Персики для месье кюре Харрис Джоанн
Я покачала головой.
– Но ведь она говорит не по-нашему, верно? – сказал он, поведя глазами в сторону Розетт.
Я улыбнулась и пояснила:
– Ну, не то чтобы совсем не по-нашему… Она вообще мало что говорит. Хотя все понимает, ты, наверно, и сам уже в этом убедился. Она очень даже неглупа, а кое-что умеет делать и вовсе отлично.
– А как ее зовут?
– Розетт, – сказала я. – А тебя Пилу. Вот только не пойму, от какого это имени.
– Жан-Филипп. – Он снова улыбнулся. – А это мой пес Владимир. Влад, скажи даме «здравствуйте»!
Влад гавкнул и отряхнулся, подняв над маленькой плотиной целое облачко водяных брызг.
Розетт засмеялась и жестами сообщила мне: «Очень хорошая игра!»
– Что это она такое говорит?
– Говорит, что ты ей понравился.
– Круто!
– Значит, ты сын Жозефины, – сказала я. – А я ее старая приятельница. Меня зовут Вианн. Мы остановились в Маро, в старом домике мадам Вуазен. – Я помолчала. – Я была бы очень рада, если бы вы с мамой пришли к нам в гости. Вместе с Владом. И с твоим отцом, если он, конечно, захочет прийти.
Пилу пожал плечами.
– А у меня нет отца. – В его голосе послышался легкий вызов. – То есть, по всей очевидности, он у меня есть, но я…
– Но ты просто с ним не знаком?
Пилу улыбнулся.
– Да. Верно.
– Моя дочка тоже раньше часто так говорила. Моя вторая дочка. Анук.
Глаза Пилу вдруг округлились от удивления.
– Ой, а я знаю, кто вы! – воскликнул он. – Вы та самая дама из шоколадной лавки! Которая раньше всякие вкусные штуки делала! – Его улыбка стала еще шире, он даже слегка подскочил от возбуждения. – Мама все время о вас говорит. Вы тут почти что знаменитость.
Я рассмеялась.
– Ну, до знаменитости мне далеко.
– А мы теперь каждый год устраиваем тот праздник, который вы сто лет назад придумали! На Пасху. Прямо на площади перед церковью. Там устраивают танцы, ищут пасхальные яйца, вырезают всякие штуковины из шоколада – в общем, много чего.
– Правда? – удивилась я.
– Ага. Это бывает так клево!
Я вспомнила тот первый праздник шоколада, который сама же и устроила, – с выставленными в витрине разнообразными сластями и написанными от руки названиями. Вспомнила, как полжизни назад шестилетняя Анук брызгалась в лужах, топая по ним в желтых резиновых сапожках; как она дула в пластмассовую трубу; как Жозефина танцевала на площади перед церковью, а Ру стоял рядом со мной, и на лице у него, как всегда, было то самое выражение – чуть сердитое, чуть застенчивое…
Мне вдруг стало не по себе.
– И мама никогда даже не упоминала имени твоего отца?
Он снова одарил меня своей сияющей улыбкой – точно солнечные зайчики на речной воде.
– Он сказала, что он был пиратом и плавал под парусами вниз по реке. А потом уплыл в дальние моря, и теперь он пьет там ром из кокосовых скорлупок и ищет зарытые клады. Она говорит, что я очень на него похож и, когда вырасту, тоже непременно уберусь из этих мест, и у меня будут свои приключения. Может, я и его тогда где-нибудь там, в дальних морях, встречу.
Теперь меня охватила настоящая тревога. Что-то уж больно похоже это звучало на те истории, которые так любит рассказывать Ру. Мне всегда казалось, что Жозефина весьма к нему неравнодушна. На самом деле был момент, когда я думала, что они вполне могут влюбиться друг в друга. Но жизнь вечно путает наши планы, и даже самые дорогие наши ожидания порой не оправдываются; вот и будущее, которое я планировала для нас обеих, оказалось совсем иным.
Жозефина мечтала уехать отсюда, но так и осталась в Ланскне; я же давала себе слово, что никогда больше не вернусь в Париж, но именно в Париже я наконец обрела долгожданную передышку от скитаний. Жизнь подобна ветру и точно так же находит удовольствие в том, чтобы переместить нас в такие места, где мы меньше всего ожидали оказаться; она все время меняет направление нашего пути, и в итоге нищий обретает королевскую корону, а король лишается трона; любовь блекнет, превращаясь в равнодушие, а заклятые враги становятся закадычными друзьями и до конца дней своих идут рука об руку.
Никогда не пытайся играть с жизнью, – говорила мне мать, – потому что жизнь всегда играет нечестно, передергивает, крадет карты прямо у тебя из-под носа, а порой и вовсе делает карты пустыми…
И мне вдруг снова захотелось раскинуть те гадальные карты, что когда-то принадлежали матери. Конечно же, я, как всегда, взяла их с собой, но заветную сандаловую шкатулку не открывала уже давно. Боюсь, я даже несколько утратила навык – а может, я совсем и не этого боюсь…
Вернувшись в дом Арманды – там по-прежнему стоит ее запах: пахнет лавандой, которую она всегда клала в чистое белье, и вишнями в коньяке, бутылки с которыми стройными рядами выстроились на полках в ее маленькой кладовой, – я наконец открыла материну шкатулку. Шкатулка, как всегда, пахла моей матерью – в точности как и дом Арманды пахнет его прежней хозяйкой. Такое ощущение, словно моя мать после смерти съежилась до крошечных размеров, не больше колоды карт Таро, и прячется в этой шкатулке; впрочем, голос ее звучит у меня в ушах с прежней силой.
