Наука Плоского мира. Книга 2. Глобус Пратчетт Терри
– Да, да, хорошо, – сказал Ринсвинд и, соблюдая предельную осторожность, вошел.
Внутри было темно, но он сумел различить верстаки и какие-то инструменты, которые, похоже, давно находились в забытьи. Судя по всему, хижину покидали в спешке. Пола в ней не было – она была построена прямо на песке.
Пение исходило из большого рога, прикрепленного к устройству, стоявшему на некотором возвышении. Ринсвинд не очень хорошо разбирался в технике, но заметил, что за его край выдавалось большое колесо, которое медленно поворачивалось, очевидно, из-за небольшого грузика, который крепился к нему нитью и мягко спускался к песку.
– Все в порядке? – донеся снаружи голос Чудакулли.
– Я нашел что-то вроде звуковой мельницы, – ответил Ринсвинд.
– Поразительно! – произнес голос из тени. – Мой хозяин называл ее точно так же.
Его звали Никлиас Критский, и он был очень стар. А также весьма рад встрече с волшебниками.
– Иногда я прихожу сюда, – сказал он. – Слушаю звуковую мельницу и вспоминаю былые дни. Больше сюда никто не ходит. Люди говорят, это обитель безумия. И они правы.
Волшебники сидели вокруг костра из прибитых к берегу коряг, которые от соли горели голубым пламенем. Им хотелось прижаться поближе друг к другу, но сами они никогда бы этого не признали. Они не были бы волшебниками, если бы не ощущали необычности этого места. Оно рождало столь же гнетущее чувство, что и старинное поле боя. Здесь жили свои привидения.
– Расскажи нам, – предложил Чудакулли.
– Моим хозяином был Фокиец Двинутый, – сказал Никлиас, и по его тону чувствовалось, что ему уже приходилось рассказывать эту историю много раз. – Он был учеником великого философа Антигона, который однажды заявил, что рысящая лошадь должна каждое мгновение касаться земли лишь одной ногой – ни больше ни меньше, – иначе она упадет. Это вызывало много споров, и он, будучи очень богатым и увлеченным учеником, решил доказать, что философ был прав. О, то был ужасный день! Именно тогда и начались все наши беды…
Старый раб указал на какое-то заброшенное деревянное сооружение на дальнем конце пляжа.
– Там была наша экспериментальная дорожка, – продолжил он. – Первая из четырех. Я своими руками помогал ему ее строить. Тогда то вызывало большой интерес, и многие пришли сюда, чтобы посмотреть на наш эксперимент. Мы положили рядами несколько сот рабов, чтобы те следили каждый за своим участком дорожки в крошечные щели. Но ничего не получилось. Они только спорили о том, что увидели.
Никлиас вздохнул.
– Мой хозяин сказал, тут очень важен темп. И я рассказал ему о работе в бригадах и о том, как песни помогали нам выдержать этот темп. Его это очень заинтересовало, и, немного поразмыслив, мы построили звуковую мельницу, которую вы сейчас слышали. Но не бойтесь. Магии в ней нет. Звук ведь сотрясает вещи, правильно? Звук в большом роге из пергамента, – он затвердел, потому что я обработал его шеллаком, – записывает узор из звуков на теплом восковом цилиндре. Для вращения цилиндра мы использовали утяжеленное колесо, а когда придумали стабилизирующий механизм, оно прекрасно заработало. После этого мы записали с его помощью идеально подходящую песню, и каждый рассвет, начиная работу, запевали ее вместе с машиной. Сотни рабов, одновременно поющих прямо тут, на пляже. Это производило невообразимое впечатление.
– Я уверен, именно так все и было, – вставил Чудакулли.
– Но, несмотря на это изобретение, своей цели мы не добились. Лошадь бежала слишком быстро. Хозяин сказал мне, что нам нужно придумать способ считать время крошечными промежутками, и после серьезных раздумий мы построили тик-так-машину. Не желаете ли на нее взглянуть?
Она была похожа на звуковую мельницу, только ее колесо оказалось гораздо больше. А еще у нее имелся маятник. И большая стрелка. Большое колесо очень медленно вращалось, а внутри механизма крутились маленькие колесики, из-за чего стрелка поворачивалась на фоне белой деревянной стены по дуге, разделенной мелкими отметками. Все устройство было установлено на колеса, и для того, чтобы поднять его, требовалось, наверное, человека четыре.
– Изредка я прихожу сюда и смазываю его, – сказал Никлиас, похлопав по колесу. – Просто в память о прошлом.
Волшебники переглянулись. Все думали о банальной догадке, которая еще какое-то время назад казалась блестящей идеей.
– Это часы, – озвучил ее декан.
– Простите? – не понял Никлиас.
– У нас есть нечто подобное, – объяснил Думминг. – Мы используем это, чтобы узнавать, который час.
Раб выглядел озадаченным.
– Который еще час? – спросил он.
– Он хочет сказать, что с их помощью мы узнаем, сколько времени, – вмешался Чудакулли.
– Сколько… времени… – бормотал раб, будто пытаясь засунуть квадратную мысль в круглую голову.
– Узнаем, какое сейчас время дня, – сказал Ринсвинд, которому уже приходилось сталкиваться с людьми, у которых были такие головы.
– Но можно ведь смотреть на солнце, – возразил раб. – А тик-так-машина не знает, где находится солнце.
– О, понимаю… А если допустим, что пекарю нужно знать, сколько времени ему печь булки, – попытался объяснить Ринсвинд. – Будь у него часы, он…
– Какой же он пекарь, если не знает, сколько времени нужно печь булки? – усмехнулся Никлиас с нервной улыбкой. – Нет, господа, эта вещь особенна. Она предназначена только для посвященных.
– Но… Вы же создали звукозаписывающее устройство! – вспыхнул Думминг. – Вы могли записывать речи великих мыслителей! И даже после их смерти вы могли бы их слушать…
– Слушать голоса людей, которых больше нет? – сказал Никлиас. На его лице появилась тень. – Слушать голоса мертвецов?
Наступило молчание.
– Расскажите нам подробнее о вашем восхитительном проекте, в котором вы пытались узнать, зависает ли в воздухе рысящая лошадь, – громко и воодушевленно попросил Ринсвинд.
Солнце клонилось к горизонту, или скорее горизонт постепенно поднимался вверх. Волшебники ненавидели думать о таких вещах – если злоупотреблять этими мыслями, можно и вовсе потерять равновесие.
– …наконец моего хозяина осенила идея, – сказал Никлиас.
– Опять? – спросил декан. – Надеюсь, идея была получше, чем выстрелить лошадью из пращи и посмотреть, упадет она или нет?
– Декан! – рявкнул Чудакулли.
– Да, получше, – продолжил старый раб, по-видимому, не заметив сарказма. – Мы использовали не пращу, а просто лямку и сделали огромную повозку. Нижней части у нее не было, и земли касались только лошадиные копыта. Вы внимательно слушаете? А затем – и в этом вся соль, – хозяин устроил так, чтобы повозку тянули четыре лошади.
Он откинулся назад и самодовольно посмотрел на волшебников, словно ожидая похвалы.
Выражение лица декана медленно изменилось.
– Эврика! – проговорил он.
– Полотенце лежит у меня в… – начал было Ринсвинд.
– Да нет, неужели вы не поняли? Если повозку тянут вперед, то независимо от действий лошади земля будет двигаться в обратной направлении. То есть если лошадь обучена и вы можете заставить ее бежать рысью даже в упряжке… И вы устроили так, чтобы тяговые лошади компенсировали друг друга, а та, которую поддерживают, рысила по нетронутому песку?
– Да! – Никлиас расплылся в улыбке.
– И выровняли песок, чтобы были видны следы?
– Да!
– Тогда каждый раз, когда лошадь касалась земли, а ее копыто было неподвижно относительно земли, земля на самом деле двигалась и получался смазанный отпечаток, и если вы аккуратно измерили общую длину пути, который прорысила лошадь, и сложили длину всех смазанных отпечатков и увидели, что они оказались меньше общей длины пути, то…
– Это неправильно, – сказал Думминг.
– Да! – воскликнул Никлиас. – Именно так мы и решили!
– Нет, разумеется, это правильно, – настаивал декан. – Слушай: когда копыто неподвижно…
– Оно движется назад относительно лошади с той же скоростью, с какой она движется вперед, – сказал Думминг. – Мне очень жаль.
– Нет, послушай, – не сдавался декан. – Это должно сработать, потому что когда земля не движется…
Ринсвинд застонал. Сейчас волшебники в любую минуту могли начать выражать свое мнение, и никто из них не стал бы слушать никого, кроме себя. И тут началось…
– Так ты говоришь, некоторые части лошади фактически двигались назад?
– Пожалуй, если потянуть повозку в противоположном направлении…
– Копыто определенно неподвижно, знаете ли, потому что если земля двигалась вперед…
– Если бы лошадь бежала рысью сама по себе, было бы то же самое! Смотрите, если мы допустим, что повозка и все остальные лошади были невидимыми…
– Вы все ошибаетесь! Вы все ошибаетесь! Если лошадь была… Нет, погодите минуту…
Ринсвинд кивнул сам себе. Волшебники вступали в состояние фуги, известное как Тарарам, при котором никто никому не позволял заканчивать предложения, непременно заглушая говорящего. Именно так волшебники и решали задачи. В данном случае они, вероятнее всего, заключили бы, что лошадь по логике вещей должна в итоге оказаться на одном конце пляжа, а ее ноги – на противоположном.
– Мой хозяин Фокиец сказал, что мы должны попробовать, но копыта оставляли лишь обычные отпечатки, – сказал Никлиас Критский, когда спор иссяк вместе с закончившимся в легких воздухом. – Потом мы попытались двигать пляж под лошадью…
– Как? – спросил Думминг.
– Построили длинную плоскую баржу, заполнили ее песком и опробовали в лагуне, – сказал раб. – Мы подвесили лошадь на мачте. Фокиец почувствовал, что у нас что-то получается, когда мы двигали баржу в два раза быстрее скорости лошади, но та все равно старалась не отставать… А потом, ночью, был сильный шторм и баржа затонула. О, это было непростое время. Мы потеряли четрых лошадей, а Нозиосу-плотнику досталось по голове, – его улыбка увяла. – А потом… а потом…
– Что?
– …произошло кое-что ужасное.
Волшебники наклонились вперед.
– Фокиец разработал четвертый эксперимент. Это было вон там. Хотя там, конечно, смотреть особо не на что. Люди вынесли всю ткань и многие деревянные детали Бесконечной дороги, – раб вздохнул. – Мы адски трудились, чтобы все построить. На это ушло много месяцев. Если вкратце, то смысл был такой. Мы взяли огромный рулон тяжелой белой ткани и натянули между двумя большими валами. Поверьте мне, господа, только для этой работы понадобились немалые усилия сорока рабов. В месте, где была подвешена лошадь, мы натянули ткань над неглубоким желобом с угольной пылью, так чтобы даже при слабом давлении на ней оставался след…
– Ага, – произнес декан. – Кажется, я понимаю, что к чему…
Никлиас кивнул.
– Хозяин приказал многое изменить, прежде чем устройство заработало так, как он хотел… Тысячи шестеренок, валиков и кривошипов, переделки всяких странных механизмов, много бранных слов, которые, я не сомневаюсь, не прошли мимо ушей богов. Но наконец мы подвесили хорошо тренированную лошадь на лямки, наездник пустил ее рысью, и полотно под ней начало крутиться. И действительно, позднее, в этот же печальный день, мы измерили длину полотна, по которому она прорысила, и длину, смазанную углем в местах прикосновений копыт, и… Даже теперь мне тяжело об этом говорить, но вторая длина в результате относилась к первой, как четыре к пяти.
– Выходит, пятую часть пути все копыта находились в воздухе! – воскликнул декан. – Отлично сработано! Мне нравится эта задачка!
– Нет, это не отлично сработано! – закричал раб. – Мой хозяин был в гневе! Мы проделывали это снова и снова – и каждый раз одно и то же!
– Я не вижу в этом никакой проблемы… – начал Чудакулли.
– Он рвал на себе волосы и кричал на нас так, что большая часть людей сбежала. А потом сам ушел и уселся на берегу. Лишь не скоро я осмелился подойти к нему и заговорить, но он посмотрел на меня пустыми глазами и сказал: «Великий Антигон ошибался. Я сам это доказал. Не в здравом споре, а с помощью механических изобретений. Я опозорен! Он величайший из философов! Он сказал, что солнце вращается вокруг мира, и описал движение планет. И если он ошибался, то в чем же тогда истина? Что я наделал? Я промотал все богатство моей семьи. Какая слава теперь меня ждет? Какую гнусность я выкину в следующий раз? Может, мне сделать цветы бесцветными? Или мне теперь просто всем говорить: «Все, что вы считаете правдой, на самом деле ложь»? Или заняться взвешиванием звезд? Или измерением морских глубин? Попросить поэта измерить ширину любви и направление удовольствия? Что я с собой сделал…» И он заплакал.
Наступило молчание. Волшебники сидели не двигаясь.
