Наука Плоского мира. Книга 2. Глобус Пратчетт Терри
– Давайте я, – сказал Чудакулли, прибирая бумаги к рукам. – Твой голос не подходит для таких вещей, Тупс, – он взглянул на лист и прочитал: – «Какое чудо природы человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Как точен и поразителен по складу и движеньям! Поступками как близок к ангелам! Почти равен богу – разуменьем! Краса вселенной! Венец всего живущего!..»
Он умолк.
– И этот человек живет здесь? – изумился он.
– Потенциально да, – ответил Ринсвинд.
– То есть он, стоя по колено в навозе в городе, где головы висят на пиках, написал это?
Ринсвинд просиял.
– Да! В своем мире он, вероятно, самый влиятельный драматург в истории! Несмотря на то что большинству режиссеров приходилось тактично подправлять его пьесы, потому что у него, как и у всех остальных, случались неудачные дни.
– Что ты подразумеваешь под «его» миром?
– Альтернативные миры, – пробормотал обиженный Думминг. Когда-то он играл третьего гоблина в школьном спектакле, и ему казалось, что его голос вполне подходит для театра.
– Что, по-твоему, значит, он должен быть здесь, но его здесь нет? – спросил Чудакулли.
– Я думаю, он должен здесь быть, но не может, – ответил Ринсвинд. – Смотрите, это, конечно, не люди с Раковинных куч, но в художественном плане они весьма слабы. Местный театр отвратителен, ни одного приличного художника у них нет, даже ни одной нормальной скульптуры не изваяли – это мир должен быть другим.
– И что? – спросил все еще печальный Думминг.
Ринсвинд дал сигнал библиотекарю, и тот просеменил вокруг стола, раздав всем по маленькой зеленой книжице в тканевом перелете.
– Есть еще одна пьеса, которую он напишет… пишет… писал… – сказал он. – Думаю, вы согласитесь, что это может иметь большое значение…
Волшебники прочитали ее. Потом перечитали. Потом стали горячо спорить, но в этом не было ничего необычного.
– Это поразительная пьеса, учитывая обстоятельства, – наконец, изрек Чудакулли. – А местами немного знакомая!
– Да, – согласился Ринсвинд. – Думаю, это потому, что он напишет ее после того, как выслушает нас. Нам нужно, чтобы он выслушал. Этот человек может сказать публике, что она наблюдает за группкой актеров на маленькой сцене, а потом заставить их увидеть грандиозное сражение, которое будет разворачиваться прямо у них на глазах.
– Я что, упустил эту сцену? – спохватился профессор современного руносложения и принялся пролистывать страницы.
– Это из другой пьесы, профессор, – сказал Чудакулли. – Постарайся не отставать. Так что, Ринсвинд? Давай просто предположим, что мы примем твой план. Мы должны убедиться, что этот человек существует и пишет пьесы в этом мире, верно? Зачем?
– Можно я перейду сразу ко второму пункту, сэр? Тогда, я надеюсь, это станет очевидным, но ведь нас всегда могут подслушать эльфы.
Наличие у плана второго пункта сразу произвело впечатление на волшебников, но Чудакулли продолжал упорствовать:
– Говорю же тебе, Ринсвинд, это именно такая пьеса, которую хотят получить от него эльфы.
– Да, сэр. Потому что они бестолковы. Не то что вы, сэр.
– Мы располагаем вычислительной мощью Гекса, – напомнил Думминг. – Думаю, мы можем перенести его в этот мир.
– М-м… да, – сказал Ринсвинд. – Но сначала нам нужно сделать мир таким, чтобы он смог сюда перенестись. Над этим придется потрудиться. Может, даже немного попутешествовать. В прошлое… на тысячи лет…
Костер освещал стены пещеры. Волшебники сидели по одну его сторону на каменном выступе, который возвышался над зарослями кустарника. По другую находились люди Вонючей пещеры.
Пещерные люди смотрели на волшебников с чувством, похожим на восхищение, но это было лишь оттого, что они никогда не видели, чтобы люди ели таким способом. Чудакулли считал, что те, кто принесет внушительные запасы еды, будут радушно приняты в любом месте, хотя остальные волшебники восприняли слова аркканцлера просто как отговорку, чтобы смастерить грубый, но годный лук и радостно истребить как можно больше диких животных.
К этому времени от диких животных остались в основном объедки. Волшебники страдали от отсутствия лука, соли, перца, чеснока и – в случае Ринсвинда – картошки, но, по крайней мере, мяса было вдоволь.
Уже две недели они занимались тем, что обходили пещеры по всему континенту. Они начинали к этому привыкать, по-прежнему остро стояла лишь проблема с туалетом.
Тем не менее Ринсвинд сидел на некотором расстоянии от огня вместе с человеком, державшим в руках обгоревшую палку.
Хорошее знание языков было здесь не столь важным навыком, как умение втолковывать что-либо собеседнику. Но Обгоревшая палка схватывал на лету, да и у Ринсвинда уже имелся некоторый опыт. Диалог состоял из интонаций и отдельных звуков, опирающихся на ворчание и сопровождающихся жестами. Перевод был примерно следующим:
– Ладно, рисование угольком ты уже освоил, теперь позволь мне обратить твое внимание на вот эти красители. Это бе-е-елый, совсем простой, кра-а-асный, как кровь, же-е-елтый, как э-э… яичный желток. Щелк-щелк-цок-цок? А этот блекло-коричневый цвет давай пока называть цветом детской неожиданности.
– Хорошо, Остроконечная шляпа, – читалось в полном энтузиазма кивке.
– Тогда слушай важный совет. Об этом мало кто знает, – сказал Ринсвинд. – Берешь животных, ага, которых ты уже пытался нарисовать, молодец, но теперь «раскрашиваешь» их. Тут придется хорошенько постараться. Тебе поможет разжеванная палочка. Видишь, как я аккуратно размешиваю краски и у меня получается определенное, э-э, необъяснимое нечто?
– О, это же похоже на настоящего буйвола! Страшно-то как!
– Потом будет еще лучше. Передай мне, пожалуйста, уголек. Спасибо. А это что?
Ринсвинд старательно нарисовал еще одну фигуру.
– Человек с большим (недвусмысленный жест)? – предположил Обгоревшая палка.
– Что? Ой, прости. Я неправильно нарисовал… Я имел в виду это…
– Человек с копьем! Ух ты, он бросает его в буйвола!
Ринсвинд улыбнулся. За последнюю пару недель у него было несколько неудачных попыток, но Обгоревшая палка оказался человеком с нужным складом ума. Он был поразительно прост, а такие люди встречались крайне редко.
