Персики для месье кюре Харрис Джоанн
Я отлично могла себе все это представить; особенно «приятно» беседовать с полицейскими, когда знаешь, что за тобой подсматривают в каждую щель между ставнями. Разумеется, все сплетники Ланскне разом сорвались с поводка, а их злые языки обрели новую силу. Магазин наполовину сгорел и теперь был вряд ли пригоден для использования. Пожарная машина опоздала на целый час. Зато вскоре прибыла полицейская машина и припарковалась прямо возле церкви. А может – что куда хуже, – перед тем небольшим коттеджем, где живет Рейно; там, на аккуратных клумбах у крыльца, всегда цветут яркие бархатцы.
Коттедж, разумеется, принадлежит церкви, а вот за бархатцы отвечает сам Рейно. На мой взгляд, они очень похожи на одуванчики, но для него между ними бездна различий: одуванчики он считает пронырливыми сорными травами-захватчиками, а бархатцы – очаровательными садовыми цветочками, которые умеют расти правильными рядками, по-военному.
– Вам вовсе не нужно было говорить мне это. Я и так знаю, что никакого пожара вы не устраивали.
У него даже губы дрогнули.
– Если бы все разделяли подобную уверенность! Каро Клермон тут же, как сумасшедшая, бросилась распространять слухи о моей виновности, но при этом продолжала делать вид, что очень мне сочувствует. Хотя теперь каждое слово моего последователя она буквально на лету ловит.
– Вашего последователя?
– Ну да. Это отец Анри Леметр, новый любимец нашего епископа. Весьма зубастый выскочка, чрезвычайно энергичный и питающий настоящую страсть к современным электронным устройствам. – Рейно пожал плечами. – Теперь мое увольнение – только вопрос времени. Вы же знаете, как это у нас в Ланскне бывает.
О да, я хорошо это знаю. Я и сама была объектом яростных сплетен и слухов, и мне известно, с какой скоростью они распространяются. И я прекрасно понимаю, что в таком городке даже намек на скандал, связанный с местным священником, не останется без самого пристального внимания. Католической церкви в последнее время и без того приходится разбираться с огромным количеством скандальных происшествий, так что, даже если у полиции и нет никаких улик против Рейно, ему, скорее всего, грозит приговор от лица общественности.
Рейно снова тяжко вздохнул и сказал:
– Мадемуазель Роше, если уж вы соберетесь на какое-то время у нас задержаться, то, возможно, вам захочется поведать о своих… сомнениях в моей виновности кому-то из ваших здешних друзей; прежде всего тем, кто, по-моему, также считает эту ситуацию нелепой. Например, Жозефина и Нарсис…
Он резко оборвал себя. Отвернулся. А я смотрела на него со все возраставшим удивлением. Ледяная четкость речи и ясность мыслей были по-прежнему вполне ему свойственны, но стоило взглянуть на его лицо, и никаких сомнений не оставалось: Франсис Рейно – пусть не прямо, пусть страшно стесняясь – просил о помощи!
Я с трудом могла себе представить, как он на это решился, ведь ему безумно трудно было просить об этом, тем более меня. Безумно трудно после всего, что здесь случилось, признаться себе, что ему необходим и еще кто-то – тем более такой человек, как я…
Мир Рейно – черно-белый. Он полагает, что в таком свете вещи становятся проще. На самом деле его черно-белые представления обо всем только ожесточают сердца, только укрепляют предубеждения и мешают хорошим, в общем, людям понять, какой вред они творят. И если случается нечто, что бросает вызов мировосприятию таких, как Рейно, тогда все эти черно-белые образы словно расплываются, приобретая совсем иной цвет – миллион различных оттенков серого; а подобные Рейно люди утрачивают почву под ногами и тщетно барахтаются, хватаясь за любую соломинку и пытаясь вырваться из лап урагана.
– Извините, – сказал мне Франсис Рейно. – Что вы-то, собственно, можете тут поделать? Забудьте, пожалуйста, что я осмелился просить вас об этом.
Я улыбнулась.
– Конечно, я вам помогу! – воскликнула я. – Если смогу. И при одном непременном условии…
Он недоуменно на меня посмотрел:
– При каком условии?
– Если вы, Христа ради, съедите наконец этот персик!
Первая лунная четверть
Глава первая
Понедельник, 16 августа
Люк забежал утром – Рейно сказал ему, где мы остановились, – и застал нас за завтраком: персики и горячий шоколад. Для сервировки стола мы воспользовались разномастной посудой Арманды; правда, со старинными, расписанными вручную чашками из тончайшего фарфора, прозрачного, как человеческая кожа, со слегка выщербленными позолоченными краями совершенно не сочетались традиционные изделия здешней местности, расположенной между реками Жер и Танн, притоками более мощной Гаронны. На миске Анук был нарисован кролик; на миске Розетт – выводок цыплят. А на моей красовались цветы и кудрявыми буквами было написано имя: Сильви-Анн[20].
Может, это какая-то родственница Арманды? Миска выглядела достаточно старой. Сестра, кузина, дочь, тетя? Интересно, каково было бы держать в руках миску или чашку с написанным на ней моим настоящим именем, которую подарили бы мне, скажем, мать или бабушка? Впрочем, какое имя могло бы быть на ней написано? Скажи, Арманда? Которое из великого множества моих имен?
– Вианн!
Этот возглас, раздавшийся из раскрытой двери, резко вернул меня к действительности. Тембр голоса у Люка стал иным, более низким, и он, похоже, совсем перестал заикаться, хотя в детстве очень страдал от этого. Но в целом все тот же – те же темные волосы падают на глаза, та же улыбка, одновременно и открытая, и немного коварная.
Он сперва обнял меня, потом Анук и с искренним любопытством уставился на Розетт, которая приветствовала его оскаленными зубами и резким обезьяньим кличем – чак-чакк! Это сперва его озадачило, но затем он расхохотался и сказал:
– Я тут вам кое-что из еды притащил, хотя вы, похоже, уже позавтракали.
– Это обманчивое впечатление, – сказала я с улыбкой. – Здешний воздух невероятно возбуждает ап-петит.
Люк просиял и вручил мне пакет со свежими круассанами и pains au chocolat[21].