Я перетасовала карты и разложила их на столе. Розетт все еще играла где-то неподалеку со своим новым другом Пилу. Карты были очень старые, потрепанные; гравюры отчасти стерлись из-за частого использо-вания.
Семерка Мечей: тщета. Семерка Кругов: неудача. Королева Кубков – господи, у нее такой отрешенный вид, словно ее постигло ужасное разочарование и теперь она даже надеяться ни на что не смеет. Рыцарь Кубков – обычно это весьма динамичная карта, но она, увы, слегка пострадала от воды и покоробилась, и теперь лицо рыцаря выглядит как после жуткой попойки. Кто же он, этот рыцарь? Чем-то он мне знаком. Но никакого ответа я так и не получила. Впрочем, в любом случае…
Карты легли на редкость неудачно. Я понимала, что надо их поскорее убрать. И вообще, что я, собственно, делаю в Ланскне? Я уже почти жалела, что вскрыла и прочла письмо Арманды, что Ру принес его домой, а не выбросил по дороге в Сену…
Я снова проверила мобильный телефон. От Ру – ничего. Свой телефон он, скорее всего, не только не проверял, но даже и не включал; в этом отношении на него совершенно нельзя положиться, как и в отношении писем. Но после того, что я узнала сегодня, мне было просто необходимо хотя бы услышать голос Ру. Это же нелепо, уговаривала я себя, тебе же никто и никогда не был нужен! Но я ничего не могла с собой поделать и думала только о том, что чем дольше пробуду в Ланскне, тем ненадежней станет та нить, что связывает меня с новой жизнью…
Разумеется, мы могли бы прямо сегодня же вечером уехать домой. Почему бы и нет? Это действительно очень легко сделать. Да и что, собственно, меня здесь держит? Ностальгия? Воспоминания? Горстка карт?
Нет, все это здесь ни при чем. Но тогда что?
Я снова убрала карты в шкатулку. И нечаянно уронила одну. Выскользнув у меня из рук, она упала на пол рубашкой вверх. Я перевернула ее: женщина с прялкой в руках, от которой во все стороны расходятся лунные лучи, но лицо ее скрыто в тени. Луна. Карта, которую я всегда ассоциировала с собой, но сегодня она явно обозначает кого-то другого. Возможно, мне так кажется из-за тонкого месяца у нее над головой – он так похож на тот, что украшает мечеть в Маро. А может, ее скрытое вуалью ночного мрака лицо снова напомнило мне Женщину в Черном, которую я видела лишь мельком, но тень которой так длинна, что, вызывая головокружение, простерлась через реку Танн до сердца Маро и тянет, тянет меня домой…
Домой. О, опять это слово! Но мой дом не в Ланскне! И все же это слово – дом – обладает невероятной притягательной силой. Да знаю ли я, что оно означает? Возможно, мне могла бы объяснить это Женщина в Черном – но только в том случае, если я сумею ее найти.
Анук наконец вернулась, проведя весь день с Жанно; на лице у нее сияла веселая, летняя улыбка, и нос слегка обгорел на солнце. Ладно, теперь я оставлю ее дома с Розетт, чей новый дружок уже отправился домой вместе со своей собакой. Почему-то мне кажется, что мы еще не раз увидим и Пилу, и Влада, и Жанно, причем в самое ближайшее время.
– Ну что, хорошо время провела? – спросила я у Анук.
Она кивнула; глаза у нее так и светились от счастья. Хотя волосы и глаза у моих дочерей совсем разные, сегодня Анук отчего-то была удивительно похожа на Розетт; и волосы у нее так же буйно вились из-за влажного ветра, дувшего над Танн. Я была рада, что она сумела отыскать старого друга, пусть это даже сын Жолин Дру. Я хорошо помнила тогдашнего Жанно: маленький ясноглазый мальчуган, сперва довольно робкий, но вскоре ставший верным последователем Анук в ее весьма экстравагантных играх. Его излюбленным лакомством были шоколадные мышки; он обычно засовывал их в кусок свежего багета, превращая его в pain au chocolat. Теперь он, пожалуй, чуть старше Анук; широкоплечий, гораздо выше своих родителей, и с виду совсем взрослый; однако иллюзия взрослости тут же исчезает, если обратить внимание на его неуклюжую походку – при ходьбе он сутулится и по-жеребячьи подпрыгивает, когда ему кажется, что его никто не видит. Хорошо, что Жанно в глубине души так и остался прежним маленьким мальчиком. Слишком многие из тех, кого я знаю, за это время успели измениться даже слишком сильно, а некоторые – и вовсе до неузнаваемости.
Церковные часы на площади Сен-Жером бьют шесть. Отличное время для визита к соседям. Мужчины еще не успеют вернуться из мечети. А женщины будут заняты подготовкой к очередному ифтару.
– Я хочу ненадолго выйти, прогуляться. Ничего, если ты останешься с Розетт?
Анук кивнула.
– Конечно. Заодно и обед приготовлю.
Это означало, что она снова сварит на дровяной плите пасту домашнего приготовления. У Арманды в кладовке ее запасен целый кувшин, и я стараюсь не думать, сколько лет назад она была заготовлена. Анук и Розетт очень любят пасту, пожалуй, больше всего на свете; капелька оливкового масла и свежий базилик с грядки – и обе уже в восторге. В кладовке, конечно, найдутся и персики, и вишня в коньяке, и сливы от Нарсиса, и flan au pruneaux[27] от его жены, и еще несколько galettes, и сыр, который принес Люк…
Я посмотрела в сторону дома с зелеными ставнями. Вообще-то, я обещала Майе принести персики. Анук помогла мне сорвать несколько штук. Мы положили их в корзинку, прикрыв листьями одуванчика. Вот о таких вещах я почти позабыла, прожив восемь лет в Париже, – когда аромат персиков, только что сорванных с ветки, такой солнечный, пьянящий, смешивается с чуть горьковатым запахом одуванчика, похожим на запах пыльного тротуара после дождя. Для меня это запах детства; запах придорожных лавчонок и летних ночей.