– Я с самого начала знал, что в тебе есть что-то разумное, – соврал он. – Может быть, потому, что твой лоб показался из-за угла двумя секундами раньше, чем все остальное.
Обгоревшая палка просиял. Ринсвинд продолжил:
– А сейчас ты должен спросить сам себя: насколько эта картинка реальна? И где она находилась до того, как я ее нарисовал? Что будет теперь, когда она появилась на стене?
Волшебники наблюдали за ними, сидя вокруг костра.
– Зачем он тыкает в картинку? – недоумевал декан.
– Думаю, он постигает силу, заключенную в символах, – сказал Чудакулли. – Так, если никто больше не хочет ребрышек, я их доем.
– Был бы тут соус для барбекю, – пожаловался профессор современного руносложения. – Через сколько тут произойдет аграрная революция?
– Порядка ста тысяч лет, сэр, – ответил Думминг. – А может, и того больше.
Профессор современного руносложения застонал и обхватил голову руками.
Ринсвинд подошел к ним и уселся. Остальные члены клана Обгоревшей палки, до отвала наевшись бесплатной еды, внимательно следили за ним.
– Похоже, все идет хорошо, – сказал он. – Он определенно чувствует связь между картинками у себя в голове и в реальной жизни. Картошка еще есть?
– Нет, и в ближайшие тысячи лет не будет, – простонал профессор современного руносложения.
– Черт. Ну, в смысле, мясо есть, значит, должна быть и картошка. Неужели мир не может это усвоить? Ведь овощи не такие сложные, как мясо! – вздохнул он и тоже принялся наблюдать.
Обгоревшая палка, который сначала неподвижно разглядывал рисунок, подошел к другой стене и поднял копье. Искоса взглянув на рисунок буйвола, который словно двигался в свете мерцающего пламени, он выждал паузу, а затем швырнул в него копье и спрятался за камнем.
– Джентльмены, мы нашли своего гения, стало быть, нам пора уходить, – объявил Ринсвинд. – Думминг, а Гекс сможет перенести несколько буйволов ко входу в пещеру завтра на рассвете?
– Думаю, это его не затруднит.
– Прекрасно, – Ринсвинд осмотрелся. – И хорошо, что здесь много высоких деревьев. Они нам очень пригодятся.
Наступил рассвет, а на дереве уже сидело полно волшебников.
На земле под ними было полно буйволов. Гекс перенес целое стадо, и теперь оно оказалось более-менее загнанным между скалами и деревьями.
А на каменистом выступе перед растерянными и испуганными животными, не веря своим глазам, стояли Обгоревшая палка и другие охотники.
Но это длилось лишь мгновение – ведь у них были копья. Они завалили двоих буйволов, прежде чем остальные с шумом убежали прочь. А потом люди вдруг зауважали Обгоревшую палку.
– Хорошо, кажется, я понял, к чему ты все это задумал, – проговорил Чудакулли после того, как волшебники осторожно спустились с дерева.
– А я нет, – сказал декан. – Ты учишь их основам магии, но она здесь не работает!
– Зато они думают, что работает, – возразил Ринсвинд.
– Но это же только потому, что мы им помогли! А что они сделают завтра, когда он нарисует новую картинку, а буйволов наутро не окажется?
– Они спишут это на ошибку эксперимента, – ответил Ринсвинд. – Ведь это же так логично, верно? Ты рисуешь волшебную картинку, а потом она проявляется в реальной жизни! Это настолько логично, что разубедить их, что это неправда, уже будет непросто. К тому же…
– Что к тому же? – спросил Думминг.
– Мне кажется, Обгоревшая палка достаточно сообразителен и станет следить за перемещениями местных животных, чтобы рисовать картинки в нужное время.
Через несколько недель было уже много людей, подобных Обгоревшей палке.
В том числе Красные руки…
– …итак, – сказал Ринсвинд, сидя на берегу реки и разминая глину, – из этого довольно просто делаются и всякие другие штуки, не только змеи.
– Змей проще, – сказал Красные руки, до самых подмышек испачканный в глине.
– А здесь и так много змей, не правда ли? – сказал Ринсвинд. Это место было похоже на настоящее царство змей.
– Их много.
– Никогда не задумывался, почему? Ты лепишь змей из глины, а они потом появляются?
– Это я делаю змей? – сказал Красные руки. – Как такое возможно? Я занимаюсь этим просто потому, что мне нравится лепить руками.
– Занимательная мысль, да? – сказал Ринсвинд. – Но не переживай, я никому не скажу.
Красные руки уставился на свои ладони, будто те были орудием убийства. Очевидно, он оказался чуть менее смышленым, чем Обгоревшая палка.
– Ты не думал попробовать слепить что-нибудь другое? – спросил Ринсвинд. – Например, что-нибудь более съедобное.
– Рыба хорошо годится, – признал Красные руки.
– Тогда почему бы тебе не слепить глиняную рыбу? – спросил Ринсвинд, искренне улыбаясь.
На следующее утро выпал дождь из форели.
В обед счастливый Красные руки, уже почитаемый как спаситель клана из тростниковых зарослей, слепил из глины фигурку полной женщины.
Волшебники принялись обсуждать нравственные последствия того, если они позволят Гексу устроить дождь из крупных женщин. Дебаты шли довольно долго, сопровождаясь многочисленными перерывами для индивидуального анализа ситуации, но в итоге декан оказался в меньшинстве. Было решено, что если дать человеку полную женщину, ее хватит ему всего на один день, но, если помочь ему стать таким важным человеком, который постиг бы секреты буйволов или рыбы, он смог бы позволить себе столько полных женщин, сколько ему будет нужно.
На следующее утро они перенеслись на тысячу лет вперед. Теперь на всем континенте едва ли можно было найти неизрисованную пещеру. А еще повсюду были полные женщины.
Они перенеслись еще дальше…
На лесной поляне человек вырезал бога из дерева. Но то ли резчик он был так себе, то ли бог был слишком уродлив.
Волшебники наблюдали.
Появилась королева в сопровождении пары эльфов. Оба были мужского пола или, по крайней мере, выглядели мужчинами. Королева была в гневе.
– Волшебники, что вы творите? – набросилась она на них.
Чудакулли кивнул ей с раздражающей дружелюбностью.
– О, это просто небольшой… как мы это называем, Думминг?
– Социологический эксперимент, аркканцлер, – ответил Тупс.
– Но вы же учите их живописи! И скульптуре!
– А еще музыке, – радостно добавил Чудакулли. – Как оказалось, профессор современного руносложения довольно сносно играет на лютне.
– Боюсь, лишь на уровне любителя, – покраснев, поправил тот.
