Три прозы (сборник) Шишкин Михаил

Ответ: Нет.

Вопрос: Она представила себе – когда вы подрастете и будете бегать в толпе мальчишек – так радостно будет крикнуть, позвать вас, как его, – просто чтобы вы оглянулись. А про отца вы что-нибудь знаете?

Вопрос: Ничего. Да и не хотел ничего знать. Он подонок. Бросил нас, когда я еще не родился. Он умер. Я помню, что он умер зимой в другом городе, где жил, и весной мы с мамой к нему поехали. Там еще в купе с нами ехал странный такой старик весь в наколках. И он, глядя в окно на рельсы, вдруг сказал, что тут под каждой шпалой – покойник. Мы приехали на кладбище, снег сошел, земля оттаяла, и вместо холмика на могиле было углубление. Мама сказала, прижав меня к себе, когда мы стояли там перед просевшей в моего отца глиной: «Ну вот, теперь нет у нас больше папы». Как будто до той самой минуты он был. Что-то ничего и не вспомнишь, когда надо. Так много всего было, а что важное рассказать – не знаю.

Вопрос: Расскажите про что-нибудь другое. Книжки читать любили?

Ответ: Любил. Там в одной были картинки, из чего состоит человек: пять небольших гвоздиков означали, что столько железа находится в нашем организме. Чашечка соли показывала, сколько в нас соли. И так далее: черпачки, мензурки, кульки. Еще любил про всякие морские приключения – мне очень нравилось, что на кораблях били склянки. А любимая книжка у меня была про историю, про князя Василько. Там брат брата ножом ослепил. Все читал и думал, какие же звериные были времена. И люди были какие-то свирепые, грубые.

Вопрос: А что там случилось на даче с шариком от пинг-понга?

Ответ: Да ничего особенного. Я украл у соседской бабки лупу и прижигал муравьев. Даже помню, что я в ту минуту думал: вот ползет муравей и ни о чем не подозревает, а я уже знаю, что ему осталось совсем ничего, – и раз! – солнечный фокус на него. Или на другого – а того милую. Казню и милую. Одних казню, других милую. И от них ничего не зависит. И ни в чем они не виноваты. Просто я – вершитель муравьиной судьбы! Тут кто-то свистнул. Я оглянулся. Она стояла у забора. Соседская Ленка. В одной руке ракетки от бадминтона, в другой шарик от пинг-понга. Звала играть. Вот и все. С бадминтоном ничего не получилось, и мы пошли на речку – плевали с мостика в воду. Что тут рассказывать? Это было летом на каникулах в Быкове, мы воевали с лесной школой, стреляли друг в друга сосновыми шишками через забор. Хорошо получалось бить по шишкам ракетками от бадминтона. Летели, как пули. Мы с Ленкой прятались по кустам, собирая в майку целые кучи шишек, наши боеприпасы, и обстреливали больных – это была лесная школа для туберкулезников. А они нас. Потом Ленка бросила щебенку. Тут и они стали обстреливать нас щебенкой – там асфальтировали дорожки и лежали кучи щебня. Война так война. Я кому-то разбил голову до крови.

Вопрос: Вы знаете, что у вас есть сын?

Ответ: Знаю, что есть. Но я про него ничего не знаю. Даже не видел никогда.

Вопрос: Расскажите о матери ребенка.

Ответ: Лика мне тут приснилась. Представляете: я на посту, а она вдруг идет. Я ей громко: «Стой, стрелять буду!» А шепотом: «Откуда ты взялась?» Подходит, целует меня в губы и кладет руки на плечи, а мне показались ее пальцы лычками на погонах. Чушь какая-то. Я к ней по веревке залезал прямо в окно общаги. Лика смеялась, что это – ее коса. Работала медсестрой и училась на заочном. Иногда ночью заснуть не могу: так вдруг захочется дотронуться до нее, понюхать волосы. И вдруг увидишь, будто наяву, как сквозь черные колготки розовеют ее коленки и как сильные бедра распирают короткую юбку. Один раз у меня сломанный ноготь царапался, и она боялась за колготки. Сказала мне: «Подожди!» Взяла свои короткие кривые ножницы и подрезала мне остаток ногтя.

Вопрос: Что она вам говорила? Что-нибудь важное?

Ответ: Один раз, когда я положил голову ей на живот, вдруг сказала: «В какой-нибудь прошлой жизни я была тебе мамой».

Вопрос: А про монетки-шоколадки?

Ответ: Да, в детстве ей подарили красивую бархатную сумочку на золотой цепочке, полную монеток-шоколадок в серебряных и золотых бумажках. Они куда-то ехали на поезде, и она хотела положить сумочку с собой спать, но ей сказали, что шоколад растает, монетки расплющатся. А ночью их обокрали и все забрали – и эту сумочку тоже.

Вопрос: Еще?

Ответ: Еще помню, как она вытирала тряпкой свои сапоги и говорила, что невозможно жить в городе, где на сапогах каждый день выступает соль.

Вопрос: Но как она объяснила вам, что вы у нее не один?

Ответ: Сказала, что любовь такая большая, что она не может существовать сама по себе, что она как апельсин – цельная, но состоит из отдельных долек. Надо любить и того, и другого, и третьего, чтобы в целом как раз и выходила та большая любовь, – просто люди, которых любишь, намного меньше твоей любви, она в них не помещается. У Лики была тетрадка, куда она записывала разные мысли. Не свои, конечно. Она где-то прочитала и выписала, что дерево разбрасывает семян больше, чем способна вырастить земля, ручей горной реки держит про запас непомерное русло под вешнее половодье, а в душе заложено складок больше, чем требуется для повседневности. И вот наступает время, когда душа начинает раздвигать складки. Я знаю – это была не любовь. А если любовь, то какая-то нелюбовная.

Вопрос: Ничего вы не знаете.

Ответ: Давайте про что-нибудь другое.

Вопрос: Как хотите. Но теперь вы понимаете, почему она дала сыну ваше имя?

Ответ: Вы меня все время путаете. О чем мы говорили? Я ведь рассказывал вам про учебку? Так? Потом нас отправили в Моздок. Там пыль нависала пещерой.

Вопрос: Как это?

Ответ: Столько пыли, что едешь на БТРе, а кругом поднимается до неба и клубится над головой. Как в пещере. Потом все это возвращается с неба на землю. На волосы, одежду, еду. И все становятся похожи друг на друга. В первые дни лицо так запылилось и обгорело на солнце, что во время умывания я не мог провести по лицу рукой, всякое прикосновение доставляло режущую боль. Лица представляли сплошную темную маску, из которой сверкали только белки глаз. Мы неделями не мылись, а когда приезжала водовозка, то раздевались догола и лезли под шланг. Стирали одежду и мокрую тут же на себя надевали. Вы успеваете?

Вопрос: Да.

Ответ: А в дождь за минуту пыль становится непролазной грязью. Все покрывается тестом. Это тесто все пожирает, все следы. Всюду слякоть и сырость. Разъезженная танками жирная глина налипает на сапоги пудовыми комьями. У входа в палатку очищаешь саперной лопаткой сапоги, но эта глина все равно шлепками валяется на нарах, на одеялах, въедается в бушлаты, забивается в стволы автоматов. И очиститься невозможно: только помоешь руки, но за что ни возьмись – снова все в липкой грязи. Тупеешь, покрываешься глиняной коростой, пытаешься затаиться в теплом бушлате, сохранить тепло. Руки в несмываемой грязи, будто в перчатках. Сырые дрова в палатке обливаешь соляркой – плещешь из консервной банки в печурку, и по промозглой палатке стелется едкий смолистый дым.

