИТе, но тогда принято было рано создавать семьи. Они стали жить у нас. Опять же: никому и в голову не приходило снимать жилье и жить отдельно от родителей. Вопрос обычно заключался только в том, у каких родителей будут жить новобрачные. Да и он решался легко: конечно, у тех, у кого квартира больше. Так мы и зажили.
В августе 1964-го родилась Сонечка, моя дорогая племянница. Женечка писала диплом, мы все, кто когда мог, сидели с нашим дорогим ребенком-радостью дома.
Анечка наша металась и помогала больше всех. Она стала нервозная, дерганая.
У меня с ней складывались странные отношения, именно когда я стала подростком. Она была человеком удивительным: заботливым до самоотречения. Но самоотречение, видимо, даром никому не проходит…
В какой-то момент нервозность ее и усталость стали выплескиваться наружу. Она говорила резкости, ссорилась с тем, кто попадал под ее настроение. Причем настроение могло проявиться внезапно, среди ясной, солнечной погоды вдруг набегала грозовая туча, громыхала, сверкала молния… А потом опять все тихо и мирно, только если эта молния попала в тебя, ты как-то долго приходишь в себя, спрашивая у неба: «А что это было-то?»
Приведу примеры из тех, что помню.
Женечкину свадьбу праздновали в ресторане «Прага». Гостей позвали человек сто! Свадьбу устроили красивую и веселую. Женечка выглядела изумительно, сияла своей яркой красотой. Много было хлопот, праздничной суеты, гора подарков громоздилась в зале… Танцы, поздравления. По такому случаю приехал и мой папочка. Мы сидели рядом и радовались друг другу. Что может омрачить настроение в такой замечательный вечер?
И вот мы вернулись домой. Гостей — видимо-невидимо! Уложили всех, куда могли — и на полу даже. В гостиницы тогда никто и не пытался попасть — невозможно. Папа перед сном зашел на кухню, попить воды. Я, конечно, потащилась за ним. А там Аня цветы расставляет в вазы. Папа ушел, а я осталась ей помогать. И вот она мечтательно и довольно произносит:
— Ах, какая была свадьба! Прекрасно все устроили!
Я, радуясь, киваю, соглашаюсь.
— А у тебя такой никогда не будет, — продолжает вдруг Аня ожесточенно.
Я в ступоре. За что? Почему вдруг?
— Ну и не надо, — говорю я.
— Тебе лишь бы сгрубить. Тебе слово — ты десять, — словно предлагая раскрутить ссору, начинает Аня.
Я молча ухожу. Говорю Танюсе об Анином пророчестве.
— Не обращай внимания, она устала, плохо себя чувствует, — успокаивает меня Танечка.
Я на Аню не обижалась. Просто не могла — и все. Я помнила всю ее заботу — искреннюю, неустанную — и не могла поэтому обижаться. Но — в ступор впадала. Как-то страшно вдруг звучало: «У тебя… никогда…»
Кстати, она оказалась права. Не было у меня такой прекрасной свадьбы, такого количества гостей… Мне некому было все это устраивать. Так уж сложилось. Ну да ладно…
Или вот еще: Женечка получила диплом о высшем образовании. Все в ее жизни складывается вовремя и правильно: муж, дочка, диплом. Мы отмечаем это знаменательное событие. И вот я слышу от Ани:
— А тебе института не видать как своих ушей.
У меня опять ступор. Ничего себе — путевка в жизнь! И почему «не видать»? Я учусь хорошо, по русскому и литературе побеждаю даже на олимпиадах. Мои сочинения по школьному радио читают, как образцовые. Что во мне не так?
— В лучшем случае — техникум! — определяет Аня злорадно.
— И пусть. И что? На завод пойду работать, — отвечаю я. — На завод-то возьмут меня?
— Выше техникума не прыгнешь! — подтверждает Аня свою догадку о моем будущем.
И опять же — никакой обиды у меня не возникло. Просто — ах! Удивление! Чего это она? Что я не так сделала?
Она, кстати, никогда не была придирчивой, вредной… А тут вдруг накатывало на нее…
К счастью, в этом вопросе Аня промахнулась: и институт я закончила, и аспирантуру, и диссертацию защитила. Не все пророчества сбываются! Бывает, везет человеку, и все происходит не как напророчили, а как он сам своей жизнью распорядится…
Потом произошло вот что. У Стеллы на работе появилась возможность вступить в кооператив. То есть — заплатив вступительный взнос, купить квартиру в рассрочку. С позиций сегодняшнего дня — цены мизерные. Никаких процентов. Вступительный взнос вполне можно одолеть, а потом платишь в течение пятнадцати лет рублей по пятнадцать в месяц. И все — квартира полностью твоя. Проблема же заключалась в том, что просто так в кооператив не вступишь, нужно, чтоб метров в твоей нынешней жилплощади оказалось не слишком много. Но с этим у нас все было в порядке. К тому же тетя Стелла имела ученую степень (в этом случае метров полагалось больше).