А как насчет Женщины в Черном? Разумеется, у меня нет никаких доказательств, но я почему-то была почти уверена, что персики – это ее любимые фрукты.
Было время, когда я всегда могла узнать, каково любимое кушанье каждого. И где-то в глубине моей души эта способность все еще жива; но этот дар, который так высоко ценила моя мать, слишком часто оказывался для меня проклятием. Знание – вещь не всегда удобная. Даже власть отнюдь не всегда оказывается благом. Я усвоила этот урок четыре года назад, когда в нашу жизнь точно ураган ворвалась Зози де л’Альба в своих алых туфельках. Сейчас у меня слишком многое поставлено на кон, чтобы я могла чувствовать себя по-настоящему счастливой, скача верхом на урагане; слишком уж велика ответственность, когда читаешь письмена человеческой души.
Действительно ли мне следует всем этим заниматься? Да и смогу ли я что-то здесь изменить? А что, если Женщина в Черном окажется той самой, предназначенной для меня, черной пиньятой, битком набитой словами, которые лучше оставить непрочитанными, или историями, которые лучше сохранить в тайне?
Глава пятая
Вторник, 17 августа
Я ожидала, что найду Женщину в Черном именно в доме с зелеными ставнями, но дверь мне открыла какая-то пожилая женщина. Далеко за шестьдесят, круглолицая, полная; из-под свободно повязанного хиджаба выбилась прядь густых седых волос. Женщину, казалось, несколько удивило мое появление – похоже, в первые минуты она посматривала на меня даже слегка подозрительно, – но когда я вручила ей корзинку с персиками и сказала, что вчера вечером познакомилась с Майей и пообещала принести фрукты к ифтару, на лице седовласой марокканки расплылась широкая улыбка.
– Ох уж эта малышка! – воскликнула она. – Вечно с ней всякие истории приключаются. Уж такая проказница! – В ее словах чувствовалась та готовность простить любую шалость, которая позволительна только бабушке.
Я улыбнулась.
– У меня тоже есть маленькая девочка. Розетт. Вы, возможно, скоро ее увидите. А еще у меня есть Анук. Меня вы можете звать просто Вианн.
Я протянула ей руку, и она слегка пожала кончики моих пальцев – это в Танжере считается вежливым рукопожатием.
– А где ваш муж?
– В Париже, – сказала я. – Мы всего на несколько дней сюда приехали.
Она сказала, что ее зовут Фатима, а ее мужа – Медхи Аль-Джерба. Я вспомнила, хотя и довольно смутно, что это имя упоминал Рейно, потчуя меня разными историями в день моего приезда. Я также постепенно вспомнила, что у них вроде бы есть какой-то магазин, что живут они в Маро уже почти восемь лет, что сам Медхи родился в старом Марселе и любит порой пропустить стаканчик вина…
Фатима жестом пригласила меня войти.
– Пожалуйста, проходите в дом, выпейте чаю…
Я покачала головой.
– Мне бы не хотелось вам мешать. Я же знаю, как вы сейчас заняты. Я ведь зашла только поздороваться и передать обещанные персики. У нас их даже чересчур много, так что…
– Входите, входите, – приговаривала Фатима. – Я всего лишь еду готовлю. Сейчас я вас кое-чем угощу, может, вы и домой, деткам, отнесете. Вам марокканская кухня нравится?
Я сказала, что в юности полгода прожила в Тан-жере.
Ее улыбка стала еще шире.
– У меня получается самая лучшая халва чебакийя. С мятным чаем, а? А может, вы и с собой немного взять захотите.
От такого предложения отказаться нельзя. Это я знаю по опыту. Годы наших с матерью странствий научили меня тому, что еда – это своего рода универсальный паспорт. Какие бы сложности ни возникли в плане языка, культурных разногласий или географических сложностей, еда способна преодолеть все на свете. Предложить человеку пищу значит протянуть руку дружбы; принять пищу значит быть принятым в любую, даже самую замкнутую общину. Интересно, а Франсис Рейно когда-нибудь задумывается о подобных вещах? Насколько я его знаю, вряд ли. У Рейно могут быть самые лучшие намерения, но он не из тех, кто станет покупать у арабов халву чебакийя или пить мятный чай в маленьком кафе на углу бульвара Пти Багдад.
Я последовала за Фатимой в дом, не забыв, разумеется, снять у порога туфли. В доме царила приятная прохлада; пахло миндальными пирожными; ставни, похоже, держали закрытыми с самого утра, чтобы предохранить помещение от жарких солнечных лучей. Из-за двери на кухню доносились смешанные ароматы пищи – аниса, миндаля, розовой воды и мелкого турецкого горошка, готовящегося с куркумой и рубленой мятой; а еще пахло гренками с кардамоном, чудесной халвой чебакийя и сладким хрустящим печеньем из сезама, сильно обжаренным в масле; это замечательное печенье, такое крошечное, что его ничего не стоит сунуть в рот целиком, и легкое, как лепестки цветов; его очень вкусно запивать мятным чаем…
– Да уж, от этого я отказаться не в силах и с удовольствием возьму немножко домой, – сказала я, когда Фатима все-таки усадила меня и заставила выпить чаю с этими сладкими жареными «лепестками». – Нет, прошу вас, не кладите так много! Вы же наверняка все это к ифтару приготовили.