– А лютню чертовски просто изготовить, – сказал аркканцлер. – Нужно взять черепаший панцирь, несколько жилок – и готово. Я сам заново овладел свистулькой из моего детства, хотя, боюсь, декан не столь искусен в игре на расческе…
– Но зачем вы все это делаете? – не унималась королева.
– Вы что, злитесь? Мы думали, вас это, наоборот, обрадует, – сказал Чудакулли. – Мы думали, что вы сами хотите, чтобы они такими стали. Ну, с воображением.
– Это он создал музыку? – спросила королева, сверкнув глазами в сторону профессора современного руносложения, и тот сконфуженно помахал ей рукой.
– О, нет, уверяю вас, – сказал он. – Э-э… они сами освоили простейшие ударные, ну, то есть били по раковинам и так далее, но получалось слишком неинтересно. А мы просто немного им помогли.
– Дали им пару советов, – весело добавил Чудакулли.
Глаза королевы сузились.
– Значит, вы что-то задумали! – произнесла она.
– Разве они не хороши? – сказал Чудакулли. – Посмотрите на того паренька. Он визуализирует бога. В свилях и изгрызенного жучками, но все равно неплохо. А ведь это достаточно сложный умственный процесс. Мы думали, вы хотите наделить людей бурным воображением, и помогли им в этом преуспеть. Для вас они наполнят мир драконами, богами и чудовищами. Вы же хотите этого.
Королева бросила на него еще один взгляд – и это был взгляд человека, лишенного чувства юмора, но подозревающего, что его разыгрывают.
– Почему вы решили нам помогать? – спросила она. – Вы же сказали мне съесть ваше исподнее!
– Ну, наверное, этот мир не так важен, чтобы мы из-за него ссорились, – ответил Чудакулли.
– Одного из вас здесь нет, – сказала королева. – Где ваш дурачок?
– Ринсвинд? – спросил аркканцлер с таким невинным выражением лица, которому не поверил бы ни один человек. – А он занят все теми же делами. Помогает людям развивать воображение. Думаю, вы одобрите.
Глава 24
Расширенное настоящее
Искусство? Пожалуй, это уже перебор. Немногие истории об эволюции человека, Homo sapiens, описывают музыку или живопись как неотъемлемую часть этого процесса. Да, искусство часто представляют как сопутствующее явление, доказывающее, как далеко мы продвинулись в своей эволюции: «Только взгляните на эти чудесные наскальные рисунки, статуэтки, отшлифованные украшения и орнаменты! Это свидетельствует о том, что наш мозг был более крупным/лучшим/любящим/похожим на мозг профессора современного руносложения…» Но ни живопись, ни музыка не считались необходимой частью эволюции, сделавшей нас такими, какие мы есть.
Тогда почему Обгоревшая палка и Красные руки развлекаются занятиями искусством, а Ринсвинд всячески их в этом поддерживает?
Мы рассказали историю о Голой обезьяне, интересующейся лишь сексом, Сплетничающей и Избранной обезьянах и других разнообразных видах, которые обрели разум, эволюционируя на побережьях или бегая за газелями в саваннах. Мы привели множество историй о развитии разума, достигающих кульминации с появлением Эйнштейна, и множество историй о привилегиях/возрастных ритуалах/селекции, заканчивающихся деятельностью Эйхмана и подчинением авторитету. Но мы не представили ту версию эволюции, апогеем которой стали Фэтс Уоллер, Вольфганг Амадей Моцарт и Ричард Фейнман, играющий на бонго.
Зато сейчас мы это исправим.
В жизни большинства людей музыка играет важную роль, которая постоянно усиливается благодаря кино и телевидению. Закадровая музыка информирует нас о неизбежных событиях, которые разворачиваются на экране, о напряжении и облегчении, о мыслях персонажей и, в частности, об их эмоциональном состоянии. Тому, кто вырос в насыщенной музыкой среде XX века, очень трудно представить, каким могла быть музыкальность человека в своем «примитивном» состоянии.
Слушая музыку далеких от цивилизации народов или «примитивных» племен, мы вынуждены признать, что она развивалась так же долго, как музыка Бетховена, и гораздо дольше, чем джаз. Как и амебы с шимпанзе, их музыка современна нам, а не нашим предкам, несмотря на свое примитивное звучание – столь же примитивное, что и внешний вид представителей этих народов. Поэтому возникает вопрос: а ту ли музыку слушаем мы сами и насколько правильно мы это делаем? Это наталкивает на мысль, что с помощью популярной музыки, которая стремится быстро нас привлечь, можно выявить внутреннюю структуру мозга, «отвечающую» за ее восприятие и получающую от этого удовольствие. Будь мы консервативными генетиками, мы могли бы предположить существование «генов музыки». Но мы не такие.
Не так давно нейробиологи разработали методики, позволяющие нам увидеть, чем занимается мозг, когда мы совершаем различные действия. В том числе они выявили, какие участки активизируются, когда мы наслаждаемся музыкой. Пока на снимках МРТ и ПЭТ мы можем видеть лишь, что музыка возбуждает правое полушарие, – да и то с очень слабой пространственной и временной разрешающей способностью. Если музыка нам знакома, то подключается зона памяти, а если мы вдумываемся в слова или пытаемся подпевать, зажигаются участки, отвечающие за анализ речи. Опера активизирует и то и другое – возможно, поэтому она так нравится Джеку: он испытывает удовольствие, когда его мозг пропускают через блендер.
Наша тяга к музыке проявляется уже в раннем возрасте. Более того, имеется достаточно свидетельств того, что, если мы слышим музыку в утробе, она может повлиять на наши будущие музыкальные предпочтения. Психологи включали музыку детям, как только те начинали толкаться, и обнаружили, что они способны делить ее по категориям – так же как взрослые. Если поставить им Моцарта, они ненадолго замирают, минут на пятнадцать, а потом снова толкаются, возможно, следуя некоему ритму. Несмотря на представленные доказательства, это не выглядит вполне убедительным. Если поставить что-нибудь еще из Моцарта, Гайдна или Бетховена, ребенок так же прекратит толкаться, но лишь на минуту или около того. «Битлз», Стравинский, религиозные песнопения и Нью-орлеанский джаз успокаивают их на куда более продолжительное время – минут на десять.
Если проиграть эту же музыку через несколько месяцев, выясняется, что ребенок способен запоминать стили и инструменты. Очевидно, в квартетах они узнают стиль Моцарта так же хорошо, как в симфониях. Наш мозг имеет сложные модули распознавания музыки, которыми мы пользуемся до того, как начинаем разговаривать, и даже до того, как рождаемся. Почему?
