Три прозы (сборник) Шишкин Михаил

Я сколько уже на войне, но главного ее испытания все еще не прошел, а эта хрупкая женщина с такими ласковыми руками уже это сделала.

Потом Люси сказала, что готова убивать еще. Она ненавидит их.

Сашенька, как все это непонятно, непостижимо, дико.

Так больно за нее. И тоже начинаешь их ненавидеть.

Когда мы остаемся вдвоем, Кирилл говорит о ней с большой нежностью. Ты знаешь, он сказал мне, что в Петербурге любил одну женщину, но та посмеялась над его чувствами и бросила его ради какого-то ничтожества. И вот теперь ему кажется, что он нашел в жизни настоящее.

Сашенька, так замечательно наблюдать за их рождающимся у всех на глазах чувством – среди крови, и смерти, и ран, и боли, и гноя, и грязи. Все замечают, как они тянутся друг к другу. На них смотрят с улыбкой. Конечно, им завидуют. Нет, неправильное слово. За них радуются. Столько зверства кругом, столько жестокости – и так радостно, что хотя бы в этих двух людях жива нежность.

Наверно, смотрят на них – и вспоминают своих любимых.

Сашенька моя далекая! Теперь ты мне так близка, будто стоишь рядом, наклонилась над плечом и смотришь на мои скачущие строчки.

Целую тебя очень нежно.

Спокойной ночи, любимая!

Мы с тобой уже давно одно целое. Ты – я. Я – ты. Что нас может разлучить? Нет ничего такого, что могло бы нас разлучить.

В ноге – муравейник. Затекла.

С утра прошли два дождя и студент.

Стеклянность, оловянность, деревянность.

Дни юркие, разбегаются ящерками, захочешь ухватить – в руке лишь хвост – вот эта строчка.

Звонок. Перемена. Крики детей со школьного двора.

Подумала вдруг – эти детские крики на переменке будут точно такими же и через сто лет. И через двести.

Донька стучит когтями по паркету. Бросила мне на колени передние лапы, просительно заглянула в глаза. Зовет гулять.

Оказывается, балерины в пятки балетных туфель заливают теплой воды, чтобы крепче сидела ступня.

Хожу гулять с Донькой и несколько раз встречалась в парке с балетной учительницей Сонечки, у нее что-то тоже семейства собачих, но размером с тапочек. Несоответствие пропорций не мешает нюхать друг у друга под хвостом.

Рассказывала про балет. Она упала на концерте, исполняя дуэтный танец, – ошибка партнера. До сих пор ненавидит его. Он любил говорить на сцене какую-нибудь глупость сквозь зубы с непроницаемым лицом, чтобы рассмешить ее.

Сперва вовсе не хотели брать в балет, якобы из-за плоскостопия, а на самом деле из-за намечавшейся большой груди.

Ее педагог говорила в танцклассе: представь себе пятак и зажми его задницей на весь урок, чтобы он не вывалился!

У нее роман с ортопедом, который лечит балетных. Он все обещает бросить жену, но не может – она больна, дети и проч. – обычная история. От одиночества завела себе собаку.

Для танцора сопротивление материала – притяжение земли.

Ей так хотелось в детстве кататься на коньках – но не позволяла себе ни коньки, ни лыжи – боялась подвернуть ногу.

Говорит, что у Сонечки способности к балету, но предупредила:

– Балетные девочки обычно неразвитые – некогда читать.

Еще сказала, что, когда выходишь на сцену, зрители будто подсадные – и нужно сделать их настоящими – в тебя влюбленными.

Обычно с Донькой гуляет он, и мама уже несколько раз говорила, что все время видит его с этой балериной.

– Не будь дурой! Смотри за ним! За мужа надо бороться!

Бедная мама. У меня уже свой дом, а она все продолжает приставать с поучениями, советами, упреками. Одинокая. Жалко ее. После того как отец ее оставил, она переключилась на меня. Боюсь этих редких приходов. Опять во всем нужно оправдываться, объясняться. И все я делаю не так, и везде грязь и беспорядок, и вообще неблагодарная.