– О, у нас очень много всего! – замахала руками Фатима. – У нас все в семье готовить любят и на кухне всегда друг другу помогают…
Она распахнула кухонную дверь, и я увидела перед собой тесный полукруг женщин, на лицах которых было написано откровенное любопытство. А нет ли среди них Женщины в Черном, подумала я и почти сразу отбросила эту мысль: нет, ее здесь быть не может, здесь живет настоящая дружная семья, это же сразу видно.
На кухне я заметила и Майю, которая, устроившись на маленькой табуретке, помогала чистить стручки окры двум молодым женщинам лет тридцати – видимо, дочерям Фатимы. Одна из этих женщин была вся в черном; ее волосы и шея были тщательно прикрыты хиджабом. На второй тоже был хиджаб, но одета она была в джинсы и шелковую камизу.
На стуле за дверью сидела крошечная, очень древняя старушка, которая внимательно смотрела на меня круглыми, как у птицы, глазами, прямо-таки тонувшими в глубоких морщинах. Ей было никак не меньше девяноста; ее все еще красивые, но совершенно белые волосы были заплетены в длинную косу, несколько раз обернутую вокруг головы; желтый головной платок сполз и свободно болтался на шее. Лицо старушки напоминало высохший, сморщенный персик, а руки – когтистые куриные лапки. Но стоило мне войти, как именно она первой нарушила царившую там тишину, что-то пронзительно каркнув по-арабски.
– Это моя свекровь, – сказала Фатима и улыбнулась с тем же извиняющимся выражением лица, какое у нее появлялось, когда она говорила о Майе. – Ну, Оми, поздоровайся с нашей гостьей.
Оми Аль-Джерба глянула на меня так, что я, как ни странно, сразу же вспомнила об Арманде.
– Смотри, она нам персики принесла, – сказала ей Фатима.
Карканье сменилось трескучим смехом, и Оми потребовала:
– Дай-ка поглядеть.
Фатима протянула ей корзинку.
– М-м-м, – мечтательно промычала Оми и улыбнулась мне беззубым, как у черепахи, ртом. – Как это приятно! Можешь приходить к нам еще. Разве я могу разжевать ту ерунду, которую здесь подают, – этот их дурацкий миндаль, финики и тому подобное? Моя невестка, видно, пытается голодом меня уморить. Иншалла[28], ей это не удастся! Я еще всех вас переживу!
Майя рассмеялась, захлопала в ладоши, и Оми тут же сделала вид, что сердится на нее, и даже слегка зарычала. А Фатима, улыбнувшись так, словно слышала все это уже тысячу раз, сказала:
– Видите, каково мне с ними? – Потом, указав на молодых женщин, она представила их: – А это мои дочери, Захра и Ясмина. Ясмина замужем за Исмаилом Маджуби. А Майя – их дочка.
Я улыбнулась обеим женщинам, и Захра – в черных одеждах и черном хиджабе – тоже робко улыбнулась мне в ответ. А с ее сестрой Ясминой мы просто пожали друг другу руки. Сестры были очень похожи, хоть и одеты по-разному. На минутку мне даже показалось, что Захра и есть та самая Женщина в Черном. Но я тут же поняла, что ошиблась: женщина, которую я видела тогда на площади – и позже, у дверей этого дома, – была значительно выше ростом и, пожалуй, старше. Кроме того, насколько я успела заметить, она была гораздо изящней Захры; это ощущалось даже под ее бесформенным одеянием; по всей видимости, она была настоящей красавицей.
Я сумела вспомнить кое-какие известные мне арабские слова и сказала:
– Jazak Allah[29].
Женщины удивленно на меня посмотрели, потом довольно заулыбались, и Захра прошептала вежливый ответ. А Майя снова громко расхохоталась и захлопала в ладоши.
– Майя! – одернула ее Ясмина и нахмурилась.
– Она очень милая маленькая девочка, – сказала я.
Оми захихикала.
– Погоди, вот познакомишься с моей Дуа, – сказала она, – увидишь, у кого действительно ясная головка! А какая память! Да она наизусть Коран цитирует лучше старого Маджуби! Точно вам говорю: если б эта девочка мальчиком родилась, она бы уже всей деревней командовала…
Фатима насмешливо заметила:
– Наша Оми всегда мальчиков требует. И поэтому поощряет Майю, когда та бегает где хочет, как мальчишка, и над дедом подшучивает.
Оми подмигнула Майе. Майя просияла и тоже ей подмигнула.
Ясмина смотрела на это с улыбкой, а вот Захра хранила полную серьезность; мало того, ей, похоже, было даже несколько не по себе; во всяком случае, выглядела она куда более сдержанной, чем остальные.
– Нам бы следовало предложить гостье чаю, – сказала она.
Я покачала головой.
– Нет, спасибо, я уже пила. Большое спасибо за печенье. Я, пожалуй, уже пойду. Не хочу, чтобы мои дочери волновались.
Я взяла свою корзинку, теперь наполненную самыми разнообразными марокканскими лакомствами.
– Мне тоже доводилось делать такие вкусные вещи раза два, – сказала я. – Но теперь я в основном делаю просто разные шоколадки. А знаете, это ведь я раньше арендовала тот магазин, что напротив церкви. Там, где был пожар.
– Правда? – Фатима даже покачала головой.
– Ну, это было очень давно, – сказала я. – А кто там теперь живет?
Возникла еле заметная пауза; улыбка на круглом лице Фатимы несколько утратила теплоту; Ясмина опустила глаза и зачем-то принялась поправлять ленту у Майи в волосах; а Захра явно занервничала. Одна Оми не растерялась; громко фыркнула и сообщила:
– Да Инес Беншарки!
