Друд, или Человек в черном Симмонс Дэн
Сейчас, декабрьским днем 1867 года, мы с инспектором Филдом тоже обменялись рукопожатием и зашагали по мосту Ватерлоо в разные стороны, полагая (по крайней мере, я полагал), что больше никогда не встретимся.
На той же неделе, когда я удалил инспектора Филда из своей жизни, у меня состоялась (на сей раз по моей просьбе) еще одна встреча, в ресторации «Петух и чеширский сыр» на Флит-стрит. Я умышленно опоздал, и к моменту моего прибытия Джозеф Клоу, одетый в дурно скроенный саржевый костюм, уже сидел за столом, явно чувствуя себя крайне неловко в обстановке, гораздо более изысканной и роскошной, чем привычная для водопроводчика и сына винокура.
Я подозвал сомелье и сделал заказ, но еще не успел сказать Клоу ни слова, когда плюгавый человечек нервно заговорил:
— Сэр… мистер Коллинз… если вы насчет того, что я остался на ужин тогда в октябре, то я нижайше извиняюсь, сэр, и могу лишь сказать, что ваша домоправительница миссис Г*** пригласила меня отужинать с ней, желая таким образом вознаградить меня за досрочное окончание водопроводных работ на верхних этажах, сэр. Если мне не следовало принимать приглашение… а я теперь понимаю, что не следовало… я прошу прощения и…
— Нет-нет, не извиняйтесь, — перебил я. Положив ладонь на грубошерстный рукав водопроводчика, я тотчас задал разговору иной тон. — Я попросил вас о встрече, мистер Клоу… вы позволите называть вас просто Джозеф?.. поскольку сам хочу извиниться перед вами. Уверен, тогда вечером, два месяца назад, вы могли ошибочно принять… и наверняка приняли… мой изумленный вид за недовольный. Я надеюсь хотя бы отчасти загладить свою вину перед вами, угостив вас отличным ужином здесь, в ресторации «Петух и чеширский сыр».
— Не стоит, сэр, право слово… — начал Клоу, но я снова перебил его.
— Видите ли, мистер Клоу… Джозеф… сейчас я говорю с вами как давний работодатель миссис Г***. Вероятно, она говорила вам, что служит у меня уже много лет.
— Да, — кивнул Клоу.
Нас прервало появление официанта, который узнал меня и восторженно поприветствовал. Клоу явно не знал, что выбрать из меню, и я сделал заказ на двоих.
— Да, — продолжил я, — хотя миссис Г*** все еще довольно молода, она и ее дочь уже много лет состоят у меня в услужении. Она нанялась ко мне, когда Хэрриет — так зовут ее дочь — была малым ребенком. Сколько вам лет, мистер Клоу?
— Двадцать шесть, сэр.
— Прошу вас, называйте меня просто Уилки, — горячо сказал я. — А вы будете Джозефом.
Молодой человек растерянно захлопал глазами. Он явно не привык переступать сословные барьеры.
— Вы наверняка понимаете, Джозеф, что я питаю к миссис Г*** глубочайшее уважение и считаю своим долгом заботиться о ней и ее прелестной дочери.
— Да, сэр.
Я попробовал вино и наполнил бокал Клоу до краев.
— Когда она рассказала мне о своей сердечной склонности к вам, Джозеф, я очень удивился… признаюсь, я премного удивился, поскольку Кэролайн… миссис Г***… за все пятнадцать лет нашего знакомства ни разу не отзывалась столь высоко ни об одном джентльмене. Но ее чувства и желания — для меня святое. На сей счет даже не сомневайтесь.
— Да, сэр, — повторил Клоу.
У него был вид человека, крепко получившего по голове одним из самых увесистых водопроводных инструментов.
— Миссис Г*** — молодая женщина, Джозеф, — продолжал я. — Она поступила ко мне в услужение совсем еще юной девушкой, почти девочкой. Несмотря на свои многочисленные хозяйственные обязанности и ответственное положение в моем доме, она женщина все еще молодая, примерно вашего возраста.
На самом деле третьего февраля, меньше чем через два месяца, Кэролайн исполнялось тридцать восемь.
— Отец выделил миссис Г*** значительное приданое, и я с превеликим удовольствием присовокуплю к нему известную сумму, — сказал я. — Разумеется, помимо приданого имеется скромное наследство.
Отец Кэролайн умер в Бате в январе 1852 года, не оставив ей ни приданого, ни наследства, и я не собирался прибавлять ни пол-пенни к этим несуществующим суммам.
— Уверяю вас, сэр Уилки, сэр… то был просто поздний ужин… Миссис Г*** хотела всего лишь вознаградить меня за усердие, — пролепетал Клоу.
Тут на стол принялись подавать блюда, у молодого человека глаза полезли на лоб при виде количества и качества пищи, и наш разговор принял совсем уже односторонний характер — я продолжал подливать Клоу вино и исподволь гнул свою странную линию, якобы бескорыстную, но в действительности насквозь лицемерную.
В то время моя мать тоже постоянно жаловалась и настойчиво требовала моего внимания. Она, по ее словам, начала страдать от мучительных болей непонятного происхождения. Так и хотелось сказать ей, что в семидесятисемилетнем возрасте боли непонятного происхождения (и возможно, порой даже мучительные) являются частью платы за долгожительство.
Моя мать всегда жаловалась на разные хвори и всегда была здоровой — здоровее своего мужа, умершего молодым; здоровее своего сына Чарльза, многие годы изнемогавшего от язвенной болезни, на поверку оказавшейся раком; и уж всяко здоровее своего бедного сына Уилки, который жестоко мучался ревматоидной подагрой и зачастую просто лез на стену от нестерпимой боли.
Но мать постоянно жаловалась и просила — почти требовала, — чтобы я провел с ней в Танбридж-Уэллсе несколько дней в рождественскую пору. Об этом не могло идти речи, разумеется, хотя бы потому, что Кэролайн тоже требовала, чтобы я провел Рождество или несколько дней в рождественскую пору с ней и Кэрри. О последнем также не могло идти речи.
Премьера спектакля «Проезд закрыт» была назначена на «день подарков» — второй день Рождества. Двадцатого декабря я написал матери:
Милая матушка!
В самый разгар хлопот по подготовке спектакля выбрал минутку черкнуть пару строк, дабы уведомить вас, что я приеду в Рождество, если не раньше.
Работа над пьесой подвигалась медленно и сопровождалась чудовищными трудностями. Мне пришлось заново переписать весь пятый акт — его я закончил только сегодня, — и премьера назначена на следующий четверг — сразу после Рождества!
Коли я изыщу возможность написать еще раз — напишу. В противном же случае условимся сейчас на том, что я всенепременно приеду в рождественский день. Если же мое присутствие не потребуется на репетициях в следующий понедельник и вторник, я объявлюсь раньше. У вашего замученного делами сына нет ни единой минуты досуга. Но работ а над пьесой наконец завершена — так что главная моя забота с плеч долой. Как же хочется мне насладиться тишиной и покоем вашего дома!
Пришлите мне кратенькое письмецо до Рождества. Привезу вам таблеток от изжоги и шоколад, доставленный Чарли из Парижа. Надо ли привезти вам еще что-нибудь — только такое, что помещалось бы в саквояж?
Ваш любящий У. К.
Чарли собирается приехать к вам из Гэдсхилла на рождественской неделе в пятницу.
В общем, я провел рождественский день со своей матерью в Танбридж-Уэллсе — она безостановочно жаловалась на расстроенные нервы и изжогу, а равно на подозрительных, зловещей наружности незнакомцев, появившихся в округе, — и на следующее утро с первым же поездом уехал в Лондон.
В день премьеры Фехтер, одержимый страхом сцены, по обыкновению, находился в самом плачевном состоянии. Последние два часа перед спектаклем его почти безостановочно рвало, и несчастный костюмер вконец замучался бегать взад-вперед с тазиком.
В конечном счете я предложил актеру принять несколько капель лауданума, чтобы унять волнение. Не в силах вымолвить ни слова, Фехтер покорно высунул язык. От всепоглощающего ужаса, владевшего беднягой, язык у него стал металлически-черным, как у попугая. Однако, едва лишь занавес поднялся, Фехтер тотчас обрел дар речи и уверенной поступью вышел на подмостки в образе гнусного злодея Обенрейцера.
Я же, следует заметить, нисколько не волновался. Я знал, что спектакль обречен на успех, и оказался прав.
Двадцать седьмого декабря я написал матери из конторы «Круглого года», расположенной в доме двадцать шесть по Веллингтон-стрит:
Милая матушка!
Выдалась минутка сообщить вам, что вчерашняя премьера прошла с огромным успехом. Зрители остались в восторге, актеры выступили превосходно.
Получил высланные вами гранки в целости и сохранности.
Полагаю, Чарли сегодня гостит у вас.
Коли сможете, напишите, как ваше здоровье и в какой день на следующей неделе мне можно приехать. Искренне надеюсь, что сейчас вы чувствуете себя лучше, чем в последний мой приезд.
Кланяйтесь от меня Чарли.
Ваш любящий У. К.
День премьеры стал единственным за весь 1867 год четвергом, когда мне пришлось пропустить еженедельный поход в подземный притон Короля Лазаря. Но я заблаговременно договорился о переносе данного мероприятия на пятницу, двадцать седьмого декабря (и писал матери из диккенсовских комнат при редакции журнала именно потому, что сказал обеим своим женщинам, Кэролайн и Марте, что проведу ночь там), и сыщик Хэчери любезно согласился сопровождать меня не в «день подарков», а в следующую за ним пятницу.
Кэролайн Г*** хотела выйти замуж. Такую возможность я даже не рассматривал. С другой стороны, Марта Р*** хотела только ребенка (или детей, во множественном числе). Она не настаивала на браке, поскольку ее вполне устраивала роль «миссис Доусон», жены вымышленного «мистера Доусона», постоянно разъезжающего по миру торговца, который редко бывает в своем доме на Болсовер-стрит.
Примерно в то время, когда драма «Проезд закрыт» с успехом шла в театре и работа над «Лунным камнем» близилась к завершению, а в особенности после второй тайной встречи с мистером Джозефом Клоу в чуть менее дорогой лондонской ресторации, я начал подумывать о том, чтобы пойти навстречу желанию Марты.
Первые две недели нового 1868 года выдались бурными для меня, и мне кажется, я никогда в жизни не был так счастлив, как тогда. В моих письмах к матери (и десяткам друзей и знакомых) не содержалось ни малейших преувеличений. Пьеса «Проезд закрыт» — несмотря на критический отзыв о ней Чарльза Диккенса, пришедший из далекой Америки, — имела настоящий успех. Я продолжал по меньшей мере дважды в неделю наведываться в Гэдсхилл-плейс и сидеть за обеденным столом в обществе Джорджины, моего брата Чарли и Кейти (когда Чарли находился там), сына Диккенса Чарли и его жены Бесси (они тоже часто там бывали), дочери Диккенса Мейми (жившей там постоянно), а равно изредка наезжающих гостей вроде Перси Фицджеральда или Уильяма Макриди с очаровательной второй женой.
Я пригласил всех их в Лондон на спектакль «Проезд закрыт». Я разослал множество писем с приглашениями другим своим знакомым вроде Уильяма Холмена Ханта, Т. X. Хиллса, Нины Леманн, сэра Эдвина Лэндсира, Джона Форстера и прочих.
Я пригласил всех упомянутых особ и еще многих отобедать со мной в доме на Глостер-плейс в субботу, восемнадцатого января (не в парадном платье, подчеркнул я), а оттуда отправиться в театр и посмотреть спектакль, удобно расположившись вместе со мной в поместительной авторской ложе. Кэролайн пришла в совершенный восторг и, образно выражаясь, взялась за кнут, чтобы трое наших слуг спешно подготовили огромный дом к столь торжественному приему. И она целыми часами обсуждала меню предстоящего обеда с французской поварихой.
Матушка написала (на самом деле она продиктовала письмо Чарли, на день заехавшему в Танбридж-Уэллс), что к ней наведывался некий доктор Рамсис — врач, пользовавший одно местное семейство и прослышавший о ее недомогании. После тщательного осмотра он поставил диагноз «закупорка сердечной артерии», выдал ей три лекарственных препарата (которые, по словам матери, нисколько не помогали) и посоветовал съехать из коттеджа, дабы спастись от шума, сопровождающего ремонтно-строительные работы, что велись в деревне в настоящее время. Когда она упомянула доктору о своем любимом домике в расположенном поблизости Бентам-Хилле, он настоятельно порекомендовал перебраться туда безотлагательно. В конце письма Чарли от себя приписал, что матушка пригласила с собой в Бентам-Хилл свою экономку, кухарку и соседку по имени миссис Уэллс — к нашему с Чарли облегчению, ибо теперь мы знали, что за матерью будет кому присматривать, покуда она оправляется от своих мелких недугов.
Ниже матушка добавила, мол, доктор Рамсис говорит, что ей требуется полный покой и что он — при помощи назначенных лекарств и дальнейшего ухода — сделает все возможное, дабы обеспечить ей таковой. В постскриптуме она сообщила, что много лет назад доктор Рамсис претерпел жесточайшие муки от полученных при пожаре ожогов, навсегда оставивших на нем шрамы, и потому решил посвятить свою жизнь облегчению телесных страданий своих ближних.
Все наши надежды выгодно продать право постановки пьесы американскому продюсеру рухнули, когда пришло письмо от Диккенса: «Пираты повсюду ставят собственные дрянные переделки».
Диккенс утверждал, что сделал все возможное, дабы передать мою инсценировку или по крайней мере право на сотрудничество в честные руки — и даже зарегистрировал «Проезд закрыт» как собственность Тикнора и Филдса, своих бостонских издателей, — но я сомневался в искренности (или по крайней мере — настойчивости) его усилий. В конце концов, в предыдущих своих письмах он называл мою пьесу «слишком длинной» и говорил, к великому моему раздражению, что «она скатывается в простую мелодраму» — посему я подозревал, что Диккенс просто выжидает возможности переработать пьесу… или написать новую инсценировку с нуля. (Мои подозрения подтвердились в июне следующего года, когда Диккенс именно так и поступил: написал в соавторстве с Фехтером новую версию драмы для постановки в Париже. Спектакль провалился.)
Так или иначе, далее в своем письме Диккенс сообщал, что бостонский театр «Мюзеум» выпустил спектакль по нашей повести в уму непостижимые сроки: всего через десять дней после прибытия в Америку оригинального текста инсценировки. Это было чистой воды пиратство, конечно же, и Диккенс, по его словам, заставил Тикнора и Филдса пригрозить руководству театра судебным запретом — но пираты, учитывая снисходительное отношение американцев к нарушению авторских прав, прекрасно понимали, что общественность поднимет голос против Диккенса, коли он будет упорствовать, а потому не поддались на угрозы издателей и продолжали показывать чудовищно плохую версию нашей пьесы. «А тем временем, — писал далее Диккенс, — нагрянула доблестная рать пиратов, и теперь наша пьеса, так или иначе изуродованная, идет повсюду».
Впрочем, бог с ним. Меня мало волновали эти далекие неприятности. Тридцатого декабря я писал матери: «Спектакль приносит хорошую прибыль. Это подлинный успех — скоро мы все разбогатеем».
В следующий свой приезд, второго января, я привез матушке на подпись юридические бумаги, удостоверяющие наше с Чарли право на получение в равных долях пяти тысяч фунтов, доставшихся ей от тети Дэвис и приносящих процентный доход, а также право распоряжаться этими деньгами по собственному усмотрению — в случае, если она умрет раньше нас.
Стремительно приближался день торжественного званого обеда и последующего похода в театр. Кэролайн и Кэрри украсили огромный дом на Глостер-плейс так пышно, словно там предстояло провести коронацию, а наши счета за продукты на той неделе составили сумму, какую мы обычно расходовали за полгода. Неважно. Сейчас было время праздновать.
В четверг я написал:
Глостер-плейс, 90
Портмен-Сквер В.
17 января 1868 г.
Милая матушка!
Мы с Чарли вздохнули с облегчением, узнав, что вы перебрались в Бентам-Хилл и вновь поручили себя заботам миссис Уэллс. Меня нисколько не удивляет, что переезд совершенно вас обессилил. Надеюсь, отдохнув и восстановив силы, вы начнете ощущать пользу от перемены места жительства. Пожалуйста, известите меня парой строк о своем самочувствии и сообщите, как скоро мне (или Чарли) можно будет проведать вас на новом месте. Помните, что тишина, покой и свобода от лондонской суеты помогают мне в моей работе. И еще уведомьте меня (как только сможете написать, не совершая над собой чрезмерных усилий), когда будет удобнее прислать в Бентам-Хилл небольшой запас бренди и вина.
Пьеса пользуется колоссальным успехом. Каждый вечер театр переполнен. Эта игра на чувствах зрителей весьма доходна и обещает еще долго приносить мне пятьдесят — пятьдесят пять фунтов в неделю. Так что по поводу денежных вопросов не волнуйтесь.
Я уже написал почти половину «Лунного камня».
Больше никаких новостей нет. До свидания.
Ваш любящий
У. К.
Не знал я, что это письмо станет последним, которое я напишу своей дорогой матушке.
На второй неделе нового года я был так занят работой над «Лунным камнем» и театральными делами, что мне снова пришлось перенести поход в притон Короля Лазаря с четверга на пятницу. Сыщик Хэчери, похоже, ничего не имел против — он сказал, что в пятницу ему всяко легче освободить вечер, чем в четверг, — и я снова угостил своего огромного телохранителя превосходным ужином (на сей раз в таверне «Голубые столбы» на Корк-стрит), прежде чем он повел меня в темные припортовые трущобы и благополучно довел до жуткого скопления могил и гранитных надгробий, которое Диккенс давным-давно окрестил Погостом Святого Стращателя.
На то ночное дежурство Хэчери взял новую книгу — «Историю Генри Эсмонда», принадлежащую перу Теккерея. Диккенс однажды одобрительно отозвался о решении Теккерея произвольно разделить длинный роман на три «книги» и позаимствовал у него сей прием для всех своих последующих крупных произведений. Но я не стал упоминать сыщику об этом несущественном профессиональном моменте, ибо мне не терпелось поскорее спуститься вниз.
Король Лазарь поприветствовал меня, по обыкновению, сердечно. (На прошлой неделе я предупредил старого китайца, что, скорее всего, приду не в четверг, а в пятницу, и он заверил меня на своем безупречном английском, что мне будут рады в любое время.) Лазарь и его могучий телохранитель-китаец проводили меня к моей койке и вручили мне мою опиумную трубку, уже заправленную и зажженную, как всегда. Довольный прошедшим днем и своей жизнью — уверенный, что приятное чувство удовлетворения стократ усилится за часы, проведенные здесь с трубкой, — я закрыл глаза, устроился поудобнее в своей уютной глубокой нише и в сотый раз поплыл на восходящих волнах дыма в царство сладостных грез.
В тот момент прежняя моя жизнь закончилась.
Глава 25
— Теперь можете проснуться, — говорит Друд.
Я открываю глаза. Нет, неверно. Мои глаза уже были открыты. Сейчас, с его позволения, я обретаю способность видеть.
Я не могу ни поднять, ни просто повернуть голову, но с места, где лежу навзничь на какой-то холодной поверхности, я вижу достаточно, чтобы понять: я нахожусь не в опиумном притоне Короля Лазаря.
Я голый — это я вижу, и, не поднимая головы, а по давлению холодного мрамора на спину и ягодицы, по дуновениям холодного воздуха, овевающего грудь, живот и гениталии, я понимаю, что лежу на каменной плите или низком алтаре. Справа надо мной возвышается черная ониксовая статуя высотой не менее двенадцати футов — она изображает обнаженного по пояс мужчину в короткой золотой юбке, который сжимает в могучих мускулистых руках золотое копье или пику. Но жуткое черное тело увенчано головой шакала. Слева стоит похожая статуя, такой же высоты и тоже с копьем, но вместо шакальей у нее голова какой-то хищной птицы с крючковатым клювом. Обе они пристально смотрят на меня.
Друд вступает в поле моего зрения и тоже молча смотрит на меня.
У него все то же мертвенно-бледное, уродливое лицо, какое привиделось мне в Бирмингеме, а потом, в прошлом июне, в собственном моем доме, но в остальном он выглядит иначе.
Он по пояс обнажен, если не считать широкого, массивного ожерелья, выполненного, похоже, из чеканного золота и инкрустированного рубинами и лазуритом. На грязно-белой груди у него висит тяжелый золотой крест — поначалу я принимаю его за христианский, но потом замечаю овальную петлю на месте верхнего луча. Я видел подобные предметы в витринах Лондонского музея, даже знаю, что они называются «анкхами», но понятия не имею, какое символическое значение они имеют.
У Друда все тот же нос — две вертикальные щели на черепообразной физиономии — и все те же безвекие глаза, но сейчас они густо обведены темно-синими, почти черными, вытянутыми к вискам стрелками, воспроизводящими кошачий разрез глаз. От переносья через лоб и выше тянется кроваво-красная полоса, делящая пополам лысый, белый, словно лишенный кожи череп.
В руке Друд сжимает кинжал с усыпанной драгоценными камнями рукоятью. Острие клинка недавно было обмакнуто в красную краску или свежую кровь.
Я пытаюсь заговорить, но не могу издать ни звука. Я не в силах даже открыть рот и пошевелить языком. Я чувствую свои руки и ноги, но они меня не слушаются. Только глаза и веки подчиняются моей воле.
Друд поворачивается направо.
Ун ре-а Птах, уау нету, уау нету, ару ре-а ан нетер нут-а,
И арефм Джехути, мех апер ем хека, уау нету, уау нету, ен Сути сау ре-а,
Хесеф-ту Тем утен-неф сенеф саи сет.
Ун ре-а, апу ре-а ан Шу ем нут-еф туи ент баат ен пет енти ап-неф ре ен нетеру ам-ес.
Нук Секхет! Хемс-а хе кес амт урт аат ент пет.
Нук Сакху! Урт хер-аб байу Анну.
Ар хека неб т'етет неб т'ету ер-а сут. Аха нетеру ер-сен паут нетеру темтиу.
О Птах, даруй мне голос! Сними печать, сними печать, что наложили на мои уста малые боги.
Войди в меня, о Джехути, носитель Хека, исполненный Хека!
Сними печать, сними печать Сути, сковывающую мои уста.
О Тем, изгони прочь всех, кто препятствует мне!
Даруй мне голос! О Шу, отверзни мои уста божественным железным орудием, что наделило богов голосами.
Я Секхет! Я охраняю западное небо.
Я Сакху! Я сторожу души, обитающие в Анну.
О боги и дети богов, услышьте мой голос и восстаньте на тех, кто не желает внимать мне!
Стремительным, плавным движением он чертит в воздухе кинжалом вертикальную линию справа от меня.
— Кебсеннуф!
Добрая сотня голосов, принадлежащих существам, что находятся вне моего поля зрения, хором выкрикивает:
— Кебсеннуф!
Друд поворачивается в сторону, куда обращены мои ноги, и снова чертит в воздухе вертикальную линию.
— Амсет!
Хор бестелесных голосов вторит:
— Амсет!
Друд поворачивается налево и опять чертит в воздухе клинком вертикальную линию.
— Туамутеф!
— Туамутеф! — гремит хор.
Друд направляет острие кинжала на меня и чертит вертикальную линию в воздухе, насыщенном, как я теперь замечаю, дымом и ароматом курений.
— Хапи! Я — огонь, проливающий свет на Открывающего Врата Вечности!
Незримый хор испускает протяжный, заунывный вопль, похожий на вой шакальей стаи в полночь на нильском берегу:
— Хапи!
Друд улыбается и ласково произносит:
— Мис-с-стер Уилки Коллинз-з, теперь вы можете пошевелить головой, но только головой.
Внезапно ко мне возвращается способность движения. Я не могу приподнять плечи, но свободно поворачиваю голову вправо-влево. Очков на мне нет. Все, что находится дальше десятка футов, словно подернуто туманной дымкой: мрамор, уходящие в темноту колонны, шипящие жаровни, десятки фигур в балахонах с капюшонами.
Мне не нравится этот опиумный сон.
Хотя вслух я этого не говорю, Друд запрокидывает голову и хохочет. Золотое ожерелье на тощей шее блестит в свете свечей.
Я отчаянно пытаюсь пошевелить конечностями, но все без толку: одна лишь голова слушается меня. Я плачу от сознания собственного бессилия, перекатывая голову из стороны в сторону, и слезы льются на белый алтарь.
— Мис-с-стер Уилки Коллинз-з, — вкрадчиво мурлычет Друд. — Хвала владыке ис-с-стины, чей храм сокрыт от взоров, из чьих очей вышло человечес-ство, из чьих у-с-ст на свет появились боги. Кто выс-с-сок, как небо, необъятен, как земля, глубок как море.
Я пытаюсь закричать, но челюсти, губы и язык по-прежнему не повинуются мне.
— Теперь можете заговорить, мис-с-стер Уилки Коллинз, — произносит Друд.
Он обошел алтарь и сейчас стоит справа от меня, обеими руками держа кинжал с кроваво-красным острием на уровне груди. Фигуры в балахонах с капюшонами подступают ближе и выстраиваются полукругом за ним.
— Ах ты сволочь! — ору я. — Чужеземный выродок! Вонючий кусок египетского дерьма! Это мой опиумный сон, черт тебя побери! Я тебя не звал!
Друд снова улыбается. Сизый дым от жаровен и курильниц клубится вокруг мертвенно-бледного лица.
— Мис-с-стер Уилки Коллинз, — шепчет он, — надо мной прос-с-стирается Нуит, богиня Неба. Подо мной прос-с-стирается Геб, бог Земли. По правую мою руку находится Ас-ст, богиня Жизни. А по левую руку — Ас-сар, бог Вечности. Передо мной — перед вами — возвышается Херу, возлюбленный С-сын и С-скрытый С-свет. За мной и над всеми нами с-сияет Ра, чьих имен не знают даже боги. А теперь умолкните.
Я пытаюсь закричать, но опять не могу издать ни звука.
— Отныне и впредь вы будете нашим пис-сцом, — говорит Друд. — До с-скончания с-своей бренной жизни вы будете приходить к нам, дабы пос-стигать нашу древнюю религию, древние обычаи и вечные ис-стины. Вы напишете о них на вашем родном языке, чтобы грядущие поколения узнали о нас-с-с.
Я яростно мотаю головой, но не в силах пошевелить языком.
— Говорите, коли хотите, — мягко молвит Друд.
— Твой писец — Диккенс! — визжу я. — Не я! Твой писец — Диккенс!
— Он один из многих, — отвечает Друд. — Но он… с-сопротивляется. Мис-с-стер Чарльз Диккенс-с-с полагает себя ровней жрецу или жрице храма С-сна. Он полагает, что не ус-с-ступает нам с-силой воли. Он решил пройти через древнее ис-с-спытание, чтобы ос-свободиться от обязанностей нашего постоянного пис-сца.
— Какое еще испытание? — выкрикиваю я.
— Надо убить невинного человека на виду у вс-с-сех, — шепчет Друд, снова обнажая в улыбке мелкие острые зубы. — Мис-с-стер Диккенс-с надеется, что пис-сательское воображение с-сос-служит ему добрую службу в этом деле и он сумеет одурачить богов, но пока что он… со с-своим хваленым воображением… потерпел неудачу.
— Нет! — ору я. — Диккенс убил молодого Диккенсона! Молодого Эдмонда Диккенсона. Я уверен!
Теперь мне ясен мотив убийства. Речь идет о предписанном древним языческим культом условии, выполнение которого освобождает Диккенса от беспрекословного подчинения этому гнусному колдуну. Он обменял жизнь молодого сироты на свою свободу от абсолютной власти Друда.
Друд качает головой и знаком подзывает одного из своих последователей. Человек выступает из толпы расплывчатых фигур и откидывает назад темный капюшон. Это молодой Диккенсон. Он обрился наголо, и глаза у него тоже обведены синей краской на языческий манер, но это молодой Диккенсон.
— Мис-с-тер Диккенс-с любезно предложил нашей маленькой общине этого человека, а этому человеку — нашу маленькую общину, — говорит Друд. — Здес-сь рады и деньгам, и религиозным убеждениям брата Диккенс-сона. Приведя новообращенного в наше Братство, мис-с-стер Чарльз Диккенс-с-с заслужил… известную поблажку.
— Проснись! — кричу я себе. — Бога ради, проснись, Уилки! Хорошенького понемножку! Уилки, проснись же!
Диккенсон и толпа фигур в балахонах отступают на несколько шагов назад, в полумрак.
— Теперь можете снова умолкнуть, мис-с-стер Уилки Коллинз, — произносит Друд.
Он наклоняется, тянется за чем-то, что находится на полу у самого алтаря, вне поля моего зрения, а когда выпрямляется, я вижу у него в правой руке непонятный черный предмет. Овальный, довольно крупный, размером с бледную ладонь Друда; на одном конце у него два изогнутых рога чуть покороче несуразно длинных белых пальцев египтянина.
Я напрягаю зрение, предмет начинает шевелиться.
— Да, — говорит Друд. — Это жук. У меня на родине такой жук называется с-скарабей и считается с-священным в нашей религии…
Огромный черный жук часто перебирает шестью своими длинными лапками, пытаясь уползти прочь. Друд сгибает пальцы, и жук соскальзывает обратно в сложенную чашечкой ладонь.
— Наш с-скарабей состоит в родстве с несколькими представителями семейства Scarabaeodae, — сообщает Друд, — но вообще с-скарабеи относятся к обычным навозным жукам.
Я пытаюсь выгнуть спину, взбрыкнуть ногами, взмахнуть руками, но мне удается лишь покрутить головой. На меня накатывает дурнота, и я вынужден расслабиться на холодном камне, борясь с рвотными позывами. Если меня вырвет сейчас, когда я не в состоянии открыть рот, я точно умру от удушья.
— Мои предки с-считали всех жуков с-самцами, — шипит Друд, поднимая руку, чтобы получше рассмотреть отвратительное насекомое. — Они полагали, что шарик, который навозный жук катает перед собой, состоит из его с-семенной с-субстанции — из с-спермы. Они заблуждалис-сь…
Я бешено моргаю — одно из немногих посильных мне действий. Может, если я буду моргать достаточно часто, это сновидение перетечет в другое или я пробужусь на знакомой койке в теплом логове Короля Лазаря, неподалеку от маленькой угольной печки, где он постоянно поддерживает огонь.
— На с-самом деле, как установила ваша британская наука, именно с-самка навозного жука, отложив на землю оплодотворенные яйца, облепляет оные экскрементами — пищей личинок — и катит перед собой этот мягкий навозный шарик. Он увеличивается в размерах по мере того, как на него налипают пыль и пес-сок, мис-с-стер Уилки Коллинз, — вот почему у прапрапрадедов моих прапрапрадедов с-скарабей ас-с-социировался с ежедневным появлением и движением с-солнца… великого бога с-солнца, причем бога с-солнца вос-сходящего, а не заходящего, имя которому — Хепри.
«Проснись, Уилки! Проснись, Уилки! Проснись же!» — беззвучно кричу я.
— По-египетски обычный навозный жук назывался «хпрр», — монотонным голосом продолжает Друд, — что означает «возникающий, или обретающий, бытие». Это с-слово очень близко к нашему «хпр», что переводится как «с-становление, изменение». Легко понять, как оно преобразовалось сначало в «хпри», а потом в «Хепри» — с-священное имя юного вос-сходящегос-свети-ла, нашего бога-творца.
«Заткнись, черт бы тебя побрал!» — мысленно ору я Друду.
Словно услышав меня, он на миг умолкает и улыбается.
— Этот с-скарабей покажет вам, что значит неизменность изменения, мис-с-стер Уилки Коллинз, — вкрадчиво мурлычет он.
Толпящиеся вокруг фигуры в балахонах заводят монотонную песнь.
— Перед вами не обычный навозный жук, — шепчет Друд. — А европейская разновидность жука-оленя. Эти огромные… как там они называются по-английски, ми-с-стер Коллинз? Мандибулы? Жвалы? Они крупнее и беспощаднее, чем у всех прочих представителей отряда жесткокрылых. И этот хпрр — этот с-священный с-скарабей — благословлен богами на с-свое с-святое дело…
Он роняет огромное насекомое на мой голый живот.
Ун ре-а Птах, уау нету, уау нету, ару ре-а ан нетер нут-а,
И арефм Джехути, мех апер ем хека, уау нету, уау нету, ен Сути сау ре-а,
Хесеф-ту Тем утен-неф сенеф саи сет,—
монотонно выводит незримый хор.
Шесть колючих лапок легко царапают покрытую мурашками кожу, скарабей ползет вверх, к грудной клетке. Я поднимаю голову, изгибая шею до хруста в позвонках, и глаза у меня выкатываются от ужаса при виде громадного черного жука со жвалами длиннее моих пальцев, который приближается к моему лицу.
Я хочу завопить — я должен завопить, — но не могу. Хор голосов звучит все громче в напоенной ароматом курений тьме:
Ун ре-а, апу ре-а ан Шу ем нут-еф туи ент баат ен пет енти ап-неф ре ен нетеру ам-ес.
Нук Секхет! Хемс-а хе кес амт урт аат ент пет.
Нук Сакху! Урт хер-аб байу Анну.
Гигантские жвалы жука-оленя впиваются в мою плоть прямо под грудиной. Такой дикой боли я еще никогда не испытывал. Я отчетливо слышу треск шейных сухожилий, когда пытаюсь поднять голову еще выше, чтобы получше видеть.
Скарабей яростно молотит всеми своими шестью лапками, находит коготками точку опоры и проталкивает свои черные серповидные мандибулы, а потом и голову в мягкую плоть моего надчревья. Через пять секунд громадный жук исчезает — целиком скрывается во мне, — и кожа смыкается над ним, точно вода над упавшим в нее черным камнем.
«Господи! Боже мой! Нет! Господи Иисусе!» — беззвучно кричу я.
— Нет, нет, нет, — говорит Друд, услышав мои мысли. — Ибо камни из стен возопиют, и жуки из дерева будут отвечать им. Но именно с-скарабей, а не ваш человекобог Христос-с является «единородным Сыном Божьим», мис-с-стер Уилки Коллинз, с-сэр, пусть даже ваш мнимый бог однажды возгласил: «Но в зависти своей к истинному Хепри я с-скарабей, а не человек».
Я чувствую огромного жука внутри меня.
Хор людей в темных балахонах монотонно выводит:
— Ар хека неб т'етет неб т'ету ер-а сут. Аха нетеру ер-сен паут нетеру темтиу.
Друд вскидывает руки ладонями вверх, закрывает глаза и речитативом произносит:
— Призываю тебя, о Аст! Пусть великая Истина Жизни снизойдет на этого чужака, как она снизошла на наших предков. Прими эту душу как свою собственную, о ты, Открывающий Врата Вечности! Очисти прежнюю его душу в восходящем пламени своем, которое есть Небт-Хет. Напитай это орудие, как ты питала Херу в укрытии среди тростника, о Аст, чье дыхание есть жизнь, чей голос есть смерть.
Я чувствую, как мерзкое существо шевелится внутри меня! Я не могу закричать. У меня не открывается рот. От мучительного напряжения из глаз моих льются кровавые слезы.
Друд поднимает длинный металлический прут с подобием чаши на одном конце.
— Пусть Шу отверзнет нашему пис-с-сцу ус-с-ста божественным железным орудием, что в начале времен наделило богов голос-с-сами, — напевно произносит Друд.
Рот у меня открывается — все шире и шире, до треска челюстных мышц, — но я по-прежнему не в силах издать ни звука.
Колючие лапки скарабея царапают мой кишечник, продвигаясь вдоль него. Я чувствую, как жук находит коготками точку опоры. Чувствую жесткость хитинового панциря в своих внутренностях.
— Мы — Секхет! — громко возглашает Друд. — Мы охраняем западное небо. Мы — Сакху! Мы сторожим души, обитающие в Анну. Пусть боги и дети богов услышат наш голо-с-с-с — наш голос-с-с, звучащий в словах нашего пис-с-сца, — и смерть всем, кто не желает внимать нам!
Друд проталкивает железный ковш в мой широко разинутый рот. В сосуде с острыми краями находится что-то округлое, мягкое, покрытое шерстью. Друд резким движением накреняет ковш, и пушистый комок вываливается из него мне глубоко в горло.
— Кебсеннуф! — выкрикивает Друд.
— Кебсеннуф! — рокочет незримый хор.
Я задыхаюсь. Мое горло плотно закупорено пушистым комком. Я чувствую, как жук останавливается в низу брюшной полости. Колючие лапки скребут мои внутренности, разрывают стенку желудка, продвигаются выше, в грудную клетку, к сердцу.
Я хочу изрыгнуть шерстистый шарик из горла, но не в силах сделать даже этого. Глаза мои выпучены до предела и, кажется, вот-вот выскочат из орбит. «Вот так умрет известный писатель Уилки Коллинз, — думаю я. — И никто никогда об этом не узнает». Из-за кислородного голодания мое поле зрения начинает сужаться, обращаясь в подобие темного тоннеля, и все мысли покидают меня.
Лапки скарабея царапают мое правое легкое. Жвалы скарабея скребут по наружной оболочке сердца. Жук ползет вверх по горлу, я чувствую, как раздувается моя шея.
Насекомое хватает пушистый комок, закупоривший мне глотку, и тащит его вниз по пищеводу к желудку.
Доступ воздуха в легкие снова открыт! Я кашляю, судорожно хватаю ртом воздух, тужусь в попытке вызвать рвоту и наконец вспоминаю, как дышать.
Друд кругообразными движениями водит горящей свечой над моими лицом и грудью. Горячие капли воска обжигают голую кожу, но эта боль не идет ни в какое сравнение с дикой болью, которую причиняет мне скарабей. Он снова ползет вверх.
— Я взлетаю, как птица, и опускаюс-сь, как жук, — речитативом произносит Друд, нарочно проливая раскаленный воск мне на грудь и шею. — Я взлетаю, как птица, и опускаюс-сь, как жук, на пус-стой трон, воздвигнутый на твоей ладье, о Ра!
Громадное насекомое, закованное в жесткий хитиновый панцирь, протискивается мне в горло и проникает в черепную полость сквозь мягкое нёбо — легко, точно сквозь сухой песок. Я чувствую, как оно проталкивается в носовые пазухи, упирается колючими лапками в глазные яблоки, продвигаясь все выше и выше. Я слышу, как огромные жвалы скребут черепную кость, погружаясь в мягкую кору мозга.