– Поскольку это я виноват в том, что вы сюда приехали, – сказал он, – распоряжайтесь здесь, как у себя дома, и живите, сколько хотите. Бабушка была бы очень довольна.
Я спросила, как он намерен поступить с домом, став его законным владельцем, но он лишь плечами пожал.
– Я еще и сам не знаю… может, буду тут жить. Но это, если мои родители… – Он не договорил. – Вы, конечно, слышали о пожаре в вашей chocolaterie?
Я кивнула.
– Подобные вещи случаются сплошь и рядом, – сказал он, – но моя мама считает, что это не просто несчастный случай. Она уверена, что пожар устроил Рейно.
– Вот как? – сказала я. – А сам ты что думаешь?
Я хорошо помнила Каро Клермон, одну из самых ярых католичек в Ланскне. Свой неукротимый дух она всегда подпитывала за счет всевозможных местных скандалов и драм. Легко можно себе представить, с каким тайным ликованием она приветствовала обрушившийся на Рейно позор; как умело регулировала слухи, прячась за весьма экстравагантными проявлениями показного сочувствия.
Люк пожал плечами:
– Ну, Рейно я никогда особенно не любил. Только вряд ли это его рук дело. То есть я что хочу сказать: он всегда такой холодный, словно застывший, у него даже шея, по-моему, толком не гнется, но он никогда бы ничего подобного не сделал.
Люк, безусловно, принадлежал к меньшинству. Еще вчера, не успев приехать, мы успели услышать больше десятка различных версий возникновения того пожара. От Нарсиса, который принес нам овощи из своей лавки; от булочника Пуату; от учительницы Жолин Дру, которая заглянула к нам вместе с сыном. А сегодня, похоже, весь Ланскне решил пройти через Маро – правда, за одним удивительным исключением, – поскольку весть о нашем появлении ветер разнес по городу, точно семена одуванчика.
Вианн Роше вернулась. Вианн Роше наконец-то снова дома…
Но это же просто бред! У меня уже есть дом. И он совсем в другом месте – мой дом стоит на причале у набережной Сены близ Елисейских Полей. И я уже никак не могу считаться здешней; впрочем, я не считалась здешней и восемь лет назад, когда мы с Анук впервые сюда приехали. И все же…
– Это было бы совсем нетрудно, – уверял меня Гийом. – Вашу бывшую chocolaterie вполне можно привести в порядок. Там и нужно-то всего краской немного мазнуть. А мы все с удовольствием помогли бы вам…
Я заметила, как при этих словах вспыхнули глаза Анук.
– Вам бы посмотреть на наш плавучий дом в Париже, – сказала я Гийому. – Он стоит прямо под мостом Искусств. А Сена по утрам вся затянута туманом, почти как Танн. – Глаза Анук тут же погасли, и она спрятала их меж длинными ресницами. – Вы бы, Гийом, как-нибудь приехали в Париж, навестили нас.
– О нет, для Парижа я уже слишком стар, – улыбнулся он. – А Пэтч[22] привык ездить только первым классом.
Гийом Дюплесси – один из тех, кто не верит в виновность Рейно.
– Это просто злобные слухи, – говорит он. – С какой стати Рейно поджигать какую-то школу?
А вот Жолин Дру уверена, что знает, с какой стати.
– Это все из-за нее, – сказала она. – Из-за той женщины в бурнусе. Из-за той женщины в черном.
Анук и Розетт, вооружившись двумя старыми вениками, выбивали во дворе ковер, и Жанно, сын Жолин, к ним присоединился – он был примерно ровесником Анук, и я хорошо помнила, как он забегал в нашу старую chocolaterie. Тогда Жанно и Анук были добрыми друзьями, несмотря на весьма непростой, даже склочный характер его матери.
– А кто она такая? – спросила я.
Жолин дугой изогнула бровь.
– Вроде бы вдова. Сестра Карима Беншарки. Я хорошо знаю Карима – это очень приятный человек; работает в спортзале Маро. А вот она совсем другая. Агрессивная. Всех сторонится. Говорят, ее муж не умер, а просто с ней развелся.
– То есть вы этого наверняка не знаете?
Жолин – одна из самых неутомимых сплетниц Ланскне. Мне было трудно поверить, что она не приложила максимум усилий, чтобы выяснить об этой женщине все до мельчайших подробностей, стоило той появиться в городе.
Жолин пожала плечами.
– Да нет, вы не поняли. Она же никогда ни с кем не говорит. Она вообще не такая, как остальные maghrebins. Я не знаю даже, говорит ли она по-французски.
– И вы никогда не пытались это выяснить?
– Это не так-то просто, – сказала Жолин. – Как можно завести разговор с человеком, который никогда не показывает своего лица? У нас обычно были вполне дружеские отношения с женщинами из Маро. Например, Каро Клермон часто приглашала их к себе на чай. Многие считают нас просто деревенскими жителями, а на самом деле у нас тут такое смешение культур! Вы представляете, Вианн, я даже начала есть кускус. Он страшно полезен, знаете ли, и от него, оказывается, совсем не полнеешь.
Я скрыла улыбку. Жолин Дру и Каро Клермон искренне считают, что можно приобщиться к чужой культуре, например начав есть кускус. Представляю себе эти чаепития у Каро; эти разговоры, эти печеньица, этот фарфор, серебряные ложечки, изысканные канапе. И доброжелательные дискуссии, имеющие целью достигнуть entente cordiale. Я даже поморщилась при мысли об этом.
– И что же случилось теперь? – спросила я.
Жолин надула губки.
– Они попросту перестали приходить – особенно после того, как эта женщина переехала сюда. От нее вообще одни неприятности! Она повсюду ходит, с головы до ног закутавшись в свое покрывало; вечно с закрытым лицом, так что от одного ее появления людям становится не по себе. Эти женщины вообще только и делают, что друг с другом соперничают. И, разумеется, все они тут же принялись носить эту дурацкую чадру – прямо как помешательство на модной новинке! Ну, может, чадру надели и не совсем все, но почти. И, между прочим, это покрывало мужчин прямо-таки с ума сводит. Они только и думают, что там, под ним. А воображение у них работает безостановочно. Ну и Рейно, разумеется, это не нравилось. Он раньше-то всегда слишком цеплялся за прошлое. Он понятия не имеет, что значит жить в мультикультурной Франции. Вы, наверно, уже слышали, какой шум он поднял из-за мечети? А потом из-за минарета? А уж когда та женщина открыла свою школу… – Жолин тряхнула головой. – В общем, тогда он, должно быть, совсем спятил. А больше мне и прибавить-то нечего. И потом, это ведь уже не в первый раз он…
– Сколько же учениц было в этой школе? – с трудом остановила я словесный поток.