Инес. Значит, вот как ее зовут.
– Она что, сестра Карима Беншарки? – спросила я.
– Кто тебе это сказал? – удивилась Оми.
– Да кто-то из деревенских.
Захра искоса глянула на Оми:
– Оми, пожалуйста…
Та поморщилась.
– Yar[30]. В другой раз поговорим. Надеюсь, ты еще к нам заглянешь? Принеси тогда этих своих шоколадок. И детей своих приведи.
– Конечно. Обязательно принесу и приведу. – Я повернулась к двери, и Фатима вышла на улицу, чтобы проводить меня.
– Спасибо за персики.
Я улыбнулась:
– Приходите к нам в гости в любое время.
Солнце уже село. Близилась ночь. Скоро жители Маро усядутся наконец за стол, чтобы на время прервать долгий дневной пост. Выйдя на улицу, я увидела, как покинувшие мечеть люди расходятся по домам. Некоторые посматривали на меня с любопытством – здесь нечасто увидишь женщину, просто так идущую по улице, да еще и в одиночестве, да еще и одетую в джинсы и мужскую рубашку, да еще и с распущенными волосами. Но все же большинство мужчин меня игнорировало, старательно отводя глаза в сторону, что в Танжере считается признаком уважительного отношения, но в Ланскне вполне могло бы сойти и за оскорбление.
Навстречу мне попадались в основном мужчины – в рамадан женщины чаще всего остаются дома и готовятся к ифтару. На одних были обыкновенные белые рубахи, на других – настоящие джеллабы или долгополые одеяния с капюшоном, бурнусы, на которые мы с матерью вдоволь насмотрелись в Танжере. У многих головы были прикрыты шапочками для молитвы, но некоторые пожилые мужчины носили фески или даже черные баскские береты, а некоторые повязывали голову «арафатками». Встретилось в толпе и несколько женщин – в основном в черных никабах. Интересно, подумала я, смогу ли я узнать среди них Инес Беншарки? И в ту же секунду вздрогнула, увидев ее. Да, это, безусловно, была она, Инес Беншарки, Женщина в Черном. Она шла отдельно ото всех и двигалась с изящ-ной и ритмичной грацией танцовщицы.
Остальные женщины шли маленькими группками, болтая друг с другом и смеясь. Инес Беншарки держалась подчеркнуто обособленно; казалось, она окутана пеленой молчания, замкнута в некую капсулу сумеречного света. Гордая: плечи прямые, голова высоко поднята.
Она прошла совсем рядом со мной – я могла бы до нее дотронуться, – так что я даже под ее черной абайей успела заметить промельк цветов ее ауры. И тут же с внезапной остротой вспомнила тот день в Париже, когда с моста Искусств за мной наблюдала женщина в черном никабе, из-под которого мне были видны лишь ее глаза, сильно подведенные сурьмой. Только у Инес Беншарки были совсем другие глаза, поистине прекрасные: миндалевидной формы, ленивые, как долгий летний день, и ничуть не подкрашенные. Она шла, опустив долу свои чудные очи, и люди вокруг инстинктивно расступались, давая ей пройти. Никто не пытался с нею заговорить. Никто на нее даже не смотрел.
Интересно, что в ней такого? Отчего в ее присутствии люди смущаются, чувствуют себя не в своей тарелке? Уж конечно не никаб тому виной – мало ли в Маро женщин, которые тоже носят покрывало, но при этом вокруг них не возникает леденящий холод отчуждения и ощущение полной изолированности от прочих. Кто же она такая, эта Инес Беншарки? И почему никто не хочет ничего о ней рассказывать? И почему все старательно делают вид, что она действительно сестра Карима Беншарки, если и старая Оми, и все остальные члены семейства Аль-Джерба явно уверены, что отношения между «братом и сестрой» носят куда более интимный характер?
Глава шестая
Среда, 18 августа
Я больше часа оттирал с входной двери черную краску, но и после этого надпись, хоть и стала похожа на негатив, все еще была заметна, настолько краска успела въесться в дерево. Теперь дверь придется попросту перекрасить – как будто без того мало поводов для сплетен обо мне.
Ночью я почти не спал. Было душно, воздух казался совсем неподвижным, каким-то давящим. Окончательно я проснулся уже на рассвете и сразу же настежь распахнул ставни. Разумеется, с того берега реки, из Маро, уже доносился призыв муэдзина. Allahu Akhbar, Господь велик. Мне безумно хотелось добежать до церкви и броситься звонить во все колокола, чтобы утопить в церковном звоне этот наглый клич и стереть наконец усмешку с лица старого Маджуби. Он же прекрасно понимает: то, чем он занимается, во Франции строго запрещено, однако ни один местный представитель власти в его дела вмешиваться не станет, как не станет и защищать наши права: ведь чисто технически призыв к намазу действительно исходит изнутри мечети и усилители они не используют. А значит, буква закона соблюдена полностью.
Allahu Akhbar, Allahu Akhbar…
Должно быть, у меня исключительный слух. Большинство людей, похоже, даже не замечают завываний муэдзина – например, Нарсис, который явно понемногу глохнет, утверждает, что у меня просто слишком богатое воображение. Но ведь это не так! А уж в такое тихое утро, как сегодня, когда можно расслышать каждый легкий всплеск воды в Танн, каждый посвист птицы, этот ранний клич муэдзина врывается в мою жизнь, точно шум ливня.
Дождь, ливень. Ну вот, очередная мысль, не дающая мне покоя. Дождей у нас не было весь месяц. И дождичек совсем не повредил бы – чтобы вновь расцвели цветы в садах, чтобы с улиц смыло наконец пыль, чтобы стали хоть немного прохладнее эти адские августовские ночи. Но сегодня дождя точно не будет: на небе ни облачка.