Вопрос: Что вам запомнилось от первых дней там?

Ответ: Как мы шли мимо детей. Стайка мальчишек и девчонок высыпала на дорогу. Мы им улыбались, пытались рассмешить, строить им рожи – никто из детей не улыбнулся. Еще выли оголодавшие собаки на цепях у брошенных и сожженных домов. А в Грозном собаки были, наоборот, толстые, отъелись мертвечиной.

Вопрос: Я записал, дальше.

Ответ: Один раз палатку поставили внутри разбитого дома, без крыши, окна заложили кирпичом, и там валялось детское ведерко, в которое набралась вода и замерзла, а я потом перевернул – и выпал ледяной кулич.

Вопрос: Дальше.

Ответ: Так хотелось пить, что таблетками для обеззараживания воды, которые клали в сухпайки, никто не пользовался, потому что надо было выдерживать воду четыре часа.

Ведь сдохнешь, пока дождешься. А пить-то хочется. Вот и пьешь, зачерпнув прямо из реки, мутную, цвета цемента.

Вопрос: Какой та вода была на вкус?

Ответ: Зачем вам все это? Вода пахла тухлыми яйцами. Кто-то сказал, что сероводород полезен для почек. И мы каждый раз повторяли, что сероводород полезен для почек. А для чего нужно, чтобы остался запах той воды?

Вопрос: Говорите дальше.

Ответ: Еще запомнились женщины в стоптанных тапках и цветастой одежде. Беженки в Чечне одеваются во что-то яркое. Закутывают голову в пестрые, красивые косынки. Раз траур – так надевай черное, а они повязывают самое пестрое. Одна такая, помню, подошла к тому, что осталось после ее дома, и молча стояла. Долго вглядывалась. Потом на меня посмотрела и так же молча ушла.

Вопрос: Еще что?

Ответ: Еще помню, как убили Серого.

Вопрос: Где это было?

Ответ: Его под Бамутом убили. Только закурили в рукав, пряча бычок в глубине бушлата, как он бросил: «Енох, замри!» – и выпрыгнул за угол сарая куда-то, намотав ремень автомата на запястье. Тут выстрелы – и он уже ползет обратно с распоротым животом, кишки волокутся – в соломе, в говне. Там и умер. Я сижу рядом и вижу, как кровь смешивается с лужею воды под ним. И еще небо запомнилось – с перистыми облаками на закате, ребристое.

Вопрос: Что вы испытали, после всего, что он вам сделал?

Ответ: Серый – хороший. Без него там было бы совсем худо. Там все вконец озверели, а он держался. Один раз после боя нам попался раненый. А мы до этого насмотрелись на то, что они с нашими ранеными сделали, в первый раз тогда увидел: двое ребят – глаза выколоты, уши отрезаны, все суставы в обратную сторону вывернуты. Мы обозлились, привязали его к БТРу и потаскали по засохшей глине всласть. Потом бросили на пустыре, хотели оставить его подыхать на солнце. А Серый подошел и пристрелил. Пожалел. Все недовольны были, но против Серого ничего не скажешь. А умер глупо. Хотя по-умному не умирают. А один раз я выстрелил из «мухи» и неудачно развернулся – струя выхлопа ударила Серому прямо в ухо – он скатился под откос, зажал пальцами нос, стал продувать уши, сглатывать. Думал, убьет меня, а он ничего. Выругался только. Серый мне там, на войне, как братом стал. И жратву делили, и зимой ночью в один ковер завертывались. То прямо на улице спишь, то на роскошной кровати, не раздеваясь, в наших перемазанных бушлатах. Жалко Серого. А когда пили, он всегда опрокинет в рот и прислушивается к себе, говорит: «Ух ты, как Бог босичком по жилочкам…» Уже столько времени прошло, а я тут ночью вдруг проснулся, потому что показалось, будто он шлепает по животу резинкой трусов. Просыпаюсь, спрашиваю темноту: «Серый, ты, что ли?»

Вопрос: Все? Или еще что-то?

Ответ: Везде надписи на стенах, на разрушенных домах: русские свиньи.

Вопрос: Вы убивали мирных жителей?

Ответ: Это они днем мирные, на базаре, а ночью с гранатометом охотятся за машинами с ранеными. Мы поймали гранатометчика, который стрелял по ребятам из нашей роты. Прикрутили его проволокой к гранатомету, облили бензином и подожгли. Те в машине сгорели, теперь пусть он сгорит. Сначала молчал. Презирал нас так. Потом, когда вспыхнул, заорал.

Вопрос: Вы стреляли в детей?

Ответ: Зачем вам это?

Вопрос: Чтобы простить. Кто-то же должен все знать и простить.

Ответ: А кто вы здесь такие, чтобы прощать?

Вопрос: Я только записываю. Вопрос-ответ. Чтобы от вас что-то осталось. От вас останется только то, что я сейчас запишу.

Ответ: Этого нельзя простить. Вот он стоит, вытирает сопливый нос – рукава пальто по локоть блестят от соплей.

Еще совсем пацан, но знает, что это мы, русские, убили его отца. Он подрастет и будет мстить. И нам он не простит. И деваться ему некуда. У него и выбора никакого другого нет. Вот мы схватили такого, и у него в карманах нашли десяток патронов – все пули были со спиленными кончиками. Попадая в тело, такая пуля действует как разрывная. Этот пацан с рукавами, блестящими от соплей, не вырастет и не будет стрелять в моего сына.

Вопрос: Дальше.

Ответ: Меня никто не может простить, потому что никто не посмеет меня ни в чем обвинить. Ясно?

Вопрос: Что было потом?

Ответ: Не торопите меня.

Вопрос: У нас совсем не остается времени. Вспомните еще, только самое важное.

Ответ: Что?

Вопрос: Как на улице играл ребенок и вдруг у него голова разлетелась вдребезги – это русский снайпер. Или про бомбежку в Шали, как девочка трех лет играла на дороге около своего дома, тут пролетел самолет, и ее не стало – в полном смысле этого слова – вместо ребенка захоронили ее зимнюю шубку. По-чеченски ребенок – «малик ду», это переводится как «ангел есть».

Ответ: О чем вы? Вы что-то путаете. Это было не со мной.

Вопрос: Какая разница. Расскажите про то, как приехала в Чечню искать вас ваша мать.

Ответ: Я ничего про это не знаю.

Вопрос: К ней пришли из военкомата с обыском и предъявили бумагу – «верните своего сына на добровольных началах». Так она узнала, что у нее сын – СОЧ. Самовольно оставивший часть. Шла по вашей Гастелло и думала: «Господи, сделай так, чтобы он был жив и здоров, а если не можешь, если он убит, то сделай так, чтобы его убили сразу и не мучили». Она у себя на работе попросила об отпуске и о деньгах, чтобы поехать искать сына, а ей ответили: сперва возьмите в части справку, что сын пропал. Она собралась и поехала через всю страну во Владикавказ, оттуда добралась до штаба части. Там ей сказали: а вы его найдите и приведите к нам. Стала ездить на опознания – в огромных холодильниках хранились обгоревшие трупы, и все одинаковые. Майор, который с ней зашел, посоветовал: «Мать, признай кого-нибудь». Она не поняла, а как ей объяснить? Там еще несколько таких женщин собрались, жили вместе и искали своих сыновей. Сказали себе, что не уедут из Чечни, пока не найдут своих детей живыми или мертвыми. Вечером сидели и гадали: выдирают волосы из своей головы, продевают в кольцо и застывают над фотографией. Висит кольцо неподвижно – сын мертвый, если движется – живой. А днем бродили по деревням – сидит чеченка у корыта перед разбитым домом, а русская к ней с карточкой: «Не видела ли ты, мать, моего ребенка?» А они на карточках все одинаковые. «Видела, – отвечает, – это тот, кто моего сына убил».

