Три прозы (сборник) Шишкин Михаил
Я спросил, помнит ли он, как я родился. Отец оживился, стал рассказывать, как увидел меня в первый раз. Сказал, что сразу после рождения у меня личико было как египетский барельеф, а на другой день все проступило – нос стал выпуклым, глаза углубились, губы стали губами. Я был морковного цвета от младенческой желтухи, и еще его поразило, что я появился на свет с длинными, отросшими ногтями.
Я спросил, помнит ли он, как мы ходили встречать на вокзал маму, и он посадил меня на шею, чтобы я ее высматривал? Он неуверенно закивал.
Он расспрашивал про маму, про ее слепого мужа, про мои университеты. Но я видел, что его это не очень интересовало. И меня тоже. Мы оба зевали. У меня до этого еще была бессонная ночь в поезде.
Мне постелили в его кабинете на диване у книжного шкафа.
Я все ждал, что он скажет мне что-то важное. Но услышал только:
– Спокойной ночи, завтра еще наговоримся.
В нем было что-то жалкое.
Перед сном я взял с полки наугад полистать книжку, это был какое-то старинное сочинение о строительных камнях. Оказывается, саркофаг – это название породы камня, который добывали в Троаде и который имеет свойство уничтожать без остатка тело и даже кости мертвеца, поэтому из него строили гробницы. Пожирающий мясо. Странно, что камень впитывал в себя человека.
Я проснулся рано утром, в темноте, когда еще все спали, и пошел на вокзал, ни с кем не попрощавшись. Уехал первым поездом.
Маме перед отъездом я соврал, что останусь ночевать у друга, а вернувшись, за чаем, когда мы остались вдвоем, признался, что ездил к отцу.
Она долго молчала, позвякивая ложечкой в чашке. И вдруг сказала:
– Зачем? Это не твой отец.
Я оторопел.
И мама рассказала мне, что в молодости за ней несколько лет ухаживал этот архитектор, но она его не любила.
– Пригласит на концерт, идем с ним в зале по проходу, все смотрят на нас, а я умираю от стыда за него – неухоженный, помятый, пахнет простым мылом.
Он звал замуж – отказала. А когда забеременела мною, вспомнила о нем и согласилась. Сказала, что на свадьбе старалась втягивать в себя живот, но никто и так ничего не заметил.
Я только и смог промямлить:
– Но ведь ты же его использовала!
– Да. Наверно, я поступила подло. Может быть. Но ради тебя я готова была пойти на все. Сказала себе: у ребенка должен быть отец! Думала, что получится полюбить его. Не получилось. Я говорила себе – так надо! И в конце концов поняла – не могу больше. Уговаривала себя быть благодарной ему, а выходило, что от каждого его прикосновения чуть ли не тошнило. Не семья это была, а пытка. И в какой-то момент я взорвалась. У него было тяжелое время – мост, который он проектировал, обвалился. И тут еще я ему все сказала.
Я, когда пришел в себя, спросил:
– А кто же тогда мой отец?
Она достала запрятанную от отчима пачку папирос и закурила в форточку. Я ждал.
Наконец она ответила:
– Какая разница? У тебя, может, вообще никогда не было отца. Ты еще только появился у меня в животе, а у тебя уже была только я. Считай, что непорочное зачатие.
И горько ухмыльнулась. Больше она не проронила об этом ни слова.
Вот, Сашенька моя, рассказал.
Ты знаешь, что действительно забавно? То, что тогда хотел написать об этом серьезный рассказ или даже повесть: юноша ищет отца и наконец находит. Не понимал, что на самом деле это очень смешная история. Господи, я хотел стать писателем! Быть писателем – это быть никем.
Сашка, тот я, прежний, мне сейчас смешон и отвратителен. Я зачеркнул его. Мне уже столько лет, а я все еще ничего про себя не знаю. Кто я? Чего я хочу? Я все еще никто! Я еще ничего в этой жизни не сделал! Этому можно найти сколько угодно оправданий, но я не хочу их искать. Я начинаю все с самых азов. Знаю, чувствую, что во мне растет кто-то другой, настоящий. И у него столько сил и желания сделать что-то важное! Когда я вернусь, я не буду тратить попусту ни минуты. Все будет не так. Я столько всего успею сделать, совершить! Я даже смотреть на небо буду совсем по-другому.
Знаю, что ты подумала, читая эти глупые строчки, что я и так ведь могу смотреть на небо…
Нет, Сашенька, все это не то, не то!
Знаешь, какая мысль мне тут пришла в голову. Ты будешь смеяться. Пожалуйста, не смейся, родная!
Когда я вернусь, я мог бы стать учителем.