Я выпил чашку кофе и пошел в булочную Пуату. Купил пакет круассанов, хлеб, отнес все это к дому Арманды и оставил на крыльце у парадной двери – чтобы Вианн сразу его увидела.
Улицы в Маро были еще тихи. Я догадывался, что люди стараются успеть позавтракать в последние полчаса, оставшиеся до восхода солнца. Я не встретил никого, лишь одна девушка, лицо которой скрывал темно-синий хиджаб, стрелой пересекла главную улицу как раз в тот момент, когда я уже подходил к мосту, и, опасливо на меня глянув, резко повернула назад, исчезнув в переулке рядом со спортзалом.
Спортзал принадлежит Саиду Маджуби. Ненавижу это место. Отвратительное обшарпанное здание в конце столь же отвратительной улочки. Возле него вечно толпится молодежь – сплошь молодые мужчины, но среди них не увидишь ни одного европейского лица, а воздух прямо-таки пропитан тестостероном. Даже если просто пройти мимо этого проклятого места, сразу почувствуешь сильный запах кифа – многие молодые марокканцы его курят, а полиция не желает вмешиваться. Выражаясь словами отца Анри Леметра, мы должны «проявлять толерантность и понимание особенностей иной культуры». Вероятно, к «особенностям иной культуры» относится и то, что многим девочкам не разрешают посещать обычную школу, а также появляющиеся время от времени упорные слухи о случаях домашнего насилия в арабских семьях. Иной раз об этом даже сообщают в полицию, но насильникам все сходит с рук, ибо никто и не думает расследовать подобные дела. Полицейские, видимо, считают, что вся ответственность в данном случае ложится на старого Маджуби, а значит, им и не нужно ничего предпринимать, да и вообще такие вещи лучше не замечать.
Дверь в спортзал была распахнута настежь и закреплена клином – в такую жару там, внутри, должно быть, настоящее пекло; и хотя я даже головы в ту сторону не повернул, сразу почувствовал, как в затылок мне невидимой шрапнелью буквально впился целый залп ненависти.
Слава богу, спортзал остался позади!
Господи, отец мой, до чего же я себя ненавижу за то, что даже пройти мимо этого проклятого переулка боюсь! Сам наложил на себя епитимью – решил, что обязательно буду ходить здесь каждый день в надежде все-таки победить собственную трусость. Точно так же мальчишкой я заставлял себя ходить мимо огромного осиного гнезда над задней стеной церкви. Осы были жирные, отвратительные; они просто приводили меня в ужас; это был настоящий страх, а не обычное опасение, что меня могут ужалить. Примерно тот же страх я испытываю, проходя мимо спортзала Саида, – кожу покалывает от избытка адреналина, пот жжет подмышки, скапливается в ямке на шее. Я всегда невольно ускоряю шаг, стоит мне приблизиться к этому месту, и сердце мое начинает отчаянно биться, однако сердцебиение почти сразу же прекращается, как только спортзал остается позади, и я с облегчением понимаю, что на сегодня епитимья исполнена.
Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил.
Странно. Я ведь не сделал ничего плохого.
Выйдя на мост, за которым раскинулся Ланскне, я остановился у парапета. Оттуда хорошо был виден старый Маджуби, сидевший у себя на террасе в плетеном кресле-качалке – это кресло, по-моему, уже стало какой-то частью его тела. Маджуби что-то читал – Коран, скорее всего, – однако, заметив меня, приветственно махнул рукой, что, на мой взгляд, выглядело довольно нахально.
Впрочем, я тоже помахал ему – я всегда стараюсь держаться со спокойным достоинством и никогда не допущу, чтобы меня втянули в непристойное соперничество с этим человеком. Он широко улыбнулся – даже на таком расстоянии мне были видны его зубы, – и я услышал из-за полуоткрытой двери дома громкий смех, потом оттуда показалась мордашка маленькой девочки с желтым бантом на макушке. Наверное, подумал я, внучка из Марселя приехала его навестить. Когда я двинулся дальше, взрыв смеха повторился.
– Спрячь скорей спички! Сюда наш месье кюре идет!
Затем кто-то резко окрикнул девочку «Майя!», маленькое личико мгновенно скрылось за дверью, и вместо девочки на веранде появился Саид Маджуби. На голове шапочка для молитвы, глаза гневно сверкают. Прости меня, Господи, но уж лучше насмешки старого Маджуби! Саид продолжал гневно смотреть на меня, и в его взгляде читалась откровенная враждебность, даже угроза. Этот человек, безусловно, считает винов-ником пожара именно меня, и что бы я ни говорил, его мнение на сей счет останется неизменным.
Старый Маджуби что-то сказал сыну по-арабски. Саид ответил на том же языке, по-прежнему не сводя с меня глаз.
Я вежливо кивнул в знак приветствия. Мне хотелось показать и Саиду, и его отцу, что меня так просто не запугаешь. Однако я постарался как можно быстрее миновать мост и вновь оказаться на относительно дружественной территории.
Видишь, отец мой, с какими людьми мне приходится иметь дело? А ведь раньше я хорошо знал эту общину. Люди приходили ко мне со своими проблемами вне зависимости от того, ходят они в нашу церковь или нет. Теперь за них в ответе Мохаммед Маджуби, и его поддерживает отец Анри Леметр, который, как и Каро Клермон, считает, что носить сутану можно лишь время от времени и куда важнее создавать некие «мультирелигиозные» группы, устраивать «кофейные утренники» и устанавливать в церкви телеэкраны, закрывая глаза на все остальное – на курильщиков кифа, на эту мечеть с ее несанкционированными призывами к молитве и незаконно выстроенным минаретом, – ибо только тогда, по их мнению, дух единства вновь сможет возродиться в Ланскне-су-Танн.