– Ну, что-нибудь около дюжины. Бог знает, чему она их там учила! – Жолин раздраженно дернула плечиком. – Эти, в бурнусах, с нами смешиваться не желают. Считают, что наши вольные нравы способны их развратить.
«А может, их просто тошнит от вашей снисходительной опеки и непонимания?» – подумала я, но вслух этого говорить не стала.
– У нее, кажется, дочка есть? – спросила я.
Жолин кивнула.
– Да, бедная девочка! Никогда ни с кем из наших детей не играет. Никогда ни с кем не разговаривает.
Я выглянула в окно: Анук и Жанно с упоением «сражались на мечах», используя ручки от метел, а Розетт улюлюканьем подбадривала обоих. При нашей жизни, которая столько лет была связана с бесконечными странствиями и переездами с места на место, мы с Анук имели немало возможностей общения с представителями самых различных рас и народов; во всяком случае, сталкивались с ними гораздо чаще, чем кто бы то ни было в Ланскне, и научились видеть несколько глубже тех культурных наслоений, под которыми прячемся сами. Например, никаб – который Жолин неправильно именует «бурнусом» – это всего лишь один из таких слоев. Собственно, это просто кусок ткани, но в глазах таких людей, как Жолин, никаб способен превратить самую обыкновенную женщину в объект подозрительный и пугающий. Даже Гийом, человек весьма толерантный, почти ничего не сумел сказать в защиту той, что поселилась в нашей бывшей chocolaterie.
– Я всегда приподнимаю шляпу, когда с ней встречаюсь, – обиженно сказал он, – меня с детства к этому приучили. Но она никогда даже «здравствуйте» не скажет в ответ! Никогда даже глаз на меня не поднимет! Это же просто невоспитанность, мадам Роше, элементарная невоспитанность! Мне совершенно все равно, кто она такая, я со всеми стараюсь вести себя вежливо. Но когда на тебя даже смотреть не желают…
Я понимаю. Это, должно быть, очень неприятно. Но я не чувствую в своей душе морального превосходства. Столько лет я убегала от Черного Человека, помня только страх моей матери и то, что в черной сутане воплощена некая враждебная вера. Столько лет я, как и Гийом, как и все здесь, была ослеплена собственными предрассудками. И только теперь я действительно узрела истину; поняла, что мой Черный Человек – это просто человек и он столь же уязвим, как любой другой. Разве отношение Ланскне к этой Женщине в Черном чем-то отличается от моего прежнего страха перед тем Черным Человеком? А что, если эта женщина просто прячется под своим черным покрывалом и так же, как и Рейно, нуждается в помощи?
Глава вторая
Понедельник, 16 августа
Наконец-то спустился вечер. Небо из арбузно-красного стало темно-синим, точно бархатная внутренность шкатулки с драгоценностями. Из Маро доносился тоскливый клич муэдзина. И почти сразу на другом берегу реки, в Ланскне, зазвонили церковные колокола, возвещая окончание мессы. В течение минувшего дня нас уже успели пригласить к обеду человек десять, уверяя, что члены их семей прямо-таки жаждут с нами пообщаться, но нам ни с кем общаться что-то не хотелось: Розетт уже наполовину спала, а Анук снова прилипла к своему айподу. К вечеру они обе выглядели измученными. Возможно, подействовал свежий воздух, а также перемена обстановки, встречи с друзьями, поток визитеров. Ужин я приготовила очень простой: оливки, хлеб, фрукты, сыр и салат из листьев одуванчика, сдобренный желтыми цветками настурции. За ужином мы в основном молчали, слушая звуки ночи, доносившиеся из открытого окна, – пение сверчков, звон церковных колоколов, голоса лягушек и вечерних птиц; этим звукам вторил стук старых настенных часов Арманды с желтым, как пергамент, и будто ухмыляющимся циферблатом. Я заметила, что Розетт совсем ничего не ест, просто развлекается, раскладывая оливки по краям тарелки в прихотливом орнаменте.
– В чем дело, Розетт? Ты разве не голодна?
– Она скучает по Ру, – пояснила Анук.
– Рур, – похоронным тоном откликнулась Розетт.
– Ничего, мы с ним скоро увидимся. А здесь тебе точно понравится, – сказала Анук, обнимая ее. И посмотрела на меня. – Жозефина так и не пришла. Я думала, она первая прибежит поздороваться.
Она была права. Я тоже это заметила. Разумеется, кафе открыто весь день, и Жозефина, должно быть, просто не сумела вырваться. Но все же, по-моему, она могла бы забежать к нам хоть на минутку – скажем, в обеденный перерыв. Возможно, правда, ей просто не хотелось столкнуться с людьми типа Каро и Жолин, которые только и ищут, на что бы поглазеть и о чем бы посплетничать. А может, у нее сегодня просто не хватало рабочих рук и она постоянно была занята? Или, может, собиралась заглянуть к нам после закрытия кафе? Надеюсь, что так. Ведь из всех тех, с кем мы восемь лет назад расстались, уехав из Ланскне, я больше всего скучала именно по Жозефине – мне не хватало ее эмоциональности, ее выразительных глаз и прямо-таки написанного у нее на лице стоического неповиновения.
– Ничего, мы сами к ней завтра сходим, – пообещала я Анук. – Возможно, сегодня она просто была слишком занята.
Мы в молчании довершили ужин. Анук и Розетт отправились спать, а я осталась одна со стаканом красного вина и размышлениями о том, чем в данный момент может быть занят Рейно. Представляла себе, как он в своем маленьком домике следит за гаснущими лучами заката и слушает звон колоколов в церкви, где служит мессу его соперник. Но все это время меня никак не покидала какая-то странная тревога; в итоге я открыла дверь и вышла на улицу.
Там пахло пылью и персиками. В розмарине у зеленой изгороди пели сверчки. В этой части города нет уличных фонарей, но небо, которое так толком и не потемнело, давало достаточно света, чтобы я смогла различить тропинку, ведущую к мосту и дальше в Ланскне.