Ответ: Подождите…

Вопрос: Вы бежали, не исполнив того, что должны были сделать?

Ответ: Подождите! Я просто хотел заснуть и проснуться кем-то другим. Перестать быть собой. Вернуться к себе под кожу не там и не тогда. И вот мне снилось, что я на посту, а она вдруг идет. Я ей громко: стой, стрелять буду! А шепотом: откуда ты взялась? Она подошла, поцеловала меня в губы и положила руки на плечи, а мне ее пальцы показались лычками на погонах. И я проснулся и никак не мог понять – где? Я был на каком-то корабле, каком-то странном, как из музея. Вокруг меня были какие-то странные люди, мореходы. Меня растолкал кто-то, как оказалось начальник корабля, один глаз серый, другой карий, пропойца и убийца, и стал кричать: «Что ты спишь, когда Бог воздвиг на море крепкий ветер, и сделалась великая буря, и корабль готов разбиться!»

Вопрос: Что за корабль? Что за мореходы? Куда вы плыли?

Ответ: Какой-то корабль, который шел из Иоппии в Фарсис и давным-давно утонул, а мореходы давным-давно умерли, если жили. И вот на корабле били склянки, и капитан мне кричал, что корабельщики устрашились, и взывали каждый к своему богу, и стали бросать в море кладь с корабля. «А ты тут в трюме дрыхнешь! – кричал он. – Встань, воззови к Богу твоему! Может быть, твой Бог вспомнит о нас, и мы не погибнем!» И сказали корабельщики друг другу: «Бросим жребий, чтобы узнать, за кого постигает нас эта беда». И все бросили жребий, и жребий пал на меня. Тогда они спросили: «Скажи нам, за кого постигла нас беда? Какое твое занятие и откуда идешь ты? Где твоя страна и из какого ты народа?» И я сказал им: «Я – СОЧ. Народ мой, в синих трусах и кирзовых сапогах, играет в футбол сдутым мячом. Ночью я вышел на двор. В темноте у грибка кто-то пошевелился. Окликнул меня: “Иди сюда! У меня тут есть вареная сгущенка!” Я подошел, только не узнал, кто это. Он открыл банку штыком. Стали есть пальцами. Обмакнешь палец и облизываешь. Тут он сказал, что назавтра я должен пойти в какую-то Ниневию около Катыр-Юрта на зачистку. Мне стало страшно, потому что я понял, что проснулся не собой, а кем-то другим». И устрашились мореходы, потому что поняли, от кого я бегу. «Иди, – возопили корабельщики, – иди скорей в Ниневию! Ты же бежишь от лица Господня!» Я их спросил: «А кто это?» Они еще больше изумились: «Бог – это то, без чего жизнь невозможна». Я им: «Да погодите вы! Нам что-то говорили про первоначальный сгусток чего-то, потом этот сгусток вроде как взорвался и с тех пор все растет и растет – вселенная расширяется. Так, что ли, мореходы?» Они мне: «Что-то вроде этого. В начале была любовь. Такой сгусток любви. Вернее, даже не любовь еще, а потребность в ней, потому что любить было некого. Богу было одиноко и холодно. И вот эта любовь требовала исхода, объекта, хотелось тепла, прижаться к кому-то родному, понюхать такой вкусный детский затылок, свой, плоть от плоти – и вот Бог создал себе ребенка, чтобы его любить: Ниневию. Он взял одного убитого под Бамутом солдата. Ты его знаешь, это же Серый. И вот из тела его сделал землю. Из крови, что вытекла из его раны, получились реки и море. Горы – из костей. Валуны и камни – из передних и коренных зубов. Из черепа – небосвод. Его мозг – облака, пульс – сквозняк, дыхание – ветер, перхоть – снег. Но это он тебе сам все говорил. Его волосы стали пожухлой травой. И вот так началась Ниневия. Это для нас непредставимо, а для Него это, может, раз плюнуть. Может, мы и есть только Его плевок. И какая разница, проснулся ты на этом корабле собой или нет». Я испугался: «И что же теперь будет?» – «Мы тебя сейчас выбросим за борт, и повелит Господь большому киту тебя проглотить, но это ошибка в переводе, ты же не планктон, но неважно. Важно, что у этой рыбищи будет ребристая глотка». – «А потом? Как я окажусь в Ниневии?» – «Этого мы не знаем. Наше дело мореходское – бить склянки. И вот ты придешь в Ниневию и сделаешь все, что нужно. И там еще что-то будет с деревом, мы точно не помним. То ли оно вдруг засохнет, то ли сухое зацветет. Одним словом, Господь опечалится и скажет: “Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором сто двадцать тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множества скота”. Сжалится и уничтожит Ниневию, чтобы не мучить больше ни людей, ни животных».

Вопрос: Уже поздно. Смотрите, совсем стемнело.

Ответ: Я им сказал: «Возьмите меня и бросьте в море – и море утихнет для вас». А они снова бьют склянки и отвечают: «А ты разве еще не сообразил, что мы уже в чреве кита, раз у него такая же ребристая глотка, как у того неба над Бамутом. Мы и так проглочены небом. Мы и так все внутри той рыбы. Устроились и живем понемногу. Видим каждый день ребристый свод ее глотки – и ничего, привыкли. Потому что внутри рыбы все уравновешено и гармонично – и смертей ровно столько, сколько рождений, а рождений ровно столько же, сколько смертей – ни на одну больше или меньше, и в этой бухгалтерии все всегда сходится и всегда будет сходиться». И я спросил: «Так куда же мне идти?» Они ответили: «Это все равно. Все дороги тебя приведут в Ниневию. Иди куда хочешь». И я пошел. Завернув за угол, я оказался в сумерках. В полумраке увидел аиста на крыше – ног не было видно, и он будто повис в воздухе. Доцветали бульденежи, развернулись к вечеру каприфолии. Донесся далекий звук колокола, будто поварешкой скребли по громадному чану в пищеблоке. Поезд издали – как школьная линейка. Я долго шел по шоссе, заслоняясь рукой от фар. Потом стоял на переезде и смотрел, как мимо на платформах везли автомобили в неприличных позах – грузовик лез на грузовик. Закат еще чуть теплился, и в застывшей воде пруда облака плавали не пленкой, по поверхности, а светились из глубины. Я присмотрелся – это отражались те самые перистые облака как небесное горло. Мне на руку села запоздавшая божья коровка и поползла к локтю, переваливаясь через волоски, вернее, волосы поднимали ее, как волны. Я подумал, что это уже должна быть Ниневия, где жаркий день начинается с утренней политвы, а когда приходит зима, то снова все пишется черным по белому, где, помимо здравого смысла, есть еще другой, нездравый, который сильней, где даже снег – любовь и человек там, где его тело.

Вопрос: Я устал.