Никлиас немного успокоился и продолжил:
– А потом он велел мне вернуться и забрать себе все деньги, что у него остались. Утром его уже не было. Одни говорят, что он ушел в Египет, другие – что в Италию. А я думаю, он действительно решил измерить морскую глубину. Не знаю, что с ним сталось. А сюда вскоре пришли люди и сломали большинство машин.
Он подвинулся и взглянул на останки странных устройств, в багровом закатном свете походивших на скелеты. На его лице отразилась тоска.
– Сейчас сюда уже никто не приходит, – проговорил он. – Вообще никто. В этом месте судьба нанесла свой удар, а боги посмеялись над людьми. Но я помню, как он плакал. Поэтому я остаюсь здесь, чтобы рассказывать эту историю.
Глава 22
Новый рассказий
Волшебники пытались найти «псиуку» в Круглом мире, но оказалось, что сделать это еще сложнее, чем правильно произнести это слово.
Они испытывают трудности, потому что этот вопрос и в самом деле непрост. Дело в том, что определения «науки», из которого сразу стало бы понятно, что это такое, не существует. К тому же наука не из тех вещей, которые возникают в означенном месте в означенное время. Ее развитие представляло собой процесс, при котором не-наука медленно превратилась в науку. Начало и конец этого процесса легко отличить друг от друга, но точного момента, когда наука вдруг взяла и стала существовать, между ними не было.
Подобные сложности встречаются чаще, чем вам может казаться. Дать точное определение какому-либо понятию вообще практически нереально – возьмем, к примеру, «стул». Можно ли назвать стулом кресло-мешок? Да, если так считает дизайнер и если его используют для сидения. Но нет, если орава детей перекидывается им между собой. Значение слова «стул» зависит не только от предмета, к которому оно применяется, но и от связанного с ним контекста. А что касается процессов, при которых одно превращается в другое… Ну, в таких случаях никогда не бывает определенности. Например, на каком этапе эмбрион превращается в человека? Где вы проведете эту черту?
Нигде вы ее не проведете. Если окончание процесса качественно отличается от его начала, выходит, в середине что-то изменилось. Но это не подразумевает существование некого особого момента. Если изменение происходило постепенно, значит, никакой черты нет. Никто ведь не думает, что художник в своем творческом процессе наносит какой-то особый мазок, который сразу превращает его работу в картину. И никто не спрашивает: «Где же тот мазок, который все изменил?» Сначала это пустой холст, в конце – картина, но нет четкого момента, когда исчезло одно и появилось второе. Вместо этого есть продолжительный период, когда не было ни того ни другого.
Это справедливо в отношении создания картин, но когда дело заходит до более волнующих процессов, как, например, превращения эмбриона в человека, многим все же хочется провести черту. И закон побуждает нас думать лишь о белом и черном, без оттенков серого. Но мир устроен иначе. И наука явно появилась по-другому.
Чтобы запутать все еще сильнее, некоторые важные слова меняли свои значения. Так, в одном старинном тексте, датируемом 1340 годом, есть фраза: «Бог наук есть властелин», но слово[66] «наук» здесь означает «знание», а вся фраза имеет смысл: «Бог есть властелин знаний». В течение долгого времени наукой называли «естественную философию», но к 1725 году это слово стало использоваться в нынешнем значении. Однако слово «ученый» было введено лишь в 1840-м Уильямом Уэвеллом в труде «Философия индуктивных наук» для обозначения практика науки. Хотя ученые существовали и до того, как Уэвелл придумал для них название – иначе ему бы не понадобилось его придумывать, – но когда Бог был властелином знаний, никакой науки не было. Поэтому мы не можем ориентироваться на используемые слова – это было бы допустимо лишь при условии, что их значения никогда бы не менялись, а вещи существовали бы только тогда, когда у них было название.
Но наука, разумеется, имеет давнюю историю, да? Архимед же был ученым, правильно? А это уж как посмотреть. Да, сейчас нам кажется, что он и вправду занимался наукой. Только на самом деле мы просто посмотрели в прошлое, выбрали некоторые из его работ (закон плавучести, например) и заявили, что это наука. Но в его время это не наукой не считалось, потому что контекст был иным, а сам он не обладал «научным» складом ума. Мы смотрим на него из будущего и находим что-то знакомое для себя – однако ему все виделось иначе.
Архимед сделал блестящее открытие, но он не проверял свою догадку, как это делают современные ученые, и не пытался решить задачу сугубо научным путем. Его открытие стало важным шагом на пути к науке, но один шаг – это далеко не весь путь. А одна мысль – далеко не образ мышления.
Но как быть с Архимедовым винтом? Было ли это наукой? Это чудо-изобретение представляет собой спираль, плотно зажатую внутри цилиндра. Ставите цилиндр под углом, опустив нижний конец в воду, вращаете спираль, и через некоторое время вода выливается сверху. Считается, что Висячие сады в Вавилоне орошались с помощью огромных винтов Архимеда. Но вообще принцип его работы тоньше, чем предполагал Чудакулли: если наклонить его под слишком большим углом, винт перестает работать. Ринсвинд оказался прав: Архимедов винт похож на линию подвижных ведер или отдельных полостей с водой. Они изолированы друг от друга, а значит, непрерывного канала, по которому вода стекала бы вниз, внутри него нет. Винт вращается, полости поднимаются вверх по цилиндру, и вода перемещается вместе с ними. Если вы наклоните цилиндр слишком сильно, все «ведра» сольются и вода не сможет подняться.
Архимедов винт считается показательным примером древнегреческих технологий, иллюстрирующим развитие инженерного деа того времени. Мы склонны считать древних греков «истинными мыслителями», но это объясняется лишь тем, что наши знания о нем весьма выборочны. Да, греки прославились своими (истинными) достижениями в области математики, живописи, скульптуры, поэзии, драмы и философии, но этим их способности не ограничивались. Также у них были хорошо развиты технологии. Это прекрасно иллюстрирует пример Антикитерского механизма, который был обнаружен рыбаками в виде кучи ржавого металла на дне Средиземного моря в 1900 году близ острова Антикитера[67]. Никто не придавал находке особого значения до 1972-го, когда Дерек Джон де Солла Прайс обследовал его с помощью рентгеновских лучей. Оказалось, что это механическая модель Солнечной системы – вычислительное устройство, рассчитывающее движение планет и состоящее из тридцати двух удивительно точных шестеренок. В нем имелась даже дифференциальная передача. До его обнаружения мы просто не знали, что у греков были такие технические возможности.
Нам до сих пор совершенно неизвестно, ни в каком контексте древние разрабатывали это устройство, ни как у них появилась подобная технология. Вероятно, ремесленники передавали ее из уст в уста – привычным средством распространения технологического экстеллекта, при котором идеи должны храниться в тайне и сообщаться потомкам. Так возникли тайные общества ремесленников, наибольшую известность среди которых получили франкмасоны.
Антикитерский механизм, бесспорно, являлся серьезным достижением древнегреческих инженеров. Но его нельзя отнести к науке, и этому есть две причины. Первая банальна: технологии и наука – это разные вещи, хотя и близко связаны. Технологии способствуют развитию науки. Технологии заставляют вещи работать, не заботясь об их понимании, а наука стремится их понять, не заставляя работать.
Наука – это общий метод решения проблем. Вы занимаетесь наукой лишь в том случае, если знаете, что используемый вами метод имеет гораздо более широкое применение. Судя по письменным трудам Архимеда, дошедшим до наших дней, в основе его метода, с помощью которого он изобретал технологии, лежала математика. Он изложил ряд базовых принципов (например, закон рычага), а затем, подобно современному инженеру, думал, как их применить, но его выводы из этих принципов были основаны скорее на логике, чем на экспериментах. Настоящая наука появилась лишь тогда, когда люди стали осознавать, что теория и эксперимент должны идти рука об руку, а их комбинация – это эффективный способ решения многих проблем и обнаружения других, не менее интересных задач.
Ньютон был ученым во всех приемлемых смыслах этого слова. Но так было не всегда. Процитированный нами загадочный абзац с алхимическими символами[68] и непонятными терминами написан им в 1690-х годах после более чем двадцати лет занятий алхимией. Тогда ему было около пятидесяти лет. А лучшие его работы по механике, оптике, гравитации, дифференциальному и интегральному исчислению приходятся на промежуток между двадцатью тремя и двадцатью пятью годами, хотя значительная их часть была опубликована лишь спустя десятилетия.
Многие пожилые ученые проходят через состояние, именуемое «филопаузой». Они бросают занятия наукой и начинают заниматься сомнительной философией. Ньютон действительно изучал алхимию, причем делал это довольно скрупулезно. Однако ничего в ней не добился, потому что, сказать по правде, добиваться там было нечего – и мы не можем отделаться от мысли, что если бы там что-то было, он обязательно это обнаружил.
Мы часто считаем Ньютона одним из первых великих мыслителей-рационалистов, но это лишь одна сторона его выдающегося ума. Ньютон пребывал на границе между старым мистицизмом и новым рационализмом. Его труды по алхимии полны каббалических диаграмм, многие из которых скопированы из более ранних и таинственных источников. Как выразился Джон Мейнард Кейнс в 1942 году, он был «последним из магов… последним чудо-ребенком, к которому маги отнеслись бы с искренним и должным уважением». Волшебники смутились, попав в неподходящее время, – и мы должны признаться, тут не обошлось без повествовательного императива. Приняв за данное, что Ньютон должен явить собой образец научного мышления, они застали его в момент филопаузы. Возможно, у Гекса выдался тяжелый день или же он пытался этим что-то сказать.
Если Архимед ученым не был, а Ньютон – лишь иногда, то что же тогда наука? Философы, которые ей занимались, выделили термин «научный метод», обозначив им все то, что пионеры науки делали с использованием интуиции. Ньютон в своих ранних работах применял этот научный метод, но его алхимия вызывала сомнения даже в то время, когда химия уже успела продвинуться гораздо дальше. Архимед, очевидно, к нему не прибегал – может быть, потому что тогда в этом не было нужды.
В идеале научный метод должен складываться из двух составляющих. Первая – это эксперимент (или наблюдение – нельзя, например, произвести экспериментальный Большой взрыв, но можно наблюдать его последствия). Он позволяет проверять реальность – а это необходимо, чтобы люди не верили во что-либо лишь потому, что им этого хочется, или чтобы опровергнуть веру, навязанную каким-либо авторитетом. Однако, если вы заранее знаете ответ, проверять реальность бессмысленно, поэтому очевидное наблюдение здесь не вариант. В таких случаях нужна какая-нибудь история.
Обычно такие истории называют «гипотезами», но фактически они представляют собой теории, которые вы пытаетесь проверить. При этом любое жульничество должно быть исключено. Для этого надежнее всего объявить заранее, каких результатов вы ожидаете от своего нового эксперимента или наблюдения. По сути это «предсказание», которое касается того, что уже произошло, но еще не наблюдалось. Например: «Если по-новому взглянуть на красного гиганта, можно увидеть, что миллиард лет тому назад он…»
Описание понятия научного метода подразумевает, что сначала у вас возникает теория, а потом вы испытываете ее экспериментальным путем. То есть метод представляется в виде пошагового процесса – что бесконечно далеко от истины. В действительности научный метод заключается в рекурсивном взаимодействии теории и эксперимента – комплицитности, при которой они многократно совершенствуют друг друга, основываясь на результатах проверок реальности.
Научное исследование может начаться с какого-нибудь случайного наблюдения. Ученый думает о нем и задается вопросом: «Почему это произошло именно так?» А иногда оно начинается с грызущего чувства того, что в общепринятых знаниях имеются дыры. Как бы то ни было, ученый формулирует теорию. Затем он (или скорее его коллега-специалист) испытывает теорию, выявляя другие условия, к которым она применима и просчитывает предсказанное ей поведение. Иными словами, ученый разрабатывает эксперимент, посредством которого будет испытана теория.
Вам может показаться, что он должен разработать такой эксперимент, который докажет справедливость его теории[69]. Но такая наука не очень хороша. Хорошая наука – это когда разрабатывается эксперимент, который докажет ошибочность теории – если она действительно такова. Поэтому ученые по большей части трудятся не над «доказательством истины», а над тем, чтобы зарубать собственные идеи. И идеи других ученых. Вот что мы имели в виду, когда говорили, что наука пытается защитить нас от веры в то, во что мы хотим верить или о чем нас убеждают авторитеты. Это удается не всегда, но, по крайней мере, она преследует именно такую цель.
В этом заключается главное отличие науки от идеологий, религий и иных систем убеждений. Религиозных людей нередко задевает, когда ученые критикуют некоторые аспекты их веры. Но они не ценят то, что ученые столь же критичны к собственным идеям и идеям других ученых. Религии, наоборот, критикуют практически все, кроме самих себя. Характерным исключением является буддизм: в нем подчеркивается необходимость подвергать все сомнению. Однако подобное переусердствование, как правило, не идет на пользу.
Разумеется, в жизни ни один ученый не следует научным методам столь неукоснительно. Ученые тоже люди, и их действия в некоторой степени зависят от предубеждений. Научный метод – лучший способ их преодолеть, что придумало человечество. Но это не значит, что он всегда приводит к успеху. Ведь люди есть люди.
Ближайшим примером истинной науки, который попадается Гексу, оказывается затяжное и тщательное исследование Фокийца Двинутого, которым он пытался доказать теорию Антигона о рысящей лошади. Надеемся, ранее вам не приходилось слышать об этих джентльменах, поскольку, насколько нам известно, их никогда не существовало. С другой стороны, не существовало и цивилизации крабов – что не помешало им совершить свой Большой скачок вбок. Наша история основана на реальных событиях, но мы упростили некоторые вопросы, которые лишь попусту бы нас отвлекали. Но как раз сейчас мы вас ими и отвлечем.
Прототипом Антигона был великий древнегреческий философ Аристотель, заслуживающий право называться ученым еще в меньшей степени, чем Архимед, кто бы там что ни утверждал. В своем труде «De Incessu Animalium» («О передвижении животных») он заявил, что лошади не умеют скакать. При такой их походке сначала одновременно перемещаются обе передние ноги, а затем обе задние. Он прав: лошади не скачут. Но это не самое интересное. Аристотель объясняет, почему лошади не умеют скакать:
«Если бы они одновременно перемещали передние лапы, их передвижение сбивалось бы или они даже стали бы спотыкаться… Поэтому животные не перемещают передние и задние ноги по отдельности».
Но забудьте о лошадях: многие четвероногие на самом деле могут скакать, значит, его рассуждения неверны. Это напоминает галоп, разве что левые и правые ноги при нем передвигаются с очень малой разницей во времени. Если бы они не умели скакать, то бег галопом был бы невозможен по той же причине. Но лошади умеют бегать галопом.
Ой!
Как видите, все слишком запутано, чтобы сложить из этого хорошую историю, поэтому в интересах рассказия мы заменили Аристотеля Антигоном, приписав ему очень похожую теорию о давнишнем историческом ребусе на тему, отрывает ли рысящая лошадь все ноги от земли одновременно? (При беге рысцой диагонально противоположные ноги двигаются вместе, и передние, равно как и задние, касаются земли по отдельности.) По этому поводу спорили в банях и пивных задолго до Аристотеля, так как увидеть это невооруженным глазом просто невозможно. Четкий ответ на сей вопрос впервые представил Эдвард Мейбридж (урожденный Эдвард Маггеридж) в 1874 году – для этого он применил скоростную фотосъемку и выяснил, что рысящая лошадь отрывает от земли все ноги одновременно. Отношение длительности зависания в воздухе к длительности касания земли зависит от скорости и иногда даже превышает фокийские двадцать процентов. При медленном беге рысью оно может равняться нулю, что еще сильнее усложняет проблему. Говорят, фотографии Мейбриджа помогли бывшему губернатору Калифорнии Леланду Стэнфорду – младшему выиграть у Фредерика МакКреллиша пари на приличную сумму в 25 000 долларов.
Но нас интересует не изучение передвижения лошадей, каким бы занимательным оно ни было, а то, как он занимал ученый разум. Пример Фокийца демонстрирует, что греки могли добиться гораздо большего успеха, рассуждай они как ученые. При решении подобных задач им не мешали технические барьеры – лишь психологические и в еще большей степени культурные. Греки могли изобрести фонограф, но если им это и удалось, следов не осталось. Могли изобрести и часы – Антикитерский механизм свидетельствует о наличии у них технических возможностей, – но, похоже, до этого они не дошли.
Рабы использовали песни, чтобы сохранять темп, и потом, гораздо позднее. В 1604 году Галилео Галилей определял с помощью музыки короткие временные интервалы во время своих экспериментов по механике. Опытный музыкант способен в уме разделить такт на 64 или 128 равных частей, а неподготовленный человек, слушая музыку, замечает разницу между интервалами продолжительностью в сотые секунды. Если бы греки задумались об этом, то могли бы применить метод Галилея и ускорить развитие науки на пару тысяч лет. А также изучить движение лошади, воплотив в жизнь какой-нибудь из рисунков Хита Робинсона, задайся они такой целью. Почему они этого не сделали? Возможно, они, как и Фокиец, были слишком сосредоточены на каких-то иных проблемах.
Подход Фокийца к вопросу рысящей лошади весьма близок к научному. Сначала он пробует прямой метод: заставляет рабов следить за лошадью и подмечать, отрывается ли та от земли. Но она движется так быстро, что человеческое зрение не способно дать твердый ответ. Затем он прибегает к косвенному подходу. Фокиец размышляет над теорией Антигона и фокусируется на единственной детали: если лошадь отрывается от земли, то она должна упасть. Справедливость этого утверждения можно проверить отдельно, хоть и при определенном условии: лошадь должна быть подвешена на лямках (такой образ мышления называется «планированием эксперимента»). Если она не падает, значит, теория ошибочна. Но данный эксперимент не принес определенных результатов, к тому же он мог бы подтвердить даже ошибочную теорию, поэтому Фокиец дорабатывает гипотезу и изобретает более изощренное оборудование[70].
Мы не хотим сильно углубляться в детали его планирования, а можем поразмышлять над тем, как сделать этот эксперимент действенным, но тогда наша дискуссия примет сугубо технический характер. К примеру, кажется необходимым сделать Бесконечную дорогу из полотна ткани и пустить ее в движение со скоростью, отличной от нуля, но ведь это не будет естественной скоростью лошади, с которой она передвигалась бы, если бы касалась копытами твердой земли[71]. Возможно, вы сами подумали об этом и решили, что мы ошибаемся. И не исключено, что вы правы.
Мы также признаем, что последний эксперимент Фокийца весьма сомнителен. Поскольку копыта рысящей лошади касаются земли попарно, общую длину угольных следов необходимо разделить надвое и только потом сравнивать с длиной полотна. Без этой несложной обработки история была бы слишком очевидной – вы ведь понимаете, что мы хотели сказать.
Итак, принимая все вышесказанное во внимание, правильно ли называть Фокийца ученым?
Нет. Гекс снова оплошал. Несмотря на многолетнюю видимость «научной» деятельности, Фокиец не попадает под это определение по двум причинам. Первую можно оспорить, хотя его вины в этом нет: у него не было ни коллег, ни советников. Других «ученых», с которыми он мог бы сотрудничать и которые критиковали бы его, в то время не было. Только он один, опередивший свое время[72]. Единственного ученого не бывает – как и единственного волшебника. И у науки имеется социальная сторона[73]. А вот вторая причина вполне однозначна. Фокиец был подавлен, когда доказал, что Антигон, его величайший авторитет, оказался неправ.
Любой истинный ученый отдал бы правую руку на отсечение за доказательство ошибки авторитета.
Именно так зарабатывается репутация и так делается вклад в развитие науки. Лучше всего наука чувствует себя, меняя умы людей. Это происходит крайне редко, отчасти потому, что наши умы сформированы под влиянием культуры, насквозь пропитанной наукой. Если ученому удастся проводить один процент своего времени, открывая то, чего никто не ожидал, то это поразительно успешный ученый. Но зато этот процент дорогого стоит!
Вот такая она, эта наука. Сомнения в авторитетах. Комплицитность теории и эксперимента. А также принадлежность сообществу единомышленников, готовых испытать вашу работу. К этому желательно добавить полное осознание всего вышеперечисленного и благодарность друзьям и коллегам за критику. А в чем же состоит цель науки? Отыскать вечные истины? Нет, это слишком много. Не дать наивному человечеству пасть жертвой правдоподобной лжи? Да, в том числе лжи тех людей, которые выглядят и говорят, как вы. И защищать людей от их готовности верить в хорошие истории лишь потому, что те ласкают их слух. Ну и защищать их от кнута авторитетов.
Человечеству понадобилось немало времени, чтобы сформировать научный метод. Несомненно, причина этой затянутости лежала в том, что, занимаясь наукой должным образом, вам часто приходилось бы опровергать устоявшиеся убеждения, в том числе те, которых вы сами придерживались. Наука, в отличие от многих областей деятельности человека, не является системой убеждений – отсюда неудивительно, что многие ее первопроходцы нередко имели конфликты с тогдашними авторитетами. Пожалуй, наиболее известным примером тому служит Галилео Галилей, который нарвался на неприятности с инквизицией из-за своей теории о Солнечной системе. Иногда наука сама подставляет вас под удар кнутом.
Таким образом, наука – это не просто масса подлежащих изучению фактов и технических приемов. Это образ мышления. Установленные «факты» в науке всегда находятся под вопросом[74], но лишь немногие ученые станут об этом задумываться, если им не предоставить достаточно свидетельств того, что старые идеи ошибочны. Если люди, придумавшие эти идеи, уже мертвы, то альтернатива им может получить признание за короткий срок и научный метод себя вполне оправдает. Но если авторы идей остаются в живых, они стараются здорово препятствовать новым предположениям и продвигающим их людям. В таких случаях наука не применима, потому что люди просто ведут себя как люди. И все же новые идеи имеют шанс заменить собой общепринятые знания. Просто это занимает больше времени и требует более веских доказательств.
Давайте сравним науку с альтернативными точками зрения на вселенную. Согласно мировоззрению Плоского мира вселенная живет благодаря магии: события происходят потому, что это хотят люди. Нужно лишь подобрать соответствующее заклинание, иначе повествовательный императив окажется настолько сильным, что они произойдут, даже если люди не будут этого хотеть, – притом что вселенная существует ради людей.
Мировоззрения священников что в Плоском, что в Круглом мире одинаковы – есть лишь одно существенное различие. Они верят, что вселенная живет благодаря богам (или богу), а события в ней случаются потому, что этого хотят боги, что им нет до этого дела или что это необходимо для какой-то неясной и далекой цели. Тем не менее люди могут просить священников ходатайствовать об их интересах перед богами в надежде оказать хоть малейшее воздействие на божьи решения.
Философское мировоззрение, к числу адептов которого принадлежал Антигон, подразумевает, что природу нашего мира можно установить лишь посредством размышлений, основанных на нескольких глубоких, общих принципах. Наблюдение и эксперимент вторичны в отношении вербального мышления и логики.
Научное мировоззрение заключается в том, что желания людей имеют мало общего с тем, что происходит на самом деле, и даже взывания к богам здесь не помогут. Размышления полезны, но гипотезы должны проверяться эмпирическими наблюдениями. Роль науки состоит в том, чтобы помогать нам узнавать, как устроена вселенная. Почему она так устроена или как ей управляет Нечто, если таковое существует, – это не те вопросы, которыми задается наука. Это не те вопросы, на которые существует ответ, допускающий возможность проверки.
Как ни странно, такое пассивное отношение к вселенной дало нам гораздо больше власти над ней, чем магия, религия или философия. В Круглом мире магия не работает, а значит, не дает никакой власти. Некоторые верят, что молитва может повлиять на бога и что люди оказывают некое действие на мир, как льстец над королевским ухом. Другие люди не имеют таких убеждений и считают, что молитва имеет чисто психологическое значение. Это может влиять на самих людей, но не на всю вселенную. А философия вообще более склонна следовать за вселенной, чем вести ее.
Наука – это форма рассказия. На самом деле все четыре взгляда на вселенную – магия, религия, философия и наука – включают в себя сочинение историй о нашем мире. Все они имеют на удивление много параллелей. Между многими религиозными мифами о сотворении мира и космологической теорией Большого взрыва наблюдаются явные сходства. Монотеистическая идея существования единственного бога, сотворившего мир и управляющего им, подозрительно близка мнению современных физиков о существовании «теории всего», единого фундаментального принципа, объединяющего теорию относительности и квантовую механику в убедительную и изящную математическую структуру.
В период раннего развития человечества и при становлении науки процесс рассказывания историй о вселенной вполне мог представлять большую важность, чем само их содержание. Судить об историях по их правдивости стали уже позднее. Когда мы начали рассказывать истории о вселенной, у нас появилась возможность сравнивать их с самой вселенной и совершенствовать, чтобы они сильнее соответствовали тому, что мы видим. А это уже совсем близко к научному методу.
Вероятно, сначала человечество придерживалось взглядов, близких плоскомирским. Согласно им считалось, что мир населен единорогами и оборотнями, богами и чудовищами, а истории использовались не столько для объяснения устройства мира, сколько для формирования ключевого элемента комплекта «Собери человека». Единороги, оборотни, эльфы, феи, ангелы и прочие сверхъестественные существа не существовали на самом деле. Но это было и неважно: для программирования человеческого разума можно использовать и то, чего нет[75]. Вспомните говорящих животных.
Научные модели весьма схожи во многих отношениях и мало соответствуют действительности. Например, старая модель атома представляла собой миниатюрную солнечную систему, в которой крошечные твердые частицы, электроны, вращались вокруг ядра, находящегося в центре и состоящего из других крошечных твердых частиц, протонов и нейтронов. В действительности же атом «не совсем» такой. Но многие ученые и сегодня используют эту модель в качестве основы своих исследований. Имеет ли это смысл, зависит от задачи, для которой они применяются, и если не имеет, они используют что-то более сложное, например описание атома как облака «орбиталей», представляющих не электроны, а их возможное положение. Такая модель сложнее и больше соответствует действительности, чем миниатюрная солнечная система, но все равно не является «истинной».
Научные модели не истинны, и именно это делает их такими полезными. Они рассказывают простые и легко усваиваемые истории. Это ложь для детей, упрощенная для понимания, и не более того. Научный прогресс заключается в рассказывании все более убедительной лжи все более искушенным детям.
Независимо от наших взглядов – магических, религиозных, философских или научных – мы пытаемся изменить вселенную, чтобы убедить себя, что мы здесь главные. Если мы верим в магию, то считаем, что вселенная отзывается на наши желания. Таким образом, для того чтобы ей управлять, нужно лишь найти верный способ давать инструкции о наших желаниях – то есть найти нужные заклинания. Если мы религиозны, мы понимаем, что всем вершат боги, но надеемся повлиять на их решения и все равно получить желаемое (или повлиять на самих себя, научившись принимать все, что бы ни случилось). Если мы придерживаемся философских взглядов, то редко пытаемся переделать вселенную, но стараемся повлиять на то, как ее переделывают другие. Если же мы поборники науки, то, прежде всего, не считаем управление вселенной своей основной целью. Наша основная цель состоит в ее понимании.
В поиске этого понимания мы приходим к сочинению историй, в которых мы наносим на карту часть своего будущего. Оказывается, лучше всего такой подход работает, когда эти карты не предсказывают будущее подобно ясновидящим, которые говорят, что в определенный день или год произойдут определенные события. Вместо этого они должны предсказывать, что определенные события произойдут, если мы предпримем определенные действия и поставим конкретный эксперимент при конкретных условиях. После этого мы сможем поставить эксперимент и проверить, насолько верными оказались наши соображения. Как ни странно, больше мы постигаем при неудачных экспериментах.
Процесс, при котором мы ставим под сомнение общепринятые знания и уточняем их, даже когда они кажутся достаточными, не может длиться вечно. Или может? А если он завершится, то когда это произойдет?
Ученые привычны к постоянным изменениям, но большинство их незначительны: они слегка улучшают наше понимание, не пытаясь ничего опровергнуть. Мы достаем кирпич из стены храма науки, слегка его подшлифовываем и возвращаем на прежнее место. Но время от времени нам кажется, что храм и так полностью готов. Будто больше стоящих вопросов не осталось, а попытки подорвать принятую теорию обречены на провал. Тогда данная область науки становится устоявшейся (но все равно еще не «истинной»), и больше никто не тратит время, пытаясь ее изменить. Ведь всегда есть более привлекательные и волнующие области, на которые можно переключиться.
Только это то же самое, что заткнуть вулкан гигантской пробкой. В итоге собирается давление, она выскакивает, и происходит мощный взрыв. В радиусе сотен миль идут дожди из пепла, горы сползают в моря, все меняется…
Но это случается лишь после длительного периода видимой стабильности и масштабного сражения за сохранение устоявшегося типа мышления. При сдвиге парадигмы мы видели разительную перемену в образе мышления – примерами этого служат теория эволюции Дарвина и теория относительности Эйнштейна.
Изменения в научном понимании влекут изменения нашей культуры. Наука влияет на наши представления о мире и приводит к появлению новых технологий, меняющих наш образ жизни (а в случае недопонимания, умышленно или нет, способствует возникновению неприятных социальных теорий).
Сейчас мы ожидаем значительных изменений, которые должны произойти при нашей жизни. Если попросить ребенка предсказать будущее, он, скорее всего, придумает какой-нибудь научно-фантастический сценарий с летающими машинами, полетами на Марс по выходным, более совершенными и миниатюрными технологиями. Скорее всего, он окажется неправ, но это не имеет значения. Тут важно то, что современный ребенок не скажет: «Изменения? Да все останется как есть. Я буду заниматься тем же, чем сейчас занимаются мои мама и папа и чем раньше занимались их мамы и папы». А ведь всего пятьдесят лет (один дед) тому назад так сказало бы большинство детей. Десять-одиннадцать дедов назад серьезной переменой для подавляющего числа людей был бы переход к использованию другого типа плуга.
И все же… Под всеми этими изменениями люди остаются людьми. Базовые потребности человека будут теми же, что и сто дедов назад, даже если мы начнем проводить выходные на Марсе (на тех же пляжах…). Удовлетворение этих потребностей сейчас происходит иначе – вместо кролика, убитого собственноручно изготовленной стрелой, теперь можно съесть гамбургер, – но он все равно остается едой. То же касается общения, секса, любви, безопасности и многих других вещей.
Наибольшим изменением в самовосприятии человека, пожалуй, стало появление современных средств коммуникации и транспорта. Былые географические барьеры, разделявшие культуры друг от друга, ныне практически ничтожны. Культуры сливаются и формируют глобальную мультикультуру. Сейчас трудно предсказать, какой она будет, поскольку это эмерджентный процесс и пока он далек от завершения. Возможно, он будет заметно отличаться от гигантского американского торгового центра, который в целом намечается сейчас. Именно поэтому современный мир так увлекателен – и так опасен.
Идея о том, что мы управляем вселенной, по своей сути иллюзорна. Все, что у нас есть, – это сравнительно небольшое количество хитростей плюс одна большая хитрость, позволяющая создавать новые маленькие хитрости. Эта характерная хитрость – научный метод. И он себя оправдывает.
Еще у нас другая есть хитрость – способность рассказывать истории, которые сбываются. На нынешнем этапе эволюции мы проводим в такой истории большую часть жизни. И она называется «реальной жизнью». Для большинства из нас реальная жизнь с ее техосмотрами, «бумажным богатством» и социальными системами – это фантазия, на которую мы все ведемся, и именно поэтому она и сбывается.
Несчастный Фокиец старался изо всех сил, но в результате пришел к тому, что старые истории оказались неправдой, а придумывать новые он не был готов. Он проверил реальность и обнаружил, что никакой реальности нет – по крайней мере той, в которую он верил. Он неожиданно увидел вселенную, у которой не было карты будущего. Но мы с тех пор научились составлять карты гораздо лучше.
Глава 23
Венец всего живущего
Волшебники вернулись в дом Ди в подавленном настроении и остаток недели провели сидя, сложа руки и играя на нервах друг друга. Они не могли четко сформулировать своего состояния, но были расстроены историей.
– Наука опасна, – наконец заключил Чудакулли. – Не будем ее трогать.
– По-моему, это как с волшебниками, – проговорил декан, обрадованный нарушением молчания. – Их должно быть больше одного, иначе они будут придумывать смехотворные идеи.
– Ты прав, старина, – признал Чудакулли, наверное, впервые в жизни. – Значит… наука не для нас. Чтобы справиться со всем этим, нам следует положиться на здравый смысл.
– Точно, – поддержал его профессор современного руносложения. – Кому вообще какое дело до этих лошадей? Если они спотыкаются, то им некого в этом винить, кроме самих себя.
– Прежде чем начать дискуссию, – сказал аркканцлер, – давайте сначала придем к согласию относительно того, что нам известно на данный момент, хорошо?
– Давайте. Вот, например, что бы мы ни делали, эльфы все равно остаются в выигрыше, – ответил декан.
– Э-э… Возможно, это прозвучит глупо… – начал Ринсвинд.
– Да, уж наверняка, – сказал декан. – Ты же немного сделал с тех пор, как мы вернулись, а?
– Ну, не особо, – ответил Ринсвинд. – Так, бродил, осматривался вокруг.
– Именно! И не прочитал ни единой книги, верно? Какая тебе польза от этих брожений?
– Ну, это как бы зарядка, – сказал Ринсвинд. – А еще можно подмечать всякие вещи. Вот вчера мы с библиотекарем ходили в театр…
Они купили самые дешевые билеты, но библиотекарь заплатил еще и за два мешочка орехов.
Обжившись в этом времени, они поняли, что можно было и не утруждать себя столь тщательной маскировкой библиотекаря. В камзоле, большом капюшоне и с фальшивой бородой он в целом выглядел приличнее большинства людей, занимавших дешевые места, которые были такими дешевыми потому, что занимавшим их приходилось стоять.
В тот вечер давали «Короля-горбуна» Артура Дж. Соловья. Пьеса была не очень – более того, она оказалась худшей пьесой, которую Ринсвинду доводилось видеть. Библиотекарь развлекал себя, бросая на сцену орехи, которые подозрительно хорошо отскакивали от королевского горба. Но люди смотрели в полном восхищении, особенно когда король, обратившись к своей знати, изрек нетленную фразу: «Теперь в досадный сей декабрь… Пусть поганец, который это бросает, сейчас же прекратит!»
Плохая пьеса, зато хорошая публика, подумал Ринсвинд после того, как их выгнали из зала. Конечно, это было колоссальным шагом вперед по сравнению с тем, что могла бы породить фантазия людей с Раковинных куч и что, вероятно, имело бы название в духе: «Если бы мы изобрели краски, то смогли бы наблюдать, как они сохнут». Но реплики звучали неуместно, а само действие было затянуто и топталось на месте. Тем не менее внимание зрителей было целиком приковано к сцене.
Закрыв глаз рукой и изо всех сил напрягая зрение, Ринсвинд осмотрел публику. Открытый глаз обильно заслезился, но сумел различить нескольких эльфов на дорогих местах.
Они тоже любили театр. Разумеется. Им хотелось, чтобы у людей было богатое воображение. Они дали людям столько воображения, что его нужно было постоянно подпитывать. Пусть даже и пьесами Артура Дж. Соловья.
Воображение порождало чудовищ. Из-за него вы боялись темноты, но не реальных опасностей, которыми она чревата. Оно населяло ночь собственными кошмарами.
А это значит
Ринсвинду на ум пришла одна мысль.
– Я думаю, мы должны прекратить попытки повлиять на философов и ученых, – сказал он. – Люди с таким складом ума всегда верят во что попало. Их нельзя изменить. А наука просто чересчур странная. У меня не лезет из головы тот бедняга…
– Да-да-да, мы все в курсе, – устало произнес Чудакулли. – Ближе к делу, Ринсвинд. Что у тебя нового?
– Мы могли бы попытаться научить людей искусству, – сказал Ринсвинд.
– Искусству? – изумился декан. – Оно же для лодырей! От искусства все становится только хуже!
– Живопись, скульптура, театр, – продолжал Ринсвинд. – Я думаю, нам не нужно останавливать то, что начали эльфы. Я думаю, что мы, наоборот, должны всеми силами их поддерживать. Помочь этим людям развить по-настоящему хорошее воображение. Пока оно у них слабоватое.
– Но этого же хотят эльфы, приятель! – вспыхнул Чудакулли.
– Да! – сказал Ринсвинд, едва не опьяневший от нового чувства рождения идеи, не связанной с бегством. – Давайте поможем эльфам! Поможем им уничтожить самих себя.
Волшебники молча обдумывали его слова. Наконец, Чудакулли произнес:
– Что ты имеешь в виду?
– В театре я видел множество людей, которые хотели верить, будто мир отличается от окружающей их реальности, – ответил Ринсвинд. – Мы могли бы… – он пытался проникнуть в известный своей непроницаемостью разум аркканцлера. – Ведь вы же знаете казначея?
– В существовании этого джентльмена я убеждаюсь каждый день, – мрачно ответил аркканцлер. – И весьма рад тому, что в этот раз мы оставили его со своей тетей.
– Помните, как мы излечили его безумие?
– Мы его не излечили, – сказал Чудакулли. – Мы просто изменили его лекарство, чтобы у него непрерывно возникали галлюцинации, будто он в здравом уме.
– Вот именно! Вы применили болезнь как лекарство, сэр! Мы сделали его еще безумнее, и он стал нормальным. Более-менее. Не считая приступов невесомости и э-э… проблем с…
– Да-да, это все так, – сказал Чудакулли. – Но я по-прежнему жду, когда ты расскажешь, в чем дело.
– Ты имеешь в виду, что мы должны сражаться, как те монахи в районе Пупа? – спросил профессор современного руносложения. – Ну, те тощие мелкие парни, которые могут подбросить в воздух здорового человека.
– Что-то вроде того, сэр, – сказал Ринсвинд.
Чудакулли ткнул пальцем в Думминга Тупса.
– Я что-то пропустил? – спросил он.
– Думаю, Ринсвинд имеет в виду, что если мы продолжим дело эльфов, это каким-то образом должно их сокрушить, – ответил Думминг.
– Это может сработать?
– Аркканцлер, я не могу придумать ничего лучше этого, – сказал Думминг. – В этом мире вера не имеет такой силы, как в нашем, но она все равно достаточно сильна. Но эльфы все равно здесь. Они тут хорошо обосновались.
– Но нам известно, что они… вроде как питаются от людей, – сказал Ринсвинд. – А нам нужно, чтобы они убрались отсюда. М-м… У меня есть план.
– У тебя есть план, – тон Чудакулли был явно неискренним. – А еще у кого-нибудь есть план? Ну хоть у кого-нибудь? А?
Ответа не последовало.
– Пьеса, которую я видел, ужасна, – сказал Ринсвинд. – Эти люди, может, и далеко ушли от Угов с Раковинных куч, но им еще есть куда расти. Мой план… Ну, я хочу передвинуть этот мир на линию той истории, в которой существует некто по имени Уильям Шекспир. И где точно нет Артура Дж. Соловья.
– Кто такой Шекспир? – спросил Думминг.
– Это человек, который написал это, – Ринсвинд подвинул к нему лежавшую на столе потрепанную рукопись. – Прочитай с того места, где я отметил.
Думминг поправил очки и прочистил горло.
– Ну и задачка, какой ужасный почерк.