Спускаясь с пригорка, я видела, как постепенно оживает Маро. Сквозь закрытые ставни пробивались полоски света; люди ходили по улице – кто-то шел домой, кто-то в гости; из открытых кухонных дверей доносился запах специй, готовящейся пищи, благовоний. Все это невероятно отличалось от обстановки, что царила здесь всего несколько часов назад: отупляющая ровная жара, настороженная, бдительная тишина, изредка попадающиеся женщины в хиджабах и абайях поверх обычной одежды и бородатые мужчины в длинных белых рубахах. Теперь отовсюду доносились голоса, смех, звуки праздничного застолья. В рамадан дни кажутся особенно долгими. Под вечер даже самая простая трапеза воспринимается как пиршество, а каждый стакан воды – как благословение. Поужинав, люди принимаются рассказывать истории, играть в разные игры. Дети в такие вечера ложатся спать очень поздно.
Маленькая девочка в желтой тунике-камизе перебежала через бульвар, размахивая тонкой длинной тросточкой, издававшей резкий жужжащий звук. Я сразу узнала местную забаву: к палочке на длинной нитке был привязан крупный летающий жук, превращенный в подобие погремушки.
Кто-то окликнул девочку по-арабски. Она что-то протестующе крикнула в ответ, и на улицу вышла девушка в темно-синем кафтане. Девочка нехотя оставила палочку с привязанным к ней жуком на обочине и следом за девушкой ушла в дом. А я продолжила свою неторопливую прогулку по Маро, двигаясь по направлению к реке. Мост, соединяющий этот район с остальным Ланскне, находится как бы на перекрестке; именно там когда-то располагались дубильные мастерские, именно там теперь высится местная мечеть. На обоих берегах реки еще виднеются полуразрушенные стены старой bastide, словно напоминая возможным захватчикам, что Ланскне всегда готов за себя постоять.
Мост каменный, довольно низкий; река разрезает городок на две половинки, как фрукт. Зимой, после дождей, вода в Танн поднимается очень высоко, так что проплыть под мостом можно разве что на плоскодонке. А к осени, особенно если лето выдалось жарким, река иногда почти совсем пересыхает; на становящихся необычайно широкими берегах, покрытых грубым крупным песком, лишь кое-где виднеются тонкие ручейки проток. Но сейчас река пребывала в наилучшей своей форме, идеальной и для купания, и для плавания на речных судах.
И это заставило меня в очередной раз задуматься: почему же все-таки Ру не захотел поехать с нами? После того как мы с Анук уехали из Ланскне, он прожил здесь еще четыре года; так почему же сейчас он предпочел остаться в Париже? Ведь он так любит эти места? Неужели лучше торчать в раскаленном городе на Сене, когда зеленые берега Танн так и манят к себе? И я знаю, что Розетт очень по нему скучает… Мы с Анук тоже, разумеется, по нему скучаем, но Розетт тоскует как-то особенно, нам обеим этого не понять. У нее, конечно, есть еще Бам – он, кстати, в отсутствие Ру стал виден гораздо отчетливей; вон он сидит на стуле рядом с Анук, и его изогнутый хвост в желтом свете керосиновой лампы похож на сверкающий рыжий вопросительный знак.
Ру, почему же ты все-таки с нами не поехал?
Ру не любит технологические новинки, но я ухитрилась убедить его хотя бы носить мобильный телефон с собой – раз уж сам он им толком не пользуется. И сейчас я в очередной раз попыталась ему позвонить, но, как и следовало ожидать, его телефон был выключен. Я послала ему эсэмэс:
Прибыли благополучно. Живем в старом домике Арманды. Все хорошо, но есть кое-какие перемены. Возможно, пробудем здесь еще несколько дней. Мы все по тебе скучаем. Очень тебя люблю. В.
Уже само это действие – посылка эсэмэс домой – сделало Ру еще более далеким. Домой? Неужели теперь там мой дом? Я посмотрела за реку, на Ланскне; на его тусклые фонари, кривые улочки, церковную колокольню, такую белую в сумерках. А по другую сторону моста виднелся Маро, куда более темный, поскольку там улицы освещены только тем светом, что падает из окон домов; но башня минарета, украшенная серебряным полумесяцем, словно бросала вызов церкви, что высится на площади Сен-Жером подобно поднятой руке со сжатым кулаком.
А ведь было время, когда мне казалось, что мой дом здесь, что я вполне могла бы навсегда остаться в Ланскне. Даже сейчас слово «дом» пробуждает воспоминания о нашем магазинчике, о комнатках наверху, о спальне Анук на чердаке, где вместо двери был люк в полу, а окошко – круглым, как иллюминатор. И душа моя сейчас словно разрывается надвое, чего не было никогда; одна ее половина принадлежит Ру и тому, что с ним связано, а вторая – Ланскне и тому, что связано с этим городком. Возможно, это ощущение обостряет еще то, что и сам Ланскне как был разделен между двумя мирами – первый из них новый, современный, мультикультурный, а второй настолько консервативен, насколько может быть консервативна только сельская провинциальная Франция; и я отлично понимаю, что…
А что, собственно, я тут делаю? – вдруг встрепенулась я. – Зачем я открыла эту шкатулку Пандоры, полную неуверенности и смятения? В письме Арманды ясно говорилось: кому-то в Ланскне нужна моя помощь. Но кто он, этот человек? Франсис Рейно? Или Женщина в Черном? А может, Жозефина? Или я сама?
Тропинка, по которой я побрела назад, снова привела меня к дому, из которого вышла девушка в темно-синем кафтане. Палка с жуком-пленником по-прежнему лежала на обочине. Я освободила жука, и он сердито на меня пожужжал, прежде чем улететь прочь. Я выпрямилась и немного постояла, глядя на дом.
Как и почти все строения в Маро, он был довольно приземистый, двухэтажный, стены отчасти из дерева, отчасти из желтого кирпича. Похоже, раньше это вообще были два отдельных домика, которые затем соединили вместе. Дверь и ставни были выкрашены зеленой краской, а на подоконниках виднелись ящики с цветущими красными геранями; оттуда доносились голоса, смех, разговоры и отчетливый запах готовящейся пищи, специй, мяты. Я уже двинулась дальше, когда дверь дома вновь приоткрылась; оттуда стрелой вылетела та же девочка в желтой камизе, но, увидев незнакомку, тут же остановилась и уставилась на меня своими ясными глазами. Ей было, наверное, лет пять или шесть – еще слишком мала, чтобы носить головной платок, – и волосы были заплетены в косички, перевязанные желтыми ленточками. На худеньком запястье болтался золотой браслет.
– Привет, – поздоровалась я.
Девочка продолжала молча смотреть на меня.
– Боюсь, я виновата перед тобой; это я отпустила твоего жука на волю. – Я глазами указала на останки валявшейся на земле игрушки. – Он что-то совсем загрустил – это ведь так ужасно, когда тебя все время держат на привязи. Впрочем, завтра ты сможешь снова его поймать. Если, конечно, он сам захочет с тобой играть.
Я улыбнулась, но девочка не ответила на улыбку и по-прежнему молчала, не сводя с меня глаз. «Интересно, а она меня понимает?» – подумала я. В Париже я встречала немало арабских девочек того же возраста, что Розетт, и они обычно знали в лучшем случае пару слов по-французски, хотя даже родились в этом городе. Обычно, впрочем, они более-менее овладевали французским языком к концу начальной школы; а вот в среднюю школу многие знакомые мне семьи своих дочерей отдавали весьма неохотно – порой из-за запрета на ношение головных платков, а порой просто потому, что дома была нужна их помощь.
– Как тебя зовут? – спросила я, и она ответила:
– Майя. – Так, значит, она все-таки меня понимала!
– Ну что ж, приятно с тобой познакомиться, Майя, – сказала я. – А меня зовут Вианн. Я живу вон в том доме на пригорке вместе с моими двумя девочками.
Я указала ей на старый дом Арманды.
На лице Майи отразилось сомнение.
– Вон в том доме?
– Да. Он принадлежал моему старому другу Арманде. – Чувствовалось, впрочем, что это ее не убедило, и я спросила: – А твоя мама любит персики?
Майя слегка кивнула.
– Ну так вот: возле дома моей подруги Арманды растет персиковое дерево, и на нем полно персиков. Завтра, если хочешь, я сорву несколько штук и принесу твоей маме, чтобы вы их съели во время iftar[23].
Это арабское слово заставило Майю улыбнуться.
– Ты знаешь, что такое iftar?
– Конечно, знаю.
Мы с матерью однажды довольно долго прожили в Танжере. Место во многих отношениях сложное, полное противоречий. Пища и рецепты ее приготовления всегда служили для меня средством взаимопонимания с окружающими. А в таких местах, как Танжер, еда зачастую была для нас единственным языком общения.
– Вот как вы сегодня вечером, например, будете выходить из поста? – спросила я. – Сварите суп харисса? Я его просто обожаю.
Улыбка Майи стала еще шире.
– Я тоже, – сказала она. – А Оми испечет лепешки. Она один секрет знает, и у нее самые лучшие лепешки в мире получаются!
Внезапно зеленая дверь снова открылась, и женский голос что-то резко сказал Майе по-арабски. Девочка, похоже, собралась запротестовать, потом все же неохотно вернулась в дом. На пороге на мгновение возникла женская фигура, закутанная в черное покрывало, и дверь тут же с грохотом захлопнулась – я так и осталась стоять с поднятой в приветственном жесте рукой, не успев даже понять, видела меня эта женщина или нет.
Хотя в одном я была совершенно уверена: это была та самая женщина в никабе, которую я видела возле церкви в день своего приезда, а потом еще раз в Маро. Сестра Карима Беншарки – ее настоящего имени, похоже, так никто толком и не знал. Загадочная женщина, тень которой так велика, что накрывает собой сразу две, столь различные между собой, общины…
Когда я шла домой по берегу Танн, тишина и спокойствие вокруг казались почти неестественными. Умолкли даже сверчки, даже птицы, даже лягушки.
В такие вечера, как этот, местные жители говорят: вот-вот подует ветер Отан[24]; le vent des Fous, Ветер Безу-мия, который стучится в окна домов, иссушает хлеба в поле, лишает людей сна. Белый Отан приносит сухую жару; Черный Отан приносит бурю и дождь. И в какую бы сторону этот ветер ни дул, он вскоре все равно переменится.
Что я, собственно, делаю в Ланскне? Я снова и снова задавала себе этот вопрос. Неужели это Отан принес меня сюда? И каким он будет на этот раз? Белым, который всю ночь не дает тебе уснуть, или Черным, который попросту сводит тебя с ума?
Глава третья
Вторник, 17 августа
Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил. Увы, тебя больше нет с нами, но мне необходимо перед кем-то исповедаться, а идти на исповедь к нашему новому священнику – отцу Анри Леметру с его голубыми джинсами, выцветшей улыбкой и новыми идеями – я никак не могу. Впрочем, как и к нашему епископу. Он уже и не сомневается, что поджог устроил именно я. Нет, будь я проклят, но перед этими людьми, отец мой, я никогда не преклоню колен!
Разумеется, ты прав: гордыня – вот мой главный грех. Я и сам всегда это понимал. Но я твердо знаю: отец Анри Леметр разорит, уничтожит церковь Святого Иеронима, а я просто не в силах стоять и смотреть, как он это делает! Боже мой, он и так уже использует усилители, читая проповеди, а вместо нашего органиста посадил Люси Левалуа, она у него в церкви на гитаре играет! В результате, как и следовало ожидать, популярность отца Анри и нашей церкви невероятно возросла – никогда еще церковь Святого Иеронима не посещало так много людей из других селений, – и все же хотелось бы знать, что ты-то, отец, об этом думаешь, ты ведь всегда был так строг и суров.
Наш епископ, впрочем, считает, что в наши дни церковная служба должна скорее развлекать, чем проявлять строгость. Мы должны чем-то привлечь молодежь, говорит он. Собственно, ему и самому-то всего тридцать восемь, на семь лет меньше, чем мне; из-под сутаны у него выглядывают модные «найки». Отец Анри Леметр – его протеже и, разумеется, прав абсолютно во всем, так что епископ вполне одобрительно отнесся к намерению отца Анри модернизировать нашу церковь: установить усилители, плазменные экраны, заменить старинные дубовые скамьи чем-нибудь «более подходящим». Видимо, он считает, что резной дуб плохо сочетается с электронными гаджетами.