Ответ: Подождите, немного осталось. Я был в Ниневии. Меня поразило, что там все было совсем как у нас. Кошка лапой ловила снежинки, на кораблях били склянки, князя Василько ослепил брат ножом, мама раздала мороженое бесплатно и свернулась калачиком спать. Меня звали как отца, а моего сына звали как меня. Слышались гулкие раскаты грома, то ли приближалась гроза, то ли кто-то бегал по крышам гаражей. Обломанный ноготь цеплялся за юбку и колготки. В бытовке салабоны пришивали дедам подворотнички. Собаки рыгали, наевшись мертвечины. В зеркале отражались покосившиеся часы шиворот-навыворот. В подвалы бросали гранаты. Матери показывали всем на рынке фотографии в полиэтиленовых мешочках. Снайпер выбивал из головы красную пыль. Деды, не доев кашу в тарелке, харкали в нее. Вместо ребенка хоронили детское платье. Через забор летели шишки и щебенка. Из сострадания пристреливали. В трусах и сапогах играли в футбол сдутым мячом на больничном дворе. Мяч сипел и не мог отдышаться, когда ему били под дых. И никто не хотел сжалиться, чтобы никого больше не мучить. Из сострадания. Бог ведь обещал пожалеть Ниневию, но все оставалось по-прежнему, как было. Тут я увидел, что в ржавом гинекологическом кресле сидит Серый. Он поманил меня пальцем. Я подошел, скользя сапогами по разбитому стеклу на асфальте. «Серый, это ты? Тебя разве не убили под Бамутом?» Он сплюнул сквозь зубы на асфальт, заложил руки за голову и усмехнулся: «Как же убили, если ты со мной разговариваешь?» Тогда я спросил: «Серый, ты что, и есть Бог?» Он снова сплюнул, почесал под мышкой и сказал: «Нужно верить или знать».

Вопрос: Но ведь вера и знание – это одно и то же.

Ответ: Я так ему и сказал. И еще спросил: «Господи, ну почему Ты не пожалеешь Ниневию?»

Вопрос: А он?

Ответ: А он ухмыльнулся: «Разве ты еще не понял, дурак, что Бога – нет?» И хлопнул по животу резинкой от трусов. Тут кто-то свистнул. Я оглянулся. Она стояла за забором под акацией – в одной руке ракетки от бадминтона, в другой шарик от пинг-понга. Оттопыривала нижнюю губу и вздувала упавшую на глаза челку. Протягивала мне шарик, улыбалась и звала: «Иди сюда!»

Сретение

Не брала в руки дневник все это время. Уже месяц, как убили Алешу. Была в Александро-Невской церкви. Поставила за него свечку. Встала на то самое место, где мы тогда с ним стояли. Смотрела снова на все, как тогда с ним: на васнецовские росписи, на мозаику, на иконостасы. Все как тогда. Даже тот же самый батюшка. Только тополей в заснеженных окнах не видно и Алеши больше нет.

Потом пошла к нему домой. Сергея Петровича не было. Татьяна Карловна лежала у себя. Посидела немного с ней, потом зашла к Тимоше. Ему нравится смешной толстый человечек, весь сложенный из шин, в автомобильном шлеме и очках – из рекламы шин «Мишлен» – найдет в газете и раскрашивает его цветными карандашами. Села с ним, раскрашивали вместе. Тима уже может смеяться беззаботно, счастливо. Для него брата уже больше нет.

Он так похож на Алешу!

Я ведь в ту ночь все почувствовала – его больше нет – и проснулась. А наутро письмо – читала, радовалась, что жив, а Алеши уже не было. Так живо представляла себе за его окном солнце, мороз, как сверкает снег, воробьиное счастье, а его уже убили.

На обратном пути встретила на Никитинской Нину Николаевну. Мы с тех пор не виделись. Она ничего не знала. Говорит мне: «Разве можно ходить такой размазней? Нужно на людях быть не наизнанку, когда все видно, а налицо! Пусть все думают, что у вас не может быть никаких неприятностей и что вы привыкли к тому, что вам все повинуются – и мужчины, и обстоятельства!» Я расплакалась, сказала ей, что Алешу убили. Охнула: «Деточка моя!» Обняла, заплакала вместе со мной. Там была скамейка, сели. Стала мне рассказывать, как погиб человек, которого она любила в молодости. Он был со Скобелевым в Болгарии. Меня это так растрогало: вот, старая, мудрая женщина, знает, что такое терять близких! Как она умеет найти, что сказать в такую минуту, что-то важное, настоящее! И вдруг она добавила, что моя шапочка надета явно без участия зеркала. А на прощание сказала: «Если хочешь стать великой актрисой – нужно знать все о любви и уметь жить без нее». Господи, она ведь и сейчас не утешала меня, а играла роль ангела-утешителя!

Я не хочу стать великой актрисой. Я хочу, чтобы мне вернули моего Алешу!

Хотела поставить дату и запуталась. Знаю, что суббота.

И сейчас иногда куда-то проваливаюсь, теряюсь. Сегодня бродила по квартире, смотрела в окно, там георгины осенью не срезали, их прибило снегом, так и простояли до оттепели, а теперь бурые осклизлые комья. Тут вернулась мама и молча вынула у меня кастрюлю из рук. Оказывается, я все время бродила по квартире с кастрюлей. Ложусь и не могу встать. Зачем вставать, куда-то идти, есть, говорить? И глаза принимаются пересчитывать полоски на коврике. Одна, две, три, четыре, пять. Тридцать семь, тридцать восемь. Одна, две, три, четыре, пять. И в горле так сухо, будто выпила стакан песка вместо воды. Лежу, а в голове какие-то монологи, которые разучивали с Ниной Николаевной. «Я одна…» Тогда не могла понять, о чем это. «Я одна…»

8 февраля 1916 г. Понедельник

На перемене сегодня осталась в пустом классе. Окна открыты, проветривают. И все показалось таким незнакомым, чужим. Что это кругом? Где я? Зачем? Тут в дверь заглянула Муся – моя Муся, которой я опять забыла купить конфету. Подбежала, поцеловала меня, приласкалась. Я стиснула ее, прижала к себе сильносильно.

Снег повалил.

9 февраля 1916 г. Вторник

Сегодня случилось что-то очень плохое. Меня разыскал Костров. Еще только увидела его и сразу догадалась, почувствовала, о чем пойдет речь, и с самого начала о себе знала: откажусь. Он сказал, что заболела Оглоблина, а через три дня премьера, на которую приглашен сам Л., который сейчас на гастролях в Ростове. Стал упрашивать заменить, выручить, спасти его и всех. Я ответила: «Нет». Костров так расстроился, что мне вдруг стало его очень жалко. И сказала: «Хорошо!» Костров улетел счастливым, а я места себе не нахожу. Что я наделала? Зачем?

Это предательство.

Алеша, любимый мой, я завтра же пойду и откажусь.

13 февраля 1916 г.

Сегодня была премьера.

Как все это странно! Как все перепуталось! Перед представлением я сидела, меня причесывал приглашенный из Асмоловского театра гример, и я чуть не вскочила и не убежала, а он меня насильно усадил. Все носились как сумасшедшие, бормотали под нос каждый свой текст. Костров всем руки жал и повторял: ни пуха ни пера! Все посылали его к черту. Вдруг подумала, что я здесь делаю, среди этих сумасшедших с приклеенными бакенбардами и усами, в каких-то карнавальных костюмах? Зачем? Костров подошел ко мне: «Ну как, Белочка? Все в порядке?» Сделала усилие над собой, кивнула. С закрытыми глазами повторяла себе: надо сосредоточиться, концентрация. Теперь важен только текст, только роль. Обо всем остальном подумаю завтра. Я – звук, слово и жест. Все как учила Нина Николаевна. В голове звучал ее голос: если ты не завладеешь телом, оно завладеет тобой.