Догадываюсь, ты сейчас припомнишь, как древние греки подбирали учителей. Раб сломает себе руку или ногу, станет непригодным ни к какой работе, тогда хозяева говорят: «Вот и педагог готов!»
Не знаю, какой из меня получился бы учитель, но мне кажется почему-то, что это – мое. Во всяком случае, я мог бы попробовать.
Да, мне почему-то кажется, что из меня мог бы получиться хороший учитель. Я мог бы преподавать литературу. Почему нет? Что ты думаешь?
Вообще мне теперь приходят в голову мысли, раньше совершенно невозможные. Например, хочу, чтобы у нас был ребенок. Удивилась?
Я сам себе удивился. И почему-то хочется, чтобы это был мальчишка.
Но представляю его уже подросшим. Я ведь совсем не знаю младенцев и, наверно, их побаиваюсь.
И думаю, например, о том, как займемся с ним шахматами – а чтобы приохотить его к игре, буду играть без ферзя.
Буду отмечать его рост, положив книгу на голову.
Будем рисовать вместе, мастерить что-нибудь. Покажу ему как делать свистульку из стручка акации.
Представляю себе, как учу его кататься на велосипеде, он виляет во все стороны, а я бегу сзади и держу за седло. Но это когда он уже подрастет.
Все у нас будет, Сашка, родная, поверь!
А еще представляю себе, как ты куда-то уедешь, мы будем тебя ждать и пойдем встречать на вокзал. Там будет прорва народу. Я посажу его себе на шею и скажу, чтобы он тебя высматривал, а то мы потеряемся. Он увидит тебя и закричит:
– Мама! Мама! Мы здесь!
Вчера было ночное дежурство. Заглянула в детскую – перед сном им показывали диафильм на стене про Мальчика-с-пальчика. Он бросал крошки голодным птицам, будто знал с самого начала, куда его с братьями и сестрами вели и что хлеб ему все равно уже больше не нужен.
Потом пришла в палату к Сонечке.
Так и лежит с желудем в кулачке, все никак не хочет умереть, хотя сделать ничего невозможно.
Погладила ее по тощей руке.
Завела часики-кузнечики.
За окном снегопад. Тихий, медленный. Пористый, немой.
Прилегла на край кровати, обняла ее, прижала к себе. Стала шептать на ухо:
– Сонечка, послушай меня. Я скажу тебе сейчас что-то очень важное. Постарайся понять. Я знаю, что ты меня сейчас слышишь. В одной книжке я читала про смерть, что это как в детстве, когда ты играешь в снегу во двое, а мать смотрит на тебя в окно, а потом зовет. Просто ты нагулялась и пора домой. Вывалялась в сугробах, мокрая, валенки полны снега. Ты бы еще играла и играла, но пора. И спорить бесполезно. Ты упрямая, и это здорово. От тебя осталась горстка, а ты все равно цепляешься за жизнь. Не хочешь уходить. Молодчинка ты! Крошечная молодчинка. Но пойми, ведь и жить ты не можешь. Тебе все равно, а родителей своих ты совсем замучила. Они тебя так любят! Им сказали, что надежды нет. Врачи, которые тебя смотрели и очень хотели тебе помочь, ничего сделать не могут. Ты на них не обижайся! Может, они в чем-то другом чего-то не понимают, но в этом они разбираются. Тебе кажется, что они взрослые, большие, сильные, умные, а на самом деле они ничего не могут. Поверь мне, если бы ты посмотрела на свое тело, то ты поняла бы сразу, что оно больше не может служить тебе. Тебе не нужно больше за него держаться. Понимаешь, если ты отпустишь свое тело, то ты сделаешь хорошо твоим родителям, ведь ты их тоже очень любишь, да? Они измучились. Когда хоть крупица надежды есть, то можно все пересилить. А когда нет – то просто очень-очень больно. Им будет лучше, если ты умрешь. Это трудно понять, но постарайся, малышка-худышка! Ты только посмотри на это тело, оно стало тебе совсем ненужным. Оно не может больше танцевать, никогда не сможет делать реверансы. Ни бегать, ни скакать, ни рисовать, ни на улицу выйти. Когда оно умрет – это будет здорово. Пойми, жизнь – это расточительный дар. И все в ней – расточительно. И твоя смерть – это дар. Дар для любящих тебя людей. Ты умираешь ради них. Это очень важно для людей, когда самые близкие уходят. Это тоже дар. Только так можно понять что-то о жизни. Смерть любимых, дорогих людей – это дар, который помогает понять то важное, для чего мы здесь. И потом, представь только себе, ты – маленькая девочка, которая ничего толком не знает, даже почему лампочка светит, не говоря уже о таких вещах, как зеркала Френеля, а это случится, и ты узнаешь то, чего никто из взрослых и самых мудрых людей здесь не знает, а тебе уже все это откроется. Если хочешь, я возьму твой желудь и весной закопаю его в землю. Из него вырастет деревце. Вот скажи, что может желудь, покидая свою желудевую жизнь, знать о существовании дуба? А тело – это просто тело. Ты же вырастаешь из своих балетных тапочек? Просто ты из него выросла. А главное, ты не бойся, что вдруг окажешься одна. Помнишь, ты рисовала, как от всех предметов и людей шла натянутая ниточка к одной точке? Так устроен мир. Вначале мы все были вместе, одним целым. Потом всех разбросало, но к каждому привязана эта нитка, за которую нас тянут обратно. И весь мир потом в этой точке снова соберется. Каждый туда вернется – сначала ты, потом Донька, потом твои папа и мама – это не так важно, кто первый. Мы там снова будем все вместе, потому это место так и называется – точка схода. Даже рельсы, и те там сходятся. И все трамваи туда едут. И тот змей, который вы запускали с папой, тоже туда летел, только зацепился в проводах. Представляешь, все еще висит. Помахал мне сегодня, когда я шла на работу. А сейчас уже поздно. За окном снег валит. Тихо. Все уже спят, набегались. Девочка моя, это тело твое уже ничего не может, а ты все можешь. Свернись калачиком!