Но даже если сам я и попытаюсь как-то противостоять столь кощунственным действиям, все равно неизбежно окажусь в меньшинстве. Каро Клермон уже несколько лет жалуется, что церковные скамьи и чересчур узкие, и чересчур жесткие (чего не скажешь о самой Каро), и чересчур неудобные. Разумеется, если скамьи все-таки уберут из церкви, муж Каро Жорж первым приберет их к рукам, быстренько их отреставрирует и продаст в Бордо по абсурдно вздутой цене каким-нибудь богатым туристам, которые ищут, чем бы таким «очаровательно аутентичным» украсить свои загородные дома.
Как же тут не сердиться, отец мой, ведь я всю жизнь отдал Ланскне! А в итоге меня вот-вот вышвырнут отсюда. Да еще и по такой позорной причине…
И снова все нити тянутся к этой проклятой лавчонке, к этой chocolaterie! И отчего это место так притягивает всякие неприятности и беды? Сперва там появилась Вианн Роше, затем сестрица этого Беншарки, но даже и теперь, когда это помещение, опустошенное пожаром, пустует, оно каким-то неведомым образом стремится спровоцировать мое падение. Епископ говорит, что не сомневается в моей непричастности к этому пожару. Лицемер! Заметь, он и не думает говорить, что уверен в моей невиновности. На самом деле – и это весьма разумно с его стороны – эти слова означают примерно следующее: каким бы ни был конечный результат расследования, так или иначе я буду скомпрометирован, и, значит, придется сменить приход, перебраться в такое место, где о моем прошлом ничего не известно…
Да будь она проклята, эта его снисходительность! Я никогда не позволю убрать меня вот так, втихую! Я и мысли не могу допустить, что после всего сделанного мною для прихожан Ланскне здесь не найдется никого, кто верил бы в меня по-прежнему. Значит, я непременно должен найти выход из создавшейся ситуации. Должен совершить нечто такое, что позволило бы мне хотя бы частично отвоевать прежнее доверие паствы и доброжелательное отношение обитателей Маро. Все попытки поговорить с ними, как-то объясниться закончились неудачей; что ж, наверное, мне пора переходить к действиям и реально защищать себя.
Вот почему сегодня утром я решил вернуться на площадь Сен-Жером и постараться хоть как-то привести в порядок бывшую chocolaterie. Пожар не нанес помещению особого ущерба; там требуется, пожалуй, лишь тщательная уборка; ну, и еще хорошо бы на крыше в нескольких местах положить новую черепицу, заменить несколько балок и половых досок, кое-где подправить штукатурку и заново покрасить стены – и комнаты будут выглядеть как новые. Примерно так мне казалось; и потом, я надеялся, что люди, увидев, что я начал ремонт, присоединятся ко мне и помогут навести полный порядок.
Я провозился часа четыре, у меня уже болело все тело, но помощи мне никто так и не предложил; даже слова никто не сказал, хотя напротив – булочная Пуату, а чуть дальше по улице – кафе «Маро». Да что там, никто мне даже попить не принес, несмотря на чудовищную, всесокрушающую жару. И тогда, отец мой, я начал понимать: это и есть наказание, ниспосланное мне, – нет, не за пожар, а за мою самонадеянную уверенность в том, что я смогу вернуть уважение паствы, демонстрируя собственное смирение.
После второго завтрака, примерно в полдень, булочная закрылась; выбеленная солнцем площадь была пустынна и безмолвна. Только тень от колокольни Сен-Жером давала какое-то отдохновение от палящего солнца, и я, таская из внутреннего помещения на тротуар обгорелый хлам, каждый раз на минутку задерживался в этой тени, а потом подходил к фонтану и делал несколько глотков воды.
– Что это вы делаете? – услышал я чей-то голос и выпрямился.
Боже милостивый! Как раз один из тех, с кем я предпочел бы не встречаться. Правда, от самого юного Люка Клермона я никаких неприятностей не жду, но ведь он все расскажет матери, и, разумеется, для меня было бы куда лучше, если бы Люк увидел целую толпу дружелюбно настроенных людей, вместе со мной бодро расчищавших жилище этой Беншарки. Но я был один и в таком виде – измученный, грязный, исцарапанный и… никому не нужный; и окружали меня только груды мусора и обгоревшие обломки.
– Да так, ничего особенного. – Я все-таки сумел улыбнуться ему в ответ. – Мне подумалось, что нам стоило бы проявить солидарность. Разве можно допустить, чтобы женщина с ребенком вернулась в такое жилище… – И я указал на обуглившуюся дверь и груду почерневшего хлама за нею.
Люк осторожно на меня глянул. Возможно, зря я все-таки ему улыбался. И я уже без улыбки пояснил:
– Ну, если честно, то мне от одного вида этого дома становится не по себе. Тем более, насколько я знаю, полдеревни считает, что в случившемся виноват именно я.
Полдеревни? Если бы! Да для того, чтобы пересчитать тех, кто в данный момент хоть как-то меня поддерживает, и на одной руке пальцев хватит.
– Я вам сейчас помогу, – сказал Люк. – Мне все равно делать нечего.
Естественно, занятия в университете начнутся только в конце сентября. Насколько я помню, Люк изучает французскую литературу, и это очень не нравится Каро. Интересно, почему это ему захотелось мне помочь? Он ведь меня всегда недолюбливал – даже в те времена, когда его мать была одной из самых преданных моих последовательниц.
– Я схожу на лесопилку и пригоню грузовичок, – продолжал Люк, указывая на груду мусора, – и мы сперва уберем все это, а потом уж будем вместе решать, что тут еще можно сделать.
Что ж, я находился не в том положении, чтобы отказываться от помощи. В конце концов, именно моя гордыня и завлекла меня в эту западню. Я поблагодарил Люка и снова принялся за работу. Мусора в помещении оказалось гораздо больше, чем я думал, но к концу дня мы вместе Люком все же сумели освободить от него весь первый этаж.
Зазвонили колокола, призывая народ к мессе. Тени на площади стали длиннее. Отец Анри Леметр, выглядевший так, словно только что покинул специальный холодильник, предназначенный исключительно для священников, ленивой походкой вышел из церкви и направился к нам – сутана отлично отглажена, на голове модная молодежная стрижка, свежайший воротничок лишь чуть светлее его ослепительно-белых зубов.