Но отец Анри ошибается. Сейчас мы полностью разобщены; жители Ланскне разделены на «мы» и «они». Так что мечеть старого Маджуби с ее минаретом – отнюдь не главная моя забота; и пусть кое-кто думает обо мне что хочет, но у меня еще сохранилось какое-то чувство юмора. А вот та враждебность, которую я почти физически ощущаю каждый раз, стоит мне пройти мимо спортзала Саида, – совсем другое дело; она не может меня не беспокоить. По словам отца Анри Леметра, мы должны проявлять толерантность, должны с пониманием относиться к верованиям других людей, но как быть, если те, кто исповедует иную, чем мы, веру, не хотят – не желают! – проявлять толерантность по отношению к нам?
Снова оказавшись на своем берегу, я двинулся к площади Сен-Жером. Мы с Люком договорились встретиться там в девять часов, но каким-то неведомым образом я уже в половине восьмого вновь оказался у дверей бывшей chocolaterie и вошел внутрь.
Там по-прежнему пахло дымом, но от мусора помещение уже было практически очищено. Вчера мы с Люком успели только заглянуть на верхний этаж, однако исходную точку пожара определили довольно легко: ею оказалась почтовая щель в двери, через которую внутрь пропихнули смоченные бензином тряпки. Именно поэтому первой и загорелась именно дверь, а следом сгорела и кое-какая одежда, и висевший на стене ковер, и несколько деревянных школьных стульев.
Но это же просто оскорбительно, отец мой! С какой стати они считают, что я был способен устроить столь жалкий поджог? Да любой ребенок сделал бы это лучше! Внизу уже вовсю пылал огонь, когда эта женщина, сестра Карима Беншарки, проснулась, но, к счастью, в задней части дома есть пожарный выход, и они с девочкой успели выбраться наружу невредимыми, а соседи, вооружившись шлангами и ведрами, дружно бросились тушить пожар.
Вот видишь, отец мой, общинный дух Ланскне все-таки проявил себя. И заметь, ведь с ее стороны никто не пришел помочь. В ту ночь казалось, что Маро находится за сотню миль от нас. Ближайшая пожарная часть от нас в тридцати минутах езды; за это время все помещение, вполне возможно, успело бы сгореть дотла.
Я вдруг услыхал наверху чьи-то шаги. Значит, в доме кто-то есть? Первым делом я подумал, что это Люк, но, с другой стороны, зачем ему понадобилось туда лезть, да еще и за полтора часа до назначенной встречи? Шаги послышались снова; мне показалось, что кто-то очень осторожно подкрался к лестнице и прислушивается.
– Кто там? – спросил я.
Шаги стихли. Несколько мгновений в доме царила полная тишина, а затем вдруг раздался громкий стремительный топот маленьких ног по голым доскам пола и скрип пожарной лестницы. Сразу стало ясно, что это дети – наверняка занимались наверху каким-то безобразием. Я выбежал наружу, надеясь перехватить юных преступников, но к тому времени, как я открыл дверь и перебрался через груду обугленных обломков, которые мы сложили в саду, беглецы уже успели удрать. Я заметил только какую-то maghrebine; она быстро удалялась от меня по переулку, и можно было лишь гадать, то ли это простое совпадение, то ли она одна из тех, кто прятался наверху.
Я поднялся на второй этаж и осмотрел расположенные там спальни. Их две, причем одна очень маленькая, и в нее можно попасть только по приставной лестнице через люк. Стоя на лестнице, я заглянул в эту спаленку, увидел круглое окошко, похожее на иллюминатор, и сразу вспомнил, как Ру приводил его в порядок и вставлял стекло. Эта комнатка почти не пострадала. Лишь стены были, пожалуй, немного закопчены, а в остальном она показалась мне вполне пригодной для обитания. Обыкновенная детская комната – маленькая кроватка, на стенах постеры с портретами звезд индийского Болливуда. Были там и книги – в основном на французском. Насколько я мог убедиться, те юные преступники, которые сюда залезли, ничего из вещей не тронули.
И тут у меня за спиной послышался шорох, и женский голос произнес:
– Что вы тут делаете?
Я обернулся. Это была Инес Беншарки.
Глава седьмая
Среда, 18 августа
Пожалуй, я до сих пор еще ни разу не слышал ее голоса. Голос у нее был звучный, и говорила она почти без акцента, разве что чуть-чуть чувствовалось, что это уроженка Северной Африки. Она была, разумеется, вся в черном – с головы до кончиков пальцев. Зато глаза ее, в кои-то веки смотревшие прямо на меня, оказались поистине прекрасными, удивительными: они были зеленые, окаймленные прямо-таки необычайной длины ресницами.
– Доброе утро, мадам Беншарки, – сказал я.
Но она, не отвечая на приветствие, повторила вопрос:
– Что вы делаете в моем доме?
Я не нашелся, что ей ответить. Пробормотал нечто невразумительное насчет ответственности перед приходом и о необходимости привести в порядок городскую площадь, однако объяснения мои звучали так, словно я и есть виновник случившегося здесь, в чем она, не сомневаюсь, и без того была уверена.
– Понимаете, я подумал, – сказал я, – что мы общими силами могли бы помочь вам привести эту квартиру в порядок. Вы ведь, должно быть, знаете, что представителей страховой компании можно ждать месяцами. А что касается владельца помещения, так он живет в Ажене и, возможно, далеко не сразу соберется заехать сюда, чтобы хоть взглянуть на ущерб. Но если каждый примет посильное участие…
– Посильное участие? – переспросила она.