Сашка моя разноглазая!
Ты мне сегодня приснилась!
Представляешь, сейчас уже не помню, что именно, мы с тобой куда-то ехали вместе. Потом ты пропала почему-то, и я за тобой бежал, но бежать не получалось, все движения тяжелые, будто по грудь в воде. Ну почему сны сразу забываются? Ладно, неважно. Важно, что ты мне снилась, и мы были вместе.
А может, я тебе тоже снился? Представляешь, мой сон где-то встретил твой сон, они поцеловались, прижались друг к другу, обнялись.
Девочка моя! Любимая моя!
Через два дня будет штурм Тяньцзиня. По крайней мере, так говорят. Здесь все находятся в ожидании, и никто ничего толком не знает. Готовимся к походу на Пекин, но опять же говорят, что придется переждать дождливый период – а где они, эти дожди? – и раньше вряд ли удастся выступить. Слухи, слухи и слухи. Здесь все ими только и живут.
Я жив и здоров, хотя сильно похудел и на мне все висит, как на коле. В последние дни что-то опять не так с желудком. Ходил к врачу, но Заремба только посоветовал мне ничего пока не есть. Вшей еще не развел. Умываюсь, как и большинство, редко, бреюсь тоже редко, весь зарос. Решил сегодня побриться, привести себя в порядок. Сидел на ящике из-под снарядов и сбривал мою пятидневную щетину. Помазком послужил лоскут бинта. Мне не хватает маленького зеркала для бритья. Свое я разбил, пришлось одолжить у Кирилла. Хотя здесь редко бреешься, но время от времени это надо делать, не то совсем одичаешь.Ты знаешь, смотрел в зеркало, когда брился, и вдруг увидел себя с открытым ртом. Понимаешь, я увидел себя мертвым. Я стал видеть всех такими, какими они станут после смерти, включая себя самого.
Но стараюсь гнать подобные мысли.
Сегодня с партией раненых уехала в Тонгку Люси. Их отправили на барже вниз по Пейхо. Сколько радости я видел в глазах у тех, которых наконец увозили из Тяньцзиня от этих пуль, гранат, операционных столов и страданий, и сколько зависти у остающихся!
Когда Люси прощалась с нашими, расплакалась и все прикрывала свою родинку на шее рукой. Кирилла наш новый полковник Станкевич – я тебе о нем не рассказывал, еще расскажу – отпустил проводить, он сейчас там, на пристани, но уже должен давно был вернуться. Надеюсь, что с ним ничего не случилось.
Мне так радостно от их счастья! Они искали друг друга всю жизнь и вот нашли – здесь, сейчас! Кирилл признался, что они решили пожениться. Она будет ждать его в Тонгку.
Хотя, конечно, я не очень понимаю, что Глазенап в ней нашел. Она милая, но для него слишком простая, что ли. И старше его намного. Но это неважно. Как это у Овидия? Сама девушка – лишь ничтожная часть того, что в ней нравится.
Вот Кирилл вернулся. Завалился, отвернулся к стене. Молчал, потом сказал:
– Мне теперь обязательно нужно вернуться живым.
Сашенька, там, где смерть, где посылают убивать, – всегда много лжи. Знаешь, что я теперь думаю про все это? На самом деле неважно, победить или быть побежденным, потому что единственная победа на любой войне – это выжить.
