Золотая коллекция классического детектива (сборник) Честертон Гилберт
Фламбо вырвал карточку из рук священника и с остервенением разорвал ее на мелкие кусочки.
– Больше я не хочу видеть этот череп со скрещенными костями, – сказал он и швырнул обрывки в темную покачивающуюся воду. – Боюсь только, как бы рыбы не отравились.
Последний кусочек белого картона с зелеными буквами пошел ко дну и скрылся из вида; робкий, мерцающий, похожий на утренний свет наполнил небо, и луна за высокой травой побледнела. Лодка тихо скользила по течению.
– Отче, – неожиданно произнес Фламбо. – Вы думаете, все это было во сне?
Священник покачал головой, то ли сомневаясь, то ли не соглашаясь, но остался безмолвен. Поднявшийся ночной ветер донес запах боярышника и орхидей, а в следующий миг покачнул маленькую лодку, наполнил парус и понес их дальше по извилистой реке к местам более счастливым и домам, где живут честные безобидные люди.
Неверный контур
Некоторые из больших дорог, ведущих на север из Лондона, тянутся далеко за город, почти рассеиваясь, но сохраняя призрачное подобие единой линии. За кучкой магазинов идет огороженное поле или загон, потом какой-нибудь известный трактир, за ним, возможно, чей-то огород или сад, затем большой частный дом, за ним еще одно поле, еще один трактир и так далее. На одной из таких улиц есть дом, который, возможно, привлечет ваше внимание, хотя вы вряд ли сумеете определить, что именно заставило вас бросить на него взгляд. Это длинное приземистое здание, стоящее вдоль дороги, выкрашенное в основном в белый и бледно-зеленый цвета, с террасой и странными навесами, похожими на деревянные зонтики в форме куполов, которые еще можно увидеть на старых домах. Вообще-то здание действительно очень старое, очень загородное и очень английское, в стиле старого доброго зажиточного Клапама. И все же у этого сооружения такой вид, будто его строили для места, в котором большей частью стоит жаркая погода. Когда смотришь на его белые стены и навесы, в голове сами собой возникают смутные мысли о тюрбанах или даже о пальмах. Не знаю, отчего возникает такое ощущение. Может быть, потому что его возвели англо-индийцы?
Любой, кто будет проходить мимо этого дома, не устоит против его чар, почувствует, что с этим местом, должно быть, связана какая-то история. И будет прав, в чем вы сами скоро убедитесь, ибо вот какая история – история странная, но правдивая – произошла здесь в 18… году на Троицу.
Любой, кто проходил мимо этого здания в четверг перед Троицей примерно в половине пятого вечера, наверняка видел, как парадная дверь отворилась и из нее, попыхивая большой трубкой, вышел отец Браун, священник церквушки Святого Манго, в компании с очень высоким французом, своим другом Фламбо, который курил очень маленькую сигарету. Сами эти личности читателю могут быть и неинтересны, но дело в том, что кроме них открывшаяся дверь бело-зеленого дома явила и другие любопытные вещи. У здания этого есть некоторые особенности, о которых следует упомянуть в самом начале, чтобы читатель смог понять не только суть произошедших здесь трагических событий, но и то, что именно явила открывшаяся дверь.
Здание это по форме напоминало букву Т, только с очень длинной горизонтальной частью и очень короткой ножкой. Длинная двухэтажная горизонтальная часть с парадной дверью прямо посередине была фасадом и тянулась вдоль улицы. В ней находились почти все основные комнаты. Короткая ножка «Т» была расположена с задней стороны прямо напротив парадного входа. Эта часть здания была одноэтажной и состояла всего из двух длинных комнат, одна из которых была проходной. Первая из комнат была тем кабинетом, в котором знаменитый мистер Куинтон сочинял свои безумные восточные поэмы и повести. Дальняя комната была оранжереей, полной причудливых тропических растений удивительной и даже жутковатой красоты, которые в такие дни, как тот, купались в необычайно ярком солнечном свете. Поэтому, когда дверь в дом отворялась, иной прохожий мог от восхищения буквально замереть на месте, потому что в перспективе богато обставленного кабинета мог увидеть нечто подобное волшебному превращению, неожиданной смене декораций в праздничном спектакле: фиолетовые облака, золотые солнца и малиновые звезды, которые одновременно были обжигающе реалистичны и в то же время призрачно далеки.
Леонард Куинтон, поэт, потратил много сил на то, чтобы добиться такого эффекта, и весьма сомнительно, что в каком-то из своих стихотворений ему удалось выразить себя так же блестяще, ибо он был человеком, который упивался цветом, купался в цвете, человеком, который в удовлетворении своей страсти доходил почти до полного отрицания формы… Даже идеальной формы. Именно поэтому гений его обратился к восточному искусству и образности, к тем затейливым восточным коврам или ослепительным вышивкам, в которых все существующие цвета словно смешиваются в один счастливый хаос красок, который ничего не изображает и не имеет никакого смысла. Он если и не с великим художественным дарованием, то с завидным воображением и выдумкой творил эпические поэмы и романтические истории, в которых буйствовали безумные, даже беспощадные палитры. То были рассказы о тропическом рае, зажженном пылающим золотом и кроваво-красной медью заката; о восточных героях в многоярусных тюрбанах, на лиловых или зелено-синих слонах; о сверкающих древним таинственным огнем горах сокровищ, которые не под силу поднять и ста невольникам.
Проще говоря, писал он о том восточном рае, который хуже иного западного ада, о тех восточных самодержцах, которых мы скорее назвали бы безумцами, и о тех восточных сокровищах, которые ювелир с Бонд-стрит (если бы сто изнемогающих невольников все-таки дотащили их до его мастерской), вполне возможно, не посчитал бы подлинными. Куинтон обладал гением, пусть даже нездоровым, и пусть даже нездоровость эта больше проявлялась в его жизни, а не искусстве. Сам поэт был человеком хилым и раздражительным, к тому же здоровье его в немалой степени истощилось восточными экспериментами с опиумом. Жена его, красивая и работящая (вернее сказать, со следами постоянной усталости на лице), неодобрительно относилась к опиуму, но еще более неодобрительно она относилась к настоящему индийскому монаху в бело-желтой робе, жившему у них в доме по настоянию ее супруга месяцами и являвшемся для него чем-то вроде Вергилия, который должен был провести его дух через восточные небеса и преисподние.
Вот из этой обители муз и вышли отец Браун и его друг, и, судя по их лицам, покинули они ее с облегчением. Фламбо был знаком с Куинтоном еще с лихих студенческих лет в Париже, и на эти выходные они решили возобновить знакомство, но теперь, ступив на стезю добродетели, он уже не находил былого удовольствия в обществе поэта. Одурманивание себя опиумом и сочинение эротических стишков с последующим записыванием их на пергаменте не было для него образцом поведения джентльмена, желающего скорой встречи с дьяволом. Когда мужчины остановились на пороге, собираясь свернуть в сад, калитка у дороги неожиданно отлетела в сторону и молодой человек в съехавшем на затылок котелке решительно поднялся по ступенькам. Растрепанного вида юноша в крикливом красном галстуке, сбившемся набок и помятом, будто он в нем спал, держал в руке небольшую складную трость, которой нетерпеливо рубил воздух.
– Мне нужен старина Куинтон, – с напором произнес он. – Он еще не ушел?
– Мистер Куинтон дома, – сказал отец Браун, выбивая трубку. – Но я не уверен, что вам к нему можно. У него сейчас врач.
Молодой человек, похоже, не совсем трезвый, чуть пошатнулся и вошел в переднюю, и в тот же миг из кабинета Куинтона вышел врач. Он закрыл дверь и стал натягивать перчатки.
– Повидать мистера Куинтона? – с прохладцей произнес доктор. – Нет, боюсь, вы не можете его повидать. Я бы даже сказал, его ни в коем случае нельзя беспокоить, я только что дал ему снотворное.
– Да нет же, послушайте, дружище, – молодой человек в красном галстуке пытался поймать доктора за лацканы сюртука, – я совершенно на мели, я…
– Бесполезно, мистер Аткинсон, – сказал врач, подталкивая его к выходу. – Если вы сможете отменить действие препарата, я поменяю свое решение. – И с этими словами он спустился с отцом Брауном и Фламбо по ступенькам. Невысокий коренастый доктор имел небольшие усики, бычью шею и производил впечатление человека деловитого, хоть и выглядел в высшей степени заурядно.
Молодой человек в котелке, который, судя по всему, кроме хватания за одежду, других способов привлечения к себе внимания не знал, остался стоять у порога. Он молча провожал трех мужчин таким ошеломленным взглядом, будто его не выпроводили, а вышвырнули на улицу.
– Как я молодца обработал! – рассмеявшись, заметил медик, когда они прошли чуть дальше по залитому солнцем саду. – На самом деле бедному Куинтону снотворное принимать через полчаса, но я не хочу, чтобы его беспокоил этот мелкий проходимец, который занимает у него деньги и никогда не отдает, даже если у него есть такая возможность. Хотя сестра его, миссис Куинтон, – замечательная женщина.
– Да, – подтвердил отец Браун, – она хорошая женщина.
– Давайте погуляем по саду, пока этот субъект не уберется, – предложил доктор. – Потом я вернусь к Куинтону и дам ему лекарства. Аткинсон без нас до него не доберется, потому что я запер дверь на ключ.
– Хорошо, доктор Харрис, – сказал Фламбо. – Давайте тогда пройдемся вокруг оранжереи. Со двора мы в нее не попадем, но на нее стоит взглянуть даже снаружи.
– А я заодно одним глазком взгляну на пациента, – засмеялся доктор, – потому что ему, видите ли, захотелось лежать на оттоманке в дальнем конце этого ботанического сада между кроваво-красными пуансеттиями. У меня от одного их вида мороз по коже продирает. Но что это вы делаете?
Отец Браун остановился, нагнулся и поднял из высокой травы, в которой его почти не было видно, необычный изогнутый восточный кинжал, богато украшенный разноцветными камнями и металлами.
– Что это? – произнес отец Браун, осматривая находку с некоторой неприязнью.
– Да это, наверное, Куинтона вещица, – небрежно произнес доктор Харрис. – У него по всему дому такие китайские безделушки разбросаны. А может, его индус-молчун потерял.
– Какой индус? – осведомился отец Браун, все еще рассматривая находку.
– Да какой-то индийский факир. – Доктор пренебрежительно махнул рукой. – Шарлатан, разумеется.
– Вы не верите в магию? – спросил отец Браун, не поднимая глаз.
– Что вы, какая магия! – презрительно скривился доктор.
– Красивый кинжал, – тихо и задумчиво произнес священник. – Цвета великолепны. Только форма неподходящая.
– Для чего? – изрядно удивился Фламбо.
– Для всего. Неподходящая форма в абстрактном смысле. Вы никогда не замечали этого в восточном искусстве? Цвета такие, что просто диву даешься, но формы искажены и ужасны, причем это делается намеренно. Турецкие ковры меня пугают.
– Mon Dieu! – воскликнул Фламбо со смехом.
– Буквы и знаки языка, которого я не знаю, но это злые слова, я это чувствую, – продолжал священник, и голос его становился все тише и тише. – Эти изгибы идут не в ту сторону, как тело ползущей змеи.
– Черт возьми, о чем вы? – от души рассмеялся доктор.
Вместо священника ответил ему Фламбо:
– На святого отца иногда находит такое загадочное настроение. Только хочу вас честно предупредить: я по своему опыту знаю, когда такое случается – жди беды.
Тут медик издал удивленный возглас, потому что отец Браун вдруг вытянул перед собой руку с кривым ножом так, словно сжимал какую-то сверкающую извивающуюся змею, и мрачным голосом произнес:
– Смотрите! Разве вы не видите его неверный контур? Разве вы не видите, что в него не заложено прямое и честное предназначение. Он не заострен, как дротик, в нем нет изгиба косы. Он не похож на оружие. Он похож на орудие пытки.
– Что ж, раз уж он вам так не нравится, лучше вернуть его владельцу. Дьявол, будет у этой оранжереи конец когда-нибудь или нет? По-моему, это у дома неверный контур.
– Вы не понимаете, – покачал головой отец Браун, – у дома этого просто необычная, даже бестолковая форма, но ничего зловещего в ней нет.
За разговором они подошли к стеклянному изгибу, которым заканчивалась оранжерея, сплошному стеклянному изгибу, лишенному окон и дверей, через которые можно было бы попасть внутрь. Впрочем, стекла были чистыми, а солнце, хоть и начало опускаться, все еще светило ярко, так что снаружи было прекрасно видно не только пышную растительность внутри оранжереи, но и хрупкую фигуру поэта в коричневой бархатной куртке, который в вялой позе развалился на диване, очевидно, задремав над книжкой. Это был бледный худосочный мужчина с вьющимися длинными светло-каштановыми волосами и бородкой, которая странным образом не придавала его лицу мужественности, а наоборот лишала ее. Впрочем, вид его был всем хорошо знаком, но, даже если бы это было не так, вряд ли кто-нибудь в тот миг стал бы смотреть на Куинтона, поскольку их взгляды приковало к себе другое.
На тропе, по которой они шли, стоял высокий человек в длинных, ниспадающих до земли белоснежных одеждах. Его голый коричневый череп, лицо и шея поблескивали в предзакатном солнце, как начищенная бронза. Он смотрел через стекло на спящего и был более недвижим, чем гора.
– Кто это?! – воскликнул отец Браун, отпрянув с громким отрывистым вдохом.
– Да это всего лишь тот индийский проходимец, о котором я говорил, – недовольно произнес Харрис. – Только какого черта он тут околачивается?
– Смахивает на гипноз, – сказал Фламбо, покусывая черный ус.
– И почему люди, не имеющие никакого отношения к медицине, всегда болтают всякий вздор о гипнозе! – вскричал доктор. – Как по мне, так он скорее собирается его ограбить.
– А вот мы сейчас узнаем! – сказал Фламбо, который всегда первым рвался в бой. Одним гигантским шагом он подошел к индусу. С высоты своего роста, безмятежным и нагловатым голосом он поинтересовался:
– Добрый вечер, сэр. Чего-то хотели?
Очень медленно, словно большое судно, заходящее в порт, крупное желтое лицо стало поворачиваться и наконец обратилось к ним над белоснежным плечом. Они были удивлены, увидев, что глаза плотно закрыты, как у спящего.
– Благодарю вас, – произнесло лицо на безукоризненном английском. – Мне ничего не нужно. – Потом, приоткрыв наполовину веки, как будто специально, чтобы показать опаловую полоску белков, лицо повторило: – Мне ничего не нужно. – Потом он широко и как бы удивленно раскрыл глаза, снова произнес: – Мне ничего не нужно, – и ушел, шурша одеждой, в быстро темнеющий сад.
– Христианин скромнее, – пробормотал отец Браун. – Ему что-то нужно.
– Чем он тут занимался? – задумчиво произнес Фламбо, хмуря черные брови.
– Я хочу поговорить с вами, попозже, – сказал отец Браун.
Солнце все еще сияло, только свет его уже сделался по-вечернему багровым, а деревья и густые кусты в саду становились все чернее и чернее. Они обогнули край оранжереи и молча пошли вдоль ее другой стороны обратно. По дороге они словно пробудили что-то: из темного угла между кабинетом и основной частью здания, как потревоженная птица из травы, выскользнул облаченный в белое факир и торопливо пошел по направлению к двери. Однако, к их удивлению, оказалось, что на этот раз он был не один. Компания вынуждена была остановиться и на время позабыть об индусе, когда из густой тени угла им навстречу шагнула миссис Куинтон. Женщина с густыми золотистыми волосами и квадратным бледным лицом выглядела несколько мрачно, но заговорила вполне вежливо.
– Добрый вечер, доктор Харрис, – промолвила она.
– Добрый вечер, миссис Куинтон, – радостно приветствовал ее маленький доктор. – Как раз иду давать вашему мужу снотворное.
– Да, – спокойно произнесла она. – Думаю, сейчас как раз время. – Улыбнувшись, она направилась к двери.
– Эта женщина слишком возбуждена, – заметил отец Браун. – Такие женщины двадцать лет смиренно исполняют свой долг, а потом совершают что-то ужасное.
Медик впервые посмотрел на него с интересом.
– Вам приходилось изучать медицину? – спросил он.
– Вам, врачам, нужно не только знать строение тела, но и понимать душу, – ответил священник. – Нам же полагается не только понимать душу, но и знать кое-что о теле.
– М-да, – произнес доктор. – Пойду-ка я, дам Куинтону лекарство.
Они повернули за угол, прошли вдоль фасада и уже были на крыльце, когда в третий раз столкнулись с индусом. Он шел прямо на дверь со стороны расположенного напротив нее кабинета так, словно только что из него вышел, но этого быть не могло, поскольку дверь в кабинет была заперта.
Отец Браун и Фламбо отметили про себя это странное несоответствие, а доктор Харрис был не из тех людей, которые тратят мысли на то, что невозможно. Он посторонился, пропустил вездесущего факира и вошел в прихожую. Там он натолкнулся на того, о ком уже совершенно позабыл. Скучающий Аткинсон с праздным видом прохаживался по коридору, что-то напевал себе под нос и постукивал по разным вещам своей узловатой тростью. Лицо доктора презрительно искривилось, потом приняло решительное выражение, и он шепнул спутникам:
– Мне придется закрыть за собой дверь, а не то эта крыса пролезет за мной; через две минуты я выйду.
Ловким маневром обойдя невнимательного стража, он быстрым движением отпер дверь, прошмыгнул внутрь и заперся. Молодому человеку в котелке ничего не оставалось, кроме как в расстроенных чувствах опуститься на стоящий в коридоре стул и ждать дальше. Фламбо принялся рассматривать персидский светильник на стене, отец Браун в каком-то оцепенении устремил взгляд на дверь. Примерно через четыре минуты дверь кабинета снова открылась. На этот раз Аткинсон был начеку. Он бросился вперед, придержал приоткрытую дверь и крикнул:
– Куинтон, я хотел…
Из глубины кабинета донесся громкий и отчетливый голос Куинтона, но прозвучал он, как нечто среднее между зевком и усталым смехом.
– Я знаю, чего ты хочешь. Ну и оставь меня в покое. Я пишу песню о павлинах.
Прежде чем дверь закрылась, из проема вылетела монета в полсоверена. Аткинсон в рывке с удивительной ловкостью поймал ее.
– На этом все, – сказал доктор и, резко захлопнув дверь, вышел в сад.
– Бедный Леонард теперь немного успокоится, – сказал он отцу Брауну. – Часика два посидит сам взаперти, чтобы его никто не тревожил.
– Да, – ответил священник, – и голос у него был довольный. – Потом он обвел серьезным взглядом сад, увидел в сиреневых сумерках нескладную фигуру Аткинсона, который поигрывал монетой в кармане, и индуса, сидящего на траве с совершенно ровной спиной лицом к заходящему солнцу, и резко спросил: – А где миссис Куинтон?