Все время воспитывает. Купила плащ, показала ей – и опять: цвет не тот, сидит плохо, выкинула деньги на ветер. Когда же ты повзрослеешь! Отчитывает. Раз не хочу ее слушать, значит, не люблю. И терпеть ее невыносимо, и пожалеть надо.

Мама все время повторяет, что хочет мне счастья, чтобы у меня с ним все было хорошо, а на самом деле хочет, чтобы я к ней вернулась и снова стала маленькая.

Он ужасно мнительный, берет мои справочники по болезням и находит у себя все, кроме женских. Но на самом деле боится, что у него по наследству повторится болезнь, которая была у его отца, – у того развилась к концу жизни склеродерма.

Иногда вдруг что-то начинает рассказывать о себе. Отец был профессором и завел роман со своей студенткой. Так сын, чтобы открыть ему глаза на эту девицу, и доказать отцу, что она его вовсе не любит, переспал с ней. Отец не мог ему простить. А когда у сына была первая выставка, отец сказал что-то такое уничижительное, что они перестали вовсе друг с другом разговаривать.

Отец погиб ужасно – возвращался поздно ночью зимой, его ограбили, проломив голову.

Теперь переживает, что отец тогда умер, а он ни разу не сказал ему, что любит его.

Улыбнулся:

– Я его тогда осуждал, что он хочет бросить мать ради молоденькой. А теперь поступил точно так же. Хотел доказать что-то отцу, а теперь получается, что он мне оттуда доказал обратное. Так странно, когда я женился на Аде, ты уже где-то была, лепила пирожки из песка.

Он иногда, забывшись, зовет меня:

– Ада!

И даже не слышит сам себя.

Я отвечаю:

– Ты кого?

– Тебя! Кого же еще.

И при этом говорит:

– Понимаешь, Ада – нелепая ошибка, которую теперь я исправил. Моя судьба – ты.

Это про женщину, с которой он прожил восемьсот лет. Он так и говорит:

– Что ты хочешь? Чтобы я сразу освободился от нее в себе? Мы прожили вместе восемьсот лет.

А в другой раз сказал про себя с ней: это было другое одиночество.

Ещ про Аду: сначала хотел рассказать ей о своих женщинах, ведь они договорились быть откровенными и доверять, потом понял, что, наоборот, ничего не надо рассказывать. Не надо унижать человека, который тебя любит. Стал ей лгать.

– И она верила мне во всем! Но человека, который тебе верит, обманывать совершенно невозможно!

Однажды сказал:

– Когда живешь вместе, то чувства к этому человеку нужно каждый день драить песком и пемзой, а ни сил, ни времени на это нет.

Потом добавил, что это он про себя с Адой, а не про нас.

В день, когда решился уйти от жены, на улице мальчишка, продававший газеты, назвал его дедушкой. Ощущение катастрофы, нужно что-то делать. Рассказывал это как что-то забавное.

При этом он бежит туда, как только она позовет его повесить шторы. Объясняет, что семья, которая продолжалась всю жизнь, не может вдруг взять и прекратиться.

Сонечка заявила, когда я пекла ей оладушки:

– Мама сказала, что ты украла у нас папу.

– А еще что?

– Что ты за мной не следишь.

– А еще?

– Из-за тебя мы с ней не поедем на каникулы. У нас теперь нет денег.

Один раз вдруг звонок среди ночи. У Сони жар. Он собирается. Я ему:

– Подожди, поеду с тобой!

Он мнется.

– Понимаешь, она уверена, что это, пока Соня была у нас, ты недосмотрела.

Поехала с ним. Взяли такси. Всю дорогу промолчали, глядя в разные стороны. Таксист сморкался без конца и так чихал, что едва не врезался в трамвай.

Я впервые оказалась у них дома.

Все стены в картинах. Он много писал ее обнаженной. То в таком виде, то в этом. Стоит, сидит, лежит. И тут входит она – меня поразило несоотвествие молодого тела на картинах и этой растрепанной старой женщины в застиранном халатике и стоптанных шлепанцах.

У ребенка температура 39. Вся в поту. Нёбо и язык в белую точечку. На фоне покрасневших щек – белый треугольник вокруг рта. Сыпь – крупинки в паху.