Мы ищем суть музыки – будто знаем, в чем заключалась суть секса для Голой обезьяны или суть подчинения для Эйхмана, – или, если уж на то пошло, хотим понять, что значит быть существом с самым высоким интеллектом/экстеллектом в Круглом мире. Нам позарез нужна история, которая с помощью живописи и музыки объяснит, как мы сюда попали и почему тратим столько денег на факультеты искусств в университетах. Почему Ринсвинд так целенаправленно стремится увлечь ими наших предков?
В начале XX века было модно подражать музыке «примитивных» племен. Так, в «Весне священной» Игоря Стравинского и «Танце огня» Мануэля де Фальи можно увидеть подлинную примитивность. Считалось, что рассказы Бронислава Малиновского о жителях Тробриандских островов – на удивление мало внимания уделявших сдерживанию сексуальных желаний, о котором Фрейд так подробно рассказал Венскому обществу, – свидетельствовали о том, что люди в своей естественной среде были счастливее и чище. Так и их музыка, с флейтами и барабанами, лучше передавала состояние безгрешности, чем классические симфонии. В джазе, придуманном, предположительно, «примитивными» чернокожими музыкантами Нью-Орлеана, присутствовали отголоски, кажущиеся естественными и даже животными (а для некоторых христиан – и вовсе дьявольскими). Музыка подобна языку, существующему параллельно с речью, родившемуся в разных сообществах и имеющему разные акценты, но отражающему человеческую природу более полно, чем многие другие аспекты культуры.
Так это обыграно массмедиа и, как и в случае с представлением о каменном веке, основанном на «Флинстоунах», от этой точки зрения тяжело избавиться. Маргарет Мид, которая совершила прогулку со своей подругой-туземкой и описала увиденное в книге «Взросление в Самоа. Психологическое исследование примитивной юности для Западной цивилизации», романтизировала их музыку и танцы точно таким же образом. Когда Голливуду нужно показать примитивную, но духовную натуру индейских воинов, племена каннибалов на Борнео или гавайских аборигенов, мы видим танцы под дождем, свадебную музыку и туземок-танцовщиц. Когда мы приезжаем в те места, местные исполняют эти танцы лишь ради нас, потому что это помогает собирать деньги с туристов. Комплицитность между поп-музыкой, танцем хула, оперой и музыкой из голливудских фильмов окончательно похоронила нашу способность замечать то, что составляет «естественную» музыку.
Как бы то ни было, это вовсе не то, что нам нужно. «Естественность» – это иллюзия. Десмонд Моррис заработал немало денег, продавая рисунки обезьян. Несомненно, обезьянам этот процесс доставлял удовольствие, как и Моррису – да и людям, которые покупали их и рассматривали в картинных галереях. А еще есть слон, который рисует картины и сам их подписывает. Ну, или что-то в этом роде. В современной живописи существует направление, философия которого, похоже, близка к этому поиску подлинного примитивизма. С одной стороны, это жалкие детские рисунки, отчетливо демонстрирующие ступенчатое влияние культуры – экстеллекта – на развивающийся интеллект. Хотя на наш несведущий взгляд, эти рисунки демонстрируют лишь колоссальное наслаждение, которое получают родители благодаря минимальным усилиям со стороны своих детей.
Другим аспектом, более интеллектуальным, является переход к ограничениям реального мира (например, в кубизме) или попытки создания стилей, которые заставят нас изменить свое восприятие (профили лиц с обоими глазами с одной стороны у Пикассо). Сегодня широко распространены формы изобразительного искусства, в которых либо расставляются бумажные прямоугольники с различными текстурами, либо рассеиваются мелкие капли краски по какому-нибудь незатейливому принципу, или же в которых на свежий слой масла наносится угольная пыль, а потом сметается так, чтобы получился определенный образ. Все это радует глаз. Но почему? Чем они отличаются от естественных произведений, которые также приносят нам удовольствие?
В этом месте мы хотели бы совершить великий скачок и подвести Моцарта, джаз, прямоугольники с текстурами и угольно-масляные картины под единые рамки. По нашему мнению, сюда же вполне естественно должны войти наскальные рисунки, возраст которых позволяет нам заявить, что более чем достойны называться подлинно примитивными. Только мы не можем воспринимать их глазами и разумом современников первобытных художников. Та же проблема возникает в восприятии Шекспира: у нас больше нет ни ушей, ни разума – ни экстеллекта – времен Елизаветинской эпохи.
А теперь примем научную точку зрения. Рассмотрим, как мы воспринимаем свет, звук, прикосновения – все, что сообщают нам наши органы чувств. Но начнем с того, что они нам ничего не сообщают, – это урок номер один. В своей книге «Объяснение сознания» Дэниел Деннет весьма критично отозвался об образе сознания в виде картезианского театра[76] – когда мы воображаем себя сидящими в небольшом театре, находящемся в нашем разуме, где наши глаза и уши выкачивают из окружающего мира картинки и звуки. В школе нас учили, что глаз устроен как фотоаппарат, а картинка проецируется на плоскость сетчатки, но это еще не самое сложное. Сложности начинаются тогда, когда разные элементы картинки разными способами попадают в разные участки мозга.
Когда вы видите движущийся красный автобус, ваш мозг выделяет характеристики «движущийся», «красный» и «автобус» на довольно раннем этапе анализа – но последующее их объединение и создание мысленного образа происходит не так просто. Ваша картинка собирается из множества ключей и кусочков, и практически все, что вы «видите», существует только «там», в вашем сознании. Это совсем не похоже на телевизионное изображение. Оно не может мгновенно схватываться и обновляться, и почти все «детализированное» окружение строится как фон, перед которым находится объект, занимающий ваше внимание. Большинство деталей вообще не представлены в вашем разуме как таковые – это иллюзия, которую посылает вам ваш мозг.
Когда мы видим картину… только, опять же, мы ее не видим. Существует несколько способов заставить людей думать, будто они сами придумывают то, что «видят», и будто восприятие представляет собой нечто большее, чем простое копирование изображения с сетчатки глаза. В качестве примера возьмем слепое пятно на сетчатке, в котором собирается зрительный нерв. Оно немаленькое: его размер равен 150 дискам полной луны (это не опечатка: ста пятидесяти). Просто для нашего глаза луна не столь велика, как кажется, – и уж точно не столь велика, как ее все время показывают в кино. Мы «видим» полную луну гораздо более крупной, чем она «есть» (простите, но нам приходится прибегать к некоторым хитростям, чтобы отделить то, что содержит ваше сознание, от реальности, которая вас окружает), особенно когда она находится близко от горизонта. Чтобы оценить реальный размер ее изображения, вы можете убедиться, что оно равно размеру ногтя вашего мизинца, на который вы смотрите с расстояния вытянутой руки. Поднимите руку, и кончик мизинца с лихвой закроет луну. Таким образом, слепое пятно меньше, чем вы могли подумать, но все равно это приличный участок изображения на сетчатке. Однако мы не замечаем никаких пробелов в изображении, получаемом из окружающего мира, так как мозг заполняет недостающие фрагменты, основываясь на наиболее вероятных ожиданиях.