– Франсис! – Я ненавижу, когда он меня так называет, и в ответ одарил его самой дипломатичной своей улыбкой. – Как это замечательно! Только зачем же вы в одиночку предприняли столько усилий? – Он сказал это таким тоном, словно я все делал исключительно для него. – Что же вы утром ничего мне не сказали? Я бы бросил клич после мессы… – Можно подумать, что он и сам был бы страшно рад мне помочь, но, увы, тяжкое бремя забот о моем приходе, возложенное на его плечи, не позволило ему этого. – Кстати о мессе… – Он критически оглядел меня, потного и грязного, с головы до ног и спросил: – Вы сегодня вечером случайно не собираетесь в церковь? У меня в ризнице есть запасная сутана, и я бы с удовольствием ссудил ее вам, если…
– Нет, спасибо.
– Я всего лишь заметил, что вы перестали ходить к мессе, не причащаетесь и не исповедуетесь с тех пор, как…
– Благодарю вас. Я приму это к сведению.
Да разве я смогу принять из его рук гостию? А что касается исповеди… Отец мой, я знаю, так говорить грешно, но ей-богу, тот день, когда я приму от него епитимью, станет моим последним днем в церкви.
Отец Анри, глядя на меня с искренним сочувствием, сказал:
– Моя дверь для вас всегда открыта, – и удалился, в последний раз блеснув в улыбке белоснежными зубами – ну, точно как в рекламе зубной пасты.
А я так и остался стоять, пребывая отнюдь не в самом безмятежном расположении духа и стиснув за спиной кулаки.
На сегодня с меня было достаточно. Ничего себе денек выдался! Я поспешил домой, постаравшись убраться с площади до того, как ее заполнит толпа верующих, идущих в храм. Но звон колоколов продолжал преследовать меня до самого дома, к тому же, поднявшись на крыльцо, я увидел, что кто-то разрисовал мою парадную дверь черной краской из баллончика. Похоже, это сделали совсем недавно: в теплом воздухе еще чувствовался сильный запах краски.
Я огляделся, но никого не увидел, кроме троих мальчишек-подростков на горных велосипедах, быстро удалявшихся по направлению к дальнему концу улицы. Один из них был в длинной свободной белой рубахе, какие носят арабы, двое других – в майках и джинсах; головы у всех троих были повязаны клетчатыми шарфами-«арафатками». Заметив меня, они на полной скорости свернули в переулок, ведущий в сторону Маро, что-то выкрикнув по-арабски. Я этого языка не знаю, но по интонациям и гнусному смеху вполне можно было догадаться, что это были отнюдь не комплименты в мой адрес.
Я мог бы, конечно, последовать за ними. Наверное, мне даже следовало так поступить. Но я слишком устал, и – честно признаюсь, отец мой, – мне стало немного страшно. В общем, я вошел в дом, закрыл за собой дверь, принял душ, налил себе пива и заставил себя съесть хотя бы один сэндвич.
Но в открытое окно по-прежнему был слышен звон колоколов, а с того берега колоколам вторил клич муэдзина, повисший над рекой в вечернем воздухе, как лента дыма. Да, я действительно с удовольствием помолился бы, но отчего-то единственное, о чем я мог думать, это Арманда Вуазен с ее острым взглядом черных глаз, с ее дерзкой манерой вести себя; и я чувствовал, что она с удовольствием и от души посмеялась бы надо всем этим. Возможно, она меня видит оттуда. Меня почему-то ужаснула эта мысль. И, чтобы не думать, я налил себе еще пива и стал смотреть, как за рекой догорает закат, а на востоке над Ланскне восходит тонкий месяц.
Глава четвертая
Вторник, 17 августа
Сегодня утром мы с Розетт пошли выяснять, что случилось с Жозефиной. В Маро были закрыты все магазины – магазин одежды, бакалейная лавка, магазин тканей, где их продавали рулонами, – но рядом в маленьком кафе мы заметили мрачного вида мужчину в белой джеллабе и молитвенной шапочке такийе. Он протирал столы, но, заметив нас, прервал работу и буркнул:
– Мы закрыты.
Я, собственно, так и подозревала.
– А когда открываетесь?
– Позже. Вечером.
Этот тип одарил меня таким взглядом, что я сразу вспомнила Поля Мюска в те дни, когда кафе «Маро» еще принадлежало ему; это был взгляд одновременно и плотоядно-оценивающий, и странно враждебный. Затем он снова принялся протирать столы. Да уж, тут явно далеко не всякому посетителю были рады.
«Злой дядя, – с помощью жестов сообщила мне Розетт. – Злое лицо. Идем отсюда».
Бам виднелся как никогда отчетливо: ярко-оранжевый мазок света, следовавший за Розетт по пятам. Я заметила, что у моей дочери на лице появилось коварное выражение, и в тот же момент такийя уборщика соскользнула с его головы и шлепнулась на пол.
Розетт что-то тихонько пропела себе под нос.
И я краем глаза заметила, что Бам перекувырнулся в воздухе.
Я тут же поспешно взяла дочь за руку.
– Извините за беспокойство. Мы уже уходим, – сказала я. – Мы совсем другое кафе искали.
Но и добравшись наконец до кафе «Маро», мы не обнаружили там Жозефины. За стойкой бара торчала сердитая девица лет шестнадцати, которая, не отрывая глаз от телевизора, сообщила, что мадам Бонне уехала в Бордо, поскольку туда для них доставили целый грузовик всяких припасов, и вернется наверняка поздно.
Нет, никакой записки мадам Бонне не оставила. Даже когда эта девица посмотрела на меня, я не заметила в ее глазах ни малейшего признака узнавания или хотя бы любопытства. Впрочем, глаза она накрасила так сильно, что их вообще с трудом можно было разглядеть среди слоев разноцветных теней и комков туши. Губы у нее тоже были ярко накрашены и блестели, как засахаренные фрукты, а челюсти пребывали в постоянном, хотя и неторопливом движении – она жевала жвачку, и даже на губах виднелся бледно-розовый кружок.
– Меня зовут Вианн Роше. А как твое имя?
Она уставилась на меня, как на сумасшедшую, но все же ответила, хотя и несколько раздраженным тоном:
– Мари-Анж Люка. Я тут мадам Бонне замещаю.
– Приятно с тобой познакомиться, Мари-Анж. Мне, пожалуйста, citron press[25]. А для Розетт – оранжину[26].
Анук ушла из дома еще раньше нас – отправилась искать Жанно Дру. Я надеялась, что ей повезет больше, чем нам в поисках Жозефины, и старого дружка она непременно отыщет. Я взяла стаканы и вышла на террасу (Мари-Анж и не подумала сама принести заказанные напитки); мы с Розетт уселись в тени акации. Перед нами расстилалась абсолютно пустынная улица, ведущая через мост в глубь Маро.
Мадам Бонне? Интересно, пчему моя старая приятельница вздумала вернуть свою девичью фамилию, но зачем-то сохранила «мадам»? Впрочем, в Ланскне свои представления о респектабельности. Женщина тридцати пяти лет, имеющая собственный бизнес и ведущая его без помощи мужчины, никак не может быть просто «мадемуазель». Я еще восемь лет назад это поняла. И для здешних жителей я всегда была «мадам Роше».
Розетт допила свою оранжину и принялась играть с парой камешков, которые подобрала на дороге. Ей нужны сущие пустяки, чтобы развлечься; она слегка шевельнула пальцами – и камешки засияли каким-то тайным внутренним светом. Розетт нетерпеливо каркнула – и камешки принялись танцевать на столе.
– Беги, играй с Бамом, – сказала я ей. – Только далеко не убегай, чтобы я всегда могла тебя видеть, хорошо?
Розетт тут же побежала к мосту, а я спокойно смотрела ей вслед, зная, что она может играть там часами. Будет бросать через парапет палки, заставляя их сворачивать поперек течения к противоположному берегу, или станет просто следить за отражением в воде облаков, проплывающих в вышине. Дрожащее марево рядом с нею обозначало присутствие Бама. Я допила свой лимонный сок и заказала еще.
В дверях кафе вдруг возник мальчик лет восьми. На нем была весьма просторная майка с изображением льва из мультфильма «Король Лев», почти полностью скрывавшая под собой его выгоревшие шорты, и кроссовки, носившие отчетливые следы недавнего купания в Танн. Светлые волосы мальчика выгорели на солнце почти добела, а глаза были голубые, как небо солнечным летним днем. В руке он держал кусок бечевки, который постепенно выползал из-за угла; на другом конце бечевки оказалась большая лохматая собака, тоже явно только что искупавшаяся в реке. Мальчик и собака с любопытством посмотрели на меня, потом вдруг разом сорвались с места и понеслись по дороге к мосту. При этом собака лаяла как сумасшедшая, а мальчик скользил, как на лыжах, поднимая своими несчастными мокрыми кроссовками целые облака плотной дорожной пыли.
Мари-Анж принесла мне второй стакан сока, и я спросила:
– А это кто?
– Это Пилу. Сын мадам Бонне.
– Ее сын?
Она удивленно на меня посмотрела:
– Ну да, а что?
– О, я просто не знала, – сказала я.
Она только плечами пожала, словно желая выразить этим свое полнейшее безразличие к нам обеим. А затем, прихватив пустые стаканы, снова прилипла к телевизору.
Я посмотрела в сторону моста: мальчик и его собака теперь плескались на мелководье и в дымке водяных брызг, просвеченных солнцем, казались позолоченными; светлые волосы мальчика и шерсть затрапезного вида псины так и сверкали, словно посыпанные алмазной крошкой.
Я видела, что Розетт тоже с любопытством наблюдает за ними. Она вообще-то очень общительная, моя маленькая Розетт, но в Париже предпочитает держаться особняком; другие дети не хотят с ней играть – отчасти потому, наверное, что она почти не разговаривает; а отчасти потому, что она их пугает. Я услышала, как Пилу что-то крикнул ей из-под моста, и она тут же к нему присоединилась; теперь они все втроем принялись весело плескаться в реке. В этом месте Танн совсем мелкая, и даже есть маленький песчаный пляжик, хотя песок на нем довольно крупный и грубый. Там с Розетт ничего не случится, думала я, пусть всласть поиграет с новыми друзьями. Я неторопливо допила свой второй citron press, размышляя о том, что же случилось за эти годы с моей старой подругой.
Значит… у мадам Бонне есть сын. И кто же его отец? Она оставила девичью фамилию, значит – и это совершенно очевидно, – снова замуж она не вышла. Сегодня в кафе никого нет, кроме Мари-Анж; незаметно также, что у Жозефины есть какие-то партнеры по бизнесу. Я, конечно, утратила связь со своими здешними приятелями, переехав в Париж. Смена имен, смена образа жизни – вот и Ланскне остался далеко позади, как и многие другие места и города, которые я и не собиралась когда-либо посетить снова. Ру, который мог бы за время нашей долгой разлуки хотя бы время от времени сообщать мне о здешних новостях, писать письма никогда не умел и не любил; в лучшем случае он присылал почтовую открытку, где корявым почерком в нескольких словах сообщал, где в данный момент находится. Но после моего отъезда он прожил в Ланскне целых четыре года, и большую часть этого времени – именно в кафе у Жозефины. Я знаю, он презирает слухи и сплетни, но ведь он прекрасно знал, какими близкими подругами были мы с Жозефиной, так почему, скажите на милость, он не сообщил мне о том, что у нее родился ребенок?
Я допила сок и расплатилась. Солнце уже жарило вовсю. Розетт сейчас восемь, но она для своего возраста очень маленькая; этот мальчик, Пилу, скорее всего, несколько младше ее. Я медленно пошла по направлению к мосту, жалея, что не надела шляпу. Дети строили что-то вроде плотины поперек песчаной отмели; я слышала, как Розетт возбужденно приборматывает – бамбаддабамбаддабам! – а Пилу командует, явно готовясь отразить атаку пиратов:
– Вперед! На корму! Пушки к бою! Бам!
– Бам! – радостно вторила Розетт.
Знакомая игра; я отлично помнила, как восемь лет назад Анук точно так же играла здесь «в пиратов» вместе с Жанно Дру и другими своими приятелями.
Мальчик поднял на меня глаза, улыбнулся и спросил:
– Мадам, вы тоже maghrebine?