Потом все было как в тумане. Перестала быть собой, превратилась в какую-то совсем другую женщину. И все время присматривалась сама к себе, как бы в стороне стояла. Голос звучал совсем по-другому. И так вышла на сцену и отыграла. Неужели это была еще я?

А когда вышли кланяться, пронеслось в голове: а вдруг Алешу вовсе не убили, вдруг он вернулся, никому ничего не написав, и вот сейчас, узнав о том, что я здесь, пришел и сидит где-то в последнем ряду, смотрит на меня, радуется, хлопает в ладоши. Заревела, а все подумали, что это я от счастья. А я и плакала от счастья. Но никак не могу это объяснить.

После представления Л. пришел за кулисы, Костров ему всех представил. Зоя Субботина стала делать реверанс и села на клавиши рояля! Все чуть не умерли от хохота! Мне Л. пожал руку и что-то шепнул на ухо. А я вся еще в гриме, оглушенная, ничего не понимаю – и не услышала, а переспрашивать постеснялась.

Л. остался ужинать с нами. Все от него в восторге. Он очень смешно рассказывал, как начинал карьеру в балетном училище – выступал задними лапами льва в балете «Дочь фараона». Ему нравится быть в центре внимания, и он умеет это делать. Подозвал Петю, племянника Кострова, и тут же достал у него из одного уха гривенник, а из другого конфету. У него так просто и легко получается дарить людям кругом улыбку, радость. Костров поднял тост за Л., а тот – за нас. Сказал: «Вы – это русский театр завтра!» Он смотрел весь вечер на меня! Наверно, мне так только показалось. Он совсем не похож на свои фотокарточки. Намного старее. Но в жизни он еще красивее. Высокий, статный. Он ходит с тросточкой из испанского камыша, рукоятка которой сделана из человеческой берцовой кости. Пошутил, что это мощи того самого Йорика.

Теперь вот не могу спать: что он мне тогда мог шепнуть? А вдруг он сказал, что я замечательно играла и что у меня талант?

Алешенька! Я играла сегодня для тебя!

16 февраля 1916 г. Вторник

Сегодня Леонид Михайлович читал перед ранеными в нашем лазарете. Увидел меня и, когда уже прощался, подошел запросто, как будто мы старые знакомые. Сказал, что у него еще два часа перед спектаклем и он хотел бы прогуляться, подышать воздухом. Спросил, не откажусь ли я составить ему компанию. Не откажусь ли я? Боже мой! Отказать? Ему? Мы поехали в Коммерческий сад, там еще все завалено снегом, где-то расчищены дорожки, где-то протоптаны.

Рассказывал, как он придумал Станиславскому крылья в «Ганеле» Гауптмана – знаменитую сцену, когда появляется ангел смерти и расправляет крылья, которые заполняют собой всю сцену.

Еще говорил, что был у больного Чехова. У того рядом с кроватью лежало много приготовленных из бумаги колпачков. Он отплевывался в эти колпачки и бросал их в корзину.

Иду, слушаю, и в голове стучит: может, все это сон? Господи помилуй, кто гуляет со мной по нашему Коммерческому! Он одновременно и такой простой, и какой-то нездешний.

Потом вдруг стал говорить, что людей кругом много, а верного друга найти невозможно. Леонид Михайлович сказал: «Женатые живут всю жизнь собакой, а умирают барином, а холостой всю жизнь живет барином, а умирает собакой».

На прощание поцеловал руку. Когда снимал перчатки – так замечательно запахло! Хорошо еще, что я была в перчатках, а то бы он увидел мои обгрызанные пальцы. Каждый раз даю себе слово не грызть заусенцы, а потом забудусь и все пальцы перекусаю!

Пригласил меня на все оставшиеся спектакли. Он уезжает через неделю в Москву.

Он милый, хороший, добрый. И такой несчастный. Очень одинокий. Я это почувствовала.

17 февраля 1916 г. Среда

Я его не узнала, когда он вышел на сцену! Как он преобразился! Это был не он, а сам Бранд! Так передать глубину чувств человека, готового пожертвовать личным счастьем, единственным сыном, горячо любимой женой! И не ради отечества на поле боя, а ради чего-то неизмеримо более важного! И как он гениально сыграл концовку – одинокий, покинутый, поруганный! Но не побежденный! Неужели действительно есть что-то такое, ради чего можно пожертвовать всем – даже любовью?

После спектакля я дождалась его на выходе. Там была целая толпа! Он увидел меня, помахал рукой, я протолкалась, и он позвал с актерами ужинать. Пошли в «Бельвуар» на Садовой, там был снят большой кабинет. Как было хорошо и весело! Гоголев и Варинская дурачились и никому слова не давали сказать. Леонид Михайлович выглядел очень усталым и почти все время молчал. Гоголев рассказывал про оживление мертвых! Не знаю, правда все это или выдумал, чтобы посмешить. Оказывается, раньше пробовали оживлять гальванизмом. Какой-то ученый по фамилии Биша во время Французской революции проводил эксперименты с трупами казненных на гильотине и написал целый научный трактат о том, что благодаря гальванизму ему удавалось вызвать движение мышц в обезглавленных телах. А сам Гальвани, который изобрел гальванизм, выступал в анатомических театрах Лондона и Оксфорда с публичными опытами – электризовал труп, так что голова открывала глаза и шевелила языком. Такие вот разговоры на ночь глядя! Кто-то стал уверять, что все это детский лепет и что современная медицина идет вперед такими шагами, что в скором времени она сможет продлить жизнь человека практически до бесконечности. Варинская ужаснулась: «Целую вечность жить старухой!» Все хохотали! А Леонид Михайлович сидел молча на диване, и я присела рядом с ним и спросила: «А что вы думаете?» – «А я думаю, что Скрябин умер из-за фурункула, и что заражением крови его наградили в парикмахерской, и он ничего не успел, что хотел сделать». – «И что, теперь не надо ходить стричься в парикмахерскую?» – «Нет, надо быстрее делать то, что хочешь».

А что я хочу успеть? Я хочу выступать на сцене и любить.

Мама недовольна, что я каждый день возвращаюсь так поздно. Ворчит, что утром меня не добудишься. Дело вовсе не в гимназии. Ей просто не нравится моя дружба с актерами!

18 февраля 1916 г. Четверг

Сегодня после обеда опять гуляли с Леонидом Михайловичем. С ним очень интересно разговаривать. Он очень умный и так много читает! Столько всего знает!

Очень интересно говорил о времени и об искусстве. Время – это что-то вроде машинки уничтожения. «Настольная гильотинка, если хотите. Что-то вроде хлеборезки. Каждой секунде отрезают голову. Только появится – вжик! Дело художника – остановить руку того, кто крутит эту машинку. Положить свою руку на его».

Все время говорил о смерти и бессмертии. Сказал, что очень много читает древних авторов, греков. Сейчас читает Ксенофонта. Я сказала, что пыталась его читать, но ужасно скучно, бесконечные переходы, парасанги, все друг друга убивают. Спросила, что он нашел там интересного. «Вы правы. Эти люди неинтересны. Наемники пришли в чужую страну убивать и сменить одного тирана на другого, а потом всю книгу идут к морю, чтобы отправиться домой. В этом нет ничего ни красивого, ни благородного. Но дело же не в них. Они не лучше и не хуже наших сегодняшних солдат, которые стреляют сейчас в кого-то, в эту самую минуту». – «Не в них, а в ком же?» – «В авторе, Ксенофонте. Представьте себе, сколько людей прошмыгнуло (так и сказал – прошмыгнуло, какое неприятное слово!), а эти греки остались, потому что он их записал. И вот они уже третье тысячелетие каждый раз, увидев то море, к которому он их вел, бросаются обнимать друг друга и кричать: Таласса! Таласса! Потому что он привел их к совершенно особому морю. Таласса – это море бессмертия».

Ехал грека через реку…

Господи, ну зачем нужно целое море бессмертия?

Заговорили о Древнем Египте. Он объяснил, почему у них навозник считался священным существом. Оказывается, тесто египтяне месили ногами, а глину руками и навоз подирали руками, потому что корова – священное животное, и оттого навоз тоже священный. И вообще, все, что от жизни, – священное: и самое великое, и самое ничтожное. И вот что может быть ничтожнее навозного жука? Значит, он и есть самый священный.

Откуда он все это знает? Может, придумывает? Может, на самом деле все проще: в нашем климате навоз долго остается воняющей мокрой лепешкой, а в Египте после нескольких минут все сухое? Боже мой, как скучна моя навозная философия и в каком удивительном мире живет он!

19 февраля 1916 г. Пятница

Вчера видела его в «Мысли» Андреева. Его игра удивительна и ни с чем не сравнима!

Сегодня снова гуляли с ним целый час. Говорили об очень важных вещах. Я не все понимала.

Все наши русские беды – от презрения к плоти. Все перевернули вверх ногами – самое святое оказалось скверной: «Спасутся те, кто не осквернился с женами, – ибо девственники суть». У древних вавилонян всякий раз после общения с женщиной мужчина воскуривал фимиам – в другом месте дома то же самое делала женщина, с которой он общался.

В Вавилоне был обычай, что каждая женщина обязана иметь раз в жизни сношение с иноземцем в храме Милитты – это касалось всех, и богатых, и бедных, и знатных, и простых крестьянок. Она садилась в храме с веревочным венком на голове и сидела до тех пор, пока иноземец, или любой бродяга, или калека, или урод не бросит ей монету на колени и не скажет: «Зову тебя во имя богини Милитты». Как бы ни мала монета, женщина не вправе была отвергнуть и шла с этим мужчиной, кто бы он ни был. Вот это и есть настоящая любовь к ближнему. Порядочные женщины таким образом жалели тех, у кого нет любви, ласки, тепла, того, что нужно каждому, без чего нельзя жить. И в этом – высшее целомудрие, чистота, святость, любовь. Калека ты, изгой, урод, несчастный бездомный чужестранец – ты все равно человек, ты достоин любви. Вот это есть настоящая милостыня ближнему – а не наши копейки.

Я не могу с ним согласиться, но чувствую, что в том, что он говорит, есть какая-то правда.

В воздухе весна. Все тает. Ночная капель.

20 февраля 1916 г. Суббота

Вчера был последний спектакль. Завтра Леонид Михайлович уезжает. Мы с ним встретились, чтобы попрощаться, и захотелось в последний раз пройтись по нашему городскому саду. Оттепель, все расползается. По дорожкам не пройти. Ходили по тротуару вдоль решетки – туда-сюда. Несколько раз прощались, а потом снова ходили. Леонид Михайлович пригласил поужинать в ресторане Большой Московской. Я открыла рот, чтобы отказаться, и ни с того ни с сего согласилась! А потом у входа оробела. Испугалась, что увидят знакомые. Да еще я одета совершенно неподходяще. Леонид Михайлович поговорил с кем-то из обслуги, и нас провели мимо дверей большого зала в кабинет. Серебряные приборы, хрустальные бокалы, крахмальные салфетки, пальма у зеркала. Красота! И жутко! Сели на бархатный диван у камина. Он взял мою руку, захотел поцеловать, а я выдернула – постеснялась обгрызанных пальцев! Спросил: «Что вы скажете дома?» – «Скажу, что была у подруги». Веду себя так, будто каждый день в рестораны хожу! А внутри все трясется! И даже не знаю, кого больше боюсь – его или себя! Л. заказал всякой всячины. Принесли шампанское в ведерке со льдом. Чокнулись: «За ваше будущее!» – «За мое будущее!» Пригубила только – и такая чудесная волна пошла по всему телу! Леонид Михайлович рассказывал о жене, детях, а у меня в ушах: «Где я? Что со мной происходит? Неужели все это наяву?»

У него это второй брак, и тоже несчастливый. С женой они давно только делают вид, что семья. У него двое детей от первого брака. Старшая, дочь, тоже пошла на сцену, а младший, сын, слепой с детства. Какой кошмар! Так хотелось пожалеть! А я ничего умнее не нашла, как спросить: «И что, ничего нельзя сделать?» Он горько усмехнулся и сказал: «Извините меня! Что об этом говорить? Давайте говорить о вас!»

Сказал, что у меня удивительный голос и огромный талант. Попросил спеть. Откуда-то взялась гитара. Он чудесно играет! Я спела несколько романсов, моих любимых. Наговорил всяких приятностей, но не из вежливости, ему очень понравилось, я это знаю наверняка! Еще он сказал, что моя любовь, какая она у меня будет, зависит только от меня: как Шекспира играют тысячи актеров, и только от них зависит, что даст Шекспир, так и любовь – может дать много, а может ничего не дать, только отвращение, и нужно иметь особый талант любить, одаренность в любви. Как это верно! Я тоже так чувствовала, только не могла найти этих слов.

Я, наверно, опьянела. Стало так хорошо, так уютно! Из зала доносилась такая чудесная музыка! И вдруг я совершенно перестала бояться. Страх куда-то исчез. Только заныли заусенцы, когда сполоснули руки водой с лимоном после креветок, но я совершенно не стеснялась больше. Вот и сейчас еще ноют! И так хотелось, чтобы он еще взял мои руки и поцеловал! А он уже боялся после того, как я так грубо их выдернула. Или из-за креветок?

Леонид Михайлович вышел, а мне так захотелось еще шампанского – решила незаметно допить прямо из бутылки, но там уже ничего не было – только кислый запах. Даже не заметила, как мы выпили целую бутылку! Я выпила только один бокал. Или два? Он вернулся и сказал, что довезет меня до дома, но я отказалась, сказала, что хочу пройтись пешком. Он пошел меня провожать. Завтра у него поезд с утра. Попрощались совершенно бестолково. Какие все слова глупые! Пожелал мне удачи. Так хотела поцеловать его на прощание – и не решилась. Повернулся и пошел. Дождь начался, а он без зонта.

Пришла, мама сразу набросилась. А я заперлась у себя и вот все записываю.

Господи, какой же он порядочный, милый, добрый! Чуткий, деликатный! И какой несчастный!

21 февраля 1916 г. Только что записка от Л. Пишет, что пропустил поезд – ради меня. Просит о встрече. Написала ему одно слово: «Нет».

1 марта 1916 г.

Вот уже прошла неделя, а все чувствую себя грязной. Да, я – грязная, мерзкая тварь. Я отвратительна самой себе. Решила: я все должна рассказать, все, как было – со всеми подробностями, самыми гадкими, самыми унизительными! Пусть будет еще унизительнее, еще стыднее. Я это заслужила!

Написала «нет», а сама побежала. Помчалась, чтобы опередить записку. Он был у себя в номере. Он молчит, и я молчу. В голове только: «Что я делаю? Что я делаю?» Не обнял меня, не поцеловал, не дотронулся. Отошел к окну. «Сейчас я тебе буду читать великие стихи. На колени!» В висках стучит: «Я – на колени?» А он посмотрел на меня так, что я совершенно потеряла волю. «На колени!» Ноги сами подкосились. Он читал как бог. Не знаю, сколько времени: две минуты? Два часа? Два года? Потом поднял, усадил за стол. Я совсем не заметила, что там был накрыт стол. Я ничего не ела. Он тоже. Спросил, не раскаиваюсь ли я, что пришла. «Нет». И тут он вышел из-за стола и опустился передо мной на колени. Все, не могу больше писать.

Я – мерзкая, развратная тварь.

Пришла в тот вечер домой очень поздно. Незаметно прошла на кухню и налила себе рюмку водки. Пила водку первый раз в жизни. Насыпала две ложки сахара и выпила. Тут на кухню вышла мама. Стала на меня кричать. Я молчала. Она стала требовать, чтобы я сказала ей правду, где я была. Сначала хотела ей соврать, что у Талы, а потом вдруг так захотелось сделать ей больно! Спросила ее: «Ты действительно хочешь знать правду?» – «Да!» – «Я была в Большой Московской у Леонида Михайловича». Сказала и ушла к себе. Я слышала, как мама сидела на кухне и плакала, но не вернулась к ней.

Алеша, я тебя предала.

Помнишь, тогда у нас с тобой ничего не получилось. Ни ты ничего не умел, ни я. Я предала тебя вдвойне, Алешенька, потому что я поняла, что может тело. У Л. удивительные руки. И как это удивительно и сладко быть в его руках женщиной!

Тогда с тобой, Алеша, было и больно, и страшно, и стыдно. А с ним все было совсем по-другому. И я ему благодарна.

И знаешь, что самое нехорошее, Алеша? Я рассказала ему о тебе. А он сказал: «Значит, это был не он». Я ничего сначала не поняла: «Как не он?» – «Так, не он».

Алеша, прости меня, я тебя недостойна.

Я ведь только сейчас поняла, Алешенька, что ты будешь любить меня всегда. Всегда! У тебя никого, кроме меня, никогда не будет.

Я себя презираю и ненавижу.

14 апреля 1916 г. Четверг

Сказала себе, что никаких дневников больше не будет, а тут разбирала у себя в столе и нашла вот эту пустую тетрадку. Когда-то приготовила ее для дневника.

Умерла няня. На Страстной. Не дотянула до Пасхи. Она мечтала умереть на Пасху.

Няня в последние недели сильно страдала. Стала страшная, сильно исхудала, лицо, шея – все в каких-то обвисших морщинах. Ее положили на стол, под стол поставили железное стиральное корыто, полное льда. За ночь покойница преобразилась, разгладились все морщины, как будто и не было страшной болезни.

Я слушала панихиду, и вдруг вспыхнули, высветились слова: в месте покойне, месте злачне, месте светле. Господи, как хорошо, тепло, ласково: в месте покойне, месте злачне, месте светле. Где это?

У нее рано умер муж, а когда я ее однажды спросила, почему она не вышла второй раз, ответила: «Покойники видят нас, и радуются, и печалятся за нас – и когда встретимся, как же мне с двумя мужьями-то быть?»

Пасху делала мама, и она у нее получилась какая-то ненастоящая. Няня, когда разминала пасху и перекладывала в пасочницу, всегда протягивала мне деревянную ложку: «Оближи!» И я облизывала. И ничего вкуснее этого не было! А тут мама мне протянула ложку и сказала: «Оближи!» Я ничего ей не сказала и вышла. С мамой мы стали совсем как чужие.

Вроде все так же, как обычно, колокола празднично звонили, огоньки текли по переулкам, а никакого пасхального настроения. И просить прощения хотелось только у няни, а уже не попросишь.

Няня в последний месяц все читала Библию – разные пророчества: придет конец мира, брат пойдет на брата, будет голод и мор. Настанет время, когда люди будут прятаться в щелях, чтобы сохранить свою жизнь. Может, ей было так легче уходить?

Отец на поминках принялся рассказывать, как у мусульман хоронят не в гробах, а закутывают в саван и несут к месту погребения на специальных носилках, в землю тело опускают ногами вниз, лицом хоронят к Мекке, а если у мусульманина скончалась жена христианка или иудейка, и при этом известно, что она беременная, ее должны хоронить, наоборот, спиной к Мекке, чтобы младенец у нее во чреве был обращен лицом к этому священному месту. Слушала его и вдруг увидела, что он старый. Он стал следить за собой, молодиться, подкрашивать седые волосы, купил костюм маренго, модный материал в елочку, а все это только еще больше старит. Ходит с перевязанным пальцем – помогал оперировать какой-то сложный случай и порезался. С ним такого раньше никогда не было. Мой любимый, милый папа – и вдруг старик… Не удержалась, подошла сзади, обвила его шею руками, прижалась. А он: «Подожди, Белка, не мешай!» И дальше что-то говорит. И стало так страшно, что он тоже умрет!

В месте покойне, месте злачне, месте светле…

А когда приехала племянница няни из ее деревни забирать вещи – вдруг стала говорить, что мы няню обманули – недоплачивали, и еще какие-то серьги и брошки пропали. Мама выгнала ее.

Еще пришло письмо от Маши, описывает подробно, как ехала к Борису из Петрограда в Або. Пишет, что там совершенно не чувствуется войны, по дороге на любой станции можно отлично закусить – в буфете опускаешь в кружку марку и берешь все, что есть на столе, – мясо, рыба, закуски, любые вина, десерт. Борис повел ее в Гельсингфорсе в ресторан, и там они заказали медвежьи лапы и язык оленя! Еще пишет, что счастлива – но ужасно боится за Бориса. Ей все время снится один сон – как он тонет. «Просыпаюсь в поту, а он – здесь рядом. Если его нет, если он на корабле – не могу заснуть». У них маленькая квартирка, и она подробно описывает, где что и как она пытается создать для Бориса уют. Там война другая – моряки гибнут вместе с кораблем или возвращаются в привычную обстановку домой.

В Гельсингфорсе невиданная для России вещь – в трамвае никто билетов не спрашивает, а каждый кладет в кружку свои пятаки.

Катя собирается замуж за Виктора, они переедут в Москву.

От Саши давно ничего нет.

Нюся была здесь и снова уехала. Ходили с ней на «Веселую вдову» Легара – поставила крыловская труппа. Мне очень понравилось, а Нюся кривила губы. Весь Ростов ходит и мурлычет мелодии оттуда.

Стало одиноко дома – все разъехались.

Вот сколько всего написала.

Совершив переправу около полудня, эллины построились и прошли по долине, поднимаясь в горы, не менее пяти парасангов. Войско вытянулось, изгибаясь, как гигантская сороконожка. Вблизи реки не было деревень из-за войн с кардухами. Эллины расположились лагерем, а ночью выпал обильный снег. Снег шел много часов, плотный, тяжелый, и к рассвету покрыл оружие и лежащих на земле людей, сковал по ногам вьючный скот. Утром не хотелось вставать, потому что снег согревал лежащего под ним человека. Когда же Ксенофонт решился встать неодетым и начал колоть дрова, то тотчас же встал еще один человек, отнял у него топор и принялся за рубку дров. Вслед за этим и другие начали подниматься, разжигать костры и натираться мазью. В этой горной стране много мази, которой пользовались вместо оливкового масла. Она приготовляется из свиного сала, кунжутных семян, горького миндаля и терпентина.

Отсюда в течение всего следующего дня они шли по глубокому снегу, и много людей изнемогало от голода и холода. Переход был очень тяжел, так как северный ветер дул прямо в лицо, все замораживая и приводя людей в состояние окоченения. Тогда один из жрецов предложил принести жертву ветру. Это было исполнено, и всем явственно показалось, будто сила ветра спала. Глубина снега достигала одной оргии, и из-за этого погибло много вьючного скота, и людей в обозе, и до тридцати солдат. Ксенофонт, находясь в арьергарде, подбирал упавших, чтобы похоронить их с причитающимися почестями, но это было невозможно, и умерших просто засыпали снегом.

Враги следовали по пятам за эллинами, похищая обессилевший вьючный скот и вступая из-за него в драку друг с другом. Отставших преследователи жестоко добивали, отрубая им, по своему обычаю, правую руку. Одна мысль о таком конце гнала солдат вперед, но все же усталость была столь велика, что некоторые стали отставать: у одних началась от слепящего снега болезнь глаз, у других пальцы на ногах отмерзали. Надо было непрестанно двигаться, не успокаиваясь ни на минуту, а на ночь разуваться. Если кто-либо ложился, не сняв обуви, то ремни врезались ему в ноги и примерзали, ведь старая обувь износилась, и башмаки, карбатины, были сделаны из недавно содранной бычьей кожи.

Из-за таких бедствий некоторые солдаты отстали и увидели какой-то клочок земли, черный потому, что с него сошел снег. Действительно, он растаял под воздействием испарений из источника, находившегося поблизости в лесистом ущелье. Свернув туда, они сели и отказались идти дальше. Ксенофонт узнал об этом и всеми способами и средствами принялся их уговаривать не отставать, указывая на то, что за ними следуют собравшиеся в большом числе враги, и наконец он даже рассердился. Но солдаты просили прикончить их, так как они не в силах идти дальше. Тогда решили попытаться напугать следовавших за ними врагов, чтобы те не нападали на выбившихся из сил. Уже было темно, и враги подходили, громко разговаривая на своем варварском наречии. Тогда здоровые солдаты арьергарда приготовились и побежали на врагов, а больные подняли крик и изо всех сил стали колотить копьями по щитам. Варвары испугались, бросились по снегу в лесистое ущелье, и никто из них не издал больше ни звука.

Ксенофонт со своим отрядом, сказав больным, что на следующий день за ними придут, двинулся вперед и, не пройдя и четырех стадиев, встретил на дороге спящих на снегу закутавшихся солдат, при которых не было выставлено стражи. Их разбудили, и они сообщили, что передовые отряды не двигаются вперед. Ксенофонт пошел дальше и выслал наиболее выносливых пелтастов с приказом узнать причину задержки. Они сообщили, что все войско отдыхает подобным образом. Тогда и отряд Ксенофонта расположился тут на отдых. Ночь эллины провели у костров. Где горел костер, там вследствие таяния снега образовывались большие ямы, доходившие до самой земли, поэтому можно было измерить глубину снега.

В это самое время в Мунтянской земле, по которой проходили эллины, отмечался день Красной Армии. Жителей в Грозном согнали на главной площади и объявили, что, поскольку население республики оказало поддержку немцам, партия и правительство приняли решение о переселении всех гагаузов и предателей. «Сопротивление бесполезно, – зачитывали собравшимся приказ номер такой-то, – потому что вы окружены войсками, и будет расстрелян каждый, кто попытается не подчиниться или предпримет попытку к бегству».

Ошарашенная, замершая от ужаса толпа – рассказывает дальше Ксенофонт – во главе с местными чиновниками двинулась строем по четыре на рынок, где людей погрузили в грузовики и повезли на железнодорожные пути, но не на вокзал, а на сортировочную станцию, где ожидали эшелоны с вагонами для перевозки скота.

В других селениях арестовывали только мужчин, а женщинам велели паковать вещи и быть готовыми вместе с детьми на следующий день покинуть дома. По домам ходили русские солдаты и помогали растерявшимся матерям собирать вещи, говорили, чтобы брали теплую одежду и продукты, а не патефоны или ковры, помогали снести в грузовик вещи.

Во второй половине того дня выпал обильный снег, и возникли затруднения с отправкой людей, особенно в горных районах. Перевозили на грузовиках-«студебеккерах», которые прибыли из Америки через Иран по ленд-лизу. Машины стояли с включенными двигателями, с зажженными фарами, высвечивая валивший снег. Издалека было видно зарево – мощные фары десятков грузовиков.

Жители аула Хайбах отказались исполнять приказание покинуть свои дома. «Лучше мы все умрем!» – кричали старухи и взывали к Богу не допустить несправедливости и забрать их скорее, чтобы не дать им умереть на чужой земле, а быть похороненными на земле своих предков. В Хайбах из окрестных аулов согнали всех, кто не мог или не хотел добровольно уезжать, – больных, стариков, кого поймали на дорогах, кто пас скот, кто прятался. Людей собирали в колхозной конюшне. Сквозь щели дул ледяной ветер и пронизывал до костей. Солдатам приказали обложить длинный сарай сеном, чтобы людям внутри не было холодно – так говорили замерзавшим в конюшне. Потом мунтянский воевода по фамилии Гвешиани приказал запереть ворота и сжечь сарай.

Шел мокрый крупный снег, солдаты бегали по грязи и пытались поджечь отсыревшую солому. Один шофер плеснул бензином из канистры. Солома вспыхнула. Быстро поднялся огромный костер до неба.

Внутри началась паника. Под натиском обезумевших людей двери рухнули. Бегущие впереди падали, заграждая путь напиравшим сзади. По выбегавшим стали стрелять из автоматов. Чтобы быстрее все кончилось, солдаты забросали кричавших через окна гранатами.

Мунтянский воевода послал в Москву списки сожженных. Вот эти имена, но их можно не читать. Просто перелистнуть страницу.

Гаев Тута, 110 лет;

Гаева Сарий, его жена, 100 лет;

Гаев Хату, его брат, 108 лет;

Гаева Марем, его жена, 90 лет;

Гаев Алаудди, сын Хату, 45 лет;

Гаева Хеса, жена Алаудди, 30 лет;

Гаев Хасабек, его брат, 50 лет;

Гаевы Хасан и Хусейн, дети Хесы, близнецы, родившиеся накануне;

Газоев Гезамахма, 58 лет;

его жена Зано, 55 лет;

сын Мохдан, 17 лет;

сын Бердан, 15 лет;

сын Махмад, 13 лет;

сын Бердаш, 12 лет;

дочь Жарадат, 14 лет;

дочь Тайхан, 3 года;

Дули Гелагаева, 48 лет;

ее сын Сосмад, 19 лет;

другой сын Абуезид, 15 лет;

третий сын Гирмаха, 13 лет;

четвертый сын Мовлади, 9 лет;

дочь Зайнад, 14 лет;

вторая дочь Сахара, 10 лет;

Пакант Ибрагимова, 50 лет;

ее сын Аднан, 20 лет;

дочь Петимат, 20 лет;

Страницы: «« ... 2021222324252627 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«К девяти часам вечера кто-то предложил приоткрыть окно – комната была несколько мала для такого кол...
О чем мечтает каждая девушка? Конечно, о принце на белом коне, но вовсе не надеется встретить липово...
Никогда не игнорируйте предупреждения!Русский спортсмен Андрей Брюсов отправляется в Лондон на миров...
Жизнь Лорел Макбейн, кондитера свадебного агентства «Брачные обеты», на самом деле не такая уж и сла...
Перед вами книга-тренинг из серии «Быстрые деньги», посвященная увеличению дохода. На этот раз – на ...
Эта книга – история успеха молодого российского предпринимателя, имя которого теперь ассоциируется с...