Сексуальная жизнь сиамских близнецов Уэлш Ирвин

Мы хотим, чтобы ты приехала домой. Я не знаю, что за люди, с которыми ты там общаешься в этом псевдокарибском гадюшнике, кишащем вудуистами, но для меня очевидно, что ты употребляешь наркотики. Твои мейлы полны ненависти и злобы. Не так мы тебя воспитывали!

Ответь маме!

Папа

38

Пакет

Я до сих пор ничего не сказала Соренсон про пакет. Он лежит у меня в шкафу на верхней полке. В нем письмо, маленький блокнот и тридцать шесть очень контрастных черно-белых фотографий. Письмо от женщины по имени Мелани Клемент.

Дорогая Лина,

ваш, а теперь уже и мой бывший бойфренд – безумный, злобный манипулятор и психопат, маньяк, представляющий опасность для всех женщин. Его место – в тюрьме. Он растранжирил, украл или выманил у меня кучу денег. Он больше (или меньше) чем просто бездарный, неадекватный, самовлюбленный паразит и сволочь, он также аферист и вор. Если в глубине души у вас еще остались сомнения на этот счет, содержимое этого пакета убедит вас в обратном.

Не пускайте его больше к себе, если у вас есть хоть немного интеллекта и / или толика самоуважения. Он наверняка захочет к вам вернуться, это понятно и мне, и вам.

Мне очень жаль, что он ушел от вас ко мне. Хотя жаль должно быть больше меня, вам-то только облегчение.

Всех благ,

Мелани Клемент

PS Фотографии и негативы – это вам, делайте с ними что хотите.

На всех картинках Соренсон, голая, сфотографирована в трех ракурсах: спереди, сзади и в профиль слева. Всего двенадцать пачек по три отпечатка, все снято с одного места, при одинаковом свете. Изображения фиксируют разные этапы превращения Соренсон из стройной, изящной девушки в жирную тушу, и все это за один год. Под каждым принтом – табличка, на которой указан месяц, начиная с марта, и Линин вес: с 58 до 102 кг.

Больше всего пугает и приковывает взгляд даже не толстеющее тело Лины, а выражение ее лица. В первой серии фотографий, хотя ее явно просили смотреть в камеру без эмоций, заметна едва различимая улыбка, будто это такая тайная сексуальная игра, в которую она играет со своим партнером. Такой взгляд сохраняется у нее первые три месяца. На четвертый месяц появляется едва уловимое выражение гнетущего дискомфорта, потом начинается гнев, затем – с пятого по восьмой – безысходность и отчаяние. С девятого месяца свет в глазах гаснет, она полностью раздавлена. Теперь, благодаря этой Мелани, Лина получила весь так называемый проект этого ублюдка. Вернее, я получила.

Я решаю прочитать несколько записей в блокноте.

ЛИНА СОРЕНСОН

Проект Джерри К… Виттендина

Я познакомился в Линой в Институте искусств. Она только поступила на первый курс, а я в конце того года должен был выпускаться. Была традиционная неделя «Выеби первокурсницу», когда наши перспективные жеребцы рыскали по вечеринкам и мероприятиям в поисках свеженьких кандидаток.

Лина была не особо в моем вкусе: довольно симпатичная, но хронически стеснительная, она время от времени выглядывала одним глазом из-под своей длинной черной челки. Это у нее была такая защита, но когда она все-таки смотрела на тебя, то всегда – с каким-то вызовом и неизменной свирепостью во взгляде.

Мы всегда уверены, что можем изменить человека, придать ему нужную форму. Иногда я думаю, что она была моим проектом всегда, даже тогда, когда я подошел к ней, а она стояла и дрожала, как мышь, на пороге кухни. Но может, это все мои домыслы.

Я знал, кто она такая. Мне нравились ее работы; о них говорили другие студенты и преподаватели, поэтому и мне захотелось их увидеть. Я приходил во время перерывов в классы, где она занималась, и смотрел. Удивительно, насколько эта скромница была смелой в творчестве: огромные полотна, яркие цвета и абсолютно апокалиптичные ландшафты. Потом мне начала нравиться она сама, меня влекла тайна ее таланта, ее совершенное бесстрашие и самоуверенная веселость. Чтобы разгадать эту загадку, надо было ее соблазнить, потому что ни в словах, ни в действиях ее я не находил ответа на вопрос, который меня мучил: почему именно она? Почему у этой маленькой, темноволосой девушки из какой-то среднезападной захолустной, мракобесной дыры есть талант и драйв, достойные такого невероятного признания?

Поначалу мне было интересно общаться с Линой. Потом общение стало однообразным, и я почувствовал, что мы покатились по наезженной колее. Она быстро стала меня бесить, стали бесить ее глупые деревенские аффектации, хотя изначально они были даже в прикол. В итоге от переизбытка «океюшек», «охохонюшек» и целого воза фразочек типа «бляха-муха» и «слышь» меня начало тошнить. Она была полной идиоткой, обычной провинциальной домохозяйкой без единой богемной косточки, но ей повезло с талантом, драйвом и уорхоловской самоуверенностью.

Когда тебя бесит человек, с которым ты так близок, он быстро начинает отвечать взаимностью. Лина отвечала тонко и изящно, прикрываясь чувством вины, совершенно очевидным. И она начала брать верх. По жизни я знаю, что люди какое-то непродолжительное время тянутся к харизме, но в глубине души все равно любят и превозносят талант. Подруги ей начали нашептывать, что я ей мешаю. Сука, я был вне себя. Я верю в свое артистическое предназначение. Без веры в себя художник ничто. Без меня Лина никогда бы не продвинула себя и не воспользовалась бы своим талантом на полную катушку.

Свалить в Майами предложил я. Лина так и продолжала бы со своим тошнотворным миннесотским простодушием стоически переносить среднезападные зимы. Но я не просто хотел другого света для своих съемок. Я хотел увезти Лину из Чикаго. Слишком хорошо у нее все там шло. Всякий раз, когда я заходил в какой-нибудь бар в Логан-Сквере или Пилсене[80], так называемые любители искусства в один голос вопрошали: «А где Лина?» От этих вопросов меня чуть не выворачивало. Мы терпеть не можем, когда успешными становятся друзья; это замечали Уайльд, Видал и Морисси, но если успеха добиваются любовники, все – пиши пропало: ненависть к ним становится тотальной!

Никто не понимал, насколько это было унизительно – все время быть у нее в тени. Лина, сука, блистала, а я за это ненавидел и ее, и себя. Избавиться от ненависти можно было только одним способом: добиться превосходства. И я заставил ее растолстеть и стать безобразной. Я подстрекал ее к перееданию: «Пицца-Хат», «Макдональдс», «Тако-Белл», «Джирос». «Давай зайдем в „Старбакс“, выпьем латте и съедим маффин. Ты старалась, занималась в зале, сожгла примерно 150 килокалорий, так что заслужила угощение на 600» и так далее в том же духе. Но я ломился в открытую дверь: ее мамаша уже постаралась до меня.

Я стал ее фотографировать. Заставлял взвешиваться в пятницу утром еженедельно. Она и не понимала, что стала моим проектом: «Трансформация Лины Соренсон». Как если бы я ее убил и оставил на трупе камеру, чтобы наблюдать, как ее пожирают опарыши (а я и правда об этом думал, но в итоге пришел к выводу, что убийство – развлекуха для лузеров), офигенно придумал, в общем. Я снимал ее голой: спереди, сзади и сбоку слева. Я снимал ее раз в месяц в течение года: с каждой съемки получалось три черно-белых кадра большого формата, снятых при одинаковом свете. Законченный проект состоял из тридцати шести фотографий: к ним были прикреплены таблички с датой и весом.

Но надо как-то получить Линино согласие. Ни одна галерея не станет делать выставку, если Лина не даст письменного согласия на использование изображений. Так что пока она там валяется в темном углу у себя в Майами, я маюсь тут в Нью-Йорке, пытаясь придумать, как заставить ее подписать этот ёбаный контракт.

Одновременно пытаюсь убедить Мелани насчет выставочного потенциала чикагских бездомных. Талантливые, состоятельные женщины, что мне сделать, чтобы

Ни фига себе, да он ёбнутый на всю голову, этот упырь. И еще такие коварно-примирительные мейлы ей пишет, чтоб она подписала ему этот ёбаный контракт. Из тех же мейлов я делаю вывод: он, похоже, просек, что Соренсон, видимо, получила его пропавшие фотографии. Ясно теперь, насколько Соренсон слабая, жалкая и абсолютно беспомощная, если позволила такому неудачнику манипулировать и помыкать собой. Повезло дряблой дуре, что попалась мне. Я-то сделаю ее сильной! Хотя, как и хирургам, которые собрались разделять арканзасских близняшек, мне в процессе работы придется удалить много лишнего, так что если пациент помрет на операционном столе – что ж, я сделала все, что могла.

39

Контакты 16

Кому: [email protected];

[email protected]

От: [email protected]

Тема: 29 градусов зимой

Пишу сразу вам обоим, чтоб вам потом не надо было ничего обсуждать друг с другом, как в прошлый раз. (Благодарить не нужно.) Я теперь всегда буду, если пишу одному, ставить в копию второго, чтобы вы перестали обманывать себя и играть со мной в глупые манипулятивные игры, в которых вы в последнее время так поднаторели.

Итак, сначала папа.

Спасибо, что написал – впервые, кажется, за ЧЕТЫРЕ ГОДА и ТРИ МЕСЯЦА. Приятно сознавать, что тебе еще есть до меня дело.

1. Очень жаль, что мама расстроена, но ты же видишь, что она страдает от ожирения. Любой человек такой комплекции и такой степени отчуждения страдает депрессией и испытывает серьезные проблемы со здоровьем и признанием реальности. Отчасти это и наша с тобой вина: мы тоже способствовали развитию у нее депрессии. В моем случае был своего рода сговор. В твоем – эмоциональная черствость. Я, со своей стороны, все это прекратила. Так что, может, и ты наконец будешь мужиком и уделишь немного внимания женщине, которую якобы любишь? И (подсказка) дашь ей немного душевного тепла?

2. Да, говорить правду легко, и поэтому я действительно чувствую себя лучше, хотя эта тема касается только нас, и НИКОГО больше, тем более каких-то там «искушенных дружков-художничков», которые существуют только в твоем воображении. Вот был бы кайф, если бы я действительно вращалась в кругу людей, которых ты там себе напридумывал, я бы не потратила большую часть жизни на идиотские страдания.

3. Я не употребляю наркотики и никогда ими не интересовалась – ни в Поттерс-Прери в подростковом возрасте, ни в Чикаго, когда училась в институте. Если хочешь найти доказательства чьей-то пагубной зависимости, ищи их в собственном шкафчике для лекарств: мама годами ими злоупотребляет.

В общем, чтобы не ходить вокруг да около, скажу прямо: ИДИ К ЧЕРТУ.

Теперь мама: хочешь знать, почему все так получилось?

1. Потому что ты закармливала меня нездоровой едой и сделала меня такой же толстой, депрессивной и больной, как ты сама. Я могла заработать диабет 2-го типа; предполагаю, что ты движешься в том же направлении и испытываешь соответствующие проблемы. Еще не поздно все исправить: ЗАЙМИСЬ СОБОЙ, ПОКА ОКОНЧАТЕЛЬНО СЕБЯ НЕ УГРОБИЛА!

2. Потому что ты осуждала всех без исключения друзей и подруг, с которыми я росла. Даже морально-безупречные «друзья», которых ты специально подбирала мне из церковных групп, и те в конечном счете тебя не устраивали. Прекрасный способ заставить девочку чувствовать себя столь же никчемной, как и ты сама, сука!

3. Потому что ты пыталась помешать мне следовать своему призванию. Все знающие люди – от учительницы в начальной школе до преподавателей из Института искусств – говорили тебе, что я феноменально талантлива и должна заниматься искусством. Почему нельзя было просто дать мне возможность писать картины и рисовать? Что это за бред?

4. Потому что ты пыталась помешать мне уехать из П.-П. Наверное, тебе там хорошо, мне же всегда там было только плохо. ПОРА УЖЕ ПОВЗРОСЛЕТЬ И ПРИЗНАТЬ ЭТО.

5. Потому что ты пыталась вызвать у меня чувство вины перед Богом. Не уверена, что Бог вообще существует. На самом деле, я надеюсь ради твоего же блага, что Его НЕТ, потому что иначе Он будет очень зол на тебя, когда наступит Судный день, поскольку ты ПРИСТАВАЛА К НЕМУ НАСЧЕТ ЛЮБОЙ БАНАЛЬНОЙ МЕЛОЧИ, а потом сама же придумывала, что Он там якобы тебе отвечал. Ты верующая, ну и прекрасно, – занимайся своей верой (по-тихому) и не пользуйся ею, чтобы контролировать людей, манипулировать, добиваться превосходства над ними или доканывать их своими бреднями.

Майами-Бич – прекрасное место, здесь очень тепло: 29 градусов. Как там в вашем Оттере с погодой?

Л.

40

Лина из Вест-Лупа

И вот я в Майами, сижу в высотке по уши в собственном дерьме. Нос и скула пульсируют от боли. Я забралась голая в свой медвежий лягушатник и пытаюсь смыть с лица чуть не все физиологические жидкости, существующие в природе. Движения машинальны. Странно, но меня даже не мутит. Я осторожно высмаркиваю больной нос в бумажное полотенце: сопли до сих пор вперемешку с калом, рвотой и засохшей кровью. Цвет, текстура и вообще вся эта каша на бумаге вызывают какое-то нездоровое возбуждение. Я барахтаюсь во всем этом бреду: ощущение раздрая, растерянности и безумия. От боли хочется плакать и кричать, а потом становится просто смешно. Я наблюдаю, как c лица стекает вся эта гадость: вода чуть теплая и коричневатая от дерьма. В углу беззвучно работает телевизор. У меня не поднялась на него рука: ведь никого больше у меня сейчас нет.

Художник должен честно смотреть на собственные недостатки, на все свое говно. Поначалу смерть Барри Кинга меня надломила, но от этой истории у меня каким-то неуловимым образом всегда улучшалось настроение. Благодаря ей я оказывалась в центре интригующей драмы.

Я сама как ходячая выставка, ходячее шоу. Человек-экспонат: человек будущего, человек прошлого. Прошлая Лина, будущая Лина. Лина, постоянно возникающая в виде отражения на оконном стекле. С другой стороны, кроме выставок, шоу, я ничего и не умею.

Как тогда в Чикаго. Во многом благодаря Джерри я близко сошлась с якобы крутой компанией. Оливия и Алекс были его приспешники (очень Джеррино словечко), я привела Аманду и Ким. Мы постоянно тусили, но и на занятия всегда успевали, в основном благодаря моему наущению, хотя зачастую и в последний момент. Расталкивая публику, мы пробирались через институт мимо средневековых артефактов и доспехов к нашим мастерским и лекционным залам, расположенным на задах.

Теперь Джерри. С чего начать?

Я была на какой-то вечеринке в Викер-Парке[81], торчала на кухне и сжимала в руках бутылку дешевого чилийского красного вина, пытаясь решить, нажраться или нет, в надежде, что это придаст мне уверенности для общения с нормальными людьми. Теперь я понимаю, какая я была дура, что так думала. Нормальных же не бывает, мы все какие-то пришельцы, по крайней мере те из нас, кто хоть что-то из себя представляет. И все мы совершенно напрасно пытаемся прикидываться людьми.

Я его, конечно, видела и раньше, да и не я одна. Джерри учился на последнем курсе, и многие новички, а также самые популярные преподаватели носили его на руках. По школе ходили почтительные перешептывания: «А Джерри сегодня придет?», «А над чем Джерри работает?», «А у Джерри есть чего?». Как же все это было нелепо.

Потом он уставился на меня, именно уставился, как будто я какой-то экзотический артефакт. Он стоял в дверном проеме, такой классный: сильная, красивая фигура, копна густых черных волос, бездонные темные глаза, в которые я не могла даже посмотреть. Я чувствовала его ершистую уверенность и силу, лучи которой доходили до меня из-за кухонной стойки, а когда он подошел, внутри у меня все сжалось.

Дальше Джерри сделал нечто странное. Он представился и, когда я в ответ промямлила «Лина», снял с меня берет, убрал челку с лица и вернул берет, заправив под него волосы, на место. Тут я заметила, что у него очень длинные ресницы, как будто накладные девичьи.

– Хочу видеть, с кем я говорю, Лина. И такие глаза не стоит прятать, – сказал он с широкой улыбкой, которая нейтрализовала мое возмущение этой наглостью.

Я жалко растянула губы в улыбке, как маленькая девочка. Я была настолько одурманена его присутствием, что даже не злилась за это на себя (ненависть к себе придет потом).

Мы проболтали целую вечность, потягивая вино, потом еще пили вино и еще. Потом странная магическая пьяная сила понесла нас по бело-черным обшарпанным улицам к нему домой мимо покрытых снегом машин, которые окаймляли проезжую часть, как огромные зубы. К счастью, это было не так далеко. Он жил в верхней части старого дома, разделенного на две квартиры. Его квартира была просторная, даже шикарная. Я думала, мы сейчас займемся с ним сексом, и я очень хотела, но вместо этого мы просто болтали, обнимались и пили кофе. Забрезживший рассвет высветил поры на коже Джерри, острые углы его челюстей и скул: он предложил поехать на Элке в центр ко мне в общагу. Хотел посмотреть мои работы. Я помню тепло его тела рядом с собой в переполненном поезде; хотелось, чтобы наше путешествие на метро длилось вечно.

Поезд выплюнул нас на мерзлую, пустую улицу в центре города. Когда мы добрались до общежития, Ким по счастливой случайности уже встала и оделась. Джерри вежливо поздоровался и стал смотреть мои эскизы, рисунки и еще пару работ, которые я обрамила и повесила на небольшом свободном участке стены.

– Какая ты крутая, – признал он, – но, кроме того, ты еще и очень плодовита. Надо, чтобы люди это увидели.

Он признался, что наслышан о моем таланте и какое-то время наблюдал за мной. Мне, естественно, это польстило. Да что там, я пришла в полный восторг. Через несколько дней мы снова оказались у него дома, на кухне, и снова обнимались и целовались. Было ощущение, что вот оно, наше время. Я сползла по стене на пол, мы сели, прислонившись спиной к прохладному холодильнику, и стали целоваться, то доводя себя до предела, то страстно отстраняясь. Я первая развеяла чары экстаза и перешла в наступление: расстегнула ему молнию на брюках, залезла внутрь и нащупала твердь. Он издал какой-то тонкий свистящий звук, как будто выпускал сжатый воздух через передние зубы. Это было очень странно, но потом он заставил меня встать, спустить штаны и переступить через них. Упрашивать меня было не надо, но, когда я разделась, он так посмотрел на меня, будто его заклинило. Я снова взяла инициативу в свои руки, мягко подтолкнув его на кухонный пол и отогнав промелькнувшую было мысль, что пол грязный. Джерри, кажется, это заметил, изобразив едва заметное неудовольствие.

– Давай, может… – начал было он, но я заставила его замолчать очередным поцелуем, расстегнула ему ремень, оттянула трусы в сторону, высвободив жилистый член. Член уперся мне прямо в живот; я села на Джерри верхом, опираясь одной рукой на старый пузатый холодильник «Кенмор» кремового цвета.

Джерри схватил меня своей широкой ладонью за загривок, и мы задвигались медленно и неудобно; я упиралась коленями в пол, пока он не подтянулся вверх и не оперся на «Кенмор». Другой рукой он гладил меня (по-прежнему через трусы) по ягодицам, целовал и кусал в шею. Я глубоко поцеловала его в губы. Он вцепился мне в бедра, прижимая вниз к себе, я отдернула в сторону свои трусы и тут почувствовала, как вобрала его всего сразу, а внутри, где-то у основания позвоночника, будто разожгли огонь. Я почти сразу быстро и с силой задвигалась на нем вверх-вниз, но тут он еще сильнее схватил меня за бедра, пытаясь столкнуть с себя, и застонал, но я прокричала: «Подожди» – и почувствовала, что отлетаю в какой-то другой мир и другое измерение. Джерри все стонал, а я наседала с последней решительной силой, продвигаясь туда, куда жаждала попасть, а когда все закончилось, медленно отлепила от него свое изможденное тело. Мы тяжело повалились на пол, и я заметила, что он кончил на паркет, мне на трусы (которые частично так и остались на мне), на бедра и на свои смятые штаны. Он медленно стукнулся два раза затылком об холодильник. Потом сделал глубокий вдох и выдохнул с каким-то булькающим, эйфорическим смехом, чем меня воодушевил; я свернулась рядом с ним и задремала.

Проснулась я оттого, что стала замерзать, и не смогла сразу сообразить, сколько была в отключке – несколько секунд или час. Поняла только, что резко вынырнула из глубокого сна: такое ощущение у меня всегда было связано с хорошим сексом. Выпутавшись из моих объятий, Джерри подложил мне под голову подушку. Его рядом не было, окно было настежь открыто. Хотя квартира была его, меня охватила паника и стыд; я вспомнила, как однажды мать пыталась изобразить сексуальное воспитание:

– Им всегда нужно только одно, а добившись своего, они пропадают. Бог создал пальцы для колец!

Видимо, эти слова глубоко врезались в память, раз я их вспомнила, пока c нарастающим смятением, щурясь в лунном свете, искала свои штаны и влезала в них. Приведя себя в порядок, я с облегчением обнаружила, что Джерри, оказывается, никуда не ушел; в окне над кухонной раковиной я увидела, что он стоит на пожарной лестнице и курит. Было темно, его лицо едва освещал луч света. Положив руку на подоконник, он на что-то смотрел, стоя ко мне в профиль. Волосы были взъерошены, губы полуоткрыты, пар изо рта валил на холодном воздухе так же плотно, как синий табачный дым. Я вышла к нему и тут заметила, что из одежды на нем только майка: ни свитера, ни куртки, будто он не замечал пронизывающего холода. Глаза с длинными коровьими ресницами были закрыты. Он открыл их, когда я возникла рядом.

– О, привет, – сказал он и притянул меня к себе, издав звук мотора мне прямо в ухо: – Бр-р-р-р!

Я засмеялась и посмотрела на него. На волосах у него таяли снежные хлопья. Я хотела дотянуться и потрогать их, но вместо этого мы стали друг напротив друга, и я придвинулась к нему, схватив его за майку. Потом шагнула еще ближе к его теплу и уткнулась подбородком в грудь. Я чувствовала тупую брутальность краснокирпичного здания, зимние деревья, торчащие как палки, серое небо и заснеженные улицы под нами: все это теперь было частью нашего с ним романа.

С Джерри, казалось, возможно все. Он буквально трещал и звенел от возбуждающей силы, самоуверенности и наглости, чего не хватало мне и чего так хотелось заиметь. Через несколько недель я почувствовала, что некоторые из этих качеств мне начинают передаваться. Вскоре я перестала считать себя маленькой коротконогой Линой из Поттерс-Прери. Теперь я была художница, подруга самого Джерри Виттендина.

Но какой ему-то от меня был толк? Тогда я этого не понимала, потому что, как почти все вокруг, испытывала перед ним благоговейный ужас. Толк от меня, однако, был: мой талант. Трагедия Джерри была в том, что, если перефразировать его самого, он не был ни крут, ни плодовит. У него были амбиции и пыл, но опереть их было особо не на что. Не было у него и другого важного компонента, который больше, чем что-то еще, требуется успешным художникам: внутреннего мотора. Он так и не развил его в себе, видимо из-за относительно привилегированного происхождения: отец работал в нефтянке, большой дом в Коннектикуте, частная школа. Я, например, не понимала, что такое чистый холст. Я сразу же набрасывалась на него со своей мазней. И не могла ждать, пока Джерри раскачается и набросится уже на меня. Я не выпускала его из рук. И к своему удивлению, обнаружила, что в любви, как и в искусстве, я была намного голоднее, чем он. Хотя я тогда этого не понимала, казалось, что Джерри все силы вложил в процесс обольщения. После этого он заскучал и успокоился на лаврах быстрее, чем любой мужик, которого можно было себе представить на его месте.

Насторожиться следовало уже тогда, когда он объявил, что отказывается от мультимедийных историй и займется теперь только фотографией. Даже самые преданные подлизы – Алекс, например, – были против. Арт-школа же насквозь иерархична. С точки зрения престижа и репутации номер один – те, кто занимается живописью, за ними с небольшим отрывом идут скульпторы. Мультимедийщиков классифицировать сложнее, потому что эта дисциплина была тогда слишком молодой и слишком аморфной, чтобы в ней кто-то разбирался. Однако у тех, кто занимался фотографией, дела обстояли еще хуже. Мало того что вопрос, можно ли фотографию считать искусством, был по-прежнему актуален, в Чикагском институте она вообще воспринималась как бедная родственница. По правде сказать, даже в моей миннесотской школе оснащение было лучше. За половину суммы, которую надо было платить за обучение в институте, можно было поступить в Коламбиа-колледж и даже арендовать фотостудию. Тем не менее фотографы не были прямо уж совсем на дне иерархии, это почетное место занимали те, кто учился на визуальных коммуникациях (непонятно, зачем вообще платить столько денег, чтобы получить диплом графического дизайнера?), хотя и ушли недалеко. Ну а Джерри никак нельзя было отнести к низам.

С общением у меня все шло прекрасно, но самые яркие моменты – это были, конечно же, его приходы ко мне в общагу, когда мы занимались сексом на моей односпальной кровати, а Ким, бедная, должна была притворяться спящей или тащиться по холоду в «Данкин-Донатс».

В то время особых развлечений в студенческих общагах не было. Мы жили в изоляции от города, вроде и в деловом центре, но по сути в каменном мешке, потому что центр тогда был совершенно пустой и местами даже опасный. Несмотря на число студентов в разных учебных заведениях, инфраструктуры для нас там почти не было. В общем, предполагалось, что мы сами найдем себе развлечения. На первом курсе я подолгу слонялась вокруг общаги, сидела на ступеньках института, обычно с сигаретой, или зависала в «Данкине», где мы сражались с бомжами за бесплатные пончики. Других мест, где пожрать, практически не было, и поездки раз в неделю по красной линии Элки в какой-нибудь «Джуэл-Оско»[82] превращались в долгожданное приключение.

Тем не мене спартанская скука студенческой жизни каким-то образом стимулировала творчество. Художники (наши преподаватели) и студенты много общались друг с другом, и Джерри свел меня с большой тусовкой. Логично: у учителей был соответствующий статус и жили они не в центре, где тогда было совершенно пусто. Холодильники у них ломились от шестибаночных упаковок «Пи-Би-Ара»[83] и водки. Ну и все шло впрок: за год надо было набрать двенадцать баллов, а я набрала двадцать один, и примерно восемь из них – только за счет тусовок с учителями. И спать не пришлось ни с одним из них: я спала с Джерри, и даже самые отъявленные хищники молчаливо признавали, что я его девушка.

Гляжу на беззвучный телик. На экране Стивен – ухажер близняшек. Лихорадочно хватаю пульт – самой аж стало стыдно – и включаю звук. Он теперь знаменитость, этот бедный мальчик из Арканзаса, а ведь этого статуса так отчаянно добивался образованный, богемный Джерри Виттендин с Восточного побережья. Раньше я бы проворчала что-нибудь презрительное про наше больное, падкое на сенсации общество, живущее под гнетом реалити-шоу. Но теперь я даже благодарна ему за эту туповатую, гротескную уравниловку – всех под одну гребенку.

Стивен стал брутальнее на вид, жесты и тон вызывающе наглые. Он прекрасно освоил сюжет, прославивший его, и теперь рассуждает, будто ему все должны; мантия высокомерия ему идет.

– Я сказал Аннабель, что не надо им разделяться из-за меня.

– Но вы же говорите, что любите ее, – говорит голос за кадром.

Камера наезжает еще ближе: Стивен в ответ изображает ложный стыд, но в чертах лица все равно проглядывает глубокое лукавство, в подтверждение чего он пожимает плечами. Вот потрясающий, хотя и гадкий момент: он знает, что разоблачен, но он настолько исполнен чувства собственной силы, что ему на это просто наплевать.

– Вы продолжите отношения с Аннабель после того, как ее разделят с Эми?

– Наверно.

Дальше общий план студии, и после того, как ведущий сухо подводит итог, начинается обсуждение другой истории – про какую-то коррупционную сделку с недвижимостью, и я заглушаю звук. Интересно, сколько Стивену платят. Я с ужасом думаю, что этот имбецил получает какие-то несметные для себя деньги, потом мысль описывает полный круг, и я уже жалею его, потому что, видимо, его просто используют. Я возмущаюсь, что его историю транслируют на весь мир в отрыве от него самого, а взамен он получает лишь свои пятнадцать минут славы. Я представляю его через пять лет, как, сидя на барном стуле, он, полупьяный, ищет свои ютьюбовские ролики на смартфоне и сует их в лицо любому, кто готов смотреть и слушать.

Так ли уж сильно Джерри со своей жаждой признания отличался от Стивена?

В конце первого курса мы съехались с ним и стали жить вместе. Вернее, нас была целая туса – мы с Ким, Алексом, Оливией и Амандой сняли огромный цех. В Вест-Лупе тогда забурлила галерейная жизнь в пику уже состоявшемуся Ниэр-Норт-Сайду[84], и мы решили, что нам там будет в самый раз. Мы перекрасили бежевые стены в ярко-белый цвет и с помощью выставочных перегородок разделили помещение на «комнаты».

Вест-Луп. Это был постиндустриальный район старых заводов, мясных магазинов и оптовых складов. Он казался совершенно безлюдным за жутким тройным барьером, который образовывали железнодорожные пути, речка Чикаго и бетонная эстакада; они будто предупреждали: «Держись отсюда подальше».

Но первооткрыватели Вест-Лупа никого не слушали. На Рэндольф-стрит заработали рестораны высокой кухни, на Вашингтон-бульваре обосновались солидные галереи типа «Маккормика». Наш лофт был на третьем этаже здания, стоявшего недалеко от угла Вашингтон и Холстед-стрит, и рядом уже возникла целая россыпь новых выставочных пространств.

Джерри с Алексом заказали голубую неоновую вывеску на окно, состоявшую из одного слова «Блю»[85]. В общем, мы стали кураторами собственных выставок. Я была самой плодовитой, но Алекс, Аманда и Ким тоже что-то делали. Джерри в основном бухал и болтал. Мы раздавали флаеры на вернисажах, которые устраивались в нашем районе в первый четверг каждого месяца. Сарафанное радио сработало, и на наших первых трех выставках было не протолкнуться, хотя приходили в основном друзья и охотники за бесплатным пивом, торчавшим из больших пластмассовых ведер со льдом. Мы знали, как накрывать поляну. Мы были студенческая элита, привилегированная и экзальтированная. Хотя втайне нас многие ненавидели, эти же ненавистники отчаянно хотели попасть в наш круг. Я, видимо, единственная в нашей группе понимала эти расклады. Особенно напористой была такая гибкая блондинка – Андреа Колгрейв. Она пыталась подружиться со мной, потом с Ким, Амандой, Оливией и в итоге стала спать с Алексом. Желание всем нравиться вызывало жалость и отбивало всякую охоту общаться. Но страшнее всего был тот тайный надменный взгляд, которым она меня одарила и который означал «Я знаю, кто ты такая», и под этим «кто» подразумевалась толстая чудачка, которая, как мне казалось, навсегда осталась в моей прошлой миннесотской жизни.

На четвертую выставку один из наших преподавателей Гэвин Энтвистл кое-кого привел. До того момента я слабо себе представляла, как может выглядеть коллекционер искусства. В моем воображении это был сухарь со старыми деньгами, волнистыми волосами, в блейзере и при галстуке. Джейсон Митфорд совершенно не соответствовал этому образу: он был весь в черном и со сногсшибательной белой шевелюрой, контрастировавшей с одеждой. Он напоминал рок-звезду или нет, скорее, художника-неудачника из богатой семьи, кем он, собственно, и был.

Пока он рассматривал мои холсты, я не могла не заметить, как за его движениями внимательно наблюдали присутствовавшие, даже такие профессиональные циники, как Джерри. Мимика и жесты у Джейсона были потрясающе выразительные. Он ни разу не прищурился и не погладил подбородок. Смотря на картину, он полностью замирал, опустив руки по бокам. В такой позе он напоминал боксера, приготовившегося к бою. Потом делал шаг назад, снова вперед, приподнимался на цыпочки, опять внезапно отходил, пританцовывая, назад или в сторону. Я писала огромные картины, испытывая влияние Дэмиена Шора, который иллюстрировал обложки для научной фантастики Рона Тороугуда. Я тогда еще не знала, что Шор, подобно многим, работавшим в этом жанре, вдохновлялся творчеством английского живописца Джона Мартина, в частности его огромными апокалиптическими ландшафтами. Джейсон с важным видом прошелся по галерее, потом отвел меня в сторону и сказал деловито:

– Слушай, я на следующей неделе заеду и, если добавишь ноль к своим ценам, одну работу куплю. Но не прямо сейчас. А то это будет выглядеть глупо.

Вместо ответа я раскрыла рот.

– Тебе надо амбициознее оценивать работы, это же не хлам какой-то, иначе проще даром отдавать.

Я подумала, что Джейсон шутит, что это опять какой-то подвох и что школьные издевательства из-за романов Рона Тороугуда сейчас начнутся по новой. Поэтому и не сказала никому о нашем разговоре.

Но на следующей неделе он действительно приехал; а цены я формально так и не поменяла, но на всякий случай убрала ценники, оставив их только в каталоге. Алекс и Гэвин Энтвистл были против, Джерри поддержал. Джейсон подошел ко мне – на этот раз он был вместе с какой-то серебристой блондинкой, худой как палка, но миловидной. Он представил ее: Мелани Клемент.

– Я возьму вот эту, – сказал он, глядя на мою самую большую картину «Пустота». – Сколько?

Я собралась с духом и назвала цену, добавив к ней лишний ноль без палочки. Джейсон кивнул, всосав нижнюю губу. Потом спросил про вторую работу, посвящение Мартину и Шору, – «Падение Нового Вавилона». Хотя он вел себя непринужденно, я все равно была потрясена, когда он прямо здесь же подписал мне чек. (И до конца не могла поверить, пока в следующую среду не забрала деньги!) Таким образом, две картины, которые я предлагала по $700 и $900 неделей ранее, ушли за $7000 и $9000. Я должна была ликовать. Вокруг все были в восторге. Для второкурсницы это было совершенно беспрецедентно.

Но вместо восторгов я была страшно напугана. Я едва могла смотреть в глаза Джерри, Алексу, Ким, Аманде, Оливии и всем остальным в нашем лофте, особенно подленькой Андреа, которая, казалось, все время увивается за мной. Естественно, я не могла им сказать, что` именно Джейсон нашептал мне потом, когда мы стояли с ним в углу, потягивая дешевое белое вино, а между нами витали такие флюиды, какие бывают после секса.

– Ты с этими дружками своими больше не выставляйся. – Он с сожалением покачал головой, как просвещенный римский император, который лично против кровавых зрелищ, но вынужден признать, что массам они нравятся. – Они бездари. Всякая ассоциация с ними будет тянуть тебя вниз.

Секунды две у меня было желание закричать: «Да как вы смеете! Это мои друзья!» Но я не стала. Не смогла. Не только потому, что получила одобрение и была опьянена его словами, но и потому, что в глубине души была с ним абсолютно согласна. Друзья были хорошие: эксцентричные, интересные, местами даже прекрасные. Но им не хватало убедительности, всепоглощающей увлеченности своей темой, у них не было ничего, что свидетельствовало бы об их уникальности и артистическом блеске. И даже когда у них получалось сделать что-то достойное, они устраивались поудобнее и эмоционально насыщались этой работой, а их ребяческая благодарность напоминала мне моих миннесотских одноклассников. Эта мысль пришла мне в голову, когда я смотрела на Андреа – худую, с угловатой фигурой и сверкающими зубами, с бокалом вина в руке игриво ошивавшуюся вокруг Джерри. Но не было в ней ни истинного желания, ни внутреннего мотора.

Через несколько недель после всего этого – был конец ноября, холодно, но солнечно, в окно бил утренний свет – мы с Джерри проснулись на нашем матрасе оттого, что кто-то театрально кашлял. Из-за перегородки выглянул Алекс:

– Лина, тебя к телефону.

Еще один коллекционер из Нью-Йорка по имени Донован Саммерли. Сказал, что слышал о приобретениях Джейсона, и спросил, можно ли организовать закрытый показ. Я сказала «конечно» как можно более непринужденно, и через пару дней он приехал и купил еще три работы за $8000, $5000 и $9000.

На этот раз я позволила себе показать миру, как я рада. Джерри же, до сих пор исполненный энтузиазма, вдруг начал выступать с поучениями:

– Продешевили. Чувак наверняка прилетел первым классом из Нью-Йорка и заселился в лучший номер «Дрейка».

После этих заявлений он де-факто стал заведовать всеми моими делами.

– Теперь надо немного остыть, ничего пока больше не продаем. Пусть все устаканится.

Но остывать никто и не собирался. Меня пригласили выставиться в престижной галерее Купер-Мейс в Ниэр-Норт-Сайде. Потом Мелани Клемент – девушка, которая тогда приходила к нам на выставку с Джейсоном Митфордом, – предложила сделать выставку в своей нью-йоркской галерее «ГоуТуИт». Рассказала, что Донован Саммерли и Джейсон любезно согласились дать купленные работы, поэтому выставлено будет все. Выставку назвали «Пустота» – по самой большой работе. Я как-то походя сказала, что очень люблю писателя-фантаста Рона Тороугуда. К моему ужасу, галерея Мелани тут же заказала ему текст для выставочного каталога.

Если я была взбудоражена, то Джерри просто рехнулся. Он к тому моменту уже получил диплом и, когда не бухал, ходил в центр снимать бродяг, ошивавшихся рядом с винными магазинами и ночлежками и клянчивших милостыню у туристов и офисных клерков. Я быстро сообразила: он считал нью-йоркскую выставку насколько моей, настолько же и своей.

Раз на ней будут настоящие коллекционеры, мы решили, что пришло время попытаться продать и остальные работы, а цены пересмотреть в сторону повышения. Поначалу был шок и восторг одновременно: пришел сам Рон Тороугуд. Он ничем не напоминал того усача-волшебника со своих суперобложек и был старше – такой неряшливый, похотливый алкаш, подкатывался сначала ко мне, потом еще к нескольким молоденьким девкам. Джерри подружился с ним: несмотря на снобизм, он любил детективы, триллеры и прочую фантастику. В итоге сильно набравшегося бесплатным бухлом Тороугуда после многочисленных жалоб выпроводили из галереи охранники. Тороугуд сильно разочаровал, но открытие все равно прошло прекрасно. Шизоидная активность Джерри оказалась полезной: он умел общаться с публикой на мероприятиях. Своей добродушной улыбкой он притягивал правильных людей. Он распознавал и сразу начинал нахваливать покупателей и при этом сгонял их куда надо, как пастуший пес, – делал это не в лоб, а дружелюбно, с энтузиазмом и странным образом убедительно. И наоборот: застывшим взглядом психопата он мог заставить людей держаться от себя подальше. Так он отгонял ненужную шелупонь – пьянчуг и жуликов, которых чуял, как чистокровная гончая. И теперь я знаю почему: просто он сам был таким же.

Мы заработали кучу денег, вернее, я заработала. На следующее лето, когда кончилась аренда нашего лофта, мы решили ее продлить, но уже без Алекса, Оливии, Аманды и Ким. Если разобраться, говорил Джерри, «Блю» – это соренсоновский бренд, к тому же мне теперь понадобилось больше места для работы. Мы с Амандой давно стали близкими подругами, но она недолюбливала Джерри. Она встречалась с одним архитектором в Нью-Йорке, часто ездила туда на выходные, или он к ней сюда приезжал, так что наша дружба подостыла. Джерри меня убедил, что она «добропорядочная богатая баба и завидует твоему таланту» и кобыле, мол, без нее только легче. С Ким я продолжала дружить, а Алекс и Оливия были друзьями нам обоим.

Короче, мы понастроили перегородок из гипсокартона: разделили лофт на нормальную спальню, офис и мастерскую для меня, фотостудию для Джерри, накупили в нее новой техники. Но самое главное – выделили большое, светлое пространство с голыми стенами под выставки. «Блю» стала настоящей галереей.

Мы с Джерри вели активную социальную жизнь и, как и прежде, много тусили: бары, клубы, выставки, ведра со льдом и пивом, водка, хорошее вино. Джерри был по-прежнему популярен, хотя в развитии застрял, а я преуспевала: занималась учебой и много работала. Мне хватало ума понимать, что технике мне еще учиться и учиться. Я процветала: новые выставки, продажи, статьи обо мне – восходящей звезде – в «Трибюн», «Ридере», «Сан-Таймс», «Чикаго мэгазин». Чикаго любит своих детей, даже приемных, если они не сваливают в Нью-Йорк или Лос-Анджелес при первых признаках успеха.

В общем, у меня была бурная карьера художника, притом что я была еще студенткой, а это было совершенно неслыханно. Я поняла, что невозможно добиться такого успеха и не вызвать зависть, особенно у людей из более благополучных семей – людей, у которых чувство собственного превосходства перекрывало талант. Вот только источник этого знания меня удивил.

Джерри все больше съезжал с катушек. Однажды на вечеринке у Алекса, после его переезда в Пилсен, Джерри сильно напился и нанюхался кокса. Я и еще несколько человек толпились на кухне, обсуждали планы на будущее, как вдруг он разразился гневной тирадой, в конце которой уставился на меня своим фирменным пугающим взглядом и объявил:

– Это у меня должна была быть выставка! У меня!

Но выставки у него не было, потому что нечего было выставлять. Контрастные черно-белые фотографии, которые он снимал, демонстрировали шаблонный и во многом снисходительный взгляд богатого белого либерала на бесправных афроамериканцев. Ему прекрасно удавалось продавать мои работы, но попытки привлечь внимание потенциальных поклонников к своим никого не впечатляли. Дошло до того, что он даже не пытался скрывать свою боль, когда кто-то покупал очередную мою картину.

Однажды я вернулась в галерею и обнаружила у него в студии симпатичную голую первокурсницу. Он довольно бесцеремонно объяснил, что это его новый проект по исследованию женской наготы. Мне захотелось сказать, насколько все это жалко и дешево выглядит и, хуже того, насколько посредственно с точки зрения искусства. Даже Алекс стал сомневаться в нем. Но Джерри совсем застрял в своем кокаиновом самодовольстве. Он стал приводить других девок. Пока я писала картины, лепила и делала свои фигурки, я слышала, как они там глупо ржут, курят траву и бухают: это он их так снимал в своей фотостудии. Да, я задыхалась от ревности ко всем этим фотомоделям. Но я его любила, поэтому молчала. В конце концов, я должна была быть раскрепощенной, современной, искушенной художницей, а не какой-нибудь старомодной дурой из миннесотской глубинки.

Что касается матери и отца, я уже не могла им врать про бизнес-школу. Я собрала все газетные вырезки со статьями про себя, фотографии и копии чеков от продажи работ и написала письмо, объяснив, что бизнес-школа, в которую я так и не пошла, был не мой вариант и что я перевелась на искусство и добилась больших успехов. Поначалу они восприняли новость в штыки. Потом приехали в Чикаго и увидели, как все это работает – институт и галерея. Я сказала, что больше не нуждаюсь в их финансовой помощи и что верну деньги бабушки Ольсен, которые получила на учебу. Мать засуетилась и разволновалась, а отец был явно под впечатлением, хотя и старался этого не показывать. Когда они уезжали, он взглянул на меня и произнес два слова:

– Целое предприятие, – и сел в машину. Еще никогда мне не было так хорошо с ним рядом.

Спустя какое-то время после их визита обычным осенним вечером Джерри вдруг завопил от радости. Он нашел мои старые фотографии, на которых я была еще толстым подростком. Он не мог поверить, что когда-то я выглядела именно так. Сказал, что у меня потрясающая способность быстро набирать и сбрасывать вес.

И он меня убедил позировать ему голой. Сначала мне это даже польстило. Я его сильно любила, а он, как казалось, сразу потерял интерес к другим бабам.

– С ними я только изучал процесс: свет, тени, ракурсы. Я только готовился снимать тебя, – сказал он. И это было так сладко слышать – вот такая я была дура, никакого подвоха не чувствовала. Как любой человек, который смотрит на жизнь сквозь любовную пелену, я видела только то, что хотела.

В первую пятницу каждого месяца в течение года Джерри фотографировал меня: делал три черно-белые фотографии спереди, сзади и слева. Все на одном и том же месте, с одинаковым светом. И еще он заставлял меня есть. Говорил, что хочет увидеть, как меняется мое тело. Это было настоящее искусство. Он был прав. Я была как Де Ниро в «Бешеном быке». Я поправлюсь, да, но потом легко похудею. Ради него я была готова на все.

Я по-прежнему много работала и училась: ходила на дополнительные занятия в институт и начала осваивать таксидермию. Нашла себе такого Расса Бирчиналла – крепкого здоровяка, любителя природы, как и все подобные типажи. Он делал чучела небольших млекопитающих, а мастерская у него была недалеко от Вестерн-авеню. Расс дотошно учил меня всем этапам процесса – от сортировки образцов до снятия шкур, дубления, маркировки, отделки и монтажа на подставках, изображавших среду обитания. Я научилась оценивать состояние зверька и его кожи, измерять площадь шкуры, или, как он говорил, скоры`, объем мякоти, загибать губы, двигать глаза и уши, рассекать носы, маркировать, солить и дубить скору. Я узнала, как подгонять фигуру, как монтировать чучела на подставках, как использовать аэрографию. Я думала, меня будет от всего этого воротить, но все шло нормально. Умерла так умерла, а мысль, что внешний вид зверьков можно восстанавливать хотя бы примерно, меня даже грела.

Джерри надо мной ржал: это у него уже вошло в привычку. Зачем тратить время на этот бред? В чем смысл? Он говорил, как мой отец. Начальственный безапелляционный тон – он у всех одинаковый. Но если слышишь эти нравоучения сквозь пелену любви, то истинный смысл ускользает и начинаешь в чем-то даже уступать. Я продолжала все время жрать, толстела и позировала Джерри, но пятниц, которые он обводил красной ручкой на настенном календаре, ждала теперь c тихим ужасом.

Деньги, которые я заработала, – много денег от продажи работ – быстро таяли, исчезали в кабаках, оседали в карманах торговцев коксом. Я толстела, а капиталы усыхали. А Джерри только подбадривал, поощрял это обжорство. Он просил, умолял, а потом награждал меня – едой.

И когда меня окончательно разнесло, вскоре после очередной ежемесячной съемки – двенадцатой по счету – Джерри сказал, что пора нам из Чикаго валить.

41

Стокгольмский синдром

Мардж опять опоздала, а у меня уже времени нет нихуя. Три двадцать три, а она все бубнит про своего ебучего кота и ветеринаров: невозможно это слушать. У меня жесткое правило: или ты со мной работаешь, или идешь нахуй. В сутках 24 часа, 1440 минут и 86 400 секунд, из которых слишком много приходится тратить на лузеров. (Когда я только приехала во Флориду, я перечитала всю литературу по тайм-менеджменту, которая была у Либа.) Через два часа презентация отцовской книжки, так что я оставляю Мардж заниматься одну и спешно сваливаю.

Сажусь в «кадиллак» и начинаю волноваться: на Макартуре будет плотно, а мне еще Соренсон кормить. Единственный фастфуд поблизости – пиццерия: заезжаю туда. За прилавком толстая потная бабища обслуживает очередь.

– Простите за ожидание? – говорит она.

– Да, ожирение – это ужасно, – говорю и протягиваю ей визитку.

Она смотрит на меня, будто сейчас расплачется:

– Я имела в виду… Я извинилась за ожидание! Что вам пришлось ждать в очереди!

– Ой, прошу прощения, я не поняла. – Я смотрю в ее испуганные глаза. – Мне два ломтика пеперони.

Она наклоняется, безрадостно плюхает липкую массу в прозрачную пластмассовую коробку. Я смягчаюсь:

– Я знаю, как тяжело работать в фастфуде. Мой номер у тебя есть: пользуйся, пока предлагают.

Выходя, я вижу, что она обиделась. Ну и хорошо. Зато наглядно. Первый шаг сделан. Теперь пусть толстая сестрица сделает второй.

Возвращаюсь к «кадиллаку», еду к Соренсон через мост Макартура – попадаю в самую пробку. Поднимаюсь в квартиру: Лина сидит на матрасе в позе лотоса и смотрит по телику новости.

– Сегодня два раза по-большому сходила, – говорит она, кивая в сторону воняющего ведра.

Ставлю коробку с пиццей перед ней на пол.

Она встает, упирает руки в похудевшие бока. Смотрит на пиццу. Потом на меня:

– Люси, это что еще за хуйня?

Я собиралась в очередной раз ее пропесочить, но Соренсон выглядит так, будто ей совершенно поебать. Вообще она даже не похожа на себя, и не только из-за того, что похудела: челюсть решительно выдвинута, глаза смотрят с прищуром, угреватая кожа на шее и на груди покраснела, а лицо, наоборот, все белое от гнева.

Я чувствую, как включаю заднюю.

– Прости… Торопилась. Времени в обрез…

Соренсон ногой отодвигает коробку в сторону:

– Что это такое? Говно это, вот что! – Она хватает коробку и вываливает содержимое в ведро с дерьмом. – Тут ему самое место! Ты, блядь, лишаешь меня свободы, чтобы заставить похудеть, а потом приносишь ЭТО ГОВНО! ОХУЕТЬ! И как прикажешь мне худеть на этом-то говне?

– Все закрыто…

– Поехала бы в «Лайм», привезла бы диетбуррито с рыбой из Бахи[86] или что-нибудь из «Хоул-Фудз»! Если ты настолько ёбнутая, что сажаешь человека на цепь, так хоть не увиливай и привези мне нормальной еды, блядь, а потому я лучше буду голодать, чем жрать это говно!

Возразить мне нечего, приходится уступить.

– Ты права. Прости.

Я вываливаю все дерьмо из ведра в унитаз, выхожу и спускаюсь к машине. Возвращаюсь через полчаса, купив два диетбуррито с рыбой из Бахи, и застаю Лину за отжиманиями.

– …восемнадцать… девятнадцать… двадцать, – пыхтит она, пытаясь перехватить дыхание.

– Давай иди, остынет!

– Еще разок… – фыркает она и делает еще двадцать отжиманий.

Закончив, садится, разворачивает фольгу, держа буррито в закованной руке, и начинает медленно, осмысленно есть. Из-за необязательных клиентов-идиотов я не обедала, поэтому ужасно хочу есть и до ужина с отцом не дотяну, так что достаю и начинаю жадно поглощать свое буррито тоже. Соренсон смотрит на меня с изумлением и подкалывает:

– Не торопись!

– Мне некогда!

– Куда собралась?

– В Гейблз[87], у отца презентация книги в «Билтморе».

– Ах да, он же у тебя криминальные романы пишет, – смеется Лина, откинув голову назад и обнажив зубы в коронках, – наверно, до фига всего об этом знает, раз родил такую психбольную дочь с криминальными замашками!

– Слушай, Соренсон…

– Нет, ты меня послушай, Бреннан, блядь! Не надо себе врать, что ты меня тут спасаешь. – Она снова загремела цепью. – Ты свои проблемы реши сначала, блядь!

– Ты чуть не погибла от обжорства…

– И у тебя еще хватает наглости рассказывать мне про мои проблемы с матерью, – фыркает она. – Займись собой! Нормальный человек разве может такое вытворять?

– Иди в пизду!

– Слушай, свали отсюда, а. – Она отваливается на матрасе и включает пультом телевизор.

Я делаю глубокий выдох – не думала, что во мне может поместиться столько воздуха. Я все уговариваю себя, что это нормально, что из зависимого ребенка она превратилась в бунтующего подростка. Пробует на прочность границы дозволенного, и все это естественное течение выздоровления и возвращения к нормальному взрослому состоянию. Хочется отобрать у нее пульт и сказать суке коротконогой, что привилегии отменяются. Но тогда я просто опущусь до ее уровня, и все. Ничего, такое говно ко мне не липнет. Господи, наконец я выхожу от этой чокнутой дуры! Не люблю отступать, а Соренсон сидит на цепи и при этом еще пытается хамить! Сука, все-таки правду говорят: толстых действительно сложнее похитить[88], даже если они, как Соренсон, на диете!

Целую вечность искала парковку у «Билтмора»: все было заставлено прожорливыми джипами-мастодонтами. Подхожу к подсвеченной снизу башне, похожей на испанский собор или золотой дворец на фоне синюшного неба. Народу довольно много, и, кажется, они все пришли на отцовское мероприятие. Захожу в вестибюль. Я была тут пару раз на семинарах и презентациях, но все равно не перестаю поражаться этому зданию, огромным мраморным колоннам и аркам, дорогой плитке на полу, разным деталям из красного дерева, антикварной мебели и высоченным пальмам в огромных кадках. Пройдя холл насквозь, я оказываюсь на террасе, с которой видно пышный, освещенный фонарями сад, большой бассейн и дальше – поле для гольфа.

С отцом мы должны были встретиться у него в люксе, но я опоздала, поэтому пишу ему эсэмэску и иду сразу в зал, который постепенно заполняют зрители: седовласые обыватели, пенсионеры из домов престарелых, несколько аутичных на вид фанатов криминального чтива и, конечно, многочисленные шустрые старички – американские ирландцы, понаехавшие сюда из Массачусетса. Именно они – основная аудитория отца. Стоит жуткая вонь от дорогого одеколона и сигарного дыма.

Держу курс на бар. За последний месяц выпила, наверное, больше, чем в предыдущие десять лет, но надо взять бокал красного, чтобы успокоиться. Какой-то опухший старый алкаш, который выглядит, как Джон или Бобби Кеннеди, если бы те увернулись от проплаченных англосаксами-протестантами пуль[89], пялится на меня с какой-то блудливой радостью. Только я беру вино, пригласительный и сажусь на свое место – здравствуйте, блядь, – мне театрально машет Мона, подходит и шумно плюхается рядом:

– Приве-е-ет!

– Молодец, что пришла, – цежу я сквозь сжатые зубы.

– Я всегда ужасно стеснялась тебе признаться, что мне очень нравятся книги твоего отца. Я прямо слышу голоса его персонажей, как будто это ты говоришь, когда злая. Я ста-авлю ма-ашину на улице Бо-асста-ана[90].

Я пытаюсь улыбнуться, но чувствую, что лицо у меня все трещит, как смятая пачка чипсов: из-за занавеса под вежливые аплодисменты выходит отец. Его представляет какой-то мужик средних лет, похожий на профессора, но одетый, будто только что пришел с того гольф-поля. Отец выглядит подчеркнуто демократично в серой толстовке с надписью «Нью-Ингланд пэтриотз»[91]; он сбросил килограмм десять с момента, когда мы последний раз виделись, отрастил и слегка подкрасил волосы, сохранив, правда, стратегически важную седину на висках. Заметив меня в первых рядах, он в шутку отдает честь.

– Твой отец так хорошо выглядит, – говорит Мона. – Сколько ему лет?

– Пятьдесят восемь, – отвечаю я.

– Вау! Отлично сохранился! Наверно, нехорошо так говорить, но он вполне себе секси.

– Да ладно, нехорошо, просто неприлично и грубо, блядь! – рявкаю я и вижу, как она втягивает голову в плечи. Что, выкусила, тварь! С такой рожей, будто сожрала лаймовый пирог на тысячу калорий!

Я смутно слышу, как она что-то мямлит в свое оправдание, но на меня это уже не действует. Я чувствую только, что волосы встают дыбом по всему телу, а по коже бегут мурашки, потому что я вижу в зале Либа и мать! Они устраиваются впереди нас через пару рядов. Охуеть, глазам не верю! Они же только через десять дней должны вернуться!

Я просто не знаю, что делать: первый непреодолимый импульс – бежать отсюда прямо сейчас, и я уже приподнимаюсь, пока Мона что-то бубнит мне в ухо, но в этот момент мать оборачивается, замечает меня, улыбается и сразу смущается, видя нескрываемый ужас на моем лице. Я в панике, кожа ледяная, в голове только одна картинка: Соренсон на цепи. Времени на побег уже нет: мама с Либом идут к нам, и какие-то мужик с бабой, ворча, отсаживаются, чтобы их пустить. Я неуклюже знакомлю их с Моной, пытаясь справиться с волнением. В зале стало жутко жарко, я чувствую запах этих прогорклых старых тел вокруг нас; мама и Либ дружелюбно здороваются. К моему невероятному облегчению, они явно еще не были в квартире и не видели Лину. Пока.

Профессор подходит к микрофону, прокашливается, звук фонит, зал погружается в тишину.

– Добрый вечер, я рад приветствовать вас в отеле «Билтмор». Меня зовут Кеннет Гэри, я преподаю на кафедре английской литературы в Университете Майами.

В голове пробегает мысль: «Надо же, в Университете Майами есть кафедра английской литературы», – и в этот момент ко мне наклоняется Либ.

– Я тут ни при чем, Люси, – говорит он многозначительно. Я и забыла, какой он, в сущности, хороший мужик. Он старался быть мне нормальным отчимом, но я, видимо, так и не дала ему шанс.

– Я знаю, Либ, ничего страшного.

Мать качает головой и игриво толкает его, чтобы сел ровно, потом придвигается ближе ко мне.

– Нездоровое любопытство взяло верх, огуречик, – ухмыляется она. Тут ее лицо вдруг приобретает серьезный вид. – Как ты?

– Я… Я в порядке, почему вы вернулись? Что случилось? Примирительный круиз…

– Прошел лучше, чем мы думали, доча. – И она протягивает мне руку, показывая бриллиантовое кольцо. – Разрешите представиться: будущая миссис Либерман. Стану ею очень скоро.

– Поздравляю… – вздыхает Мона. – Какое краси-и-ивое…

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ее предали. Бросили в темницу, обвинили в колдовстве, пытали… Другая бы сломалась, но принцесса Мише...
Трогательная история о надежде, мечте о счастье – и, конечно, о любви!О любви, которая может настигн...
Когда все твердят, что ты – позор семьи, жених изменил, а нужная ипостась никак не прорезается, что ...
Что делать, если тебя грабят посреди бела дня, а силы несопоставимы? Да ещё и власть на стороне вель...
…Война, уже который год война, не хватает человеческих сил и на исходе технические ресурсы, а стопам...
Поэтический Нурали Латыпов и потрясающе пронзительный Анатолий Вассерман в этой книге дают читателю ...