Но кроме вранья о борьбе добра со злом и красивых лживых слов про бессмертие, во всем этом есть какая-то очень важная правда, и я ее чувствую. Наверно, я для того и здесь, чтобы ее понять.
Здесь люди грубеют, но они и становятся мягче. В них открывается что-то, что пряталось. Заметил, что даже те солдаты, которых я видел грубыми животными, тоже начинают писать домой нежные письма. Там он, наверно, напивался и бил жену, а теперь пишет ей: остаюсь с поцелуями и объятиями, твой любящий Петя. Разве ради одного этого не стоило его сюда послать?
А меня? Разве без этого опыта я бы понял, что продираюсь сквозь жизнь через сложные вещи к cамым простым? Простейшим.
Да, здесь столько зла кругом, столько жестокости, грубой, бессмысленной, безобразной, но тем сильнее хватаешься за человеческое в себе и вокруг. Тем важнее сохранить в себе крупицы человечности. Вот у меня никогда толком не было друзей. А тут делишь с человеком, может быть, последние дни и часы своей жизни, и все тепло человеческое вливается в него, как в воронку.
Мне теперь Кирилл дорог, как брат, и чем длиннее становятся списки убитых и раненых, тем дороже мне становится этот неуклюжий человек со своими толстыми очками. Вот сейчас он даже не подозревает, что я про него тебе пишу. Снял очки, чтобы протереть, и взгляд его незащищенных близоруких глаз с припухлыми веками совершенно по-детски беспомощен. Снова к стене отвернулся. Даже спит в очках.
Мы с ним делим одни и те же мысли и страхи – как же это сближает! Все время в голове – только бы ничего не случилось еще день, и еще! И еще! И еще!
Запомнилось, как он смотрел на свои ноги и вздохнул:
– Какие некрасивые! Все равно жаль, если оторвет.
У него на одной ноге вросший ноготь. Кирилл пошутил, что его, может, по этому ногтю узнают, если убьют, а лица не будет.
Я впервые испытал это уивительное чувство, о котором столько наврано, – мужскую дружбу. Для нее на самом деле много не нужно. Просто знать, что он тебя не оставит и что ты поможешь ему всем, чем можешь. Есть всегда что-то чудесное в том, чтобы встретить друг друга живыми и здоровыми.
Вот и сейчас мне радостно, что Глазенап здесь, ничего с ним не случилось. Кажется, заснул. Уткнулся в свою китайскую подушечку, набитую чаем. Доносится сип и лепет. Бормочет что-то во сне. Наверно, снится ему его любимая. Счастливый! Нет, не спит, это он с собой говорил. Теперь встал и вышел.
Цикады в тополях так верещат, что в ушах от них звенит.
Отчего-то вспомнилось, как Кирилл рассказал, что играл в детстве в парикмахера – взял и подстриг коту усы. Кот потом наталкивался на ножки стульев и тыкался мордой мимо еды.
И к солдатам я стал относиться как-то по-другому. Чем больше их погибает, тем сильнее чувствую свою близость с ними. Переписывал вчера списки погибших и вдруг впервые назвал в душе этот батальон своим и ощутил себя самого его частью.
Мне раньше казалось, что жизнь – это подготовка к смерти. Ты знаешь, когда-то я почувствовал себя таким Ноем, которому открылось, что рано или поздно придет потоп и жизнь всех на земле прекратится. И поэтому он должен строить ковчег, чтобы спастись. Ной не живет больше, как все, а только ходит и думает о потопе. И вот я тоже строил мой ковчег. Только мой ковчег был не из бревен, а из слов. И вот все кругом жили сегодняшней жизнью, радовались мимолетному, а я мог думать только о неизбежности потопа и о ковчеге. Мне они казались несчастными, а я, наверно, им.
Мне казалось, что я все самое важное должен записать. Каждой твари по паре. События, людей, предметы, воспоминания, картинки, звуки. Вот кузнечик летел и ткнулся мне в коленку. И от меня только зависит, взять его с собой или нет. Что-то подобное я испытал когда-то в детстве с банкой, закопанной под жасмином. Только теперь я мог взять с собой вообще все.
Работа Ноя – осознанное мудрое приятие смерти.
Какой-то никудышный из меня Ной.
Сашенька! Чушь все это, не было никакого Ноя! И ковчег мой из слов уплывет, а я тут останусь! И не к смерти нужно готовиться, а к жизни! Я к жизни еще не готов, Сашка!
Я, Ной Ноев, дурак дураков, искал что-то важное, большое, недостижимое, и вот нужно было оказаться здесь, чтобы понять, что у меня есть ты. У меня ведь уже есть большое и важное – ты. Кругом смерть, а я ощущаю в себе лавину жизни, которая меня захлестывает, поднимает, несет к тебе.