Ада набросилась на меня, что дочка вернулась от нас с мокрыми ногами, бегала по лужам, а я не проверила ботинки. В глазах слезы.

– Вдруг снова круп?!

Я ее перебила:

– Простите, вы – врач?

– Нет…

– Тогда ваше мнение меня не интересует.

И объяснила им, что это скарлатина и сыпь на следующий день пройдет.

Пошла мыть руки, он принес мне полотенце, и я, не подумав, спросила тихо:

– Сколько же ей лет?

Он, смутившись, ответил:

– Мы ровесники.

Домой я возвращалась одна. Он сказал, что должен остаться там до утра.

– Ты же понимаешь?

Я кивнула. Я все понимаю.

Через три недели у Сонечки с рук сошла кожа.

Ночью лежали, обнявшись, и он сказал:

– Вот я родился, и я умру – понятно. Неприятно, но понятно. Страшно, конечно, но объяснимо, с этим можно справиться. Но вот как же с дочкой? Она уже есть и однажды умрет – вот это уже по-настоящему страшно. Раньше даже не знал, что может быть так страшно.

Он балует ее, а она бессовестно пользуется властью над отцом.

Ему кажется, что он все время должен куда-то ее вести – в цирк, в зоопарк, на детский утренник. После нее все в квартире в липких леденцах, шоколаде, обертках. Покупает ей всякую ерунду – просто боится сказать нет. За этой лавиной щедрости боязнь потерять ее близость.

За столом она выкаблучивается – то не буду, это не буду. И вообще у мамы все не так, вкуснее. И ничего не могу сказать, он все ей разрешает. И глупо мучаюсь, что останется голодной.

Она берет без спроса мои вещи из шкафа, брошки, бусы из шкатулки у зеркала, духи, лак. Он пожал плечами и сказал, чтобы я поговорила напрямую с ней. А когда я начала этот разговор, вступился за нее, стал защищать, будто в моих словах была какая-то несправедливость.

Расчесываю ей волосы, а она не сидит смирно, все время ерзает и вопит, если щетка застревает в волосах, говорит, что я специально делаю ей больно.

В воскресное утро, когда можно поспать подольше, она вскакивает чуть свет и бежит к нам в комнату, залезает в постель и садится ему верхом на грудь, пальцами открывает веки. И он все терпит.

На ее день рождения мы пошли с ним покупать ей подарки. Он хотел, чтобы я помогала ему выбирать платьица, туфельки. А о моем дне рождения он и не вспомнил. Да я и сама забыла, что родилась.

Она ест свою любимую булочку с изюмом, положит крошку на ладонь и протянет ему, а он должен ее клевать – брать одними губами.

Или садятся рядышком плечом к плечу и рисуют в альбоме – она на одной странице дерево, он на другой – лису.

Они счастливы вместе.

Я им нужна?

Ночью он встает проверить, не мокрая ли у нее постель. Вынимает ее из кроватки, несет, сонно виснущую на руках, бормочущую во сне, в ванную, сажает на толчок, а сам садится на край ванны рядом, чтобы она могла положить голову ему на колени, ждет терпеливо, когда раздастся журчанье.

Иногда она все же мочит постель, он переодевает ее в сухую ночнушку, снимает простыню, складывает пополам сухим кверху. Укладывает, чешет спинку, пока не заснет.

Перед сном она еще привыкла к маминой бутылочке с «сонной водичкой».

Ее подружки остаются друг у друга на ночь, а она боится, что они узнают и будут над ней издеваться, перестанут с ней дружить. Придумывает отговорки, чтобы не ночевать в гостях.

Она и меня стесняется, а я ей говорю, что ничего страшного, все дети писаются, а когда вырастают, все проходит, и можно спать без клеенки.

Потом стираю ее вещи отдельно.

Иногда мне кажется, мы с ней никогда не сможем по-настоящему полюбить друг друга. А иногда, наоборот, вдруг она прижмется ко мне, и нахлынет волна нежности к этому нескладному существу.

С ее косоглазием ходили к разным врачам. Прописали носить специальные очки с одним стеклом, а второй глаз закрыт черным. Стесняется своих очков ужасно, все время норовит их снять – страх, что дети засмеют.

Это дома она бойкая, а в школе совсем другая. Мы пошли на школьный концерт, на котором она должна была прочитать стихотворение со сцены. Когда вышла в своих очках, кто-то из мальчишек засмеялся, она забыла слова, стушевалась, убежала. Обрыдалась вся.

Зато дома отыгрывается, она – королева, а кругом подданные, которые и существуют на земле только для того, чтобы танцевать под ее дудку.

Смотрела, как она рисует карандашом, и обратила внимание на то, что, если рисунок показался ей неправильным, он для нее просто перестает существовать, она его больше не видит, рисует на том же листе другой – не замечает старых линий, видит только новые.

Вот надо научиться так жить.

Но больше всего она любит рисовать папиными красками. Я надеваю на нее его старую рубашку, чтобы можно было пачкаться. Он хотел чему-то научить ее, по-настоящему, но еще рано, ей это неинтересно.

Как-то раз ножницами для рукоделия выстригла у себя клок волос и прилепила клеем на подбородок – как у папы.

Однажды вечером он укладывает ее спать, а она плачет в подушку.

– Чудо мое, что такое?

А она сквозь всхлипы:

– Папа, ты же умрешь! Мне тебя так жалко!

Она только начала по-настоящему осознавать себя. Вдруг сказала, когда были на пруду и смотрели на закат:

– Ведь эта солнечная дорожка – это ведь не солнце, это я, да?

Ходили в детский театр на «Снегурочку». Я шла и думала – как это странно, что они слепили девочку из снега. И вообще, это ведь не снежную бабу из комков сделать – нужно вылепить руки, ноги, каждый пальчик. А Сонечка не нашла в этом ничего особенного, у нее даже вопроса такого не возникло:

– Но ведь она же настоящая! Живая!

Он купил ей взрослые ручные часики. Соня заводит их, поднеся к уху, и восхищенно говорит:

– Слышишь? Как будто кузнечики!

Смастерил ей воздушного змея, и мы все вместе пошли запускать его, но змей долетел лишь до ближайшего столба и запутался в проводах. Когда проходим мимо, машем ему – от него остались одни лоскуты, и он машет ими в ответ.

Еще она любит брать мой фонендоскоп и выслушивать все подряд. Себя, Доньку, стену, кресло, подоконник. Приставит к стеклу и говорит серьезным голосом миру за окном:

– Дышите! А теперь не дышите!

Читаю ей перед сном, а она заслушается, смотрит куда-то в себя и лижет волоски себе на руке чуть выше запястья – сначала в одну сторону, потом в другую. Заглядывает в книгу, когда переворачиваю страницу, – не появилась ли картинка?

Ее нужно все время проверять. Ложится спать, уже юркнула в постель, а зубная щетка сухая. Подъем! В ванную! Все равно что-нибудь придумает – щетку держит неподвижно, а зубы водит по ней, мотает головой из стороны в сторону, будто протестует.

Мне кажется, она боится полюбить меня, потому что тогда это получится, будто она предает свою маму. Она боится измены, предательства. Попыталась поговорить с ней, объяснить, что ничего страшного в этом нет и, если она по-настоящему любит двух людей, это не означает, что она изменяет одному из них.

Мне кажется, у нас все получится. Иногда нам бывает так уютно вместе. Вот в последнее воскресенье укладываю ее, а она просит посидеть с ней еще в полумраке. Боится спать в темноте, умоляет оставить свет. Оставляю ей ночник, прикрытый газовой косынкой. Тени каждый раз другие. Она лежит и придумывает, кто это там, на потолке.

И всегда просит, чтобы я ее погладила кисточкой – как папа.

Вожу мягкой беличьей кисточкой ей по рукам, ногам, спине, попочке. Ей щекотно, она счастливо смеется, извивается.

Целую ее на ночь и шепчу:

– Ну все, а теперь свернись калачиком!

Сашенька моя!

Здесь кругом так много смерти! Стараюсь не думать об этом. Не получается.

Отремонтировали дорогу до Таку и оттуда каждый день прибывают новые отряды союзников, готовится наступление. Значит, будет еще больше смерти.

Кирилл сказал, что нужно умирать легко, как Людовик XVI, – тот, взойдя на эшафот и увидев после темницы первого живого человека, с которым мог перекинуться словом, спросил у палача:

– Братец, а что слышно об экспедиции Лаперуза?

За несколько минут до смерти он еще интересовался географическими открытиями.

Да, и я тоже хотел бы так – с легкостью, будто вышел к завтраку.

Но, наверно, для этого нужно быть очень сильным.

Я сильный?

Сашенька, я тут видел идеальную смерть. Человек – молодой, красивый, белозубый, хотя на зубы как раз он жаловался до этого весь день, ходил с флюсом и чуть не выл от зубной боли, – исчез моментально. Снаряд попал прямо в него. В сам момент взрыва меня там не было, но я потом видел его руку, закинутую на макушку дерева.

Это мой идеал.

Но вдруг так не будет?

Каждый день вижу раненых, и поневоле приходит мысль – ведь завтра я буду одним из них. Вероятность прямого попадания снаряда в мой череп равна, увы, нулю. А вот получить увечье и корчиться в муках – очень даже вероятно.

Ведь пуля или осколок может попасть мне в коленку. Или в ладонь. Застрять в почке, левой или правой. Разорвать сердечную сумку. Пробить мочевой пузырь. Да что перечислять – человек вообще очень ранимое существо. Я тут уже на многое нагляделся.

Смотрю на раненого и поневоле примеряю его ранение на себя.

Один солдат кричал «ура», а пуля в это мгновение пронзила ему обе щеки и выбила зубы. И зачем-то представляю себя на его месте. И не могу от этого избавиться.

Ночью я вышел полусонный по нужде и слышу, как в большой лазаретной палатке кто-то жалобно просит:

– Не могу найти свою шконку. Кто-нибудь, помогите шконку найти!

Это парень, у которого глаза замотаны бинтами, на ощупь пробирается по проходу между походными койками. Тоже вышел среди ночи, а на обратном пути потерялся.

Меня будут перевязывать, оперировать, перепиливать кость, отрезать гниющие остатки вот этой моей правой ноги. Или левой?

Для меня было бы невыносимо ковылять весь остаток жизни на одной ноге или вообще без ног.

И может быть, уже завтра Люси будет отмывать после меня от крови белую клеенку на операционном столе.

А может, наоборот, именно тогда мне и захочется – с легкостью – уйти? Когда это было? Позавчера. Фельдшер вышел покурить между операциями и, увидев меня, подошел. Наверно, хотелось с кем-то поговорить, отвести душу. Его все зовут по имени-отчеству, Михал Михалыч. Он мне нравится – у него всегда добродушный вид, на круглой голове седой остаток студенческого ежика – он когда-то ушел из университета, недоучился, почтенные усы, округлый живот, мелкая старческая походка. У него смешной рыхлый нос, украшенный красными и синими прожилками. Посидели молча, потом он вздохнул:

– Господи, чего в этом лазарете только не насмотришься! Вот сегодня утром принесли одного такого молодого, как ты, и до того изуродованного, что пытался покончить с собой. Я держал его, пока доктор не сделал ему укол.

Докурил, хлопнул меня по плечу, мол, держись, где наша не пропадала, и засеменил обратно в операционную.

Смерть. Столько раз слышал это слово и сам произносил и записывал эти шесть букв, но теперь я не совсем уверен, понимал ли я по-настоящему, что оно значит.

Вот написал это предложение и задумался.

А сейчас понимаю?

Сашка, главное здесь – не думать. А я все время думаю. И это неправильно. Ведь сколько поколений думало об этом и пришло к великой мудрости – надо не думать. Почему солдатам всегда дают какое-нибудь задание, любое, пусть самое бессмысленное, лишь бы их чем-нибудь занять? Чтобы не думать. В этом есть глубокий смысл – чтобы человек не думал. Нужно спасти его от себя самого, от мыслей о смерти.

Здесь нужно как-то уметь забыться, что-то делать руками – вот их и заставляют то чистить оружие, то приводить в порядок форму, то копать что-нибудь. Придумывают дела.

А я себе, наверно, тоже именно поэтому придумываю дело – писать тебе при первой возможности. То есть делать буквы. И ты меня так спасаешь, родная моя!

Сашенька, милая, хорошая, я не жалуюсь тебе, нет, и знаю, что ты это понимаешь.

Я все время думаю о смерти. Она здесь кругом. С утра до поздней ночи и даже во сне. Я ужасно сплю. Меня мучают кошмары и испарина. Иногда я потею просто по-зверски. Обычно я сны свои не запоминаю, они куда-то испаряются через несколько мгновений после того, как проснусь – так дыхание на зеркале испаряется от сквозняка, без следа. А то, что приснилось сегодня, запомнилось.

Во сне я снова оказался на призывном пункте перед военной комиссией голым – довольно унизительная церемония. Все было как наяву, и я даже совсем не удивился, что прохожу это освидетельствование повторно. Стою в очереди, прикрывшись ладонями, смотрю поневоле на шрамы и ссадины стоящих передо мной, на их волосатые и голые ягодицы, на прыщи, бородавки. Все это унизительно, особенно когда доктор щупает каждого в паху, потом нужно еще повернуться, наклониться вперед и раздвинуть промежность. И вот очередь доходит до меня, а врачом почему-то оказывается Виктор Сергеевич, мой учитель, который умер на уроке. Он протирает галстуком очки и смотрит на меня. Я начинаю оправдываться, что искал те таблетки, о которых он нам говорил, но так нервничал, что никак не мог найти:

– Виктор Сергеевич! Я тогда, в классе, когда вы лежали на полу у доски, перерыл все карманы в вашем пиджаке, но таблеток там не было! Честное слово!

А он качает головой и все протирает галстуком очки.

– Не было… А потом прибежал директор и сразу нашел! Вот же где они были, вот здесь! Я же показывал!

И похлопывает себя по карману.

Тут мне стало совершенно невыносимо, и я проснулся.

Сашенька, я ведь тебе этого не рассказывал.

Когда с ним случился припадок на уроке, я бросился к нему, нашему Тювику, чтобы его спасти, но никак не мог найти эти таблетки. А когда ему дали лекарство, было уже поздно. Я знаю, что в этом нет моей вины, но все равно до сих пор должен заново себе это объяснять.

Ты знаешь, я его очень любил и обижался, когда его называли Тювиком. И любил на переменках забежать к нему по какому-нибудь пустяшному делу, просто очень нравились все эти стеклянные ящики с бабочками, старые шкафы с натуралиями, наполненные огромными страусовыми яйцами, морскими звездами, чучелами.

Запомнилось, как на урок ботаники он принес восковые муляжи яблок всяких сортов в коробках, обложенных ватой. Так нестерпимо захотелось надкусть – настолько они были красивыми, сочными, настоящими!

Летом он дал задание собирать гербарии – как я старался! Но больше, чем рвать растения по оврагам и засушивать их в томах Брокгауза, мне нравилось потом подписывать аккуратным почерком: «Одуванчик, Taraxacum » или «Подорожник, Plan-tago» . Казалось удивительным, что обыкновенный подорожник может быть таким важным и красивым словом – «плантаго». Похоже, слова меня завораживали больше, чем сами высушенные скучные листочки.

Когда Виктор Сергеевич стал преподавать зоологию, я, как мне думалось, всерьез увлекся орнитологией и, даже за обедом, кушая куриный окорочок, складывал обглоданные косточки вместе, проверяя, как работает сустав: какую функцию выполняет эта косточка или тот хрящик.

Вообще, честно говоря, не знаю, любил ли я все это до него – растения, птиц. Мне кажется, я вовсе не обращал на это внимания. А полюбил всю эту живность его любовью.

Или чтобы он обратил внимание на мои старания, похвалил меня?

Хотя и до гимназии были какие-то случаи моей любви к пернатым – помню, на даче я нашел на березе в гнезде трех галчат, залезал туда несколько раз в день и сбрасывал в их глотки кусочки котлет, а воду заливал из старого наперстка, выпрошенного у бабушки.

Но настоящую проверку моя любовь к природе прошла через пару лет, тоже на даче и тоже с птенцом. Ко мне с ревом прибежал соседский мальчик, давился слезами и все никак не мог мне объяснить, что произошло. Я побежал за ним. То, что я увидел у них на дорожке, ведущей к крыльцу, действительно было не для детского глаза. Из гнезда упал птенец, но неудачно, рядом с муравейником, и он весь был облеплен муравьями, корчился беззвучно, и я растерялся, не зная, что делать. Спасти его было уже невозможно, но и просто стоять и смотреть на его мучения я тоже не мог.

Ты знаешь, Сашенька, мне кажется, в ту минуту я по-настоящему начал взрослеть. Я понял, что должен найти в себе мужество сделать добро. А добром в эту минуту будет поскорее прекратить эти мучения. Я взял лопату, сказал мальчишке идти в дом, сам подошел к птенцу, превратившемуся в живой черный муравьиный комочек, и разрезал его лезвием лопаты пополам. Обе половинки продолжали корчиться – или мне так показалось из-за муравьев. Я отнес эти муравьиные кучки к забору и там закопал. А тот мальчик все видел из окна террасы, обиделся на меня и не мог мне этого простить.

Еще Виктор Сергеевич мне нравился, потому что он умел привычные вещи сделать непривычными. Вот мы на уроке литературы смеялись над тем, как молодого Пушкина послали на саранчу, и он написал ядовитый отчет:

Саранча летела, летела

И села,

Сидела, сидела, все съела

И вновь улетела.

Ну, разве не смешно? А у Виктора Сергеевича все получилось совсем по-другому. Пушкин был чиновником для особых поручений, его, энергичного, смышленого, послали в командировку по важному вопросу. Люди попали в беду, остались без средств к существованию, ждали от правительства помощи.

Мне кажется, мой учитель просто обиделся за такое высокомерное отношение к насекомым, которые для него были не менее важными, сложными и живыми, чем мы сами.

В гимназии над ним все смеялись, даже другие учителя, и мне было от этого очень обидно. Но что я мог сделать?

Я мог только полюбить то, что любил он, – растения, птиц. Потом, после его смерти, мое увлечение всеми этими голосеменными, новонебными и бескилевыми, конечно, прошло, но названия в памяти остались – и так здорово было не просто гулять по лесу, а знать – вот любистик, вот канупер, вот ятрышник, а там щирец. Идешь по тропинке, а вокруг крушина, дремлик, кислица, короставник! А вот курослеп, осот, горечавка! А птицы! Вон пеночка, там желна, а это олуша!

Ведь это так здорово – идти по тропинке и знать, почему иван-чай любит пепелища!

И от всего – удивительное ощущение жизни, которая никогда не кончится.

После его смерти я впервые по-настоящему задумался о своей.

Конечно, ты скажешь, что любой юноша испытывает эти приступы ужаса, эти припадки страха, и, конечно, ты права, все это самое обычное. И я сам прекрасно все это понимал. Но мне от этого не становилось легче.

Мама часто рассказывала, как я, пятилетний, спросил испуганно, услышав, как взрослые говорили о чьей-то смерти: «Я тоже умру?» Она ответила: «Нет». И я успокоился.

В детстве, играя в войну пуговицами, я воображал себя ими на поле боя, когда бежишь в атаку, кричишь «ура» – и падаешь, раскинув руки, убитым. Полежишь мгновение, потом вскакиваешь и бежишь дальше как ни в чем не бывало, живой, жаждущий рукопашной схватки. Режь, бей, коли!

Страницы: «« ... 3435363738394041 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«К девяти часам вечера кто-то предложил приоткрыть окно – комната была несколько мала для такого кол...
О чем мечтает каждая девушка? Конечно, о принце на белом коне, но вовсе не надеется встретить липово...
Никогда не игнорируйте предупреждения!Русский спортсмен Андрей Брюсов отправляется в Лондон на миров...
Жизнь Лорел Макбейн, кондитера свадебного агентства «Брачные обеты», на самом деле не такая уж и сла...
Перед вами книга-тренинг из серии «Быстрые деньги», посвященная увеличению дохода. На этот раз – на ...
Эта книга – история успеха молодого российского предпринимателя, имя которого теперь ассоциируется с...