– Поднялась к себе, – ответил доктор. – Вон ее тень на шторе видна.
Отец Браун взглянул вверх и с хмурым видом какое-то время смотрел на темный силуэт в окне освещенной газом комнаты.
– Да, это ее тень, – согласился он, отошел на пару ярдов и опустился на садовую скамейку.
Фламбо сел рядом с ним, но доктор был одним из тех людей, которые жизнь проводят на ногах, поэтому, закурив, он ушел в сумерки, и двое друзей остались одни.
– Отец мой, – сказал по-французски Фламбо, – что с вами?
Отец Браун оставался молчалив и недвижим еще с полминуты, а потом произнес:
– Церковь не одобряет суеверия, но в этом месте есть что-то такое… Я думаю, дело в индусе… По крайней мере, частично.
Он снова замолчал, глядя на силуэт индуса, все еще сидевшего в отдалении неподвижно, словно в молитве. С первого взгляда казалось, что он вовсе не шевелится, но отец Браун, наблюдая за ним, заметил, как странный человек ритмично покачивается коротким, едва заметным движением, подобно тому как темные верхушки деревьев покачивались от легкого ветерка, который блуждал по садовым дорожкам и слегка шевелил опавшие листья.
Сад стремительно погружался во тьму, как перед бурей, но все, что в нем находилось, по-прежнему было прекрасно видно. Аткинсон с безразличным выражением стоял, лениво прислонившись плечом к дереву, жена Куинтона все еще маячила в окне, доктор шагал вдоль оранжереи, и его сигара напоминала блуждающий огонек, факир продолжал покачиваться, сидя на траве, но деревья у него над головой закачались, зашумели, видимо, действительно приближалась буря.
– Когда индус заговорил с нами, – негромко продолжил Браун, – у меня было видение. Я видел не только его самого, но и весь его мир. Хотя он всего лишь повторил одну и ту же фразу три раза. Когда он первый раз сказал «мне ничего не нужно», это всего лишь означало, что он неприступен и недостижим, что Азия не откроется первому встречному. Потом он снова произнес «мне ничего не нужно», и я понял, что он самодостаточен, как космос, что ему не нужен Бог и он не признает никаких грехов. А когда он третий раз сказал «мне ничего не нужно», глаза его сверкали, и я понял, что говорит он это в прямом смысле, что у него нет желаний, что ему не нужен дом, что его ничто в этом мире не беспокоит. Этот полный отказ от всего, это полное разрушение всех и вся…
Упали две капли дождя, и Фламбо, почему-то вздрогнув, посмотрел на небо, как будто они ужалили его. И в ту же секунду доктор, который был у конца оранжереи, стремглав бросился бежать обратно, что-то крича на ходу.
Пробежав мимо них, он накинулся на Аткинсона, который направился было к крыльцу, и мертвой хваткой схватил его за шиворот.
– Мерзавец! – закричал он. – Ты что надумал? Что ты с ним сделал?
Священник вскочил и железным командным голосом крикнул:
– Прекратить драку! Мы и так никому не дадим уйти. В чем дело, доктор?
– С Куинтоном что-то не то! – дрожащим голосом воскликнул Харрис, стремительно бледнея. – Я только что видел его через стекло, он лежит как-то не так. По крайней мере, не так, как я его оставил.
– Пройдем к нему, – коротко сказал отец Браун. – Мистера Аткинсона можете оставить в покое, он все время был у меня на виду, после того как мы слышали голос Куинтона.
– Я все равно пока останусь и постерегу его, – торопливо добавил Фламбо. – А вы идите в дом и проверьте.
Доктор со священником метнулись к двери в кабинет, отперли ее и ринулись внутрь. Из-за того что помещение освещалось лишь светом, который давал слабый огонь в камине, по дороге они чуть не налетели на большой стол из красного дерева посередине комнаты, за которым поэт обычно творил. На нем лежал лист бумаги, который явно оставили на самом видном месте, чтобы он бросился в глаза тому, кто войдет. Доктор схватил листок, взглянул на него, передал отцу Брауну и с криком «О Боже, вы только посмотрите!» устремился в комнату со стеклянными стенами, где жуткие тропические цветы, казалось, все еще хранили воспоминание об алом закате.
Отец Браун трижды перечитал слова на бумаге, прежде чем оторваться от нее. Короткая записка гласила: «Я принял смерть от собственной руки, но я – жертва убийства!» Написано это было неповторимым (и практически нечитаемым) почерком Леонарда Куинтона.
Священник с запиской в руке направился к оранжерее, но навстречу ему с застывшим на лице трагическим выражением вышел его друг медик.
– Все кончено, – произнес Харрис.
Вместе они прошли мимо пышущих неестественной красотой кактусов и азалий и увидели Леонарда Куинтона, поэта и романтика, который лежал на оттоманке, свесив голову так низко, что его каштановые кудри рассыпались по полу. Из его груди, с левой стороны торчал тот самый странный кинжал, который они подобрали в саду. Безвольная рука поэта все еще лежала на его рукоятке.
На дом обрушилась буря, налетела, как ночь у Кольриджа. Хлынул дождь, сад и стеклянная крыша сразу потемнели. Отца Брауна записка, похоже, интересовала больше, чем труп. Он поднес бумагу близко к глазам, будто старался разобрать буквы в наступившей полутьме, потом подставил ее под слабый свет, и как только он это сделал, сверкнула молния, и свет ее был таким ярким, что бумага показалась черной.
В наступившей в следующий миг кромешной тьме грянул оглушительный гром. Когда он затих, из темноты раздался голос отца Брауна:
– Доктор, у этой бумаги неправильная форма.
– Что вы имеете в виду? – спросил доктор Харрис и нахмурился.
– Она не прямоугольная, – ответил Браун. – Один из уголков отрезан. Что это означает?
– Откуда, черт возьми, мне знать? – раздраженно бросил доктор. – Бедняга мертв. Давайте его переложим.
– Нет, – сказал священник, продолжая внимательно смотреть на бумагу. – Пока не приедет полиция, пусть так и лежит.
Когда они шли обратно через кабинет, он взял со стола маленькие маникюрные ножницы.
– Ага, – промолвил святой отец, и в голосе его послышалось облегчение. – Вот, значит, чем он это сделал. И все же… – Брови его сдвинулись.
– Хватит с этой дурацкой бумажкой возиться, – строгим тоном произнес доктор. – Это его обычные штучки. У него таких бумажек сотни. Он все их так обрезал. – И он показал на стопку бумаг, еще не использованных, на втором столе меньшего размера. Отец Браун подошел к нему и взял листок. Он был такой же неправильной формы.
– Действительно. А вот и отрезанные уголки, – произнес он и к молчаливому негодованию коллеги принялся их считать. – Сходится, – закончив, с извиняющейся улыбкой промолвил он. – Двадцать три обрезанных листа бумаги и двадцать два уголка. Я вижу, вам не терпится, поэтому давайте вернемся к остальным.
– Надо его жене сказать, – сказал доктор Харрис. – Кто это сделает? Может быть, вы сходите, пока я пошлю слугу за полицией?
– Хорошо, – безропотно повиновался отец Браун и вышел в прихожую.
Там его ожидала еще одна драма, но на этот раз более эксцентричная. Его рослый друг Фламбо стоял в боксерской позе, а на земле под крыльцом растянулся Аткинсон с задранными ногами; его котелок и прогулочная трость разлетелись в противоположных направлениях. Устав от почти отеческого внимания Фламбо, Аткинсон попытался сбить Roi des Apaches[20] с ног, что с его стороны было весьма неразумно, даже несмотря на то, что монарх отрекся от этого престола.
Фламбо уже хотел прыгнуть на врага и скрутить его, но священник легко похлопал его по плечу.
– Оставьте мистера Аткинсона, друг мой, – сказал святой отец. – Попросите друг у друга прощения и попрощайтесь. Нам больше незачем его задерживать. – Затем, когда Аткинсон встал, подозрительно поглядывая на них, поднял шляпу и трость и направился к садовой калитке, отец Браун более серьезно произнес: – Где индус?
Все трое (доктор уже присоединился к ним) невольно посмотрели на поросший травой пятачок между колышущихся деревьев, в сумерках казавшихся фиолетовыми. Но там, где совсем недавно странный коричневый человек сидел, покачиваясь, в немой молитве, никого не было. Индус исчез.
– Вот дьявол! – вскричал доктор и в сердцах топнул ногой. – Теперь точно можно не сомневаться, что это его рук дело.
– Вы, кажется, не верили в магию, – спокойно сказал отец Браун.
– Да черт с ней, с магией! – ярился доктор, бешено вращая глазами. – Я только знаю, что презирал этого желтомордого дьявола, когда считал его шарлатаном, и буду презирать его еще больше, если он окажется настоящим магом.
– В любом случае то, что он пропал, ни о чем не говорит, – заметил Фламбо, – потому что мы и доказать-то ничего не можем. Представьте, что о нас подумают в участке, если мы расскажем там, что самоубийцу околдовали или загипнотизировали!
Отец Браун тем временем вернулся в дом, чтобы сообщить о случившемся жене покойного. Из ее комнаты он вышел с лицом бледным и трагическим, но то, что произошло между ними во время того разговора, так и осталось неизвестным, даже тогда, когда известно стало все.
Фламбо тихо переговаривался с доктором, но, увидев друга так скоро, порядком удивился. Однако Браун не обратил на него внимания, он отвел в сторонку доктора и спросил:
– Вы ведь уже послали за полицией?
– Да, – ответил Харрис. – Через десять минут они будут здесь.
– Вы не могли бы оказать мне услугу? – тихо произнес священник. – Видите ли, я собираю подобные необычные истории, в которых есть такое – как в случае с нашим индийским другом, – о чем вряд ли будет упомянуто в полицейском отчете. Я бы хотел, чтобы вы написали отдельный отчет об этом деле специально для меня, для моего личного пользования. У вас ответственная профессия, – сказал он, внимательно всматриваясь в глаза доктора. – Мне иногда кажется, что вам известно об этом деле кое-что такое, о чем вы не стали бы упоминать полиции. У меня такая же ответственная профессия, как и у вас, и все, что вы напишете, будет сохранено в тайне. Только прошу вас, изложите все, что вам известно.
Доктор, который слушал очень внимательно, немного склонив набок голову, посмотрел на священника, сказал: «Хорошо» и ушел в кабинет, закрыв за собой дверь.
– Фламбо, – обратился отец Браун к другу, – на террасе – скамейка. Пока идет дождь, давайте посидим там, покурим. Вы мой единственный друг в этом мире, и я хочу поговорить с вами… Или помолчать.
Они удобно устроились под навесом, отец Браун против своего обыкновения принял предложенную сигару и стал молча курить, пока неистовый дождь отчаянно грохотал по крыше.
– Друг мой, – наконец заговорил он, – это очень странное дело. Очень странное.
– Да уж, – согласился Фламбо, поежившись.
– И вы, и я, мы оба считаем его странным и все же подразумеваем совершенно противоположное. Разум современного человека неизменно путает два различных понятия: удивительное и сложное. Это наполовину объясняет сложность понимания чудес. Чудо поражает, но суть его проста. Она проста, потому что это чудо. Это сила, идущая непосредственно от Бога (или дьявола), а не опосредованно через природу или волю человека. Вы находите это дело удивительным, потому что видите в нем чудо, магию злого индуса. Поймите, я не говорю, что здесь нет ничего сверхъестественного или дьявольского. Только Господу и дьяволу известно, что заставляет людей грешить, но в отношении того, что случилось сегодня здесь, вот моя точка зрения: если, как вы считаете, во всем виновата магия, то, что произошло, можно считать чудом, однако дело это нельзя назвать таинственным… То есть суть его проста. Но главной особенностью чуда является то, что суть его таинственна, а способ воплощения прост. Способ воплощения нашего дела противоположен понятию простоты.
Приутихший было дождь снова набрал силу, послышались отдаленные раскаты грома. Отец Браун стряхнул пепел с сигары и продолжил:
– Особенности этого дела можно назвать извращенными, жуткими, запутанными, такие качества не присущи прямым ударам небес или ада. Как по петляющему следу узнают змею, так я по запутанному следу вижу человека.
На мгновенье приоткрылся чудовищный белый глаз молнии, потом небеса снова сомкнулись, и священник заговорил снова:
– Из всех неправильностей этого дела самой неправильной неправильностью была форма того листка бумаги. Она была даже неправильнее кинжала, который отнял жизнь у Леонарда Куинтона.
– Вы имеете в виду записку, которую он написал перед самоубийством? – спросил Фламбо.
– Я имею в виду тот лист бумаги, на котором Куинтон написал: «Я принял смерть от собственной руки», – ответил отец Браун. – У этого листа была неправильная форма, мой друг. И более неправильной формы я еще не видел в этом жестоком мире.
– Но у него всего-то был отрезан уголок, – удивился француз. – У Куинтона все бумаги обрезаны подобным образом.
– Это очень странный образ, – промолвил его друг, – и по моему разумению, недобрый. Послушайте, Фламбо, этот Куинтон (упокой, Господи, его душу!) был не самым воспитанным человеком, но в душе он был художником, настоящим художником, и умел обращаться не только с пером, но и с карандашом. Почерк его трудно прочитать, но он был уверенным и красивым. Я не могу доказать того, что говорю, я ничего не могу доказать. Но я голову готов дать на отсечение, что он никогда не отрезал бы от листа бумаги такой маленький отвратительный кусочек. Если бы ему нужно было обрезать бумагу для каких-то целей, скажем, чтобы поместить ее куда-нибудь, или согнуть, не важно, он бы сделал ножницами совсем другой надрез. Вы помните контур? Это был некрасивый, уродливый контур. Неверный контур. Вот такой, помните?
И он стал так быстро чертить в темноте горящей сигарой неправильной формы прямоугольники, что Фламбо они действительно показались похожими на огненные письмена в ночи… Письмена, о которых говорил его друг. Письмена, прочитать которые невозможно. Письмена, которые таят в себе угрозу.
– Но, – промолвил Фламбо, когда его друг опять сунул сигару в рот, откинулся на спинку скамейки и стал смотреть на крышу, – если предположить, что ножницами воспользовался кто-то другой… Как он мог, отрезав уголок от листа бумаги, заставить Куинтона покончить с собой?
Продолжая рассматривать крышу, отец Браун вынул изо рта сигару и произнес:
– Никакого самоубийства не было.
– Как? – изумился Фламбо. – Тогда с какой стати он в нем признался?
Священник снова подался вперед и, уперевшись локтями в колени, посмотрел себе под ноги. Голос его прозвучал тихо, но отчетливо:
– Он не признавался в самоубийстве.
Фламбо вынул изо рта сигару.
– То есть вы хотите сказать, что записку подделали?
– Нет, – сказал отец Браун, – ее написал Куинтон.
– Приехали! – начиная раздражаться, вскричал Фламбо. – Значит, Куинтон написал: «Я принял смерть от собственной руки» собственной рукой на чистом листе бумаги, верно?
– На бумаге неправильной формы, – спокойно уточнил священник.
– Да пропади она пропадом, эта форма! – взорвался Фламбо. – При чем вообще тут форма?
– Там было двадцать три порезанных листа, – нисколько не смутившись, продолжил Браун, – и только двадцать два уголка. Из этого следует, что один уголок был уничтожен. Возможно, уголок от листа с запиской. Вас это не наводит ни на какие выводы?
Фламбо просиял.
– Там было написано что-то еще! – воскликнул он. – Куинтон написал еще несколько слов. Что-то вроде «Вам скажут, что я принял смерть от собственной руки» или «Не верьте, что…».
– Теплее, как говорят дети, – сказал его друг. – Только ширина отрезанного кусочка – полдюйма, не больше. На нем не хватило бы места и для одного слова, что уж говорить о трех. Что по размеру едва ли большее запятой мог захотеть оторвать от текста человек, задумавший зло, чтобы снять с себя подозрения?
– Ума не приложу, – подумав, признался Фламбо.
– Как насчет кавычек? – спросил отец Браун и выбросил сигару. Красный огонек падающей звездой улетел далеко в темноту.
Его друг сидел, словно воды в рот набрал, и отец Браун, терпеливо, как учитель, возвращающийся к азам науки, продолжил:
– Леонард Куинтон был сочинителем и, что называется, витал в облаках. Он писал повесть о восточной магии и гипнозе. Он…
В этот миг дверь у них за спинами быстро открылась, и из нее шагнул доктор. Он был в шляпе. Вложив длинный конверт в руки священника, он сказал:
– Вот документ, который вы просили. А мне пора домой. Прощайте.
– Всего доброго, – произнес отец Браун, провожая взглядом доктора, который торопливым шагом уходил в темноту по направлению к калитке.
Из-за оставшейся открытой двери на террасу падал узкий сноп света от газовой лампы. Отец Браун распечатал конверт, поднес письмо к свету и прочитал следующее:
«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galilaee[21]. Иными словами, будьте вы прокляты с вашей наблюдательностью. Неужели во всей этой вашей поповской болтовне действительно что-то есть?
Я – человек, который с детства верил в Природу и во все естественные функции и инстинкты вне зависимости от того, как их называют люди – нравственными или безнравственными. Задолго до того, как стать врачом, еще учась в школе и держа у себя мышей и пауков, я верил, что быть простым животным – это лучшее, что только есть в мире. Но сейчас вера моя пошатнулась – я верил в Природу, а оказалось, что Природа может предать. Возможно ли, чтобы в ваших бреднях в самом деле что-то было? Я уже ничего не понимаю.
Я любил жену Куинтона. Что тут плохого? Природа вселила в меня это чувство, и разве не любовь движет миром? Я искренне верил, что она будет более счастлива с чистым животным, таким как я, чем с этим маленьким, не знающим покоя безумцем. В чем я был не прав? Я всего лишь рассматривал факты, как и полагается человеку науки. Со мной она была бы счастливее.
Моя собственная вера не запрещала мне убить Куинтона (отчего выиграли бы все, в том числе и я). Но как здоровое животное, я не хотел причинять вред себе, поэтому решил, что сделаю это только в том случае, если буду полностью уверен, что выйду сухим из воды. Сегодня утром я увидел такую возможность.
Сегодня я трижды заходил в кабинет Куинтона. Первый раз, когда я к нему зашел, он говорил только о своем новом странном рассказе „Исцеление святого“, в нем один индийский отшельник силой мысли заставил английского полковника наложить на себя руки. Он даже показал мне несколько последних страниц рукописи и прочитал последний абзац, что-то вроде „Покоритель Пенджаба, превратившийся в пожелтевший скелет, хотя все еще огромный, сумел приподняться на локте и прошептать на ухо племяннику: ‘Я принял смерть от собственной руки, но я – жертва убийства!’“ По какой-то невообразимой случайности последние слова оказались написаны наверху новой страницы. Я вышел из кабинета и, охваченный страшным волнением, направился в сад.
Пока мы обходили дом, произошли еще два события, которые были мне на руку. Вы заподозрили в недобрых замыслах индуса и нашли кинжал, которым тот, вполне вероятно, мог воспользоваться. Под благовидным предлогом я завладел кинжалом, вернулся в кабинет Куинтона и напоил его снотворным. Он не хотел разговаривать с Аткинсоном, но я убедил его подать голос и успокоить этого простофилю по одной причине: мне требовалось доказательство того, что Куинтон был все еще жив, когда я выходил из его комнаты во второй раз. Куинтон лег в оранжерее, а я вышел в кабинет. У меня ловкие руки, поэтому через полторы минуты все было готово. Начало рассказа Куинтона я бросил в камин, где бумаги и сгорели. Потом я подумал, что нужно избавиться от кавычек (на предсмертной записке они были не к месту), и попросту отрезал уголок бумаги. Потом для большего правдоподобия так же обрезал остальные листы. После этого я ушел, оставив предсмертную записку на столе в кабинете, а Куинтона, засыпающего, но живого, – на диване в оранжерее.
Последний акт драмы, как вы догадываетесь, был самым сложным. Я притворился, что увидел мертвого Куинтона и бросился в его комнату. Задержав вас фальшивой запиской, я убил Куинтона, пока вы рассматривали документ. Он под воздействием снотворного спал, поэтому я просто вложил ему в руку кинжал и вонзил его в тело. Кстати, у кинжала этого такое кривое лезвие, что только оперирующий хирург мог точно рассчитать нужный угол, чтобы попасть в сердце. Интересно, заметили ли вы это?
Когда я это сделал, случилось необъяснимое. Природа оставила меня. Мне стало дурно. Я вдруг подумал, что совершил что-то нехорошее. Мой мозг как будто был готов разорваться на части. Мне отчаянно захотелось рассказать о своем поступке кому-то, чтобы я не остался один на один с этим воспоминанием, когда женюсь и обзаведусь детьми. Что со мной? Безумие? Или человек действительно может испытывать раскаяние, как в какой-нибудь поэме Байрона? Больше не могу писать.
Джеймс Эрскин Харрис».
Отец Браун аккуратно сложил бумагу и положил ее во внутренний карман. У калитки громко звякнул колокольчик, на дороге показались несколько полицейских в мокрых плащах.
Эдгар Аллан По
Эдгар Аллан По родился 19 января 1809 года в Бостоне. Его отец бросил семью, а мать умерла от тяжелой болезни, когда маленькому Эдгару не исполнилось и трех лет… Мальчик был взят на воспитание в семью богатого торговца из Ричмонда Джона Аллана, которая через некоторое время переехала в Англию, где мальчика отдали учиться в престижный пансион. В 1820 году семья Алланов вернулась в Ричмонд, и Эдгар поступил в колледж, который закончил в 1826 году. В этом же году По поступил в университет Вирджинии, где проучился всего год. Тогда же он предпринял попытку тайно обвенчаться со своей возлюбленной – Сарой Ройстер, чем вызвал гнев приемного отца… Эдгар уехал в Бостон, где опубликовал свой первый сборник стихов, который, увы, успеха не имел…
В 1829 году Эдгар познакомился со своими родственниками по отцовской линии, и они помогли ему выпустить еще два сборника стихов, также успеха не имевших. Зато в июне 1833 года его рассказ «Рукопись, найденная в бутылке» занял первое место на конкурсе литературного журнала «Baltimor saturday visitor». По стал востребованным писателем-прозаиком, а в декабре 1835 года – редактором журнала «Southern literary messeger». К нему переехали тетка по отцовской линии Мари Клем и ее тринадцатилетняя дочь Виргиния, с которой Эдгар обвенчался через полгода… Вскоре он отказался от работы в журнале и со своей новоиспеченной семьей переехал в Нью-Йорк, где опубликовал несколько новелл, оплаченных весьма скудно.
В 1838 году По принял предложение занять должность редактора в журнале «Gentelmen’s magazine» и из-за этого переехал в Филадельфию. К 1839 году он накопил достаточное состояние, чтобы выпустить книгу «Гротески и арабески». В Филадельфии писатель прожил шесть лет, за это время он опубликовал около тридцати рассказов и множество литературно-критических статей…
В 1844 году Эдгар возвращается в Нью-Йорк. Но вскоре светлая полоса жизни закончилась, снова пришла нищета… От долгой болезни умерла Виргиния…
От горя и безысходности писатель совсем теряет голову, много пьет, начинает употреблять наркотики… В это время в свет выходит его книга «Эврика» – ее он считал «самым большим откровением, которое когда-либо слышало человечество».
3 октября 1849 года его нашли без сознания на железнодорожных путях, а через четыре дня он умер, так и не придя в сознание…
Золотой жук
Артур Мерфи. Все не правы[22]
- Глядите! Хо! Он пляшет, как безумный.
- Тарантул укусил его…
Много лет назад я познакомился с неким мистером Вильямом Леграном. Он происходил из древнего рода гугенотов и был богат, но несколько случившихся подряд несчастий ввергли его в нужду. Чтобы отделаться от тягостных воспоминаний о своих бедах, он покинул Новый Орлеан, город своих предков, и переехал в Южную Каролину, на остров Салливана, что недалеко от Чарлстона, где и поселился. Остров этот весьма необычен – три мили сплошного морского песка, отделенные от Большой земли почти невидимым проливом, похожим на вязкое болото из ила и грязи, в густых зарослях тростника, где обитает множество водяных курочек. Ширина этого клочка суши нигде не превышает четверти мили. Понятно, что растительность на нем очень скудная, большей частью карликовая. На всем острове нет ни одного высокого дерева. На западной оконечности острова, где вокруг форта Моултри разбросано несколько жалких каркасных домов, в которых летом городские жители спасаются от пыли и лихорадки, правда, можно найти чахлые заросли пальметто[23]. Но в целом остров, за исключением этой западной точки и белого контура жесткого песка на побережье, покрыт густым миртовым подлеском, столь ценимым английскими садоводами. Эти кусты часто достигают пятнадцати-двадцати футов и образуют почти непроходимые заросли, источающие густой удушливый аромат.
В самом сердце этих зарослей, недалеко от восточного края острова, Легран построил небольшую хижину, где он и жил, когда я совершенно случайно впервые повстречался с ним. Знакомство наше вскоре переросло в дружбу, поскольку отшельник этот вызывал во мне огромный интерес и уважение. Он выглядел человеком хорошо образованным и наделенным необычайно острым умом, зараженным, правда, мизантропией. К тому же он был подвержен резким переменам настроения: то его охватывали приступы необузданного воодушевления, то он впадал в меланхолию. Легран обладал немалым количеством книг, но редко к ним обращался. Главными его развлечениями были ружейная охота и рыбалка либо прогулки вдоль берега или в зарослях мирта, целью которых был поиск раковин или редких видов насекомых. Надо сказать, что его энтомологической коллекции позавидовал бы даже Сваммердам[24]. В этих своеобразных экспедициях его обычно сопровождал старый негр по имени Юпитер, бывший раб, освобожденный еще до того, как на семью его хозяина обрушились неудачи. Ни посулы, ни угрозы тем не менее не смогли заставить негра отказаться от того, что он считал своим правом всюду следовать за «масса Виллом» и заботиться о нем. Нельзя исключать того, что родственники Леграна, сомневаясь в его психической уравновешенности, умудрились каким-то образом специально внушить Юпитеру подобное упрямство с тем, чтобы скиталец не оставался без опеки.
Зимы на широтах острова Салливана редко бывают суровыми, осенью зажженный камин считается редкостью. Однако примерно в середине октября 18… года выдался необычно холодный день. Перед самым закатом я пробился через заросли вечнозеленых растений к хижине своего друга, которого последний раз навещал несколько недель назад – дело в том, что я жил в Чарлстоне, в девяти милях от острова, и в те времена добраться туда было несравненно тяжелее, чем в наши дни. Оказавшись у двери, я постучал, как было условлено, и, не услышав ответа, взял ключ, спрятанный в известном мне месте, открыл дверь и вошел. В очаге полыхал огонь. Это было необычно, но вполне уместно. Сбросив пальто, я сел в кресло рядом с камином, в котором потрескивали поленья, и стал терпеливо дожидаться возвращения хозяев.
Вернулись они затемно и очень мне обрадовались. Юпитер, улыбаясь во весь рот, бросился готовить на ужин водяных курочек. Легран пребывал в состоянии воодушевления. Он обнаружил еще неведомого науке двустворчатого моллюска, к тому же ему посчастливилось с помощью Юпитера изловить какого-то жука, скарабея, как он считал, тоже доселе неизвестного вида. Правда, по поводу последнего он хотел завтра услышать мое мнение.
– Почему же не сегодня? – поинтересовался я, потирая протянутые к огню руки и в душе проклиная все скарабеево племя.
– Эх, если б я знал, что вы здесь! – воскликнул Легран. – Но я вас так давно не видел, мог ли я предположить, что вы решите навестить меня именно сегодня вечером? По пути домой я встретил лейтенанта Дж. из форта и совершил непростительную глупость: отдал ему жука на время, так что до завтра вам никак не удастся его увидеть. Переночуйте у меня, а на рассвете я пошлю за ним Юпа. Может ли что-нибудь быть прекраснее?
– Вы о чем? О рассвете?
– Что за вздор? Нет, конечно. О жуке. Он золотого цвета и сверкает, как бриллиант… Размером с большой орех гикори… На спинке на одной стороне – два черных пятнышка, а на другой – еще одно, немного вытянутое. Усики и голова у него…
– Да нет в нем олова, говорю вам, масса Вилл, – вмешался в разговор Юпитер. – Золотой это жук, весь как есть из чистого золота! И внутри и снаружи, кроме крылышек… Я такого тяжеленного жука в жизни не видывал.
– Хорошо, хорошо, Юп, пусть будет золотой, – ответил Легран, как показалось мне, несколько серьезнее, чем можно было ожидать в подобной ситуации. – Что, из-за этого мы должны есть пригоревшую птицу? Цвет у него, – он снова повернулся ко мне, – в самом деле, такой, что можно поверить Юпитеру. Видели бы вы, каким металлическим блеском сверкают его надкрылья… Но вы сами сможете завтра в этом убедиться. А пока я могу нарисовать вам, как он выглядит.
С этими словами он уселся за небольшой стол, на котором лежало перо, стояла чернильница, но не было бумаги. Легран заглянул в ящик.
– Ладно, – сказал он, не найдя бумаги и там, – воспользуемся этим. – И вынул из кармана жилета какой-то очень грязный листок бумаги, на котором стал делать пером грубый набросок.
Пока он этим занимался, я продолжать сидеть у огня, поскольку все еще не согрелся. Когда рисунок был закончен, он, не вставая, передал его мне. Как только я взял его в руки, раздалось громкое рычание, а потом кто-то стал сильно царапаться в дверь. Когда Юпитер открыл ее, в хижину ворвался огромный ньюфаундленд Леграна, который тут же устремился ко мне, положил лапы мне на плечи и принялся ласкаться – вспомнил, наверное, как я играл с ним, когда приходил раньше. Наконец отделавшись от него, я взглянул на бумагу и, честно говоря, изрядно удивился, увидев то, что изобразил на ней мой друг.
– Хм! – произнес я после того, как несколько минут рассматривал рисунок. – Надо признать, довольно странный жук. Никогда раньше такого не видел. Если бы я не знал, что это жук, я бы решил, что вы нарисовали череп или мертвую голову.
– Мертвую голову! – повторил Легран. – Да… Действительно… На бумаге некоторое сходство несомненно есть. Верхние два пятнышка похожи на глазницы, да? А длинное нижнее – это рот… Да и общий контур тела овальный.
– Возможно, – сказал я. – Но, Легран, боюсь, дело просто в том, что вы – неважный художник. Думаю, мне нужно увидеть ваше открытие своими глазами.
– Право, не знаю, – сказал он, несколько уязвленный моим замечанием. – Я всегда рисовал довольно сносно… По крайней мере, должен рисовать сносно, потому что у меня были прекрасные учителя. Да и болваном себя тоже, знаете ли, никогда не считал.
– Но, дорогой мой, в таком случае вы, очевидно, просто шутите! – воскликнул я. – Ну посмотрите сами, это же вылитый череп, как представляют этот предмет простые люди, не особо сведущие в физиологии… Если ваш жук в самом деле имеет такой вид, то это самый странный жук из всех существующих в природе. Представьте только, как на него должны смотреть суеверные люди! Вам нужно назвать своего жука Scarabaeus caput hominis[25] или как-нибудь в этом роде. В естествознании есть множество похожих названий. Но где же усики, о которых вы говорили?