Но откуда он знает, что там должно быть? Он не знает, да ему это и не нужно – вот в чем суть. Хотя «заполнение» и «пробел» – традиционные для науки слова, здесь они, опять же, сбивают с толку. Мозг не замечает, что чего-то не хватает, значит, нет никакого пробела, который он должен заполнить. Нейроны зрительной коры – часть мозга, превращающая изображение на сетчатке в картинку, которую мы можем распознать и определить, – подключены между собой довольно сложным образом, усиливающим некоторые предрассудки восприятия.
Например, эксперименты с красителями, реагирующими на электрические сигналы мозга, показывают, что первый слой зрительной коры отвечает за линии – преимущественно контуры. Нейроны образуют группы, «гиперколонки», представляющие собой совокупности отвечающих за контуры клеток, выстроенных вдоль в одном из восьми направлений. В пределах гиперколонки любые соединения оказывают сдерживающее действие, то есть если один нейрон посчитает, что увидел контур, расположенный вдоль направления, к которому он чувствителен, то он попытается сделать так, чтобы остальные нейроны перестали что-либо отмечать. В результате направление контура определяется «большинством голосов». Кроме того, между гиперколонками имеются дальние соединения. Это возбудители, и они оказывают воздействие, смещая соседние гиперколонки, чтобы те воспринимали продолжение контура, даже если получаемый ими сигнал слишком слаб или расплывчат, чтобы вывести из него заключение без посторонней помощи.
Это смещение можно преодолеть, если признак того, что контур проходит в другом направлении, окажется достаточно сильным. Но если линия ослабевает или какая-либо ее часть отсутствует, смещение приводит к тому, что мозг автоматически считает линию непрерывной. То есть мозг не «заполняет» пробелы: он устроен таким образом, чтобы их не замечать. И это лишь один слой зрительной коры, который использует несложную хитрость – экстраполяцию. Пока мы слабо представляем, что происходит в более глубоких слоях мозга, но можно не сомневаться, что там все еще более хитро, – ведь именно там вырабатывается наше яркое ощущение полноценной картинки.
А что насчет слуха? Как он связан со звуками? Стандартная «ложь для детей» о том, как роговица и хрусталик проецируют изображение на сетчатку, вроде бы вполне сносно объясняет работу нашего зрения. Аналогичная ложь о слухе основана на так называемой улитке – части уха, строение которой якобы обосновывает разложение звука на разные ноты. Ее поперечное сечение похоже на раковину улитки, и вся спираль, соединенная с мембраной, согласно этой лжи покрыта волосками клеток. То есть разные ее участки вибрируют с разной частотой, и мозг распознает, какую частоту – музыкальную ноту – он получает на основании того, от какого участка исходят вибрации. В подтверждение нам рассказывают довольно симпатичною историю о мастерах котельных, у которых часто возникают нарушения слуха из-за шума, который они постоянно слышат в процессе работы. Предположительно, они могут различать любые частоты кроме тех, которые наиболее характерны для работы котельных. То есть в их улитках поврежден лишь один участок, а остальные сохраняют нормальную работоспособность. Разумеется, это свидетельствует о справедливости «местной» теории слуха.
На самом же деле эта история говорит лишь о том, как ухо различает ноты, но не о том, как вы слышите шумы. Чтобы это объяснить, обычно вспоминают о слуховом нерве, соединяющем улитку с мозгом. Впрочем, существует и немало связей, идущих в обратном направлении – от мозга к улитке. Необходимо сообщать своему слуху, что ему слушать.
Теперь, когда мы можем как следует рассмотреть поведение улитки в момент восприятия звука, мы замечаем, что одна частота вибраций свойственна не одному ее участку, а примерно двадцати. При этом они смещаются, когда вы сгибаете свое наружное ухо. Улитка чувствительна к фазам звука и способна улавливать различия между звуками «о-о-о» и «э-э-э» при одинаковой их частоте. Точно так же меняется издаваемый вами звук, когда вы изменяете форму рта в момент речи. И – о чудо – именно эту разницу ваша улитка улавливает лучше всего – после того как звук пройдет через ваши собственные наружное ухо, слуховой канал, барабанную перепонку и еще три косточки. А вот запись с чьей-то чужой перепонки, воспроизведенная прямо рядом с вашей, покажется вам бессмыслицей. Вы изучили свои уши. И научили их.
Существует около семидесяти базовых звуков, или фонем, которые Homo sapiens используют в своей речи. К шестимесячному возрасту дети уже умеют распознавать их все – электрод, соединенный со слуховым нервом, свидетельствует о том, что электрическая активность, с которой он реагирует на разные фонемы, имеет разные характеристики. В возрасте от шести до девяти месяцев мы начинаем лепетать, и очень скоро этот лепет напоминает, например, английскую или японскую неразборчивую речь. Ухо годовалого японского ребенка не способно различать звуки «л» и «р», потому что обе фонемы посылают улитке одинаковые сообщения. А англоязычные дети не могут распознавать некоторые щелкающие звуки языка племени! кунг или различия между формами «р» во французском. Таким образом, органы чувств не показывают нам многообразие реального мира. Они стимулируют наш мозг на представление или, если угодно, создание внутреннего мира, сделанного из отдельных деталей – типа конструктора «Лего», который каждый из нас собирает в процессе взросления.
Такие, казалось бы, простые способности, как зрение и слух, оказываются гораздо более сложными, чем нам казалось изначально. Наш мозг – это не просто пассивный приемник. В наших головах происходит много интересного, и часть этого мы проецируем обратно на то, что считаем окружающим миром. И лишь немногое из того, что отдаем, мы осмысливаем. Эти сокрытые глубины мозга и его странные ассоциации также могут отвечать за наше восприятие музыки.
Музыка развивает разум – это одна из форм игры. Очевидно, наша любовь к ней связана не с ушами. В частности, здесь, возможно, причастна как моторная деятельность мозга, так и сенсорная активность. Что в примитивных племенах, что в развитых сообществах, музыка сосуществует с танцами. Поэтому существует вероятность, что наш мозг привлекает именно сочетание звука и движения, а не одно из них по отдельности. Более того, музыка может быть практически случайным побочным продуктом этого объединения, которое осуществляется у нас в мозгу.