Я попытался улыбнуться. И зря. Под своим покрывалом эта женщина, видимо, являла собой настоящий соляной столб, каменную глыбу!
Она покачала головой.
– Мне не нужна помощь.
– Но вы меня не поняли! – не унимался я. – Ведь никто бы не стал просить у вас платы за работу. Это был бы просто жест доброй воли…
Но она тем же ровным, безжалостным тоном повторила, что помощь ей не нужна, и я вдруг почувствовал, что мне хочется упрашивать ее, умолять принять эту помощь. Но вслух я лишь неуверенно промямлил:
– Ну, если таков ваш выбор…
Зеленые глаза по-прежнему смотрели на меня безо всякого выражения. Я еще раз попытался осторожно улыбнуться, но, по-моему, стал выглядеть в ее глазах еще более неуклюжим и виноватым.
– Я искренне сожалею, что у вас произошло такое несчастье, – сказал я. – И очень надеюсь, что вскоре вы с дочерью сможете снова сюда переехать. Как, кстати, поживает ваша девочка?
И снова она мне не ответила. Я чувствовал, что весь взмок от волнения; пот, выступивший под мышками, противными ручейками стекал по телу.
Когда я мальчишкой учился в семинарии, меня как-то заподозрили, что я принес на занятия сигареты. Меня вызвал к себе в кабинет отец Луи Дюран, отвечавший за дисциплину. Разумеется, я никаких сигарет не приносил – хоть и знал, кто это сделал, – но отвечал на вопросы отца Луи так уклончиво, что он не поверил в мою невиновность. В итоге я был наказан и за сигареты, и за то, что якобы пытался свалить вину на одного из товарищей. И я, прекрасно зная, что ни в чем не виновен, испытал тогда точно такое же чувство стыда, как и сейчас, когда попытался убедить эту женщину в своей невиновности. Да, я одновременно испытывал и стыд, и удивительное ощущение полной беспомощности.
– Мне очень жаль, – повторил я. – Но если я могу чем-то помочь…
– Если можно, оставьте меня в покое, – сказала она. – И меня, и мою…
И она, не договорив, вдруг умолкла. Казалось, все ее тело под черными одеждами мгновенно застыло и страшно напряглось.
– Что с вами? Вам плохо?
Она не ответила. Я обернулся и увидел Карима Беншарки. Он стоял совсем рядом – кто знает, сколько времени уже он наблюдал за нами?
Карим что-то сказал по-арабски.
Женщина довольно резким тоном ответила ему.
Он снова что-то сказал, и в голосе его послышалась нежность. Я испытал острую благодарность – дело в том, что я всегда считал Карима человеком образованным, прогрессивным, способным понять Францию и французскую культуру, и надеялся, что, может быть, он сумеет объяснить Инес, что я всего лишь хотел помочь.
С первого взгляда вы никогда бы не подумали, что Карим Беншарки – тоже maghrebin. Со своей светлой кожей и золотистыми глазами он вполне мог бы сойти за итальянца; он и одевается как европеец, носит джинсы, рубашки, кроссовки. Если честно, когда он впервые появился в Ланскне, я подумал, что появление у нас такого европеизированного космополита вполне способно внести немалый вклад в дальнейшую интеграцию жителей Маро и Ланскне; к тому же питал надежду, что дружба Карима с Саидом Маджуби поможет мне перекинуть некий мостик над пропастью, что разделяет сторонников старого Маджуби с его традиционными устоями и тех, кому ближе настроения и традиции двадцать первого века.
Так что теперь я с надеждой в душе воззвал к Кариму:
– Видите ли, я только что пытался объяснить вашей сестре, что Люк Клермон и я всего лишь хотели несколько уменьшить ущерб, нанесенный пожаром. К счастью, этот ущерб оказался в основном поверхностным, связанным с легко устранимым воздействием дыма и воды. Какая-то неделя – и это помещение вновь будет вполне пригодным для жизни. Вы, должно быть, уже обратили внимание, что мы успели вынести отсюда большую часть мусора и обгорелых обломков. Несколько слоев краски на стены, небольшие плотницкие усилия, новые стекла в окнах – и ваша сестра может опять готовиться к переезду сюда…
– Она не собирается сюда возвращаться, – сказал Карим. – Теперь она будет жить у меня.
– Но как же ее школа? – спросил я и повернулся к женщине: – Разве вы не будете продолжать занятия?
Она что-то сказала брату по-арабски. Я не знаю этого языка, но, как мне показалось, незнакомые слова прозвучали резко и сердито – впрочем, я не могу утверждать, что она действительно говорила сердито. Я пожалел, что не понимаю ни слова по-арабски, и снова ощутил приступ смутного стыда. Попытавшись заглушить это неприятное ощущение, я с улыбкой сказал, обращаясь к ним обоим:
– Я, разумеется, не могу не испытывать определенную ответственность за то, что здесь случилось. И действительно хотел бы помочь всем, чем смогу…
– Ей ваша помощь не требуется, – резко оборвал меня Карим. – Выметайтесь отсюда, не то я вызову полицию!
– Что?!
– То, что слышали. Я вызову полицию. Или вы думаете, что раз вы священник, так вам ничего не будет? Что вы можете избежать наказания за устроенный вами пожар? Все знают, что это сделали вы. Даже ваши прихожане так считают. А на тот берег я бы на вашем месте вообще больше не ходил – вам может там ох как не поздоровиться!
Я некоторое время молча смотрел на него, не зная, что сказать, потом все-таки спросил: