Мальчик, дяденька и я Драгунский Денис
Поехали. Автобус отходил от станции «Лиелупе» – там был пансионат, где мы в тот раз жили, адрес: улица Викингу, 3. Автобус ехал очень долго, петлями и кругами, я чувствовал, что мы топчемся на одном месте, – но потом понял, что он старается объехать все улочки, прокатить всех желающих – в Москве есть такие маршрутки между двумя станциями метро на разных ветках – идут не по прямой, а объезжая весь квартал.
Но вот приехали, поели эту замечательную копченую курицу – было в самом деле вкусно, – но допустили одну смешную ошибку, заказали три порции – и нам принесли эту самую курицу на большом блюде, куски свежего, пахнущего дымом куриного мяса – коптили тут же, печку было видно, – да, принесли целое блюдо курицы, украшенной огурцами, петрушкой, редисом и прочими овощами, плюс блюдечки с кетчупом… – но мне вдруг показалось, что самой курицы было маловато.
Потому что за соседним столом сидел приятный, даже красивый мужчина, сидел один, и ему принесли одну порцию, я слышал точно, как он заказывал: «Курочку копченую», – и не говорил ничего похожего на «двойную порцию мне» – но ему принесли даже на глаз здорово больше, чем одна треть того, что лежало на нашем блюде.
Ах, какой я жлоб! Мало того, что я заглядываю в чужие тарелки в ресторане, – я еще обсуждаю размер порции.
Ну и что?
Подумаешь, я и сейчас в ресторане всегда гляжу в чужие тарелки. Ну, не тогда, когда кто-то уже начал есть, а когда их несут. Мне почему-то всегда кажется, что другие люди заказывают какие-то особо красивые блюда, а мне это не удается, и я чувствовал, что это зависит не от цены. Вот что ни закажу, хоть за самую дорогую цену в меню – мне обязательно принесут тарелку с куском мяса или рыбы с гарниром, и всё. А тем временем мимо меня официанты носят что-то поразительное, необычайное, с башенками и букетами и чуть ли не с флажками и огнями.
Так что вот. Ни чуточки не стыжусь сказанного.
Назавтра я поделился своими наблюдениями с соседом по пляжу, с тем, который навел нас на этих копченых кур и на этот ресторан, и он завопил: «Ну конечно! Ну как же я мог вас не предупредить! Конечно, так и есть. Заказывать надо по одной порции. Вот так и требовать: принесите нам три порции отдельно! Ему, ей и мне! Или еще смешнее можно, вот я, например, так делаю. Приходим мы с друзьями и говорим: „Дайте нам то-то, то-то, то-то, выпить-закусить… Да! И копченую курицу. Одну. Vienu porciju!“ А потом, когда принесут: „Нет, одной маловато! Дайте-ка еще“. И как принесут – снова еще. Вот тогда нормально можно пожрать. А если три порции на одном блюде – тогда спасибо, если будет с трудом две! По весу, в смысле».
Кажется, мы туда пришли еще раз и сделали, как он советовал. Мне почему-то показалось стыдно – нет, не разыгрывать комедию «одну, а вот теперь еще одну», – мне показалось стыдно именно что требовать три отдельные порции. Чего же я боялся? Обидеть официанта подозрением, вот!
Поэтому делали именно так. Одну, потом еще одну и еще одну. Официант, кажется, обиделся еще сильнее. Скрипел зубами, бедняга. Но некуда ему было деваться.
Вот. А когда мы – в первый раз – вышли из этого заведения под названием «Лайва», я вдруг увидел, что на нем – табличка с адресом: Викингу, 19!
«Какая прелесть!» – подумал я. Ведь гостиница, где мы жили, была по адресу Викингу, 3. Значит, решил я, этот автобус так петлял по всему району, а потом привез нас сюда – в это место, которое всего в семи! – всего в семи домах от нашей гостиницы (поскольку по одной стороне улицы четные, а по другой нечетные номера, то всё ясно – 19, 17, 15, 13, 11, 9, 7, 5). Я объяснил это жене, мы очень обрадовались и пошли по улице. Действительно, следующий дом был номер 17, потом 15, потом 13. Но потом пошел лес… Который мы, конечно же, приняли за парк, за пока еще незастроенный участок земли, да не знаю я, за что мы его приняли! Мы думали: «Сейчас, вот сейчас, вот за тем кустом вновь покажется забор с номером 11, ну и мы скоро будем дома». Но забор всё не показывался, а лес становился всё гуще. Потом мы заметили, что тротуаров нет, и мы идем просто по асфальтовому шоссе. Мимо ехали редкие машины, и все грузовики – о том, чтобы поймать такси, не было и речи. Шоссе стало петлять. Мы с некоторой опаской начали срезать углы – то есть шли через кусты, по коричневой земле по тропинкам, едва проложенным в траве. Тем временем темнело. В общем, шли километра три, и только потом, в сумраке вечернем, из-за деревьев забрезжила красно-кирпичная башня нашего дома отдыха. И сразу дома 11, 9, 7 и 5. И, наконец, дом 3. Пришли. Фу, какое счастье.
– Что тут интересного? – спросил мальчик.
– Ровным счетом ничего! – с удовольствием сказал дяденька. – Бессмысленный рассказ о глупом случае из бестолковой жизни.
Но дальше, про ресторан «Вей, ветерок!».
Итак, все поднялись на второй этаж по довольно узкой лестнице. Две компании: какие-то красивые гладкие мужчины и женщины, одна из которых в синей косыночке была похожа на знакомую Диме артистку, – и Дима с Лизой и дочкой Машей. Наверху было несколько столов под скошенной крышей – наскоро оборудованный уют под старину, для туристов. Стулья с резными спинками, какие-то тарелки и картинки на стенах, косые прорезанные в крыше окна, но на столах – старые советские скатерти неопределенно белого цвета, который случается после двухсотой стирки. Первая компания быстро и весело устремилась в угол и заняла большой стол. Лиза на секунду остановилась, увидела дверной проем с лестницей, ведущей еще выше.
Она спросила высокую белую даму, которая встречала гостей: «А там наверху что?»
Возможно, она на самом деле подумала, что там наверху есть что-то вроде веранды на крыше, тем более что день был жаркий, лестница была вполне приглядна, и такое можно было предположить.
Хотя, может быть, всё обстояло не совсем так. Воспитанная советским дефицитом, Лиза думала – наверное, даже не думала, а просто знала, – что всё самое лучшее, самое интересное, редкостное, модное – всё это находится за какой-то тайной дверцей. Вот и сейчас она решила, что самые лучшие столики – не в этом зале, а в другом, наверху.
– Он ее ненавидит? – вдруг спросил мальчик.
– Кто? – дяденька не понял.
– Этот Дима эту Лизу?
– С ума сошел! Он ее обожает, – сказал дяденька. – Боготворит. Живет ради нее. Всё делает, чтобы только ей было хорошо, чтобы ей понравилось.
– Странно. Ты так злобно рассказываешь.
– При чем тут я?
– Ты же автор! Это же твой рассказ.
– Ерунда какая. Я как автор к ней прекрасно отношусь.
Мальчик засмеялся:
– Я к ней пре-екрасно отношусь. У меня пре-е-красное настроение! Я пре-екрасно себя чувствую! Слыхали, слыхали!
– Я могу продолжать? – спросил дяденька.
– Вперед, – сказал мальчик.
Большая белая дама – официантка, как выяснилось, – просто-таки взбеленилась. Вся еще сильнее побелела – вот такая рифма к слову «белена». У нее губы побелели и даже глаза, и она, оставаясь, конечно же, в рамках вежливости, издевательски произнесла: «Там наверху – раздевалки и душевые для персонала. Желаете принять душ? Прошу вас!» – и показала рукой, приглашая. «Не хамите, голубушка», – сказала Лиза. «Вы спросили – я ответила, – приторно улыбнулась белая дама. – А душевые действительно свободны, и вы никому не помешаете, пожалуйста, прошу вас!» Ярость кипела в ее белых глазах. Наверное, Дима и Лиза для нее были воспоминанием об оккупантах, о чем-то, может быть, пережитом в раннем детстве. Она была значительно старше, так что в сороковом году ей вполне могло быть пять, семь, а то и десять лет. Или это были мамины или бабушкины рассказы, но всё равно – был какой-то ужасный образ: чужие грубые люди поднимаются наверх, на второй этаж родного дома, тычут во все двери пальцами, а может быть, и стволами автоматов, и спрашивают: «А там у вас что? А там?» Именно так решил Дима, вечером вспоминая эту историю. Может быть, он преувеличивал. Может быть, он фантазировал. Но уж больно много отчаянной злости было в ее лице, в ее искривленных губах и сладком голосе.
«Всё, всё, всё», – сказал Дима, потянув Лизу за рукав блузки, и они втроем – вместе с дочерью – уселись за стол. Огляделись. Эта же самая дама, как ни в чем не бывало дежурно улыбаясь, подала меню. В те времена подавали одну книжечку меню на весь стол. Сложенная пополам картонка, в которую был вложен двойной листок бумаги с напечатанным на машинке столбиком закусок, супов, горячих блюд и напитков. Было немного дороговато, не как в простом кафе. Но блюд дороже трех рублей тоже не было, так что ничего. «Как дорого!» – сказала Лиза. «Ничего», – сказал Дима. «Ты уверен»? – спросила она. «Ну не знаю», – засомневался он. Самое ужасное, что у Димы было с собой всего двадцать рублей.
В этот приезд у них с собой было мало денег. Не так, чтобы совсем мало, но надо было рассчитывать. Поэтому Дима положил в бумажник два червонца. Для 1986 года это была вполне приличная сумма. Чтобы съездить из юрмальского пансионата в Ригу и там пообедать – нормально, и даже более того.
Все остальные деньги он оставил в номере в кошельке, который спрятал в чемодан, а чемодан засунул в шкаф. Случаев воровства из номеров не было, поэтому Дима не беспокоился. Но вот с собой он почему-то взял не пятьдесят, не тридцать, а именно двадцать рублей из-за какой-то странной экономности, из нелепой робкой экономности, которая в те годы была ему очень свойственна и не раз его подводила. Как и в этот раз. Конечно, двадцати рублей вполне бы хватило, чтобы пообедать втроем в этом ресторанчике, но Дима стал считать в уме, и у него получилось, что денег хватает, но совсем впритирку. Рублей семнадцать или даже восемнадцать. Хотя, как понял Дима через много лет, давно пора была оставить эту плебейскую привычку, придя в ресторан, заказывать полный обед или дорогое блюдо. Вполне можно было съесть по окрошке и по салату. И влезть в червонец.
…Прости меня, дорогой мой друг-читатель, что дяденька никак не может спрыгнуть с этой смешной темы – по окрошке и по салатику или по салатику и по горячему и как можно было влезть в червонец. Но так почему-то считалось в те годы: если пришел в ресторан, а тем более жену и ребенка привел, то нужно по полной: обед из трех блюд, десерт, кофе и сладкая водичка…
Официантке надоело стоять у них над душой, и она ушла к другой компании, откуда заслышались веселые и бодрые голоса. Что-то вроде: «А шашлык у вас долго готовится, а киевская у вас свежая, а вина будем брать три бутылки или двух хватит?»
Дима тем временем сидел и стыдился собственной бедности. Он думал: «Ну, закажу я впритык, допустим. А кто их знает, этих официантов? Они же всегда норовят обсчитать, и очень возможно, что счет принесут на 21 руб. 30 коп., например. А у меня в кармане только двадцатка, вот ведь я дурак и жмот. И я совершенно не знаю, сколько денег у жены. Но я предчувствую, как она пожмет плечами и поднимет брови, когда узнает, что у меня пошлейшим манером не хватает денег. А представляете себе, если у нее с собой вообще денег нет? Кажется, она мне что-то говорила. Что-то вроде: „Давай я не буду брать с собой кошелька – у меня очень маленькая сумочка“. Я, кажется, сказал: „Конечно, конечно“»…
Так что Диме предстояло получить порцию недовольства. В любом случае. Почему в любом? А потому что, если бы у него было с собой, к примеру, полсотни, если бы он заплатил за обед, скажем, двадцать пять, да еще рубль на чай бы дал, Лиза бы сказала: «Ты сумасшедший? Ты почему так раскидываешься деньгами? Ты что, NN?» – и она назвала бы фамилию какого-нибудь богатого и успешного человека из общих знакомых. Чтобы Диме было еще обиднее.
Посмотрев на Диму очень внимательно и, наверное, поняв, о чем он думает, она повторила свой вопрос:
– Ты уверен, что нам нужно здесь обедать?
Дима сказал:
– Раз уж мы пришли, давай уж пообедаем.
– Ах, раз уж пришли, – засмеялась Лиза. – Тебе опять неудобно перед официанткой? А мне удобно. Но так и быть. Раз уж мы пришли, давай просто выпьем кофе с пирожными.
Она взмахнула рукой и позвала белую даму:
– Будьте любезны!
Белая дама подошла, улыбаясь и на ходу раскрывая блокнотик.
– Слушаю вас.
Но Лиза дала слабину. Надо было сказать «Три кофе, три пирожных» – ну и «бутылку минеральной воды», к примеру. А она спросила:
– Скажите, пожалуйста, у вас есть кофе?
Это была явная ошибка.
Лиза сама когда-то учила Диму: «Не надо спрашивать, а надо требовать». Когда требуешь, человеку неудобно отказать. Потому что отказом в ответ на требование он ставит себя в подчиненное положение, признает свою малость и никчемность. «Принесите кофе!» – «Ой, извините, а кофе у нас нет, к сожалению». Даже если без «извините» и «к сожалению», всё равно отрицательный ответ на законное требование унижает того, кто говорит «нет». А вот когда у человека спрашивают, когда его просят – тут он на коне, он главный, он дарит или отнимает. Сказать «нет» в случае просьбы – это, наоборот, почувствовать себя хозяином положения. Вы меня просили, а я вам отказал.
Именно так и получилось. На вопрос «У вас есть кофе?» белая дама поджала губы и с едва-едва заметной, а может быть, воображаемой насмешкой сказала:
– Кофе обычно пьют после обеда.
О, какая разница с нынешним временем! Когда кофе тебе норовят подать сразу, перед всеми блюдами. Есть в Москве такие кафе, где, заказывая кофе, нужно специально говорить: «А кофе принесите нам, пожалуйста, после всего», а лучше вообще не заказывать кофе одновременно с горячим. Заказать потом, потому что, несмотря на все твои просьбы, тебе его могут притащить в первую очередь, а в самых хороших местах тебя специально спрашивают: «Кофе сразу или потом?»
Но тогда еще царила старинная мода, когда попросить чай или кофе перед обедом казалось полной дикостью, примерно как сейчас вывалить горячее в суп и потребовать чайную ложечку.
– Кофе обычно пьют после обеда, – повторила белая дама.
Тут уже взбеленился Дима.
– У вас есть такой указ? Президиума Верховного Совета Латвийской ССР? – сказал он.
– Нет, – сказала она. – Я не сказала «обязательно». Я сказала «обычно».
– Ну а вот мы такие необычные клиенты, – сказал Дима. – Есть такое европейское правило – «клиент всегда прав». Мы ведь с вами находимся в Европе?
Это был сильный удар, но белая дама его выдержала.
– Конечно, конечно, в Европе! – сказала она. – Но у нас кофе еще не готов.
– Что за чепуха! – сказала Лиза. – Как кофе может быть не готов? Или готов? Я не знаю, что у вас там – кофемашина или турка, но кофе варят по заказу клиентов.
– Да, конечно, – сказал белая дама. – Я неправильно выразилась. Бармен еще не готов. Он еще не пришел. Он придет через полчаса, потому что кофе обычно пьют после обеда. Вы можете подождать.
Она улыбнулась так, что с искусственного цветка, стоявшего на столе в вазочке, упал лепесток и звонко свалился в хрустальную пепельницу. Дима вспомнил про Артемиду, которая могла взглядом засушивать травы, кусты, а иногда и целые деревья.
– Ну нет, – сказала Лиза. – Полчаса мы ждать, разумеется, не будем.
– Как угодно, – сказала белая дама, глядя, как они выбираются из-за стола. – Я вам советую: на углу Домской площади есть миленькая кофейня.
Называется «Тринадцать стульев». Там всегда есть кофе и прекрасные булочки.
Дима, Лиза и их дочь Маша уже начали спускаться по лестнице, и белая дама не удержалась от пули в затылок:
– Там недорого!
Один – ноль.
Ну или три – два, но всё равно она выиграла.
– Сходили в рестора-ан, – протяжно сказала Лиза.
Они шли, очень обидевшись друг на друга и сами на себя. Дочка Маша молчала. В кофейне «Тринадцать стульев» не оказалось свободных мест, но кофе они всё равно где-то выпили, мрачно, не разговаривая друг с другом. Но потом дочка захотела поесть мороженого, попросила денег и разрешения сбегать на соседнюю улицу, там киоск. Дима и Лиза сели на лавочку возле какого-то то ли фонтанчика, то ли памятника. Их десятилетняя девочка, сжимая в руке матерчатый кошелек с тремя двугривенными, побежала куда-то налево, потом направо. Мелькнула ее косичка. Прошло пятнадцать минут, потом двадцать, потом полчаса.
Как тогда люди жили без мобильных телефонов? Жили же, однако. Наверно, чуть посмелее были. Могли отпустить ребенка за мороженым в чужом городе. Но не на полчаса все-таки! Дима и Лиза по очереди ходили искать Машу. Вернее, бегали. По очереди – чтобы кто-то остался на той самой лавочке. Они уж не знали, что и подумать, но через сорок минут, хотя на самом деле, конечно, не через сорок, а через тридцать шесть, примчалось дитя с тремя вафельными стаканчиками. Потому что, оказывается, киоск был закрыт, а какая-то тетя сказала, что мороженое продают в торговом центре, а до торгового центра было далеко бежать, да еще там надо было подняться на четвертый этаж. Но за эти тридцать шесть минут Дима и Лиза натерпелись страху, и этот страх как будто бы выбил из них это отвратительное чувство унижения перед официанткой – чувство бедности, никчемности, малости и чужести, которое, как они вспоминали потом, охватило их обоих.
Конечно, это смешно и, может быть, даже мелко. Но лучше говорить себе правду о своих чувствах, даже таких мелких и, по большому счету, недостойных.
Эх, показал бы мне кто-нибудь этот «большой счет»!
А если серьезно, весь этот «большой счет» копится из мелких циферок повседневных недовольств, нехваток, отказов, унижений и обид. И я не верю, что есть на свете человек, который жил только «большим счетом», задумывал и осуществлял только большие планы, на мелочи не разменивался, дружба у него была всегда крепкая, любовь – верная, и так далее, и всё такое прочее. Впрочем, может быть, таких античных героев до сих пор носит наша земля, но мне они, слава богу, не встречались.
Мелко, мелко, мелко. Ну и пусть.
– В этот же приезд, – сказал дяденька, – Дима с Лизой и Машей ходили в знаменитый ресторан в Юрмале, а именно в Булдури. Он назывался «Jras prle», то есть «Жемчужина моря».
– Ага! – вспомнил я. – В этом ресторане за много-много лет до того были мы с моей мамой и рижской девочкой Асей. Ели миноги, поливая их выжатым лимонным соком. Это было поразительно вкусно. Кстати, с тех пор, мне кажется, настоящих миног я так и не ел… А потом шли по заснеженному пляжу, по протоптанной в снегу тропинке, и снег, кажется, хрустел и скрипел почти так же, как на даче под Москвой. Я курил трубку, и у меня, как мне потом сказала мама, была очень довольная рожа.
Но об этом я уже рассказывал.
– Так вот, – продолжал дяденька, – ресторан именно что «назывался», потому что его больше нет. Сгорел. И, кажется, на том месте так ничего и не построили.
Так вот, Дима с Лизой и Машей пошли в «Юрас Перле». Там тоже был наглый официант, но на этот раз дружелюбно наглый, если можно так выразиться. Они с утра зашли туда, чтобы заказать столик на вечер, и, зная манеры и повадки официантов и метрдотелей советского времени, очень боялись, что вот они вечером придут, а их к кому-нибудь «подсадят». Или за их стол усадят каких-нибудь незнакомых людей, потому что столы там были сплошь большими, на шесть-восемь персон. А в советское время «подсадить» – милое дело. Помните, как выглядел зал советского ресторана?
На половине столиков стоят пластмассовые таблички с надписью «стол не обслуживается». Не «зарезервирован», а именно «не обслуживается». В этом был особый смысл: не вами – клиентами – зарезервирован, а нами – официантами – не обслуживается. Чтоб было понятно, кто здесь главный.
Итак, обыкновенно в ресторане половина столов была пуста, потому что они загадочным образом «не обслуживались», а вторая половина была плотно засажена, иной раз незнакомыми друг другу людьми. Поэтому Дима и Лиза настырно спрашивали официанта, у которого заказывали столик в «Юрас Перле»: «Вы нам точно дадите столик на троих? Мы точно не окажемся за большим столом с незнакомыми людьми?» Официант презрительно говорил: «Точно, точно. Здесь не избирательный участок. Здесь не обманывают». А вечером Дима и иза вспомнили, что в этой самой «Юрас Перле» когда-то давно подавали взбитые сливки. Бог мой родимый, такая чепуха, как взбитые сливки, считалась каким-то особым балтийским деликатесом. «Взбитых сливок нет», – сказал официант. «Как же так?» «Ничего, – сказал он. – Надо подождать. Вот перестроечка кончится, и сливочки появятся». Дело было в 1986 году. «Ну нет! – закричали Дима и Лиза. – Пусть лучше без сливочек». В этот же раз – ведь тогда уже была «перестроечка» – они увидели на пляже странную группу молодых парней. У одного из них в руках был бело-красный латвийский флаг на коротком древке. Был ветер, флаг хлопал и трещал. Парень стоял молча, безо всяких лозунгов, а вокруг стояли еще человек пять таких же, как он, парней лет шестнадцати или чуть постарше. Наверно, что-то вроде охраны. Но никто на них не набрасывался, флага у них не отнимал. Впрочем, никто и не подходил постоять рядом.
Помню такие группы ребят.
Надо было бы подойти и сказать «Lai dzvo brva Latvija!»
Aгa. Негромко так. Или даже прошептать.
Но я не подошел, не сказал и не прошептал.
А жаль.
Перестройка, конечно, наступила, но далеко не окончательно. Особенно в головах. Когда Дима с Лизой и Машей, поужинав в этом замечательном ресторане, возвращались в свой пансионат энергетиков, они, разумеется, опоздали. Пансионат по советской старинке запирался в одиннадцать вечера. Было еще светло – видно, из-за этих фокусов с летним временем. Кажется, в те годы Рига жила по московскому времени, а в Москве время было летнее, и поэтому в Риге солнце закатывалось ближе к полуночи. То есть на самом деле было девять, начало десятого, но на часах – одиннадцать, начало двенадцатого, и огромное, почему-то продолговатое, как пламя свечи, солнце, желтея, краснея и лиловея, медленно, мучительно медленно сползало к горизонту и пряталось за его линией. Люди ходили по пляжу какие-то смурные. В самом деле, не может солнце закатываться в половине двенадцатого ночи.
Дима и Лиза вместе с Машей пришли к дверям пансионата и увидели человек пять или даже десять таких же, как они, запоздалых ночных гуляк. Люди хихикали, некоторые были немножко выпивши, и все громко обсуждали, что же делать. Но никто не стучал в дверь. «Ну что ж, сами виноваты, опоздали, – смеялись тетки. – Придется на скамеечке ночевать». Дима послушал их разговоры и понял, что эти взрослые люди, многие здорово старше него, – что-то вроде нашкодивших, но совестливых детей. Они на самом деле, по-настоящему, взаправду робеют постучать в дверь. Они ждут, когда строгая тетенька, привратница-кастелянша или как она там, администратор, в общем, – то есть начальство! – сама снизойдет до них, откроет дверь, сжалится и впустит. Но Дима очень хотел спать. Лиза и Маша тоже. Поэтому Дима сделал самое простое – нажал на кнопку звонка. И дверь, представьте себе, открылась тут же. Показалась суровая тетка в синем халате. Наверное, она ждала за дверью, смотрела в глазок на робких сорокалетних детишек. «Опаздываете! В одиннадцать корпус закрывается, сказано!» – закричала она, стоя в дверях. Потом отодвинулась, пропуская. И когда все зашли, крикнула вслед: «Завтра к директору пойдете!»
Тоже, кстати говоря, пуля в затылок. Но советская социалистическая пуля. В отличие от европейской, буржуазной пули с предложением пойти пообедать туда, где дешевле.
Но продолжим о мелочности.
Уже в начале двухтысячных Дима и Лиза снова оказались в Риге и, гуляя по центру около Домской площади, увидели тот самый замечательный ресторанчик, с той же самой вывеской «Pt, vjii!», то есть «Вей, ветерок!». На железной прорезной шильде был всё тот же кораблик под парусами.
– Зайдем? – сказал Дима.
– Ты уверен? – спросила Лиза.
– Абсолютно, – сказал он.
Они не стали подниматься на второй этаж, а сели на открытой террасе. Жизнь была уже совершенно другая, деньги уже были не рубли, а латы. Официанты были вежливы и ласковы. Это были совершенно другие люди. Белой дамы след простыл. Наверно, она уже давно была на пенсии. Да и вообще, какая разница, что с ней стряслось. Вокруг Димы и Лизы бегали молоденькие услужливые мальчики, подавали меню, раскрывая его на нужной странице, рекомендовали блюда, молниеносно меняли пепельницу – а Дима был страшно недоволен. Он капризничал. Он говорил, что хлеб черств, и ему приносили свежий. Он говорил, что суп еле теплый, и его забирали подогреть. И так далее и тому подобное. Он всех на уши поставил. Метрдотель даже повара вызвал – договориться насчет прожарки мяса.
Диме было стыдно, что он такой мелочный и, наверное, мелкий человек. Стыдно, что захотелось выкобениться этаким барином в том же самом ресторане, где лет пятнадцать назад ему объясняли, что дешевый кофе – через дорогу. А когда стыдно, полезно рассказать об этом вслух.
– Кому? – спросил мальчик. – Кому рассказать?
– Мне, – сказал дяденька. – Разве непонятно?
Vecrga
Полутемная комната с тяжелой, массивной, но не старинной мебелью. Тридцатые годы, наверное. Низкая люстра: круглый белый пузырь и латунные украшения – выдавленные цветы. Нечто среднее между недорогим модерном и совсем дешевым ар-деко. Ар-деко ведь на самом деле фабричный стиль, массовый. Смешно, что есть люди, которые его коллекционируют, разыскивают, реставрируют и гордятся им как мебелью Жакоба или Буля. А с другой стороны, ничего смешного. Я недавно сообразил, что родился в первой половине прошлого века: 15 декабря 1950 года. Через тридцать лет винтаж, через шестьдесят – антик. Как-то не очень хочется самому быть антиком. А может, и ничего…
Вот такая тяжелая тусклая люстра висела над круглым столом с бархатной скатертью. А еще на столе стояла продолговатая металлическая вазочка-корзинка. В ней лежал шоколад, наломанный толстыми кусками. Как будто бы плитка, которую ломали, была каких-то неприличных размеров. Я понял, что это называется шоколадный лом, – я раньше такого не видел, только читал.
В Москве в конце 1990-х появился развесной ломовой шоколад, кажется, израильский. Он был, наверное, качественный, но не очень вкусный. Потому что слишком крепкий, плотный. Когда я колол его ножом, он раскалывался на какие-то странные пластинки. Как будто это был не шоколад, а кремень. Но в таком колотом виде его было легче жевать. Невкусный шоколад эпохи продовольственной помощи, эпохи тех дельцов, которые торгуют с голодной страной залежалой, непортящейся жратвой, а иногда даже «стратегическими запасами». Я помню, как в Москве в девяностые годы вдруг появился очень странный немецкий хлеб: черный, крупного помола, наверное, очень питательный, но поразительно невкусный. Этот хлеб продавался в круглых жестяных консервных банках. Да, да, в консервных банках, которые надо было открывать консервным ножом. Это был знаменитый западно-берлинский хлеб. Когда в самом конце сороковых случился берлинский кризис, проще говоря, когда советские войска блокировали Западный Берлин – что на самом деле означало военную агрессию, просто-таки начало войны – о, долготерпение, осторожность и мягкость Запада! Вместо решительных действий американцы стали забрасывать в Западный Берлин по воздуху продовольствие, в том числе и вот эти банки с хлебом. Не удивлюсь, если и в Америке тоже был какой-то стратегический запас, заготовленный вообще незнамо когда, может быть, в разгар Второй мировой войны… В общем, он провалялся на берлинских складах лет сорок и потом приехал к нам. Я помню булочную на Большой Грузинской улице, где продавался этот хлеб. Хотя, наверное, его должны были раздавать даром. Или выдавать по карточкам. Но всё же продавали. А напротив была продуктовая «Березка». Даже стыдно объяснять, что это такое. Вот возьму и не буду объяснять. Русский литератор не обязан объяснять, что такое крепостной мужик или комсомольское собрание. Пусть продуктовая «Березка» останется в этом ряду – усладой эрудитов или смысловой закорючкой, мимо которой глаз проскальзывает, не останавливаясь.
Хотя, конечно, трудно забыть красивые светлые автомобили неизвестных марок – или марок, известных мальчишкам, бескорыстным любителям иностранной автомобильной роскоши, – маины, которые подъезжали, останавливались у магазина. Из них выходили иностранцы. Иностранец в Москве был сразу виден по одежде, и по походке, и по какой-то самоуверенной свободе жестов, по чуть-чуть отставленной назад голове, по широкому развороту груди. Казалось, что он каждую минуту ощущает в своем кармане большой красивый бумажник, в котором лежит темно-синий паспорт с не нашим гербом и много-много свободно конвертируемой валюты. Потом иностранцы выходили из магазина, толкая перед собой тележку, груженную красивыми – через дорогу видно – упаковками и пакетами, открывали багажник и перебрасывали всё это неимоверное количество вкусностей и деликатесов в свою машину. Коляску потом утаскивал служащий. Когда в эту булочную были очереди – вот за этим самым немецким хлебом, – то отдельные иностранцы, бывало, через дорогу фотографировали людей, стоящих толпой у дверей хлебной лавки. Особенно раздражало, прямо-таки в ярость приводило, что большинство этих иностранцев были негры. Наверное, сотрудники африканских посольств. В очереди обязательно раздавалось что-нибудь про обезьян и про то, что мы их кормим. Кто-то поправлял: «Когда-то кормили». «Ну, кормили, – соглашался первый. – Всё равно сволочи. Выкормили на свою голову!» Не скажу о советских людях вообще, но москвичи в большинстве своем были страшными расистами. При том что они выходили на демонстрации с лозунгами «Свободу Африке!», при том что в детских театрах шли спектакли про какого-нибудь негритенка, который вырвался из-под колониального гнета и приехал в Москву, и его сразу окружили добрые и заботливые пионеры. При том что советские дети плакали, читая «Хижину дяди Тома», – при всём при том они искренне считали негров мартышками. Одно другому не мешало.
Шоколад.
Да, в серебряной вазочке-корзинке лежал наломанный большими кусками шоколад, а мама со своей подругой Тасей разговаривала с этой самой рижской дамой, к которой мы пришли в гости. Пришли мы, конечно, не в гости, а по делу. Что-то, связанное со шмотками. У этой дамы что-то продавалось, и Тася зазвала маму посмотреть. Разговор шел о кофточках, о джерси, но дама была очень надутая, томная и говорила с едва заметным акцентом, хотя, кажется, была не латышка, а русская. От всей квартиры было ощущение чего-то иностранного, совершенно не нашего, хотя, казалось бы, люстра над столом, бархатная скатерть, тяжелые кресла с большими круглыми валиками – этого я и в Москве насмотрелся. Аромат заграничности вился от самой хозяйки и, наверно, от маминой подруги Таси.
Тася была женой папиного старого друга Юры Феоктистова, главного художника одного из рижских театров – по-моему, в «Русской драме».
Когда мы с мамой ходили в гости к Феоктистовым, Тася мне тайком от мамы подливала в маленькую рюмку крепкую рижскую настойку под названием «Lasite». «Лясите» – это значит «капелька»; было очень вкусно и очень запретно. Тем более что мне было лет пятнадцать. Мама спросила: «А ты что пьешь?» Я сказал: «Кажется, какой-то сок». Но Тасин сын Митя – ему было лет десять – меня выдал, и мама отобрала у меня рюмку. Митя был очень талантливый юный художник. Рисовал цветными фломастерами поразительно красивые вещи. Не знаю, что с ним дальше случилось, но по всему из него должен был выйти отличный книжный график. Этими фломастерами он мог изобразить всё что угодно – и тонкий штрих, и что-то похожее на густую масляную живопись, тесно перештриховывая разные цвета. До сих пор помню картинку, где на блюде лежали две копченых рыбины. Было сделано с какой-то странной для десятилетнего мальчика мастеровитостью. Еще марширующий «Плохой солдат» – фашист, наверное, который шагал прямо на зрителя. Подметка его сапога, тяжелая, как и положено, с коваными гвоздями, целилась прямо в лицо зрителя. При этом перспектива была соблюдена безупречно, хотя весь стиль в общем-то карикатурный.
Один раз мы проходили по улице, и Тася показала нам на красивое здание с торжественной лестницей, с колоннами, лепниной с украшениями и сказала: «Это Дом офицеров, а раньше здесь была „Русская драма“». Тася была русская рижанка, из старой русской рижской семьи. Они жили в Риге еще «до катастрофы». Кстати говоря, это были ее слова. То есть Тася ненавязчиво объяснила нам, что «до катастрофы» в независимом латвийском государстве русскую культуру уважали гораздо сильнее, чем сейчас. Тася водила нас с мамой в знаменитое кафе «Vecrga», то есть «Старая Рига». Сейчас этого кафе уже нет. Вернее, кафе с таким названием есть, и даже не одно, но не там. Старая «Старая Рига» была в здании гостиницы «Рига» (сейчас она называется «Рим», как в старину), как бы сзади, на улице Вальню. Фасадом гостиница «Рига» выходила на бульвар и на оперный театр, а вот как раз сзади и было это замечательное кафе. Там было только кофе и булочки с пирожными. Но меня это кафе поразило до глубины души. Не само кафе, а то, что сказала Тася.
– В это кафе, – сказала Тася, – рижские дамы забегают перед работой выпить чашечку кофе и поболтать с подругой.
Другая жизнь коснулась меня.
«Как это так? – думал я. – В кафе, перед работой, поболтать с подругой?» Поход в кафе в Москве был особым, праздничным мероприятием. Придя в кафе, обязательно надо было «что-нибудь хорошее заказать», то есть дорогое, а не чашечку кофе. В кафе водили девушек – помню, как один мой школьный друг (дело было в десятом классе) одолжил у меня пять рублей, объяснив, что он собрался с девушкой в кафе и что у него на это дело припасено то ли двенадцать рублей, то ли пятнадцать. «На эти деньги можно втроем в шашлычной нажраться, – сказал я. – Еще и коньяку взять. Ты что?» «Знаю, – сказал он. – Но мне надо с запасом, на всякий случай. Понимаешь? Мало ли что, вдруг. Сам не знаю. Я хочу быть спокоен». Конечно же, назавтра он отдал мне эту пятерку. Вот именно ту самую, которую я ему одалживал. Синенькую, с отъеденным уголком и с каким-то росчерком на поле. Наверно, это была пятерка из большой пачки. Кассир или инкассатор делал на ней свои пометки. Короче говоря, данная конкретная пятерка вернулась снова ко мне, а друг сказал мне, что ему хватило шести рублей с копейками. И то девушка не доела мороженое. Мороженое было явно лишнее.
Это я к тому, что в Москве поход в кафе – это было особое мероприятие, сродни походу в театр. И уж, конечно, не сравнить с походом в кино, куда бегали три раза в неделю. Более-менее постоянно, регулярно, так сказать, в кафе ходили – а вернее, не в кафе, а в некое подобие бара, где подавали кофе и напитки, – ходили члены творческих союзов, писатели, композиторы, архитекторы, ну и те отдельные счастливцы, которых по блату пропускали в Дом литератора, в Дом архитектора, в Дом кино и так далее. Это было еще одним знаком избранности.
А тут вдруг рижские служащие дамы – Тася подчеркнула слово «служащие» – перед работой забегают выпить чашечку кофе и поболтать.
Я представил себе наших московских служащих дам, которые утром мчатся на работу в свои «учреждения»: вместо слова «офис» говорили «учреждение», а вместо «офисная дама» – «учрежденческая дамочка». Я представил себе, как они, бедные, бегут из дома на автобус, автобусом до метро, а от метро еще либо две остановки, либо десять минут пешком. Если они куда и забегают перед работой, то забросить ребенка в детский сад или заскочить в магазин, купить что-нибудь к ужину, для дома, для семьи. Потому что вечером в магазине уже ничего не будет.
А там они, значит, забегают перед работой в кафе. Другая планета, я же говорю.
В самом кафе тоже было очень интересно. Официантки ничего не записывали, хотя все кругом заказывали разное. Слава богу, кофе было только два сорта – melna и balta, кофе черный и кофе белый, то есть со сливками. Но, кажется, можно было взять маленькую чашку или большую. Зато всякой выпечки было двадцать сортов. И вот эти немолодые официантки выслушивали «два больших черных, один большой белый и один маленький, эклер с заварным кремом, эклер с белым кремом, корзиночка и картошка» и столь же разнообразный заказ с другого стола, и с третьего, и убегали на кухню и через две минуты возвращались с подносами, и раздавали кофе и пирожные в точном сответствии с заказами. Потрясающе.
Эффект незавершенного действия, вот как это называется.
Наверное, в таком же кафе, но не в Риге, а в Берлине, в 1924 году сидела студентка Блюма Зейгарник вместе со своим научным руководителем Куртом Левином. Она удивилась, как точно официанты запоминают заказы. Решила проверить: неужели у них такая уникальная память? Может быть, в эту кофейню только таких и берут? Спросила официанта о прошлых заказах – он ничего не помнил. Как только с ним расплачивались – тут же забывал. А пока не расплатились – крепко держал в голове. Не нарочно держал, каким-то там невероятным усилием памяти, а так, само помнилось. Студентка Блюма Зейгарник провела специальные эксперименты и доказала, что незавершенное действие запоминается почти в два раза (если точно, то в 1,9 раза) лучше, чем завершенное. Эффект Зейгарник. Классика психологии.
У меня есть книга, подаренная Блюмой Вульфовной. Но не учебник «Основы патопсихологии», а сборник стихов Рильке на немецком.
Сейчас новое кафе «Старая Рига» переехало на улицу Вагнера – это недалеко. Там уже многое не так. Например, кофе десяти сортов, как положено в любом сетевом «Кофе-хаузе», а в старое время было только два, я говорил… Официанток в новой «Старой Риге» тоже нет. Кофе и пирожные надо брать у стойки, так что нет никакой возможности полюбоваться восхитительной памятью рижских подавальщиц. Но одно осталось неизменно – это кафе для дам среднего и выше среднего возраста.
Мама и Тася взяли меня в кафе, потому что я был еще маленький мальчик. А когда я уже сейчас рассказал своему рижскому приятелю, что вот, мол, мы с Олей были в кафе «Старая Рига», он спросил: «А ты-то что там делал? Это же дамское кафе». Я вспомнил: действительно, там кроме меня не было ни одного мужчины. Но и ни одной молодой женщины тоже, ни одной девушки. Молодежь ходит в совершенно другие места. А посетительницы «Старой Риги», мне кажется, чуть-чуть законсервированы, похожи на тех дамочек, которых я видел там полвека назад.
Но, может быть, мне это только показалось.
А вот знаменитого, воспетого поэтами кафе «Луна» в Риге больше нет. Ну, может быть, есть, но где-то в другом месте, далеко, и это уже не та «Луна». Та «Луна» была через другую улицу от гостиницы «Рига». Это было чудесное двухэтажное кафе. Днем приходили семьи пообедать, а вечерами собиралась артистическая, в широком смысле слова, молодежь – бородатые парни в вязаных свитерах и девушки в таких же вязаных платьях. Я там не был вечером – мал был еще. И знаю об этом со слов своих старших приятелей.
Сейчас там «Макдоналдс».
Дочь писателя
Один раз, когда мы с Олей ехали в Ригу из Юрмалы, с нами рядом на соседней скамейке ехала – а до этого вместе с нами покупала билет на 12:07 – молодая женщина с чемоданом на колесиках. Наверно, у нее кончился срок отдыха.
Одинокую женщину на отдыхе жальче, чем одинокого мужчину. Хотя, конечно, бывает по-разному. Но всё равно жальче. Я вспомнил дочку писателя Полубаринова. Это была странная история. Вернее, совсем не странная и даже не история, а просто кусочек курортной жизни.
Давным-давно, кажется, в лето имени Вари Бессарабовой, то есть году в семидесятом, мы с ребятами сидели на крыльце одного из деревянных корпусов, курили и болтали о том о сем. Слышно было, как подъехала электричка, постояла, а потом отошла. Было поздно, одиннадцать часов с минутами; может быть, это была последняя электричка или предпоследняя – не важно. Она уехала, стало тихо. Машин тогда было мало, а ночью их не было, можно сказать, вовсе. Поэтому стало совсем тихо. И в этой тишине мы услышали приближающийся звук каблучков по асфальту. Кто-то дошел до калитки нашего Дома творчества, открыл ее с тихим дачным скрипом. Легкое цоканье каблуков тут же сменилось шуршанием гравия, им была засыпана широкая подъездная дорога, по которой фургончики привозили еду в столовую. Шаги остановились. Мы затихли тоже. Потом кто-то что-то сказал, не относящееся к этим шагам. И вот тут снова раздалось цоканье каблуков, потому что гравийная дорога сменилась асфальтовой тропинкой, и буквально через три секунды мы увидели девушку, ну, то есть, в смысле, молодую женщину лет двадцати пяти или около того, с чемоданом в руке, коротко стриженную, большеглазую, рыжевато-блондинистую. Она подошла к крыльцу. Мы замолчали. Она смотрела на нас, мы на нее. Я был самый старший в компании, поэтому именно я сказал: – Добрый вечер. А вы, простите, кто?
Она сказала:
– Здравствуйте. Я дочь писателя Полубаринова.
Она понимала, наверное, что мы первый раз слышим о таком писателе.
О многих писателях мы слышали в первый раз. У нас даже была такая забава – играть в писателей. Дело в том, что почти в каждом писательском доме был справочник Союза писателей. Десять тысяч человек писателей было в СССР, страшное дело.
Этот справочник переиздавался почти каждый год, и поэтому у разных людей были справочники разных лет. Игра же состояла вот в чем: мы ставили на кон деньги, например, по копейке или по две, и дальше кто-то говорил (или волчок вертели, или на пальцах выкидывали), и получалось, например, 145 и 6. Это значило: 145-я страница, 6-й писатель сверху. Как правило, выигрывал тот, кто мог сказать: «Да, я знаю этого писателя». Везло тому, кто случайно наталкивался на писателя, действительно всем известного. Тут уж никто не сомневался, что этого писателя человек знает, потому что его знали все. Если же попадался писатель неизвестный, которого человек знает, вернее, утверждает, что знает, то это надо было доказать. Например, назвать одну-две книги. Врать не всегда получалось. Потому что попадется тебе какой-нибудь Иван Козлов, ты скажешь: «Конечно, знаю». Ведущий спросит: «Ну и что же ты этого Ивана Козлова читал?» Ты соврешь и скажешь: роман «Мать партизана» и повесть «На границе». Придумаешь такое типичное советское название, а тебе закричат: «Врешь, врешь, врешь!!!» И торжествующе прочтут: «Козлов Иван Петрович, поэт, переводчик с армянского». Поэтому добраться до известного писателя было довольно трудно. Ставки по копейке всё время повторялись, и победитель, бывало, уносил с собой рубль, а то и полтора.
В это же лето я разговорился с парнем лет на десять старше меня, очень худым и смуглым, с восточным лицом. Он отдыхал вместе с пузатым папашей, который выходил на пляж в кремовом летнем костюме и начинал раздеваться, демонстрируя сатиновые трусы до колена и лиловатую майку-фуфайку. Насколько представителен и джентльменист он был в костюме, настолько же нелеп и затрапезен в этих синих сатиновых трусах и линялой майке.
– Отец? – спросил я у парня.
– Ага, – сказал он и, отвечая на мой незаданный вопрос, добавил: – Классик.
– В смысле? – не понял я.
– Классик нашей литературы, – сказал он, – которая наследует великим творениям Востока, – у него подрагивали губы, он, наверное, старался не рассмеяться, – но расцвела новым цветом в лучах Октября.
– А что он пишет? – спросил я.
– В смысле? – теперь он повторил мой вопрос.
– Ну, поэт, прозаик, драматург?
– Кака разныца? – сказал парень, нарочно изображая среднеазиатский акцент. – Что хочет, то и пишет. Думаешь, я читаю? Сказано – классик, и все дела.
Спрыгнул со скамейки и помчался к воде. И долго бежал, поднимая брызги, потому что до глубины надо было идти метров сто, я же говорил. А классик живым монументом в сатиновых трусах стоял на берегу. Он вообще, мне кажется, никогда не садился.
Так вот, дочка писателя Полубаринова прекрасно понимала, что мало кто знает писателя Полубаринова, и поэтому добавила:
– Писателя Полубаринова из Читы.
– Вы из Читы? – спросили мы все хором.
– Да, – сказала она. – Вот, приехала отдыхать по путевке. А как здесь заселяться?
Мы всей гурьбой проводили дочку писателя Полубаринова до администрации, которая располагалась – не помню, говорил я об этом или нет, – в первом и единственном этаже недостроенного главного корпуса. Совершенно не помню, как ее зовут. Мы все с ней как-то не сдружились. Но не потому, что не нашли общего языка или, упаси боже, поссорились или не понравились друг другу. Всё проще: мы для нее были слишком молодыми. Нам было по восемнадцать лет, а некоторым и вовсе по четырнадцать, как уже упомянутой Варе. Вообще у нас было довольно много малышни. Наша компания была сфокусирована на этом прекрасном возрасте абитуриентов и старшеклассников. Даже я в свои двадцать сам себе казался для этой компании староват. Случай с Варей – прекрасное тому подтверждение. А дочке писателя Полубаринова было самое маленькое двадцать пять. А в этом возрасте каждый год весит гораздо тяжелее, чем в сорок или пятьдесят, сами понимаете. Поэтому в нашу компанию дочка писателя Полубаринова не вошла, а ко взрослой компании, там, где были люди от сорока и старше, тоже как-то не прибилась. Так и ходила она одна по аллейкам, ездила на экскурсии, лежала на пляже. Миленькая, беленькая, хорошенькая, с перламутровым лаком на пальцах рук и ног – совсем одна. Так и уехала.
Но, может быть, я вообще ничего не понимаю ни в жизни, ни в людях.
Может быть, она приехала в Ригу из Читы не за тем, чтобы развлекаться в шумной компании, или завести роман, или подцепить себе какого-нибудь писателя. Вовсе нет. Может быть, она приезжала отдохнуть, просто отдохнуть, в самом прямом и непосредственном смысле слова. Я, кстати, так и не спросил, кем она работает у себя в Чите. Может быть, она была школьной учительницей и до отчаяния устала от орущего класса, от бесконечного школьного галдежа, беготни по переменам, от классных собраний, дежурств и педсоветов. Может быть, она лежала на пляже, закрыв глаза, и думала: «Боже мой, какое счастье! Тишина, никто не пристает!»
Но, может быть, я просто был невнимателен, неприметлив, в общем, не разбирался в людях, в чем меня однажды упрекнул отцовский приятель, старый актер и театральный педагог Семен Гушанский. Я вспомнил одного нашего знакомого, тоже папиного товарища, и Семен сказал:
– Жуткий потаскун, страшный бабник.
Я сказал:
– Да-а-а??? – не просто из вежливости сказал, а в самом деле не мог и предположить, что этот папин друг, такой тонкий, хрупкий, седой и даже отчасти застенчивый, говорящий тихим голосом, мягкий, уступчивый, интеллигентный и всё такое, – что он, оказывается, страшный потаскун, бабник и вообще жеребец, как сказал Семен.
– Не может быть, – сказал я. – Так вроде и не скажешь.