Ночью такая тоска нахлынет – и спасаюсь нами, ведь то, что было, оно никуда не делось, оно живо, оно во мне и в тебе, мы из него состоим.
Помнишь, зимой я пришел к нашему памятнику после парикмахерской, в спине кололось, и уши сразу замерзли с непривычки, а к вечеру ударил мороз, и мы гуляли, завернувшись вдвоем в один твой шарф. Прямо вижу тот шарф – вязка крупная, рыхлая. Окоченели, пришли к тебе, разделись и лежали под одеялом, стуча зубами, – ты взяла мои ледяные руки и положила их себе между ног отогревать.
Или помнишь, как летом на даче катались на велосипеде, и твоя юбка запуталась в колесе.
Это ведь кусочки нашей с тобой жизни. Как много их, Сашенька! Вернее, еще так мало!
Когда у тебя в первый раз остался, ночью пошел в туалет и в темноте ничего не вижу, шарю по стенам, стукаюсь коленками о стулья, тебя разбудил.
А когда мне соринка попала в глаз, ты слизнула ее кончиком языка.
Скажи, ты все еще грызешь заусенцы? Родная моя, не надо, не грызи пальцы, они у тебя такие красивые, такие нежные!
Один раз ты задумалась о чем-то и ходила по квартире с зубной щеткой в углу рта.
А помнишь, как ты пришла ко мне, я поставил кофеварку на огонь – и забыл налить воды? Пришлось ее выбросить.
А в другой раз забыли про чайник, он так и кипел на кухне, превратив ее в парилку. А потом ты отхлебнула чаю и вдруг сказала, глядя в чашку:
– Смотри, у меня с сахаром и люстрой!
Ноги не влезали в новые туфли – натягивала их столовой ложкой.
А твой стромбус! Стромбус стромбидас, постоянно набитый окурками! Бугрист, рогат. Что с ним? Где он? Ждет меня?
Любимая моя, мы так давно с тобой расстались, а чувствую тебя так, будто прошло всего несколько дней.
Закрываю глаза и вижу: ты сидишь, как тогда, на кровати в моей сорочке, обхватив колени, положив подбородок на них, только что из ванной, мыла голову – сделала тюрбан из полотенца. Прямо перед моим лицом – твоя лодыжка с расчесанным комариным укусом. Целую твои лодыжки.
Обязательно пощупаю у тебя пульс на шее – как тогда. Мне так нравится, что он бьется именно здесь. Так люблю эти неуверенные прыжочки под тонкой кожей.
Увижу твои обветренные губы, буду целовать их без конца. Они меняют цвет по краям. А посредине нежная корочка.
Нахлынет такая любовь к тебе, к твоим губам, лодыжкам, ко всей тебе! Ночью в темноте шепчу тебе нежные слова, целую, ласкаю, люблю!
Ты моя, я никому тебя не отдам!
И так бешено хочу тебя! Мне так нужно твое тело!
Ведь я живой, Сашка!
Трамвайное утро. Сколько их!
За окном еще темно, а внутри вагона от тусклых лампочек у всех лица синие, как у утопленников.
Кто носом клюет, кто глаза пачкает о газету.
На первой странице война, на последней кроссворд.
Из столиц сообщают, что в публичной библиотеке с зелеными разводами на протекшим потолке нельзя сидеть – туда бездомные приходят досыпать, уткнувшись в журнальную подшивку, смердя.
Из Галлии пишут, что вечерами, в густых лучах заката на булыжнике мостовой нарастает кожица.
Из Иерусалима пишут.
Новости науки: ученые подсчитали, что за последние пять тысяч лет большинство людей сближается меж собой не по выбору, а как деревья, которые не выбирают ни своих соседей, ни опылителей, просто переплетаются ветвями и корнями, потому что разрослись.
Еще опытным путем выяснили, что со временем какая-то петрушка. События могут выступать в любой последовательности и происходить с кем угодно. Можно одновременно на кухне зудеть на гребешке с папиросной бумагой так, что чешутся губы, и в то же время на совсем другой кухне читать письмо от человека, которого больше нет. Вот ты у зубного, тебе иголкой залезли в канал и дергают нерв, а через восемь столетий бахрома скатерти на сквозняке колыхнулась. И вообще, уже древними подмечено, что с годами прошлое не удаляется, а приближается. А часы все только и могут, что верещать, как кузнечики, показывают кто во что горазд, тогда как давно известно, что без десяти два.
Вследствие варварской ловли в Альпах почти исчезли бабочки.
Чай, завернутый в газетку, заменяет сигаретку.
К вечеру еще, может, проведрится.
Происшествия. Шла и не знала, что жизнь короче юбки.