Модели движений в нашем мире не меняются миллионы лет, и их эволюционное преимущество очевидно. Такие модели как «взбирание на дерево» или «очень быстрый бег» способны спасти саванного примата от хищника. Мы окружены соединенными между собой моделями движения и звука. Как и музыка, они связаны со временем и ритмами. Это дыхание, сердцебиение, голоса, синхронизированные с движением губ, громкие звуки, синхронизированные с ударяющимися друг о друга предметами.
В работе нервных клеток и движении мышц имеются общие ритмы. Разные виды движения – ходьба и бег у человека, шаг-рысь-кентер-галоп у лошади – характеризуются временными интервалами передвижения разных конечностей. Эти модели связаны с механикой костей и мышц, а также электроникой мозга и нервной системы. Так природа наделила нас ритмом, одним из ключевых элементов музыки, а также побочным эффектом животной физиологии.
Другие ключевые элементы – тон и гармония – тесно связаны с физикой и математикой звука. Еще древние пифагорейцы открыли, что при гармоничном звучании различных нот существует простое математическое соотношение длин издающих их струн, которую сегодня мы называем соотношением частот. Октава, например, соответствует удвоению частоты. Такие простые численные пропорции гармоничны в отличие от сложных отношений.
Одно из объяснений этого явления основывается на чистой физике. Если ноты, частоты которых не составляют целые пропорции, звучат одновременно, они искажают друг друга, производя «биение», раздражающий низкочастотный гул. Звуки, вызывающие простые вибрации чувствительных волосков в наших ушах, неизменно гармоничны в пифагорейском смысле, а если нет, то мы слышим неприятные биения. В музыкальной гамме существует множество математических моделей, которые можно в значительной мере проследить по физике звука.
Однако на физику накладываются культурные веяния и традиции. Когда у ребенка развивается слух, его мозг отлаживает чувства, чтобы реагировать на звуки, представляющие культурную ценность. По этой причине разные культуры имеют разные музыкальные гаммы. Сравните индийскую или китайскую музыку с европейской и подумайте, как изменилась европейская музыка от григорианских пений до «Хорошо темперированного клавира» Баха.
С одной стороны, человеческий разум подчиняется законам физики и биологическим императивам эволюции, а с другой – играет роль маленького винтика в машине социума. Наша любовь к музыке выросла на пересечении этих двух влияний. Вот почему в ней присутствуют четкие элементы математических моделей, однако во всей красе она проявляет себя тогда, когда отбрасывает свои шаблоны и взывает к элементам человеческой культуры и эмоциям, которые – по крайней мере, пока – находятся за пределами научного понимания.
Но давайте вернемся с небес на землю и зададимся более простым вопросом. Родник творческих способностей человека течет достаточно глубоко, но если черпать из него слишком много воды, он пересохнет. Как только Бетховен написал первые такты своей симфонии до минор – да-да-да-ДАМ, – для всех остальных стало одним мотивом меньше. Учитывая, сколько музыки было создано за минувшие века, кажется, что все лучшие мотивы уже написаны. Сумеют ли композиторы будущего сравниться со своими предшественниками, когда в мире закончатся мотивы?
Конечно, помимо мотива, существуют и другие элементы музыки – мелодия, ритм, тесситура, гармония, развитие… Но даже Бетховен знал, что одного хорошего мотива мало, чтобы успешной стала вся композиция. Под «мотивом» мы подразумеваем относительно короткий музыкальный фрагмент – то, что знатоки искусства называют «фразой», – имеющий длину, скажем, от одной до тридцати нот. Мотив немаловажен – ведь из него складывается вся остальная музыка, неважно, будь то хоть Бетховен, хоть группа «Boyzone». Композитор в мире, где закончились мотивы, сравним с архитектором в мире с иссякшим запасом кирпичей.
С точки зрения математики мотив представляет собой последовательность нот, а множество всех этих возможных последовательностей формирует фазовое пространство – воображаемый перечень, содержащий не только все написанные мотивы, но и все мотивы, которые когда-либо могут быть написаны. Насколько велико это М-пространство?
Ответ, естественно, зависит от того, что именно мы будем считать мотивом. Говорят, если обезьяна будет много стучать по клавишам печатной машинки, рано или поздно она напишет «Гамлета» – и это может оказаться правдой, только ждать придется гораздо дольше, чем существует вселенная. А на пути к своему «Гамлету» обезьяна наверняка напишет огромное количество книг для чтения в самолетах[77]. Если она будет ударять по клавишам пианино, то, наоборот, вразумительные мотивы у нее могут получаться так часто, что покажется, будто пространство приемлемо мелодичных мотивов – это довольно увесистый кусок пространства всех мотивов. На этом этапе в дело вступают математические рефлексы, и мы можем вновь заняться комбинаторикой.
Простоты ради мы рассмотрим лишь музыку европейских стилей, основанную на обычном 12-нотном звукоряде. На качество нот обращать внимания не будем: неважно, какой инструмент их издает – пианино, скрипка или колокольчик, – для нас имеет значение лишь их последовательность. Также проигнорируем их громкость и – еще более решительно – не будем обращать внимание на длительность. И наконец, ограничимся пределами двух октав, и в итоге у нас получится 25 нот. Все эти характеристики, бесспорно, важны в настоящей музыке, но если мы примем их в расчет, это приведет лишь к увеличению многообразия возможных мотивов. Наш ответ будет занижен, и это хорошо – поскольку он все равно будет огромным. Очень, очень огромным, понимаете? Нет, все равно больше, чем вы думаете.
Для нашей настоящей цели примем, что мотив – это последовательность из не более 30 нот, каждая из которых выбирается из 25 возможностей. Тогда их количество подсчитывается тем же способом, что и варианты расположения машин и основания ДНК. Итак, количество последовательностей 30 нот составляет 2525 … 25, где 25 повторяется 30 раз. Забиваем данные в компьютер, и получаем ответ:
867361737988403547205962240695953369140625,
то есть 42-значное число. Добавив мотивы из 29, 28 и так далее нот, мы увидим, что М-пространство содержит, грубо говоря, девять миллионов миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов мотивов. Артур Кларк когда-то написал научно-фантастический рассказ с названием «Девять миллиардов имен Бога». В М-пространстве на каждое имя Бога приходится по миллиону миллиардов миллиардов миллиардов мотивов. Предположим, что миллион композиторов в течение тысячи лет будут писать музыку, придумывая по тысяче мотивов в год – что сделает их даже более плодовитыми, чем «Битлз». Тогда общее количество написанных ими мотивов составит всего-навсего один триллион. Даже в масштабе того 42-значного числа это такой мизер, который вообще не окажет существенного воздействия на М-пространство. Почти все оно останется неизведанной территорией.
Разумеется, не вся незанятая местность этого пространства состоит из хороших мотивов. На ней имеются объекты вроде 29 повторений средней До с фа-диезом на конце или
BABABABABABABABABABABABABABABA,
который тоже едва ли удостоился бы награды за композицию. Тем не менее в нем должно содержаться и несметное множество новых хороших мотивов, ждущих своих сочинителей. М-пространство настолько велико, что даже если пространство хороших мотивов – это лишь малая его часть, их все равно будет невероятно много. Если бы все люди на Земле непрерывно сочиняли музыку с зари человечества до самого конца света, они все равно не изведали бы все пространство.
Говорят, Иоганнес Брамс однажды гулял по пляжу со своим другом, и тот жаловался на то, что вся хорошая музыка уже якобы написана. «Ой, смотри, – ответил Брамс, указывая на море, – вон подходит последняя волна».
И вот мы подошли к основной функции живописи и музыки, которую они выполняют в отношении нас – но не для крайних людей или шимпанзе и, скорее всего, не для неандертальцев. Если ход наших мыслей верен, то именно об этом сейчас думает Ринсвинд.
Наше зрение видит лишь сектор в 5 – 10°. Остальное мы додумываем сами и верим в иллюзию, будто видим градусов девяносто. Так мы получаем расширенную версию маленького участка, который воспринимают наши органы чувств. Аналогичным образом, слыша шум, особенно речь, мы вставляем его в контекст. Затем повторяем услышанное, предполагаем, что будет дальше, и «создаем» расширенное настоящее, будто услышали целое предложение за одно мгновение. Мы можем держать его в голове, воспринимая именно как предложение, а не как набор фонем.
Поэтому-то мы можем совершенно неправильно понимать слова песен и не осознавать этого. Газета «Гардиан» когда-то вела занятную рубрику, посвященную этой привычке и содержащую примеры того, как наши предпочтения зависят от ожиданий. Йен припоминает песню Энни Леннокс, в которой на самом деле были слова «a garden overgrown with trees» (сад, заросший деревьями), но ему каждый раз казалось, будто там поется: «I’m getting overgrown with fleas» («я обрастаю блохами»).
Смотря телевизор или фильм в кинотеатре, мы удерживаем в голове целое предложение или музыкальную фразу. Мы объединяем кадры в серии сцен, так же как додумываем то пространство, которое сами не видим. Мозг прибегает к множеству уловок, о которых его владелец даже не знает: когда вы сидите в кинозале, ваши глаза бегают по экрану, как сейчас, когда вы читаете эти строки. Но, перемещая взгляд, вы выключаете восприятие и перестраиваете придуманную вами картинку так, чтобы новое изображение на сетчатке соответствовало предыдущей версии. Вот почему вас укачивает на море или в машине – если внешнее изображение подскакивает и оказывается не там, где вы ожидаете, это расстраивает ваше ощущение равновесия.
Возьмем теперь музыкальное произведение. Не расширенное ли настоящее ваш мозг «хочет» выстраивать из серии звуков, не усложняя при этом их значений? Привыкая к определенному стилю музыки, вы можете слушать его, сразу схватывая целые темы, мотивы, даже несмотря на то что на самом деле слышите по одной ноте за раз. Так же как и музыкант, играющий на каком-либо инструменте. Его мозг представляет, как должна звучать музыка, и старается соответствовать своим ожиданиям. До определенной степени.
Поэтому наше восприятие музыки, вероятно, связано с восприятием расширенного настоящего. Некоторое научное доказательство этого предположения не так давно обнаружила Изабель Перетц. В 1977 году она определила состояние под названием «врожденная амузия». Это не тональная глухота, а «мотивная», и она способна пролить немного света на нормальное распознавание мотивов и показать, что происходит, когда что-то идет не так. В этом состоянии люди не способны различать мелодии, даже такие как «С днем рождения тебя!», а также не чувствуют (или почти не чувствуют) разницы между гармонией и диссонансом. Хотя физически с их слухом все в порядке и музыка окружала их в детстве. Они нормально развиты и никогда не страдали психическими заболеваниями. Но когда они слушают музыку, оказывается, что они не воспринимают расширенное настоящее. Они не могут притоптывать ногой под ритм и даже не имеют понятия, что такое ритм. У них слабое ощущение времени. Заметьте, то же самое происходит и с музыкальным слухом: они не могут различать звуки, разделенные интервалом на два полутона, то есть соответствующие двум смежным белым клавишам фортепиано. Таким образом, недостаток расширенного настоящего – не единственная их проблема. Врожденная амузия редка и одинаково сказывается так на мужчинах, так и женщинах. Однако страдающие ей люди не испытывают проблем с общением, что позволяет предположить, что музыкальные модули мозга, во всяком случае, праженные амузией, отличаются от языковых.
То же происходит и с восприятием изобразительного искусства. Когда вы смотрите на картину, например, Тёрнера, она пробуждает в вас разнообразные эмоции – скажем, ностальгию по почти забытым каникулам на ферме. Вы можете ощутить прилив эндорфинов – химических веществ в мозгу, создающих хорошее самочувствие, – но примерно то же вы ощутите, увидев фотографию или даже услышав устное описание или коротенький пасторальный стишок. Картина Тёрнера имеет более сильный эффект, очевидно, потому, что она более сентиментальна, более идеализирована, чем фотография, какой идиллической последняя ни казалась бы. Она пробуждает воспоминания более личного толка.
А что насчет других техник живописи – бумажных прямоугольников с текстурами и древесным углем? Джек, ничего не смыслящий в искусстве, ходил в картинную галерею и пытался применить «контекстную» хитрость, рекомендованную всем неофитам. Она предполагает следующее: сидеть перед картиной, вглядываться и как бы вникать в нее, чтобы почувствовать ее связь со своим окружением. Результат Джека оказался показательным. Уделив внимание небольшому участку холста, он обнаружил, что смог увязать контекст, выдуманный его мозгом, с тем, который заложил художник. Рисунок углем прекрасно подошел для этой цели: каждый его фрагмент намекал на смысл всей картины. Фрагменты при этом имели любопытные различия. Как и в музыке, здесь присутствовали вариации на тему, которые накладывались на предположения мозга. Разуму Джека понравилось сравнивать картинку, выдуманную им самим, с той, которую хотел построить в его мозгу художник и которая все сильнее отличалась от первой.
Искусство имеет очень, очень длинную историю, и чем дальше в прошлое мы заглядываем, тем более спорными выглядят его свидетельства. «Дама с капюшоном», полуторадюймовая (3,5 см) женская фигурка, ловкой рукой вырезана из слоновой кости приблизительно 25 000 лет тому назад. Некоторые из наиболее изысканных наскальных рисунков с простыми, плавными линиями, описывающими лошадей, бизонов и т. п., найдены в пещере Шове во Франции в 1995 году и, предположительно, созданы 32 000 лет назад. Самым древним произведениям, принадлежность которых к искусству не вызывает сомнений, 38 000 лет – таков возраст бус и подвесок, обнаруженных в России. А некоторые бусы, изготовленные из скорлупы страусиных яиц и найденные в Кении, могут иметь возраст 40 000 лет.
Более ранние примеры куда менее определенны. Коричнево-желтый был распространен в наскальной живописи, и «карандашам» этого цвета, найденным в Австралии, порядка 60 000 лет. В Голанских высотах есть каменная глыба, естественные трещины которой явно сточены вглубь рукой человека, вероятно, применившего для этого другую каменную глыбу. Она отдаленно напоминает фигуру женщины, и ей около 250 000 лет. Однако существует вероятность, что это просто каменная глыба, которую от нечего делать исцарапал какой-нибудь ребенок, а такая форма получилась случайной.
Представьте, что вы находитесь в пещере, где художник рисует бизона на стене. Он (или она) создает картинку для вашего мозга, отличающуюся от той, которую ваш мозг ожидает: «А теперь нарисуем под ним самку шерстистого носорога…» Несколько подобных «художников» проделывали такой же трюк на телевидении. Ролф Харрис рисовал наброски животных прямо на глазах у зрителя на удивление хорошо. Кстати, это были самые традиционные животные – хитрая лисица и мудрая сова.
Так и выходит, что все связано узлом. Наше восприятие зависит от наших предположений, и мы не отделяем свои чувства ни друг от друга, ни от воспоминаний. Все они взаимно противопоставляются в глубинах нашего разума. Мы вовсе не программируем наши мозги строгими представлениями о реальном мире. С самого начала мы указываем ему, что делать или что мы видим, слышим и к чему прикасаемся. Мы даем всему собственную интерпретацию и предвосхищаем, сравниваем, сопоставляем, выстраиваем отрезки времени из последовательных мгновений и целые картины по увиденным фрагментам. Мы делаем это постоянно, замечая все более тонкие полутона в разговорах, от заигрывающих взглядов до оценки реальности, вроде размышлений на тему «Станет ли она такой же, как ее мать выглядит сейчас?».
Этим и занимается наш мозг, и этим он отличается от мозга крайних людей.
Мы полагаем, что неандертальцы тоже не особо задумывались о таких вещах, потому что у них была альтернатива, которая вполне согласуется с их безразличием к культуре. Их альтернатива – построить мир, в котором можно чувствовать уверенность, что ничего непредвиденного не произойдет. Все события оправдывают ваши ожидания, основанные на предыдущих событиях, и таким образом привычка рождает безопасность. Такой мир весьма стабилен, а значит, ему некуда развиваться. Зачем пытаться уйти из Эдемского сада? Гориллы же так там и остались.
Для Homo sapiens таковой могла быть жизнь в племени, но реальность всегда вносит свои коррективы, например, в виде варваров, обитающих на склонах гор. Но едва ли варвары доставляли хлопоты неандертальцам. Похоже, ничто не вызывало заметных перемен в их жизни даже в течение десятков тысяч лет. А искусство их вызывает. Оно заставляет нас по-новому смотреть на мир. Эльфам это по душе – ведь для них это новые способы запугивания. Но Ринсвинд видел дальше, чем могли они, и понимал, куда нас ведет искусство. Куда? Скоро сами узнаете.
Глава 25
Венец всего растущего
Темно-красное море плескалось о далекие берега. Красивое место, думал Ринсвинд. Слегка напоминает Эфеб – виноград, оливки, мед, рыба и яркое солнце.
Он повернулся к своей группе протоактеров. Тем было несколько тяжело уловить его идею.
– Как священники в храмах? – спросил один из них. – Ты это имеешь в виду?
– Да, но вы можете… развить идею, – сказал Ринсвинд. – Вы можете притвориться богами. Или еще кем-нибудь.
– А на нас потом не обрушатся беды?
– Нет, если вы сделаете это с должным уважением, – ответил Ринсвинд. – А люди… как бы увидят богов. Увидят – значит, поверят, верно? И вообще, дети вон постоянно притворяются другими людьми.
– Но это просто детские игры, – возразил тот же мужчина.
– Люди будут платить за то, чтобы увидеть вас, – сказал Ринсвинд.
После этой фразы интерес у них мгновенно возрос. Человекоподобные создания везде одинаковы, подумал Ринсвинд: если за это платят, значит, этим стоит заниматься.
– Просто богами, и все? – спросил мужчина.
– О, нет. Кем угодно, – ответил Ринсвинд. – Богами, демонами, нимфами, пастухами…
– Нет, я не могу пастухом, – предупредил будущий трагик. – Я плотник, я не умею пасти.
– А богом быть умеешь?
– Ну, да, это… типа метать молнии, кричать и все такое. А чтобы стать приличным пастухом, нужно учиться много лет.
– Не ждите, что мы будем играть, как люди, – сказал другой мужчина. – Это было бы неправильно.
– Это неуважительно, – добавил третий.
Да, мы не должны ничего менять, подумал Ринсвинд. Эльфам нравится так думать. Мы не должны ничего менять, иначе в конце все окажется по-другому. Бедный старый Фокиец…
– Хорошо, а деревья сможете сыграть? – спросил он.
Ринсвинд вроде бы когда-то слышал, что актеры разминаются, изображая деревья, очевидно, для того чтобы потом не выглядеть на сцене слишком деревянными.
– Деревья сможем, – ответил мужчина. – Они же волшебны. Но просить нас играть плотников было бы неуважением к нашему другу.
– Ну, деревья так деревья. Для начала. А теперь протяните свои…
Послышался раскат грома, и появилась богиня. Ее волосы вились золотыми локонами, а белое платье развевалось от дуновения бриза. На плече у нее сидела сова. Мужчины разбежались.
– Ну что, мой маленький хитрец, – произнесла она, – чему это ты их учишь?
Ринсвинд на секунду прикрыл глаз рукой.
– Эта сова фальшивая, – сказал он. – Вам меня не обмануть! Ни одно животное не может находиться рядом с эльфом, не сойдя при этом с ума!