В кооператив решено было вступать. Следующий вопрос: кто же поедет в новую квартиру? Казалось бы, просто. Тетя Стелла с дочкой, мужем дочки и внучкой. Мы же втроем — Аня, Таня и я — остаемся там, где живем.
Но такое простое и логичное решение стало для Ани настоящим ударом. Дело в том, что для Анечки самым любимым и дорогим человеком на свете была Женечка. Она растила ее до возвращения Стеллы из армии, она самозабвенно занималась ею. Женечка была ей больше чем дочь.
Дома возникали ссоры (впервые в нашей жизни) и выяснения отношений.
— Пойми, ведь она моя дочь! — убеждала Стелла.
— А я ей кто? Я мало для нее сделала? — плакала Аня.
Слишком тесно мы жили прежде, слишком большая привязанность… Она бывает слишком большой? И любви — бывает слишком много?
Увы — да.
Это беда (для всех), когда человек живет только жизнь любимого другого человека, полностью забыв о себе. Это всегда (по моим многолетним наблюдениям) приводит к крушению — вплоть до ухода из жизни.
Да еще наши нечеловеческие условия — жизнь в коммуналках, жизнь нескольких поколений под одной крышей… У людей нет возможности расправиться, наполнить жизнь собой.
Аня оказалась целиком зависимой от Женечкиной жизни. Роковым образом зависимой. Она любила Женю истово, фанатично. Пока жили бок о бок — проблем не возникало. Когда решили разъехаться, просто ради жизненного пространства, — случилась трагедия.
И все было правильно. И никто не виноват… И всем (в жилищном отношении) стало лучше. Но вот сейчас знаю точно: Аню бросать было нельзя. Надо было Женечке ее взять с собой. Но кто мог подумать, что Аня окажется несчастным брошенным ребенком, потерявшим смысл жизни?
После переезда она каждый день ездила к Женечке: помочь с дочкой, привезти сумки с продуктами. Она ездила, потому что иначе не могла. Домой возвращалась только ночевать. Злилась на нас с Танюсей…
Грустно стало в нашем доме. Пусто. Не стало праздников… Хотя — мы все праздники все равно отмечали вместе, но теперь уже в новом доме у Стеллочки и Женечки. Там шла главная жизнь.
Так в шестнадцать лет я впервые почувствовала тоску и пустоту одиночества.
Михалыч
Ох, и трудно это рассказывать… Хотя — отчего же? Тоже — история везения. Вот сейчас соберусь с силами и начну.
Мне действительно повезло — я росла в идеальном мире покоя любви и заботы, которой окружила меня Танюся.
Моему братику Гришеньке выпал жребий расти в совершенно других условиях. Он стал истинной жертвой родительских взаимоотношений.
Папа уже учился в Ленинграде и приехал в Каменку на зимние каникулы… Так возникла новая жизнь.
Братик родился в октябре, на месяц раньше ожидаемого срока, весил кило девятьсот.
И, как в страшной сказке, набежали Ткачиха с Поварихой, с сватьей бабой Бабарихой… Стали нашептывать папе, что ребенок не его… Жаль, не было тогда экспертизы… Но в те времена достаточно было посеять семена сомнения… Это потом, когда уже ничего было не исправить, сделалось ясно, что мальчик — копия нашего с ним папы: и волосы, и глаза, и даже ногти на руках, и голос, и характер…
Между родителями возник разлад.
Разбирая старые письма (никого из участников переписки давно уже нет в живых), нашла я письма бабушки к Танюсе. Бабушка писала очень красиво, образно, безукоризненно грамотно. Письма ее вполне можно назвать по-своему выдающимися произведениями эпистолярного жанра. Меня же поразила кошмарная смесь любви и ненависти, содержавшаяся в тех посланиях, которые касались Гришенькиного рождения.
Маму мою бабушка в письмах называла «волк». (Замечу попутно, что мне, ребенку, никто и никогда не сказали ни одного плохого слова о маме — вот настоящая любовь к ребенку и выдержка, однако в личной переписке мнения высказывались прямо и нелицеприятно. Да что там! Просто жуть брала!)
Итак: волк! Даже не волчица — волк! Я, чуткая к словам, впечатлилась сильнейшим образом. Надо сказать, слово бабушка подобрала меткое: мать обладала огромной силой гнева и раздражения, которая мне с младенческих лет помнилась отчетливо и детально.
В письме, касавшемся появления на свет Гришеньки, бабушка сообщала: «Волк уверяет, что мальчик недоношенный, а у него — ноготки на пальчиках и волосики есть. Разве у недоношенных бывают ноготки и волосики? Вообще мальчик очень красивый, миленький. Часто плачет, хочет есть. Волк кормит его грудью. Молока много. Сосет он очень хорошо. Разве недоношенные могут хорошо сосать?»
Как ярко тут отражена любовь к младенцу, нежность и восхищение им! И как страшна ненависть к «волку»!
…Как показало время, недоношенные МОГЛИ рождаться с ноготками, МОГЛИ иметь волосики и здоровый детский аппетит. «Волк» никого не обманул. Гришенька, видевший папу только в раннем младенчестве, унаследовал от него не только внешние черты, но и жесты, повадки…
Как бы там ни было, какие бы эмоции ни высказывались в письмах, а бабушка и дедушка Гришу полюбили безмерно. Он до шести лет рос с ними. Мать уехала устраивать свою жизнь в другой город. А когда ему исполнилось шесть, приехала и забрала у стариков мальчика. Как они ни уговаривали оставить, не согласилась. Она к тому времени вышла замуж и собиралась строить новую жизнь с новым спутником.
Гришу она отдала в интернат. Уже взрослым он сказал, что, попав в это учебное заведение, пережил прижизненный ад. И в подробности вдаваться не захотел. Мне больно об этом думать, не то что писать…
Я редко видела мать. Бывало, годами она не объявлялась. Иногда писала письма — и все. А однажды — я была уже девушкой-подростком — приехала к нам без предупреждения. Просто позвонила в дверь:
— Кто там?
— Откройте, это я!
Открыли — мама. Одна.
Обняла меня, задрожала. Я оказалась уже выше нее.
Пригласили ее к столу, чай пить, не села.
— Я, — говорит, — не одна, с мужем…
— Где же он? — изумилась Танюся.
(Оказалось, что у матери не только муж был, а уже и дочка! Танюся явно обрадовалась, потому что страх, что мать меня все-таки заберет, отравлял всю ее жизнь. А теперь у матери есть своя дочка, ей не до меня…)
На вопрос, где же муж, мать ответила:
— Внизу стоит. НЕ СМЕЕТ.
Мать всегда привозила с собой новые слова и выражения.
Надо же: человек оказался настолько деликатным, что не смел порог нашего дома переступить без специального приглашения! Куда уж куртуазнее!
Наконец Иван Михайлович, ведомый матерью, вошел.
Я поразилась их несоответствию. Сухощавый, мелкий, с длинным обвислым носом, впалыми щеками, залысинами мужичок и молодая, статная, полная женской силы красавица-мать.
Отступлю на миг от истории нашего знакомства. Несколько слов о Михалыче — именно так его называла и мать, и все остальные. Ну что сказать? Он прошел фронт, как и мой папа. Но, в отличие от папы, которого я никогда не видела пьяным, Михалыч пил много, регулярно, настойчиво и болезненно. Как всякий алкоголик, он мог быть сказочно щедр и удивительно, беспредельно подл.
Мать приучила Гришеньку называть своего нового мужа папой. Мальчику хотелось иметь отца. Он быстро научился этому слову.
Так вот: новый «папа», напиваясь, мгновенно забывал, что он папа, и обзывал мальчика жиденком, жидовской мордой и прочими производными наименованиями.
Отцов, как известно, не выбирают. Как собственных, так и приемных. За детей все решают взрослые.
У моего братика Гришеньки отцом был Михалыч, пьянь распроклятая. Творческая личность, неистощимая в пьяных своих выкрутасах. С выкрутасами мы познакомились непосредственно в день нашего знакомства.
Итак, они вошли. Трезвый Михалыч, не смевший просто так, без церемоний переступить порог нашего дома — в галстуке, в шляпе, как сильно культурный. Но бутылка у него с собой конечно же была.
После нескольких стопок Михалыч СМЕЛ уже многое.
Я до того дня вообще не имела дела с пьяными. Иногда, конечно, видела шатающихся, синелицых существ или даже распростертые на земле тела тех, кто упился до беспамятства. Но меня это не касалось. Это к моей реальности никоим образом не относилось. Этими картинками можно было высокомерно брезговать, как кучкой собачьего дерьма в детской песочнице. Фу, гадость какая! Безобразие! И только.
Никогда до этого я не видела у нас гостей, которые теряли бы человеческий облик, разражались пьяными слезами и внезапной грубой бранью. Я вообще не слышала в нашем доме гадких слов, не говоря уже о мате. Я, представьте, даже не знала толком, что это такое. Я была уверена, что «дура» и «черт» — это уже азы мата, а «сука» — предел словесного растления.
Михалыч! Мой первый учитель! С какими словами ты обращался в тот вечер к моей матери!
Он перешел от доброго и вполне благопристойного расположения к злобе внезапно, в долю секунды. Чик — и переключился.
Он распалялся, осыпая мать оскорблениями. Она терпела. Будто и не к ней он обращался. И будто бы не слова он произносил, а ничего не значащие звуки издавал… Ну, как гром за окном… Гремит — и кому какое дело? Отгремит. Отойдет. Остынет. Отшумит. Отгуляет.
Дух растления вошел в наш дом. Я впервые увидела, что вот оно как можно-то! По-всякому! И строгая моя Танюсенька не встает, не гонит прочь, не дает по губам тряпкой или хотя бы ладонью, как учила она меня когда-то за слово «дура».
Я видела: она терпит. Претерпевает. Я понимала ее резоны: не навечно же они здесь. Зачем ругаться? Посидят и уедут.
Вот как, оказывается, с ней можно обходиться, думала я…
Зря она молчала тогда, зря. Но дело вроде бы было не ее…
Михалыч тем временем вконец распалился, нахлобучил шляпу, вырвался из сильных рук матери и ушел.
— Я не вернусь, — надрывно посулил он.
Как же я обрадовалась! Не передать! Я не была приучена к таким выкрутасам и фокусам, какие присущи пьющим существам. У нас ссоры не затевались. Уходя — уходили. Возвращаясь — здоровались и радовались обществу друг друга. В общем, ушел — и хорошо.
Не вернется! Вот счастье! Устали мы от него за это непродолжительное время…
Однако мать, как встревоженная птица, принялась взмахивать крылами: накидывала платок, чтоб бежать за ним, своим суженым.
— Пусть уходит, зачем он тебе? — наивно удивлялась я.
После всех тех СЛОВ, что он прокричал в лицо матери, еще бежать за ним!
Но мать конечно же убежала. Уговорила. Вернула. Привела.
Дубль два.
Михалыч вошел тихо, как в первый раз, когда НЕ СМЕЛ. Отсиделся немного, отошел, перевел дух.
И снова: слова, полные дикой злобы, пакостные ругательства, обращенные к матери, и:
— Я больше не вернусь!
Ну, что сказать?
Режиссеру и единственному актеру тогдашнего представления дублей потребовалось немало. Вся ночь ушла на воплощение нехитрого замысла. В чем он заключался, я так до сих пор и не поняла. Дать нам понять, сразу и навсегда, с какой скотиной соединила свою жизнь моя мама? Если так, это ему удалось блестяще.
После того памятного выступления мать больше Михалыча к нам не привозила. Спасибо ей за это. Мне вполне хватило одного раза.
А мой братик Гришенька видел эти спектакли каждый день, пока жил в семье матери.
Мать, кстати, без согласия нашего папы оформила Гришино усыновление Михалычем. Это было противозаконно, но кто у нас соблюдает законы? Договориться всегда можно. Она и договорилась.
Папа мой был смертельно обижен и полностью устранился. Дело в том, что Гриша вынужден был подтвердить свое согласие на усыновление. Ему было больше тринадцати тогда. Папе показалось это предательством. Но как ребенок может сопротивляться, если мать, с которой он живет, от которой во всем зависит, оказывает постоянное давление? Разве это вина подростка?
Итак, мой родной брат стал носить другое отчество, другую фамилию. Григорий Иванович…
Имя и отчество — это судьба. Иероглифическое содержание наших отчеств определили в большой мере и наши жизненные пути.
Иванычам в нашей солнечной стране препоны не ставились.
Марковне в этом смысле пришлось туго (об этом несколько позже).
Но… Иванычи мешали сами себе… Не верили в себя, не уважали себя…
Впрочем, у каждого на жизненном пути свои страшилки и свои горизонты…
Одежда и некоторые бытовые подробности
Шестидесятые — во всем мире время коренных изменений, в том числе и во внешнем облике людей. Стиль одежды меняется кардинально: мини-юбки, мужские прически в стиле «Битлз», смешение стилей, отказ от прежнего понимания элегантности.
До нас все доходит с огромным опозданием и искажением, хотя мы вовсю стараемся следить за модой.
Искажения иногда принимают катастрофический характер. Так, мне кажется, произошло с прической «Бабетта». Эта очаровательная высокая прическа с челкой, начесом, локонами, сложная в исполнении, но очень женственная, пришла к нам с фильмом «Бабетта идет на войну» с Брижит Бардо в главной роли. У Брижит Бардо все выглядело органично и непринужденно. Тоненькую, длинноногую актрису объемная прическа делала еще тоньше и сексуальней. (Последнее слово уже из сегодняшнего дня — тогда оно в наших краях не водилось.)
Наши девушки за редким исключением выглядели гораздо тяжеловеснее Брижит — тут и питание сказывалось, и общее равнение на образцы. И вот когда они наворачивали на головах сложные сооружения, напоминавшие затейливые башни, тут от их вида делалось не очень уютно.
«Бабеттами» было поражено все женское общество — от мала до велика. Особенно полюбилась эта прическа продавщицам. Они возвышались над прилавками со своими причудливыми начесами, напоминая скифских каменных баб. Непроницаемые лица, солидный вес (под сто кг), могучие груди… Оплот социализма.
Прически прическами, а с женской одеждой дело обстояло катастрофически. Страшно вспомнить о белье, которое мы, пятнадцати-шестнадцатилетние красивые, стройные девушки, носили тогда. Это — правда — и страшно, и смешно. Попробую описать. Сначала натягивались довольно просторные хлопчато-бумажные трусы (трусиками ЭТО не назвать нельзя ни при каком раскладе — трусищи, скорее). Поверх трусов водружался пояс с резинками — это чтобы пристегивать чулки. И вот в зимнюю пору заботливые родители заставляли поверх вышеназванной прелести напяливать штаны. (Не рейтузы — это был уже последний штрих, при сильных морозах, а именно штаны.) Сейчас их называют панталоны. Фу! От одного этого названия жить бы уже не хотелось. Но штаны — эх… Посмотрели бы вы на них. Огромные, фланелевые, с начесом сооружения голубого или розового цвета! И никак иначе! (Впрочем, мальчиковые кальсоны — это тоже было оружие массового уничтожения.)
Моя тетя, интересовавшаяся прежде всего моим здоровьем, а не внешним видом, требовала, чтобы я носила штаны буквально до наступления жары. Чтоб не застудиться. Я закатывала штанины как можно выше. Она проверяла, оттягивая их чуть ли не к коленям: «Простудишься!» Ежедневная мелочная борьба.
Кем себя можно чувствовать в таких штанах — попробуйте представить сами. При этом до нас каким-то образом докатилась мода на мини-юбки. Ну — настоящих мини-юбок мы тогда еще не видели, но представляли себе, что короткая юбка — это нечто выше колена сантиметров на пять. И то! Сколько пришлось по этому поводу выслушать — и что именно говорили нам в лицо (или вслед) представители нашего старшего целомудренного поколения! Нет, не хочу вспоминать…
Одежда, надо сказать, в магазинах имелась. То есть — магазины в Москве одеждой были завалены. Но что это была за одежда! Бесформенные драповые пальто, которые, чтобы просто поднять их, требовали определенных усилий.
Когда появлялись импортные вещички, мгновенно образовывалась очередь. Люди готовы были стоять часами, лишь бы добыть что-то заграничное. Танюся моя этого не признавала по целому ряду причин: первая — не было денег, вторая — времени на стояние в очередях тоже не было. Значит, что? Мне пришлось научиться шить самой. Ткани стоили очень дешево. Я придумывала фасон, покупала в магазине ткань (красивый качественный ситец стоил 50–60 копеек за метр, шерстяные ткани можно было найти от полутора и до 30 рублей за метр) и шила сама. У других девочек очень хорошо шили мамы. Но Танюся совсем не умела это делать.
И вот что интересно. Я потом узнала: моя мама и ее сестры шили легко, быстро и очень ловко. Видимо, мне передалось это по наследству: ведь я только потом, уже став взрослой, наблюдала, как они колдуют над тканью, как, словно по волшебству, получается у них готовая красивая вещица. Я не чертила выкройки, на ткани вымеряла то, что нужно мне, смело резала, сшивала. Это умение, кстати, потом очень мне пригодилось в светлом будущем, о котором мы и не подозревали в те годы, но к которому нас умело вели наши вожди.
Платья, юбки, сарафаны — это все ерунда. А вот пальто я тогда шить не умела (потом научилась). Поэтому с пятого по десятый класс включительно я ходила в одном и том же зимнем пальто: красном, с цигейковым коричневым воротником. Правда, к десятому классу воротник стал выглядеть неприлично, я его отпорола и из своей детской козьей шубки соорудила интересный черный воротник. Пальто обновилось. Открылись его новые ресурсы. По крайней мере, я себя этим утешала. Демисезонное пальто жило у меня примерно столько же — не меньше пяти лет.
Но вот что можно было легко купить в шестидесятые, так это модную и качественную обувь. Почему-то в то время продавали очень много английской обуви: туфли любых фасонов, на каблучке, без каблучка, ботиночки… Сапоги появились в продаже после 1966 года. До этого мы зимой ходили в ботинках. Первые сапоги появились у меня на первом курсе института. Французские. Стоили 60 рублей. Почти месячная зарплата. Хорошие туфли (их называли «модельные») стоили 40 рублей. Девушки экономили на еде, но покупали.
Пока мы учились в школе, проблем, что надеть на уроки, не существовало. С первого по десятый класс — коричневое платье с белым воротничком и манжетами и черный фартук по будням, белый — по праздникам. Во Дворец пионеров тоже полагалось ездить в школьной форме.
Двух школьных платьев (на смену) не было ни у кого. Сейчас, когда мы каждый день меняем свою одежду, а вчерашнюю отправляем в стирку, этому просто не верится.
Мы должны были беречь свою форму. Приходя домой, следовало немедленно переодеться в домашнее, а форму повесить в шкаф. Кстати, шились наши коричневые платья из очень линючего материала. Когда на каникулах форму стирали, вода сразу делалась густо-коричневой. И сохла эта одежда несколько дней. Когда появились химчистки, стало полегче, но школу к тому времени я уже закончила.
Чтобы освежить платье, которое приходилось носить ежедневно два-три месяца до плановой стирки, его отпаривали, то есть гладили через мокрую тряпку. В младших классах это делала для меня Танюся, в старших — я сама. И еще. Страшно вспомнить. В магазинах продавались так называемые подмышники. Это кусочки плотной хлопчатобумажной ткани в форме двух сшитых по центру полумесяцев. Подмышники пришивались с обеих сторон изнанки к пройме рукава. Они легко менялись, просто стирались, предохраняя тем самым платья от запахов. Кстати — дезодорантов не было. Только личная гигиена. За чистотой моего тела Танюся следила маниакально, боясь инфекций. Купаться принято было раз в неделю (видимо, привычка такая сложилась из-за банных дней). Но она каждый день перед сном тщательно протирала всю меня куском ваты, смоченной одеколоном. Одеколоны, надо сказать, стоили дешево, 50–70 копеек флакон. Я очень любила одеколон «Белая сирень» и «Среди лип». Шея, щеки, уши, спина, руки и так далее… Танюся терла меня, не жалея сил, словно я была неодушевленным предметом. Если я вырывалась, она показывала мне ватку, говоря:
— Смотри, одна грязь! За день столько грязи! Надо терпеть.
Приходилось терпеть.
А для ног существовал другой ритуал. Танюся приносила теплое влажное полотенце и протирала мне ноги, как будто я сама не могла этого сделать. Я могла. И каждый раз говорила, что не надо, что я сейчас пойду и помою ноги под душем. Но ей был нужен младенец. Крошечный ребенок, который сам не может о себе позаботиться. И вот — каждый день: одеколон, теплое полотенце. Попытки осуществить свои права на мою гигиену она предпринимала и в мои шестнадцать, и в мои восемнадцать… Бывало, мы с подругой готовимся к сессии, она остается у меня ночевать, вдруг к нам в комнату вплывает Танюся с полотенцем:
— Галенька, ножки протереть…
Бедная моя добрая Танюся…
Помню, в студенческие годы, прочитав «Глазами клоуна» Генриха Бёлля, я удивилась: главный герой там ленился принимать душ и умывался кёльнской водой (одеколоном). Я вспомнила ежевечерние свои «протирки»…
Да, вот еще важный момент. Шампуней мы не знали лет до шестнадцати. Мне голову мыли мылом. Расчесать потом кудрявые волосы — дело нешуточное, болезненное. С появлением в аптеках жидкого мыла в больших стеклянных бутылках жить стало веселей. Шампуни же воспринимались нами как чудо и счастье. Волосы легко расчесывались, блестели, оставались шелковистыми… Хорошо, что мы дожили до этого счастья.
Но вернемся к чулкам. Тут что интересно, загадочно и непонятно. До сих пор не постигаю. Вовсю уже продавались тонкие капроновые и эластичные чулки. Вот в них ходить в школу почему-то запрещалось! Что это было? Какой разврат в этом усматривался? Не спрашивайте. Просто — нельзя и все! Если чулки были из толстого эластика — учительский протест не возникал. Носи. Тонкие действовали на блюстителей нашей нравственности, как красная тряпка на быка: «Вон из школы! Переодеваться!»
В четырнадцать лет мне на день рождения подарили мои первые в жизни колготки югославского производства (стоили сумасшедших денег: 14 рублей)! Плотные, бежевые — сейчас я бы сказала: фу, старушечьи. Но как же я была счастлива тогда!!! Колготки — это легкость, это отсутствие пояса, резинок, вечно трущих ногу. Это, наконец, возможность бежать вверх по школьным ступеням, не опасаясь, что мальчишки подглядят нечто постыдное (штаны!!!).
Но возникло опять же новое гонение. Тонкие колготки считались верхом неприличия. Толстые — пожалуйста. Тонкие — вон из школы. Помню, когда мы на переменках прогуливались по «рекреационному залу» (стоять у стен не разрешалось, только ходить), запросто могла подойти учительница и указкой приподнять подол платья (указкой — это деликатно, но, бывало, и просто — рукой):
— Колготки? Домой переодеваться!
Не все учителя оказывались способны на такое. Но двух дам хорошо помню. Наверное, они не виноваты… Так учили.
Но в любом абсурде всегда имеются некие положительные грани. Мы знали: послать домой переодеваться — это великое благо. Это не прогул. Это тебя посылают исправлять твою роковую постыдную ошибку. Посылали домой наверняка за отсутствие школьной формы, за тонкие чулки (колготки), мальчиков — за длинные волосы (стричься). Бывало, перед контрольной по физике в старших классах я приходила в школу в скромном синем платье с бельм кружевным воротничком. И — о чудо! Один-два урока вполне могли пройти безнаказанно, но потом одна из наших замечательных церберш непременно отсылала домой переодеваться. Ну и — чао, контрольная! И никто не виноват!
Слегка повзрослев, я осознала, что женщин у нас в стране не любят. (Мужчин — тоже. Людей — в целом никто не уважал и не собирался.) Но я очень четко почувствовала неуважение к собственной жизни именно по тем предметам женского исподнего, которые без стыда лежали на прилавках универмагов. Это было чудовищно, омерзительно. Над этим можно было смеяться, от этого можно было приходить в ужас, но носить ЭТО уважающая себя женщина не должна была ни в коем случае.
Правда, тут вспомнилось. Люди моего поколения и даже чуть младше наверняка помнят курортниц, загоравших на пляжах в розовых штанах с начесом и бюстгальтерах, немыслимых по своей кошмарности. Стояли, красавицы, подставляли неприкрытые панталонами части тела солнцу. Кто-то рассказывал, как в Болгарии, в Варне какая-то передовица производства, поощренная профкомом поездкой к морю, вышла на пляж в таком дивном великолепии. Народ просто застыл… Потом, кстати, с выезжающими проводились инструкции на тему того, в чем все-таки имеет смысл выходить на пляжные просторы зарубежья.
К деталям неуважения относится и то, как решалась у нас проблема женских «критических дней». Не у всех были возможности ежемесячно покупать вату. Хотя ватные прокладки — это особая жуткая история. Но — на тот момент не худший вариант. Если не было возможности покупать эту самую вату, пользовались марлей, которую стирали… Ладно. Не буду углубляться в подробности. Перенесусь из шестидесятых годов в девяностые. В тот момент, когда отпустили цены. И вата стала стоить столько, что мало кто мог бы ее приобрести. Но и это сокровище стало редкостью. И вот, помню, как в момент отпуска цен одна женщина спросила у Егора Гайдара, знает ли он, сколько стоит пачка ваты. Он не знал. И, похоже, даже не особо вник в суть проблемы. Я тогда, в пору нашего тотального дефицита, спросила у моей чешской подруги Майки, может ли она себе представить, что для нас проблема даже в этом… Даже в этом — ежемесячное унижение. Она сказала:
— У нас на пару дней вдруг исчезли «вложки» (так это по-чешски называется). Ну и наши женщины из Простейова (городок в Моравии, где много было текстильных предприятий) сказали: «Вы нас не уважаете, и мы вас уважать не будем. И не вышли на работу. Все немедленно появилось в продаже».
Как говорится, почувствуйте разницу. Нас не уважают. Мы терпим. Нас не уважают еще сильнее. Мы терпим. И даже хвалим жизнь за то, что может быть еще хуже. А нас еще сильнее не уважают.
Бесконечная история.
Выставка «Одежда-66»
Эта выставка проходила в Сокольниках. Она произвела сильнейшее и незабываемое впечатление. Мы впервые получили возможность увидеть, что носят люди в других странах, в том числе и на Западе. Мы же практически никогда не встречали людей из капиталистических стран. Конечно, для них мы были экзотикой. Но не меньшей экзотикой казались нам они.
На выставке были представлены даже те страны, с которыми у нас не было дипломатических отношений. Например, Испания. Тогда в этой стране правил диктатор Франко, пришедший к власти в результате фашистского мятежа еще в тридцатые годы. Тогда же отношения между нашими странами были разорваны и восстановились лишь после смерти Франко, с возвращением монарха на престол.
Мы несколько раз приезжали в Сокольники, выстаивали огромные очереди, заходили в павильон и поражались.
Так вот они какие, мини-юбки! Такие миленькие, всех цветов и фасончиков, в клеточку, в складочку, с ремешками, с кармашками… Длина — это да! Сантиметров 30 — максимум. Невероятно!
Никогда не забуду, как на подиуме у Британского павильона проходила демонстрация одежды. Вышли девушки, от вида которых мы ахнули. Мы никогда таких не видели — это было настоящее явление инопланетян. В 1966-м лицом года назвали модель Твигги. Твигги — в переводе значило Веточка. Она отличалась сверхъестественной худобой. Потом я прочла ее воспоминания. Она не была анорексичкой, ела и ест все, что ей хочется. «Такой у меня метаболизм», — утверждает она.
Повезло ей с обменом веществ! И благодаря Твигги пошла мода не просто на худобу, а на истощенную костлявость. В то время это было нечто совсем новое, удивляющее. Твигги в своих синтетических мини-платьях с открытыми руками-веточками, высокая, с ярчайшим макияжем, накладными ресницами, завоевала мир.
Про Твигги мы к тому времени знали. Про нее писали в журнале «Ровесник», который время от времени рассказывал о некоторых деталях жизни молодежи в мире капитала.
…И вот на подиум в Сокольниках вышли несколько британских моделей в образе Твигги. Мы стояли в первом ряду, не сводя с них глаз. Девушки медленно ходили по подиуму, поворачивались, останавливались… Выражение их лиц не было отсутствующим. Мы смотрели на них. Они смотрели на нас. В глазах их проглядывался явный испуг. Они нас боялись. Ошибки быть не могло. Я помню их взгляды. А они наверняка помнят наши глаза и лица.
Потом, когда показ закончился, я встала, повернувшись к подиуму спиной, и посмотрела на «нас». Я поняла девушек. В целом, в толпе, в массе мы выглядели очень уныло, скучно. Мы все — и юные, и пожилые, казались обитателями одного приюта для бедных обездоленных существ.
А ведь мы наряжались, собираясь на эту выставку! И нравились себе…
Я ужасно расстроилась. Не потому, что мне хотелось походить на этих девушек-скелетов. Мне хотелось иметь возможность прожить свою юность в ярком цвете, в любви, в красоте.
А наш мир — это был явно мир без любви. И в одежде это сказывалось очевидно. Под отсутствием любви в данном случае я понимаю отсутствие выраженной радости жизни, свободы творчества, дерзкого прорыва.
У испанского павильона нас встретил элегантный мужчина лет тридцати пяти и предложил даже примерить те вещи, которые там выставлялись. На такое мы не решились. Наш провожатый неплохо говорил по-русски. Но когда к нему подошел его коллега, они заговорили на испанском. Я млела. Я слушала и понимала!
А говорили они о нас!
— Смотри, какие красавицы! — не стесняясь, уверенный, что его не понимают, восклицал испанец.
— Невероятные! Эти глаза: смотри — у одной голубые, у другой зеленые! Волшебно! А волосы! Настоящие блондинки… Куколки, — вторил ему собеседник.
— Их бы одеть…
— Спасибо. Я все понимаю, — гордо заявила я по-испански.
Испанцы оторопели. Не ожидали, конечно.
Потом разговорились. Назвали друг другу свои имена. Они, теперь уже не между собой, а обращаясь к нам, хвалили нашу красоту.
Я была с Ленкой, той самой подружкой, с которой мы бегали по вагонам, развлекаясь. Она выросла красавицей. Ярко-голубые глаза, волосы цвета сливочного масла — свои, натуральные…
— Элена Эрмоса (Елена Прекрасная), — произнес с восторгом испанец.
Меня тогда потрясло, как это звучит на другом языке. И тот образ, мифической Елены Прекрасной, из-за которой была разрушена Троя, заиграл другими красками от испанского слова Эрмоса — Прекрасная.
— Прекрасная, — сказала я. — У вас есть яблоко? Надо подарить ей яблоко.
Испанцы опять удивились, что мы знакомы с мифами. Наверное, совсем нас дикими считали.
…Поговорили, стали прощаться. Вдруг тот, что говорил по-русски, предложил:
— Хотите получить в подарок какие-то вещи отсюда? Выбирайте, мы все для вас отложим, а вечером встретимся, посидим в ресторане, поужинаем, получите от нас подарки.
Какой ресторан? Какие подарки? Немыслимое предложение.
Мы поблагодарили и гордо отказались и от встречи, и от подарков.
— Нам ничего не надо. У нас все есть. Спасибо.
Кстати, об общем впечатлении от посещений выставки Одежда-1966. Не могу сказать, что мы чему-то жгуче завидовали. Пожалуй, мы знакомились и принимали к сведению. Полезная была выставка. Во всех отношениях.
Зубные врачи
У всех поколений советских людей были чудовищные зубы. И этот факт — яркая деталь нашего коллективного портрета.
Почему так получилось? Ответ прост, да и известен: плохое питание (особенно у тех, кто прошел через голод, войны), постоянные стрессы и угнетенные состояния, а также — зубные врачи!
Я бы даже поставила наших зубных врачей на первое место среди всех факторов, которые уничтожали наши зубы.
С виду о нашем здоровье заботились, неуклонно и неотвратимо. Например, существовала такая официальная и узаконенная пытка, которая называлась «санация полости рта». Ну, в идеале это проверка состояния зубов у школьников и лечение, если потребуется. А на деле — адская пытка. Без гипербол и метафор. Просто — адская пытка. И все.
Весь класс снимали с уроков и вели в школьный медкабинет, где сидела зубная пытальщица со своей бормашиной. Те, кто не видел бормашин того поколения, ничего не знают про пытки. Машина приводилась в движение с помощью ножной педали. Сверло ее, толстенное, грубое, буквально сокрушало зубы. Звук получался не тоненький комариный зум, как у нынешних аппаратов, а настоящее тарахтение электродрели. И ты должен был открыть свой рот, чтобы эта дрель сверлила тебя. За что?!
Мало того. Никакой анестезии и в помине не было. Даже в мыслях не возникало проблеска догадки, что надо бы человеку как-то облегчить возможное страдание.
— Сиди тихо! Работать мешаешь!!! — орала на нас зубниха.
Стыдила, угрожала, что свяжет руки, а рот раскроет специальным расширителем. В зубном кабинете нам очень агрессивно объясняли, что мы не имеем права мешать лечить наши зубы, что мы обязаны открыть рот и терпеть!
То есть — наши тела нам не принадлежали. Ну да… Мы и рождались-то как в животноводческой ферме… И лечили нас — по расписанию. Всем скопом. Надо — не надо, мы тебя лечим. Открой рот! Немедленно!