Письма читателей. Как это здорово, когда тебя ждут к ужину!
Снежная баба сокрушается, почему все жалеют «Титаник» и никто – айсберг?
Ищу марку с изображением голубятника, который ждет возвращения своих голубей из полета и смотрит не в высоту, а в таз с водой: так видней небо.
Одинокая, себе на уме, давно уже шатенка, без вредных привычек, ну, может, курю иногда, сама себе сестра, по гороскопу друидов – Горчичное Зерно, рост – уместится под мышкой, объема нет, глаза – озерки Есевонские, что у врат Батраббима. Вроде обеспеченная. Раньше работала в больнице за высоким кирпичным забором, утыканным сверху осколками стекла, чтобы царапать ветер. Там дети боялись не рака, а уколов – приходилось долго искать место на исколотой руке.
А теперь – повелительница жизни. Весть и вестник.
Ставлю запятые во фразе: казнить нельзя помиловать.
Петелькой выскребаю. На лоточке ручка, ножка, смотрю, чего еще недостает, – пока всего не выскребу.
Прихожу уставшая после работы домой, а это недом.
Ночами ворочаюсь на ветхом диване, а тот бормочет что-то на своем ветходиванном, полном шипящих. На кухне кран раззява. Купила новую подушку и мучаюсь – от нее несет чем-то куриным. И еще из форточки ночные крики, странные, нездешние, – живу теперь напротив зоопарка. Как соберусь пойти туда погулять – уже сова зима. Клетки пустые.
Однажды пошла, а снег еще не выпал толком, так только, перхоть. Из пруда спустили воду – на дне полно мусора.
Зашла в обезьянник, там натоплено и вонь. Смотрю, а они мочой ладони натирают и шерсть. Это их слова.
Потом пристроилась к школьникам, и нас повели куда-то на другой конец зоопарка, а там всего-навсего куры. Самые обыкновенные, домашние. Дохнуло моей подушкой. И вот там стали рассказывать, что курица, высиживая яйца, все время переворачивает их так, чтобы живительное тепло материнского тела достигало всех кусочков ее ребеночка, поэтому в результате ее постоянства и заботы вылупляются здоровые дети. Но это, оказывается, вовсе не пример осознанного материнства. На самом же деле происходит следующее. Живот курицы разогревается. Движимая дискомфортом, она ищет вокруг себя подходящий объект, чтобы охладить себя пылающую. Курица садится на яйца, потому что они прохладные. Через некоторое время она нагревает их и поэтому переворачивает так, чтобы прохладная сторона оказалась вверху. После того как она повторила это достаточное число раз, дети проклевываются, и она обнаруживает себя, к своему удивлению, перед лицом выводка цыплят. Вот, ребята, как природа за нас все продумала.
Вышла от кур и увидела зимнюю слониху, одинокую, неприкаянную. Мерзнет на улице, пока чистят ее недом. Раскачивается в ранних декабрьских сумерках. Переступает с ноги на ногу. Зябнет. Из хобота пар идет.
Вдруг почувствовала себя такой зимней слонихой. Стою и раскачиваюсь вместе с ней. Как я сюда попала? Почему так холодно? Что я здесь делаю? Мне домой надо! Мне тепло нужно!
Мама от одиночества после ухода отца завела кошку, та исправно каждый год рожала, и мама отдавала котят бесплатно перекупщикам на птичьем рынке, лишь бы не губить. Она за последние годы сильно сдала, и каждый раз, когда я к ней приезжала, у нее только и было разговоров, что о кошке и о котятах. Она каждый раз уговаривала взять одного, я все отказывалась. А тут, после слонихи, согласилась. Все равно теперь напротив зоопарка живу, будет что-то вроде филиала.
Долго не выбирала, взяла того, кто ко мне пополз. Назвали Кнопкой – из-за носа.
Везла к себе котенка за пазухой, он все время норовил вылезти, я дула ему в мордочку, он морщился и прятался обратно.
Кнопка играла без конца, и так здорово было за ней наблюдать. Когда она первый раз увидела себя в зеркале, стала бросаться на свое отражение, вздыбив шерстку на загривке и растопырив коготки. Ударилась несколько раз носом и потеряла к зеркалу раз и навсегда всякий интерес. Зато за веревочкой могла охотиться часами. А то, выспавшись, начинала носиться по комнате молнией – с кровати на кресло, оттуда на шторы, оттуда на шкаф, оттуда на диван и так колесом, пока не опрокидывала что-нибудь. Тогда забивалась под диван, и нужно было ее выманивать какой-нибудь прыгающей бумажкой.
Я решила обучить Кнопку пользоваться унитазом, но она свалилась туда и с тех пор панически боялась воды.
В песок почему-то ходить не хотела, но зато ей понравилось в коробке с шуршащими обрывками газет.
Ничего не стеснялась, дитя природы. Я ем, а она могла усесться передо мной на столе, вывернуться кренделем, закинув заднюю ногу в потолок, и вылизывать себе анальную розовую дырочку. Все-таки странно, что у египтян моя Кнопка пользовалась божественным статусом.
Изодрала все кресло, пока я не догадалась притащить ей целое полено. Она любила точить о него когти. Невозможно было себе представить, что моя Кнопка – зверь, что она может этими когтями разорвать кого-нибудь.
Как-то незаметно Кнопка выросла и стала Кнопой.
Где-то слышала, что кошкам все равно, есть дома хозяин или нет. Чушь. Кнопа всегда радовалась моему приходу. Увидев меня, вставала, выгибала спинку, сладко тянулась и шла ласкаться. Приму душ, натяну теплый махровый халат, намажу лицо кремом и устроюсь в постели с книжкой, положив к ногам кошку, как грелку. Читаю и глажу Кнопу ногой. Она вкусно урчит.
Ужасно только было, когда у нее начиналась пустовка. Бедная Кнопа терлась о мебель, каталась по полу, ползала на брюхе, принималась отчаянно кричать. Мама говорила, чтобы я кошку свозила к ветеринару и оперировала. А мне было ее жалко.
Несчастная Кнопа, хотелось утешить ее, приласкать, но только погладишь, она сразу становится в позу для спаривания. Все пыталась удрать на улицу, приходилось ее запирать.
Ночами было невозможно заснуть, глядя на то, как она мучается и как призывно воет. И постель такая льдистая. Лежу с открытыми глазами, все в луне, и думаю, что моя кошка – часть какого-то гигантского механизма, в котором участвуют и луна, и весна, приливы и отливы, дни и ночи, и зимняя слониха, и вообще все когда-либо рожденные и еще нерожденные кошки и некошки. И я вместе с ней начинала ощущать себя тоже частью этого механизма, этого непонятно каким образом заведенного порядка, требующего прикосновений. Хотелось вдруг тоже взять и завыть. За миллионы лет сколько таких было, как мы с Кнопкой, подлунных, покрытых и непокрытых шерстью и чешуей, которые так же мучились по ночам и могли думать только об одном – чтобы кто-то приласкал.
Днем помогаю природе, копаюсь в чужих органах размножения, а ночью ужмемся до единого тела и воем с Кнопкой.
Лунные ночи ведь нарочно созданы для того, чтобы мучить.
Да еще в открытое окно кто-то кричит на всю Вселенную:
– Да! Да! Да!
Потом Кнопка исчезла, не выдержала.
Я выскочила без пальто на улицу, оббегала все дворы кругом, переулки, звала, кричала, спрашивала случайных прохожих. Потом развесила по столбам объявления. Надеялась, что она погуляет и вернется. Не вернулась. Может, кто-то ее себе взял, может, под машину попала. Кнопочка моя.
На работе рассказала, меня утешили, что одни знакомые все время заводят кошку, а она убегает, тогда они заводят новую, а называют ее так же. Получается та же Мурка в новой шкурке. Кошачье бессмертие.
Мама тоже предлагала завести снова котенка.
Но я больше не захотела. Привыкаешь, а потом больно расставаться. И решила, что заведу себе лучшее зимнюю слониху. Она не убежит.
Соглашаюсь всегда на дежурство по праздникам, чтобы поменьше оставаться сама с собой. Днем еще ничего, а вечером возвращаюсь в это непонятное место, где стоит моя кровать, и выпиваю на ночь рюмку наливки, чтобы заснуть поскорее, избавиться от себя.
И радуюсь, когда Янка зовет по субботам посидеть с ее детьми.
Люблю приходить к ним. Костик, их старший, не дожидаясь, пока я у дверей разденусь, уже тянет меня за руку в свою комнату. Достает из огромной корзины игрушки и дарит мне. А я стою с вытянутыми руками с горой машинок и зверьков, и они уже валятся на пол, а он все накладывает.
Как-то поговорила с ним щипцами для орехов – ребенок теперь каждый раз, когда я прихожу, сует щипцы и просит, чтобы они еще с ним поговорили.
А теперь у них родился Игорек.
Янка не хотела знать до родов, кто родится, и ждала девочку, а родился мальчик. Расстроилась. Акушерка пошутила – щелкая ножницами, которыми отрезала пуповину, предложила ей:
– Ну, тогда отрежем?
После родов вся квартира опять превратилась в детскую фабрику, везде все набросано, на письменном столе детские весы, всюду стопки чистых пеленок, от которых разит лавандой, горы распашонок, на кухне от пара душно, как в бане, – в кастрюле кипятятся соски.
Янка в халате поверх ночной рубашки, мокрой от молока, разговаривает со мной и вяжет крошечный носочек, совсем кукольный. И быстро так. Связала один, принялась за другой. Заглянул ее муж – надел готовый носочек на палец и начал им ходить, скакать на одной ножке по столу, перепрыгнул на жену, поскакал по руке, на плечо, на голову. Янка рассмеялась, отняла у него, прогнала, мол, давай иди, мешаешь разговаривать.
Яна переживает, что после вторых родов фигура изменилась, раздалась, лицо подурнело. Молоко перегорает, вся грудь в буграх, соски в трещинах.
Сказала, что нравилось быть беременной только потому, что могла себе позволить любые капризы. Придумывала себе желания, и приятно было, что муж среди ночи отправляется на поиски ананаса.
Она вертит им как хочет. Все его так и называют – Янкин муж.
Но если что-то надо сделать по дому серьезное, Янка за все берется сама, он у нее зубной техник, бережет руки.
У него неприятная привычка оттопыривать нижнюю губу и теребить ее кончиками пальцев.
Вообще он замечательный отец, все время возится с детьми. Но смешной. Со старшим разговаривал, пока тот еще был в колыбельке, повторяя одно слово:
– Папа! Папа!
Все хотел, чтобы первое слово сына было не «мама», а «папа».
А тот внятно произнес:
– Дай!
Первые роды у Янки были очень тяжелые, и помню, как она тогда сказала:
– Никогда больше! Сашка, не рожай!
А потом, когда снова забеременела, говорила совсем другое, что все страшное, связанное с болью, забывается и снова хочется жить и рожать:
– Как это природа хорошо придумала – забвение! Понимаешь, ужас забывается, а разве можно забыть, как держишь на руках новорожденного? Вся спинка на ладони, кожица бархатная, пузичко по бокам распирает.
Янкин муж важно объяснил, когда однажды пошли все втроем гулять с коляской, что родовые муки необходимы для появления материнского инстинкта. Прочитал где-то, что проводили опыты: обезьяны рожали под действием анестезии, потом перегрызали пуповину, съедали послед, но вскармливать детей не желали.
– Так что боль нужна. Научно доказано. Без боли не будет жизни.
Мне с Яночкой моей хорошо. Всегда вспомним что-нибудь.
Однажды она ночевала у нас на даче. Сколько же нам было? Тринадцать? Четырнадцать? Мама послала повесить белье на веревках между березами, и мы стали в шутку хлестать друг друга мокрыми полотенцами по голым ногам. Сначала в шутку – игра. А потом с остервенением – до слез.
Какое счастье, что у меня есть Яна! И ее Костик. А теперь еще и Игорек.
У малыша объем груди на два сантиметра больше головки – признак здоровья. Сосет с усердием.
Молока сколько угодно. Янка мучается, не знает, что с ним делать, мужу дает отсасывать.
Когда я остаюсь посидеть вечером с детьми, Яна нацеживает бутылочку.
Уходя, она засовывает в лифчик ваты.
– Кошмар какой-то. Каждый раз я вся мокрая. Почему нельзя было создать женщину сразу с краном?
Они уходят, а я так люблю кормить малыша. Пока старший играет в кубики на полу, подогреваю остывшую бутылочку в теплой воде на плите. Устраиваюсь в кресле с голодным чудом. Опрокидываю несколько капель на кожу у локтя, слизываю сама, потом начинаю осторожно кормить. Он корчит умилительные рожицы, пускает пузыри, а я чувствую себя совершенно счастливой. Что-то не так, хнычет. Из бутылочки плохо течет. Иду на кухню, раскаленной иглой пытаюсь увеличить отверстие. Теперь льется слишком сильно. Приходится сменить соску. Потом хожу с ним на плече по комнате, похлопываю по спинке, чтобы срыгнул. Ласкаюсь к этому крошечному существу, остро пахнущему молоком и мочой.
Затем укладываю Костика, читаю ему перед сном.
В последний раз, когда читала, прилегла рядом с ним, обняла и чувствую, что Костик от меня отодвигается.
– Что такое?
– У тебя плохо пахнет изо рта.
Я знаю. У меня что-то не в порядке с желудком. Нужно сходить на обследование, а я боюсь. Вдруг что-нибудь найдут?
А потом возвращаюсь ночью к себе. Посылаю в окно воздушный привет невидимой слонихе. Залезаю в холодную постель.
Просыпаюсь утром за несколько минут до звонка будильника, смотрю на потолок, а он весь в пожелтелых разводах и похож на пеленку новорожденного.