– Эх ты, драматург! – сказал Семен.
Я как раз пришел к Семену, чтобы передать ему свою пьесу, которую он обещал передать своему старому приятелю Плятту.
Плятт пьесу прочитал, позвонил мне по телефону, выражал свои восторги, просил разрешения передать пьесу в дирекцию, вот прямо такими словами, с ума сойти. Потом мне звонил директор. Уже распределили роли, но в последний момент, разумеется, всё сорвалось. Но это так, к слову.
– Эх ты, драматург, – сказал Семен. Взял папку с моей пьесой и слегка стукнул меня по лбу. – Да какой же ты, к чертовой матери, драматург, если ты в людях совершенно не разбираешься? Да на нем же просто написано, какой он кобель!
Может быть, в моей пьесе и в самом деле недоставало знания людей, и вот поэтому ее все-таки не поставили. Хотя поначалу она всех поразила. Мне с годами начинает казаться, что в 99% случаев пьесу не ставят – правильно, справедливо.
Впрочем, потом эту пьесу все-таки поставили. В Болгарии. Но прошла она всего раз десять или пятнадцать, не больше. Один сезон. Так что всё правильно.
Так что, может быть, дочка писателя Полубаринова завела себе потрясающий головокружительный роман в нашем Доме творчества, может быть, она сломала судьбу какому-нибудь пожилому поэту или прозаику. Или жена какого-нибудь поэта или прозаика сломала о башку своего мужа пишущую машинку «Колибри» – были такие машинки-малютки, игравшие роль нынешних ноутбуков.
Но этого я не знаю. Всё это – мои домыслы, всё это – фантазии не слишком наблюдательного человека.
– Театр, театр! – сказал дяденька. – Вот мы тут жили в гостинице «Юрмала». В Риге в эти дни были гастроли театра «Ленком». Актеры жили в этой же гостинице. Это был то ли восемьдесят второй, то ли восемьдесят четвертый год. Завтраков, как теперь, типа «пти дежене», включено в стоимость тогда не было. Надо было ходить в буфет. Буфеты были в торце здания на каждом этаже. Может быть, даже в обоих торцах. То есть буфетов было много. Надо было ходить в буфет и там брать какой-то завтрак. Творог со сметаной, вареные яйца и что-то в этом роде. Приятно было стоять в очереди прямо за Инной Чуриковой. Какой я был тактичный тогда! Нет бы познакомиться или просто выразить свой восторг. Фильмы «Начало», «Прошу слова», не говоря уже о «В огне брода нет», были, как сейчас говорят, культовыми.
И, конечно, был Янковский, невозможной красоты и обаяния. Каждое утро в течение двух недель я наблюдал такую картину: Янковский с цветной простынкой и полотенцем выходил на пляж, расстилал простынку, ложился на нее, надев темные очки, и загорал, то ли читая книгу, то ли просто подремывая. И немедленно рядом с ним, со всех четырех сторон, то есть справа, слева, в голове и ногах – крестом, а вернее, свастикой – укладывались четыре девушки. Обворожительные, в модных очках, с идеальными фигурами, с ухоженными личиками, в доведенных до минимума, почти что несуществующих купальниках. Они молча лежали вокруг и чего-то ждали. Потом Янковский, назагоравшись, поднимался, складывал свою простынку и уходил, перешагивая через одну из этих девиц. Девицы сквозь темные очки смотрели ему вслед, а потом меняли расположение. И вот так две недели подряд. Янковского давно уже нет. Есть ли эти девицы? Во что они превратились? Они были чуть моложе меня. Мне тогда уже было лет тридцать с маленьким хвостиком, а им лет по двадцать пять, но никак не меньше. Значит, они сейчас пенсионерки, бабушки. Очень бы хотелось на них посмотреть. Не растолстели ли они, не одрябли? Не покрылись ли морщинами, не появились ли венозные узлы и подагрические шишки на их чудесных стройно-бархатистых, отпедикюренных ножках? Иногда мне кажется, что я вижу их на сегодняшнем Юрмальском пляже: три крепких жилистых старухи, а четвертой уже нет. Или нет, пусть живет. А четвертая жирная, такая жирная, что ходит с двумя костылями-канадками. Фу! Фу, какая я сволочь! Пусть четвертая тоже будет подтянутая, жилистая и даже не старуха, а женщина, которая прекрасно выглядит.
В то лето было очень много ос и много странного мороженого. Двухсотграммовое эскимо, но зато без шоколада. Мы с дочкой почему-то объедались этим мороженым. Мороженое капало на голые колени. Осы слетались. Мы соскакивали со скамейки, бежали в другое место. Осы летели следом – или это были уже другие осы, осы из другого места. Вся Юрмала была в эти полосатых зудящих тварях. А мы через две недели переехали в другой пансионат, вернее, в другую гостиницу: из Майори, из гостиницы «Юрмала» – в Лиелупе, в гостиницу «Zintnes noms», что в переводе значит «Дом науки». Как вы поняли, это был пансионат Академии наук. От этой гостиницы до моря было далековато, зато рядом была речка Лиелупе. Мы катались на лодках. Я уже рассказывал, как это было, – как нас чуть не утопила «Ракета», как нас чуть не утопил буксирный катер в камышовых островах. Это было ничем не замечательное место. Настолько ничем не замечательное, что даже удивительно, как в такой скукоте и вялой тишине могут отдыхать люди. Впрочем, нам там было неплохо. Ос, во всяком случае, было меньше. А десять минут пешком до моря даже приятны. Дорога шла по аллеям дачного поселка, в котором чуть ли не с тридцатых годов жили высокопоставленные персоны. И потом, в советское время, тоже.
– Мы гуляли по этому поселку, – вздохнул дяденька, – и кто-то нам показал бывшую дачу Балодиса, министра обороны в правительстве Ульманиса. Говорят, он был картежник, гуляка, пьяница и милейший человек.
«Белая сова»
Гостиница называлась «Balta рсе», что значит «Белая сова», – небольшой двухэтажный дом в Майори, почти на углу улиц Юрас и Пилсоню. На первом этаже были холл и несколько столиков, где накрывали завтрак. Номера были на втором этаже. Вдоль лестницы на изогнутых приступочках стояли книги – целая библиотека советскй прозы шестидесятых годов. Я спросил администратора, откуда это у них. Он сказал, что по соседству какой-то человек продал свою дачу, новые хозяева не захотели брать эти книги, а выкидывать было жалко, и поэтому он предложил их гостинице. «И вот мы их тут расставили. По-моему, неплохо», – сказал администратор, молодой, довольно приятный человек, который, как выяснилось, был одним из совладельцев этой гостиницы. «Ну и как, читают?» – спросил я. «По-моему, да», – ответил он. Потом, то есть через несколько дней, я тоже стал брать эти книжки и, сидя в кресле на верхней террасе, куда выходило окно нашего номера, читал наивные и трогательные, но по-своему искусные и, в общем-то, хорошо написанные рассказы совсем забытых ныне Владимира Лидина и даже Матильды Юфит. Была такая писательница – между прочим, жена Павла Нилина, автора знаменитого романа про чекистов «Жестокость», а также чудесного рассказа про какого-то шебутного парня. Рассказ назывался «Дурь». От «Жестокости» до «Дури» – такой вот диапазон. Вообще же Павел Нилин был личностью уважаемой и даже светлой. Так, во всяком разе, о нем отзывались. А жена его писала обстоятельные рассказы про одиноких женщин и не слишком счастливых мужчин, которые всё никак не могли как следует подружиться, сойтись и устроить себе нормальную семейную жизнь. Злое время досталось этим людям, и от всей этой замечательной книги пахло гарью, бесприютностью, холодным сырым ветром, промокшими сапогами и заплесневелым хлебом. Люди эти несчастны были не из-за собственных капризов или психологических травм раннего детства, не потому что маму с чужим дядькой застукали или кузен в тринадцать лет лишил невинности и ай-ай-ай, вся жизнь наперекосяк, – а по причинам куда более грубым и внешним: война, беженство, раскулачивание, аресты, голод. Тихие рассказы о несчастных Иване Петровиче и Майе Кузьминичне совершенно неожиданно, ненатужно и неспециально превращались в устрашающий эпос о национальной катастрофе. Я не думаю, что автор – писательница то есть – ставила такую задачу, но получилось именно так.
Вообще я с недавних пор полюбил вот такие тихие и простодушные книжки. Вроде бы ни про что, а волосы дыбом. Актриса Рина Зеленая говорила мне (ну, мне – это сильно сказано: говорила в доме моих родителей за столом, где в том числе сидел и я), – говорила, что не может читать Зощенко без слез и ужаса, потому что ничего смешного в рассказе про баню, про аристократку, про племянника Серегу, про блошиный порошок и всё такое – ничего смешного в этих рассказах нет, а есть один только ужас нищей и мрачной жизни.
Рассказы Владимира Лидина были поискусней, помастеровитей, чем у простодушной Матильды Юфит, – и от этого они сделались тощее, преснее в смысле «отражения момента действительности», как сказал бы Зощенко. Трагизм существования людей у Лидина сводился, извините за выражение, к сплошной эротике, но «извините за выражение» – не в том смысле. Почти все его рассказы – об одиноких мужчинах и одиноких женщинах, которым не позволяет сойтись, полюбить друг друга и жить нормальной семьей какой-то неясный – может быть, даже неясный самому автору, – внутренний стопор, который, конечно, рисовался в виде стопора внешнего, но уж слишком безобидного и очень благородного: то ли привязанность к старушке-матери, то ли преданность малышке-дочери, которая испугалась того, что мама встречается с чужим незнакомым дядей, ну и всё в таком роде. И получается смешно. Владимир Лидин гораздо психологичней, то есть он вроде бы более современный, более европейский писатель. А Матильда Юфит – простодушно социальная, то есть совсем советская. Но в результате ее читать интересно, а его – скучновато. Как-то слишком спокойно, как будто пьешь прохладный не слишком крепкий сладкий чай.
Но все эти книги и мысли были потом.
А пока мы въехали в этот номер, раскидали наши вещи и пошли гулять. Сбегали к морю, попробовали ногами этот поразительный юрмальский пляж, этот твердый, как асфальтовая дорога, но вместе с тем слегка упругий песок. Прогулялись немного туда-сюда, а там настал вечер. Кажется, мы зашли в номер переодеться и пошли ужинать не помню, в какой ресторанчик на улице Йомас – на юрмальском Бродвее, так сказать. Не помню, что заказала Оля, а я взял гуляш, настоящий венгерский гуляш, как положено, в эмалированной мисочке, очень крепкий и наваристый, и большой бокал пива.
Потом я думал – может быть, в этом сочетании всё дело – крепчайший бульон и пиво. Какие-то электролиты, наверное. Неправильные электролиты. Но это всё чепуха, конечно. Хотя кто знает…
Вернувшись в номер, я увидел на столике около зеркала ворох туристических проспектов: карта Риги, карта окрестностей, поездка в Цесис и среди прочего листовка, приглашающая в велосипедный тур по озерам в окрестностях Тукумса. Крупными буквами там было написано: «Приключение гарантировано!» Я показал это Оле, и мы посмеялись некоторой двусмысленности такой рекламы.
Засыпая, я еще раз вспомнил: приключение гарантировано. И засмеялся, и заснул.
Мне приснился сон. Как будто я редактор, и мне принесли статью про петушиные бои и разведение бойцовых петухов. Читаю очень внимательно. Там даже картинки есть, изображены петушиные бои. Но статья плохо написана, к тому же по тематике никак не подходит нашему журналу. Я говорю автору, что печатать не буду. Но автор настаивает, уговаривает, напирает. Мне даже нехорошо как-то сделалось от его напора. Я говорю: «Уйдите!» Он не уходит и продолжает доказывать, что статья хорошая, актуальная, оригинальная. Сует мне под нос текст с подчеркнутыми фразами. Мне от этого совсем худо, голова заболела, в груди теснит, я чуть ли не кричу: «Уйдите! Уйдите! Уйдите!»
Оля потом говорила, что я во сне кричал: «Уйдите!»
Я во сне кричал так громко, что Оля, кажется, проснулась, но я сказал ей: «Ш-ш-ш…» – и постарался заснуть снова. У меня кружилась голова и вдруг стало страшно тошнить. Я вспомнил про гуляш с пивом и решил распорядиться им по старинке. Пошел в сортир и попытался вырвать, но ничего не получалось. Голова болела всё сильнее и сильнее. Кружило и шатало. Сильно тошнило, но совсем не рвало. Я громко кашлял, пытаясь все-таки извергнуть из себя этот проклятый гуляш. Оля вскочила с постели, сказала: «Может быть, вызвать врача?» Я терпеть не мог вызывать врача по всякому поводу, но тут сказал: «Давай!» Она побежала вниз, а я потерял сознание и упал на спину, что, как оказалось, было очень хорошо. Упал бы я головой на раковину или на унитаз, и зацепился бы подбородком, и остался бы в таком сидячем положении – мозг остался бы без крови, пускай совсем ненадолго. Тридцати секунд достаточно – и вообще неизвестно, чем дело бы кончилось. Оля потом рассказывала, что, когда она бежала по лестнице вниз в рецепцию просить, чтоб вызвали скорую, она услышала, как я упал и стукнулся головой, и ей захотелось побежать ко мне туда наверх, увидеть и понять, что со мной, но благоразумие взяло верх, и она побежала будить администратора. Скорая приехала очень быстро. Я всё еще лежал на полу. Кажется, в диспетчерской сказали: «Не трогайте его. Пусть лежит как лежал». Приехала скорая. Я уже очнулся, но пошевелиться не мог – так страшно болела и кружилась голова. Померили давление, пульс – всё было вроде бы нормально. Я сказал: «Порядок?» «Нет, – сказал врач. – Едем в Страдыня». Это большая-пребольшая больница имени Пауля Страдыня, ну, типа как у нас Склифосовского. Перед этим они всё-таки спросили у меня имя и фамилию и адрес по прописке. И пока они спускались вниз за носилками, я продиктовал Оле пароль от моего ЖЖ и сказал: «В случае чего обеспечь явку». На клеенчатых носилках, которые на самом деле были не носилки, а что-то вроде мешка или коврика, меня стащили вниз. Им было ужасно тяжело. И мы с сиреной помчались в больницу, которая, слава богу, была недалеко, на полпути от Юрмалы до центра. Я едва помню, как меня переложили на каталку и повезли в реанимацию.
Когда меня ввезли в эту комнату, в этот зал, положили под лампу, пристегнули ко мне электроды и стали рассматривать – не меня, а экран кардиографа, – у меня перед глазами появилась золотисто-апельсиновая мгла, которая постепенно густела. Я увидел, что из этой мглы, из этого золотого тумана ко мне протягиваются руки. Людей не было видно, только руки, мужские и женские, все пальцы в перстнях и кольцах. Мужские в перстнях, женские тоже. И вот они берут меня за руки, за одежду, и тянут к себе, и что-то шепчут, что-то вроде: «Сюда, сюда, к нам, к нам, к нам!», и оранжево-золотистая мгла становится всё гуще и гуще, пока не сгущается совсем. Потом снова свет в глаза и голос:
– Асистолия.
Я понял, что такое асистолия. Это отсутствие сердечных сокращений, остановка сердца, проще говоря.
– Я что, совсем отрубился? – спросил я у врача, худощавого мужчины с седым ежиком.
– Совсем, – кивнул он.
– Прямо вот так совсем? – не поверил я. – Как в кино – тык-тык-тык… тш-ш-ш-ш? – и я, приподняв руку, попытался пальцами показать, как кривая на осциллографе сначала движется вверх-вниз, а потом превращается в прямую линию.
– Да. Точно. Как в кино, – сказал он и тоже показал пальцем прямую линию.
– И что теперь? – спросил я, потому что немножко растерялся. Потому что на все мои недуги, хворости и жалобы врачи всегда отвечали: «Ерунда, чепуха. Это всё от нервов. Ты здоров как бык. Выпей валерьянки, и делу конец. Не обращай внимания. Беги давай!»
– И что теперь? – спросил я.
Врач с седым ежиком говорит:
– Нужно ставить кардиостимулятор.
Я говорю:
– Простите, как вас зовут?
– Доктор Ансабергс. Янис Ансабергс. А вас?
Я представился и сказал: