Испытание правдой Кеннеди Дуглас
Часть первая
1966–1973
Глава первая
После ареста мой отец стал знаменитостью.
Шел 1966 год — и отец (или для всех, кроме его единственного ребенка, Джон Уинтроп Лэтам) первым из профессоров Вермонтского университета открыто выступил против войны во Вьетнаме. Той весной он возглавил студенческий протест, который вылился в сидячую забастовку возле административного здания университета. С тремя сотнями студентов отец заблокировал вход в здание на тридцать шесть часов, парализовав работу университетской администрации. Все закончилось тем, что были вызваны полиция и Национальная гвардия. Протестующие отказывались двинуться с места, и отца показали по национальному телевидению в момент препровождения в тюрьму.
Это была сенсационная новость для того времени. Отец спровоцировал одну из первых и самых значимых акций гражданского неповиновения, и кадры, на которых этого почтенного американца в твидовом пиджаке и голубой рубашке отрывают от земли пара дюжих стражей порядка, разошлись по всем новостным телеканалам.
— Твой отец такой крутой! — Такими возгласами меня встретили в школе наутро после его ареста.
Спустя два года, когда я сама стала студенткой Вермонтского университета, одно упоминание о том, что я дочь профессора Лэтама, вызывало такую же реакцию:
— Твой отец такой крутой!
А я в ответ кивала и натянуто улыбалась:
— Да, он лучше всех.
Не поймите меня неправильно, я обожаю своего отца. Так было всегда, и так будет всегда. Но когда тебе восемнадцать — как было мне в шестьдесят девятом — и ты отчаянно пытаешься заявить о себе как о личности, а твоего отца считают вторым Томом Пейном[2] не только в родном городе, но и в колледже, где ты учишься, возникает ощущение, будто тебя полностью заслонила его долговязая добродетельная тень.
Я могла бы вырваться из оков его высокоморального образа, перейдя в другой университет. Но вместо этого в середине второго курса я поступила еще эффектнее: я влюбилась.
Дэн Бакэн был полной противоположностью моему отцу. Если отец был плоть от плоти «белая кость» и мог похвастаться впечатляющим послужным списком — Чоут[3], Принстон, докторская степень в Гарварде, — Дэн был родом из захолустного городка Гленз Фоллз в северной части штата Нью-Йорк. Его отец работал техником в местной школе, а покойная мать при жизни владела маленьким маникюрным салоном; Дэн был первым в семье, кто поступил в колледж, не говоря уже о том, что выучился на врача.
К тому же он был на редкость застенчивым парнем. Он никогда не доминировал в разговоре, никогда не навязывал свое мнение. Но он был великолепным слушателем — его куда больше интересовало то, что говорит собеседник. И мне это нравилось. Его мягкую сдержанность я находила любопытной и привлекательной. Он был серьезен и, в отличие от всех знакомых мне студентов, точно знал, куда идет. На нашем втором свидании, за первой или уже второй кружкой пива, он признался, что не стремится к таким высоким материям, как, скажем, нейрохирургия. И уж, конечно, не могло быть и речи о том, чтобы он погнался за большими деньгами, которые сулила дерматология. Нет, он избрал для себя семейную медицину.
— Я хочу быть скромным сельским врачом, не более того, — сказал он.
Студенты-первокурсники медицинского факультета трудились по тринадцать часов в день, но Дэн учился круглосуточно. Контраст между нами был просто разительным. Я избрала своей специальностью английский язык и мечтала преподавать в школе. Но это было начало семидесятых, и студентам, за исключением тех, кто грыз гранит юриспруденции и медицины, было недосуг думать о «будущем».
Дэну было двадцать четыре, когда мы познакомились, но пятилетняя разница в возрасте не казалась пропастью. Мне сразу понравилось, что он такой серьезный и взрослый, не чета тем парням, с которыми я встречалась до него.
И не то чтобы у меня был богатый опыт общения с мужчинами. В старшей школе я обзавелась бойфрендом по имени Джаред. Он был начитанный и утонченный и обожал меня, пока не поступил в Чикагский университет, — с его отъездом стало понятно, что никто из нас не готов к любви на расстоянии. Потом, в первом семестре в колледже, был короткий флирт с Чарли, и я прикоснулась к миру фриков. Как и Джаред, Чарли был очень милый, очень начитанный, великолепный рассказчик и к тому же натура творческая (в случае с Чарли это означало, что он сочинял в высшей степени напыщенные — даже на взгляд впечатлительной восемнадцатилетней девчонки — стихи).
Чарли сидел на наркоте и был из тех, кто за утренним кофе не обходится без косячка. Поначалу это меня не смущало, хотя сама я никогда не баловалась марихуаной. Сейчас, оглядываясь назад, могу сказать, что мне было необходимо короткое погружение в эту вакханалию. Шел 1969 год — и вакханалия была в самом разгаре. Три недели я терпела матрас на полу ночлежки, где жил Чарли, терпела его все более путаные монологи, произнесенные в наркотическом бреду, пока однажды вечером не застала его сидящим в окружении трех парней, с передаваемой по кругу зловонной самокруткой, кайфующим под оглушительный рев рок-группы «Грейтфул Дэд».
— Привет… — сказал он мне, после чего погрузился в долгое молчание. Когда я, стараясь перекричать музыку, предложила ему пойти в кино, он опять произнес «привет», продолжая многозначительно кивать, словно только что открыл мне какой-то глубокий кармический секрет.
Я не стала задерживаться и вернулась в кампус, где в одиночку выпила бутылку пива под сигареты «Вайсрой». Где-то на третьей сигарете появилась Марджи. Она была моей лучшей подругой — хрупкая манхэттенская «штучка» с копной черных вьющихся волос. Марджи выросла на Сентрал-Парк-Вест, ходила в правильную школу (Найтингейл Бэмфорд) и была большой умницей. Но по ее собственному признанию, она «так перестаралась с учебниками», что это привело ее в университет Вермонта. «А я даже не умею кататься на лыжах».
— Ты, похоже, совсем выдохлась, — сказала Марджи, подсаживаясь ко мне. Выбив из пачки сигарету, она закурила. — Бессонная ночь с Чарли?
Я пожала плечами.
— Очередное фрик-шоу в его коммуне? — спросила она.
— Угу.
— По мне, так то, что он красавчик, оправдывает…
Она замолчала на полуслове, глубоко затягиваясь сигаретой.
— Продолжай, — сказала я, — закончи свою мысль.
Еще одна глубокая и многозначительная затяжка.
— Что ты хочешь? Парень под кайфом двадцать четыре часа в сутки. Ничего удивительного, что ему сложно произносить слова, в которых больше одного звука, верно?
Я не смогла удержаться от смеха, потому что Марджи, со своей нью-йоркской прямотой, попала в самую точку. Так же безжалостно она высказывалась и о своих комплексах… из-за которых, после трех месяцев учебы на первом курсе, у нее до сих пор не было бойфренда.
— Все ребята здесь либо лыжные фанаты, что в моем тезаурусе проходит как синоним верха тупости… либо наркоманы, у которых мозги превратились в подобие швейцарского сыра.
— Послушай, но это же не на всю жизнь, — выступила я в защиту.
— Я не имею в виду твоего Мистера Личность, дорогая. Я просто делюсь своими наблюдениями.
— Ты думаешь, он будет страдать, если я его брошу?
— О, умоляю. Думаю, он сделает три затяжки своей дури и забудет о тебе еще до того, как выдохнет.
Но мне все-таки понадобилось еще две недели, прежде чем окончательно порвать с ним. Я ненавижу обижать людей, и мне всегда хотелось нравиться. Кстати, именно за это меня, бывало, распекала Дороти, моя мать, потому что, как настоящая уроженка Нью-Йорка (и при этом моя мама), она всегда прямо говорила о том, что думает.
— Знаешь, совсем не обязательно стремиться быть Мисс Популярность, — сказала она, когда я однажды пожаловалась, что не выиграла место в школьном совете. — И по мне, так это круто — не сливаться с чирлидерской толпой. Потому что на самом деле куда важнее быть умницей.
— Хорошистка — это не умница, — возразила я. — Это посредственность.
— Я тоже была хорошисткой в старшей школе, — сказала мама. — И гордилась этим. Между прочим, у меня, как и у тебя, тоже было всего две подруги, и я никогда не рвалась в команду чирлидеров.
— Мама, в твоей школе не было чирлидеров.
— Ну хорошо, допустим. Значит, я не рвалась в команду шахматистов. Я вот к чему веду: популярные девчонки в школе, как правило, самые неинтересные… и они всегда заканчивают тем, что выходят замуж за ортодонтов. Пойми, мы с отцом не считаем тебя неудачницей. Наоборот, ты — наша звезда.
— Я знаю, — солгала я. Потому что никогда не чувствовала себя звездой. Вот мой отец — да, он был звездой: несгибаемый радикал, герой; а мама могла рассказать немало историй о своих тусовках с де Кунингом, Джонсом, Раушенбергом, Поллоком[4] и прочими шишками, столь почитаемыми нью-йоркскими школьниками послевоенного времени. Она выставлялась в Париже и до сих пор говорила по-французски, преподавала на полставки в университете, на факультете искусств, и казалась мне такой совершенной и чертовски уверенной в себе. Я же мало того что была лишена всякого таланта, так еще и не обладала той страстью, которая вела моих родителей по жизни.
— Может, притормозишь? — говорила мне мать. — Ты еще даже не начала жить, не говоря уже о том, чтобы определить для себя, в чем ты сильна — А потом спешила на собрание «Художники Вермонта против войны», где она, разумеется, была спикером.
В этом была отличительная особенность моей мамы — она вечно была занята. И уж точно она была не из тех, кто обменивается кулинарными рецептами, печет гёрлскаутское печенье и шьет костюмы для рождественских спектаклей. По правде говоря, мама была самым никудышным кулинаром всех времен и народов. Ее совершенно не волновало, что спагетти вываливаются из кастрюли недоваренными, а утренняя овсянка больше напоминает месиво из липких комков. А уж что до работы по дому… в общем, лет с тринадцати я решила, что проще все делать самой. Я перестилала постельное белье, стирала, заказывала продукты. Меня это вовсе не напрягало. Наоборот, развивало чувство ответственности. Во всяком случае, я обожала порядок и организованность.
— Тебе так нравится играть в домработницу? — сказала однажды мама, когда я заехала домой из колледжа, чтобы прибраться на кухне.
— Послушай, скажи спасибо, что кто-нибудь здесь этим занимается.
Зато мои родители никогда не устанавливали для меня комендантский час, не диктовали, что носить, не заставляли убираться в своей комнате. Но, возможно, в этом просто не было необходимости. Я никогда не загуливала допоздна, не носила цветастых детских тряпок (предпочитала короткие юбки) и уж точно была самой аккуратной из всех домочадцев.
Даже когда я закурила в семнадцать лет, они не бились в истерике.
— Я прочитала статью в «Атлантик», там пишут, что это может вызвать рак, — сказала моя мать, когда застукала меня затем, что я тушила окурок на заднем крыльце дома. — Впрочем, это твои легкие, детка.
Мои подруги завидовали тому, что у меня такие лояльные родители. Они балдели от их радикальных политических взглядов и странных абстрактных картин моей матери, которыми был забит наш красный дощатый дом. Но ценой, которую я платила за такую свободу, был непрекращающийся сарказм мамы.
— Принц не такой уж прекрасный, — сказала она на следующий день после знакомства с Чарли.
— Я уверен, что это всего лишь мимолетное увлечение, — поддакнул отец.
— Надеюсь.
— Каждому нужно пройти хотя бы через один роман с наркоманом, — продолжил папа, лукаво улыбаясь матери.
— Де Кунинг не был наркоманом.
— Да он постоянно пребывал в прострации!
— И это был вовсе не роман. Так, всего лишь двухнедельный эпизод…
— Эй, вы же знаете, что я все слышу, — сказала я, ничуть не удивившись тому, что им удалось забыть о моем присутствии, но слегка озадаченная новостью о том, что мама когда-то была любовницей Виллема де Кунинга.
— Мы в курсе, Ханна, — спокойно ответила мама. — Просто разговор как-то неожиданно свернул в другую сторону.
Вот так. В этом была вся мама. Отец подмигнул мне, словно говоря: «Ты же знаешь, что она не всерьез». Но я-то знала, что это не так. Будучи послушной девочкой, я не стала заходиться в подростковой ярости. Я проглотила обиду — как всегда.
Когда встал вопрос о моей независимости, мама подтолкнула меня к идее выбрать колледж подальше от Берлингтона, а когда я решила поступать в Вермонтский университет, поставила меня, домоседку, перед нелегким выбором. Она настаивала на том, чтобы я жила в кампусе.
— Пора тебе вылетать из гнезда, — сказала она.
Что роднило нас с Марджи, так это сумбурное происхождение — обеих воспитывали рафинированные отцы и упертые еврейские матери, которые настойчиво насаждали в нас чувство неполноценности.
— По крайней мере, твоя мама делает себе высокохудожественные интимные стрижки, — сказала Марджи. — А для моей сходить на маникюр — уже большое личное достижение.
— Ты никогда не чувствуешь себя бездарностью? — вдруг спросила я.
— Да постоянно! Моя мамаша все время напоминает мне о том, что я воспитывалась для Вассара[5], а оказалась всего лишь в Вермонте. Но я-то знаю, что лучше всего у меня получается стрелять сигареты и одеваться, как Дженис Джоплин… так что я не из тех, кого можно назвать Мисс Излучающая Уверенность. А чего ищет твоя душа?
— Иногда мне кажется, что мои родители видят во мне какой-то отделившийся автономный штат… и источник великого разочарования.
— Они так и говорят тебе?
— Ну, не напрямую. Но я знаю, что не соответствую их представлениям об успехе.
— Послушай, тебе всего восемнадцать. Тебе по возрасту положено быть дурой… только не подумай, что я тебя обзываю.
— Я должна на чем-то сосредоточиться.
Марджи закашлялась, выпуская облако дыма.
— О, умоляю, — заныла она.
Но я была исполнена решимости собраться с духом и силами, чтобы завоевать интерес родителей и показать им, что я человек серьезный. И начала я с того, что взялась за учебу. Вечерами, часов до десяти, я засиживалась в библиотеке, много читала — разумеется, налегая на литературу девятнадцатого века. На первом курсе мы изучали Диккенса и Теккерея, Готорна и Мелвилла и даже Джорджа Элиота. Но из всей обязательной литературы меня больше всего захватила «Мадам Бовари» Флобера.
— Черт возьми, это же такая тоска, — сказала Марджи.
— Не в этом ли вся прелесть? — возразила я. — А тоска потому, что в этой книге реальная жизнь.
— И ты называешь романтическую глупость, в которую она влипла, жизнью? Она ведь придурок, разве нет? Вышла замуж за этого зануду, переехала с ним в такой же занудный городишко, а потом бросилась в объятия какого-то слюнявого солдафона, который видел в ней только любовницу, не более того.
— Для меня в этом как раз и есть отражение реальной жизни. Во всяком случае, смысл романа в том, что для кого-то страсть — это способ сбежать от скуки и обыденности.
— Ну, что еще новенького? — Марджи увела разговор в сторону.
Между тем мой отец, как казалось, заинтересовался моим мнением о книге. Однажды представилась редкая возможность выбраться с ним на ланч в маленькую закусочную неподалеку от университета (как бы я ни обожала своего отца, мне не хотелось, чтобы меня видели с ним в столовой нашего кампуса). Я рассказала отцу, что мне очень понравилась книга, что я считаю Эмму Бовари «настоящей жертвой общества».
— В каком смысле? — спросил он.
— Ну, в том смысле, что она позволила заточить себя в ту жизнь, которая ей была не мила, а потом решила, что, влюбившись в кого-то, сможет решить свои проблемы.
Он улыбнулся:
— Молодец. Ты попала в точку.
— Но вот только одного я не пойму: почему она выбрала самоубийство как выход из положения; почему не сбежала в Париж или еще куда-нибудь?
— Дело в том, что ты видишь Эмму глазами американской женщины конца шестидесятых, а не того, кто был скован условностями того времени. Ты ведь читала «Алую букву»?
Я кивнула.
— Сегодня мы можем лишь удивляться, почему вдруг Тестер Прин бродила по Бостону с большой буквой «А» на груди и жила в постоянном страхе перед угрозами пуритан отобрать у нее ребенка. Можно спросить: почему бы ей просто не схватить свою дочь и не сбежать? Но для нее неизменно встал бы вопрос: а куда мне бежать? Она не видела пути спасения от наказания, которое, собственно, и считала своей судьбой. То же самое и с Эммой. Она знает, что если сбежит в Париж, то для нее все кончится тем, что, в лучшем случае, она устроится швеей или на какую-то другую мелкобуржуазную работу, потому что в девятнадцатом веке общество было безжалостно к замужней женщине, пренебрегшей своими обязанностями.
— Твоя лекция еще надолго? — смеясь, спросила я. — А то мне в два часа надо быть в классе.
— Я как раз подхожу к сути, — улыбнулся отец. — А суть в том, что личное счастье ничего не значило в те времена. Флобер был первым великим романистом, который понял, что все мы должны бороться с той тюрьмой, которую для себя создаем.
— Даже ты, пап? — спросила я, с удивлением услышав от него такое признание.
Он печально улыбнулся и уставился в свою тарелку.
— Каждому человеку время от времени становится тошно, — сказал он. И тут же переменил тему.
Уже не в первый раз отец невольно намекал на то, что в отношениях с моей матерью не все так гладко. Я знала, что они часто ссорятся. Моя мама была той еще бруклинской горлопанкой и заводилась с пол-оборота, если ее что-то раздражало. Отец — верный своим бостонским корням — ненавидел конфронтацию (если только речь не шла о митингах протеста и угрозе ареста). Так что, если мама бывала не в духе, он предпочитал не попадаться ей на глаза.
Когда я была моложе, то очень переживала из-за этих скандалов. Но с возрастом стала понимать, что родители, в общем-то, уживаются; их взрывной союз все-таки был прочным, возможно, именно из-за фантастической несовместимости. И пусть мне хотелось чаще видеть их дома и вместе, наблюдая за их свободолюбивым браком, я твердо усвоила одно: двум людям необязательно мозолить друг другу глаза, чтобы сохранить отношения. Но когда отец намекнул на некоторую усталость от семейной жизни, я поняла и еще кое-что: никогда не знаешь, что происходит между мужчиной и женщиной… можно только догадываться.
Это такая же загадка, как и то, почему женщина вроде Эммы Бовари так верила, что любовь может решить все ее проблемы.
— Потому что женщины в массе своей идиотки, вот почему, — сказала моя мать, когда я по глупости спросила ее мнение о романе Флобера. — А знаешь, почему они идиотки? Потому что слепо доверяют мужчинам. Нельзя этого делать. Усвоила? Никогда.
— Я не дура, мам, — ответила я.
— Поживем — увидим.
Глава вторая
— Я никогда не выйду замуж, — объявила я матери перед самым началом первого семестра в колледже. Это заявление прозвучало после очередного скандала между родителями, который закончился тем, что отец заперся у себя в кабинете и врубил Моцарта на полную мощь, чтобы заглушить крики матери. Успокоившись — спасибо сигаретам и стакану виски «JB», — она зашла в кухню, где и застала меня, насупленную, за столом.
— Добро пожаловать замуж, — сказала она.
— Я никогда не выйду замуж, — объявила я.
— Еще как выйдешь. И будешь ругаться со своим парнем. Потому что так уж устроен брак. Таковы правила игры.
— Я не хочу такой игры.
— Готова поставить сто баксов на то, что ты пойдешь к алтарю еще до того, как тебе стукнет двадцать пять, — сказала мама.
— Можешь ставить сколько хочешь, — ответила я. — Потому что этого не будет никогда.
— Слыхали мы такие заявления.
— Почему ты так уверена, что я рано выйду замуж?
— Материнская интуиция.
— Что ж, считай, что ты проиграла пари.
Спустя полгода я встретила Дэна. А еще через несколько недель, когда мы уже были парой, Марджи сказала мне:
— Прошу, сделай мне одолжение: не выходи за него сейчас.
— Да ладно, Марджи. Мне еще нужно время, чтобы узнать его поближе.
— Да, но я вижу, что ты уже все решила.
— Как ты можешь такое говорить? Неужели я настолько прозрачна?
— Хочешь, поспорим?
Черт бы побрал эту Марджи — она слишком хорошо меня знала. Дэн понравился мне с первого взгляда, но я никогда не говорила, что собираюсь за него замуж. Так почему же Марджи и моя мать были так уверены в этом?
— Просто ты традиционалист, — сказала мне мать.
— Как же ты ошибаешься, — возразила я.
— И вовсе незачем этого стыдиться, — продолжила она. — Кто-то рождается бунтарем, кто-то скромником, а кто-то просто… консерватором.
— Не знаю, зачем я вообще завела с тобой этот разговор, — сказала я.
Мама пожала плечами:
— Ну, тогда и не говори ничего. Между прочим, это ты пришла к нам сегодня на ланч и спросила моего совета насчет доктора Дэна…
— Ты действительно терпеть его не можешь?
— С чего ты взяла? Какой абсурд. Доктор Дэн — мечта любой матери.
— А он сказал, что ты очень милая.
— Я уверена, что у Дэна все милые.
В мире моей матери ни один нормальный или приличный человек не мог вызывать интереса. Эти добродетели подпадали под определение «скука». И как только она познакомилась с Дэном, я уже знала, что и его она поместила в эту категорию.
Только вот мне он вовсе не казался скучным. Он был просто… нормальным. В отличие от моих родителей, он никогда не подавлял меня, не пытался блистать своим интеллектом или хвалиться достижениями. Он хохотал над моими шутками, ценил мое мнение, поощрял все мои начинания. И ему нравилось, что я такая, какая есть. Неудивительно, что моя мама не прониклась к нему симпатией.
— Она хочет для тебя лучшего, но так, как это понимает она сама, — сказал мне Дэн после знакомства с ней.
— Это беда всех еврейских матерей.
— Ты должна посмотреть на это иначе — просто ее добрые намерения немного сбились с пути.
— Ты всегда пытаешься отыскать в людях лучшее?
И опять он как-то неуверенно пожал плечами.
— Разве это так плохо? — спросил он.
— Думаю, это одна из причин, почему я люблю тебя.
И как это вдруг вырвалось у меня? Я была знакома с этим парнем всего пару месяцев, но, оказывается, в глубине души уже все для себя решила.
В отличие от своих подруг по колледжу, которые каждый уик-энд меняли партнеров по постели, я не была готова к «свободной любви», как и к «открытым отношениям» с Дэном. С самого начала между нами было достигнуто негласное соглашение, что мы сохраним моногамию, потому что мы оба хотели этого.
В пасхальный уик-энд мы отправились на машине к его отцу в Гленз Фоллз. Хотя к тому времени мы уже несколько месяцев были вместе, я не была знакома с его отцом (мать Дэна умерла в возрасте сорока лет от аневризмы, это случилось в первый год его учебы в старшей школе). Уик-энд прошел просто замечательно. Джо Бакэн был американцем в первом поколении. Его родители приехали в Америку из Польши в начале 1920-х годов и сразу же поменяли фамилию Бакевски на типично американскую Бакэн. Отец Джо был электриком, так что парню ничего не оставалось, кроме как пойти по его стопам. И еще. Мистер Бакэн-старший был настоящим патриотом, и Джо в этом отношении также не отличался от него. В 1941 году, после нападения на Пёрл-Харбор, он поступил добровольцем в морскую пехоту.
— Так я оказался на Окинаве с четырьмя своими приятелями из Гленз Фоллз. Ты что-нибудь знаешь про Окинаву, Ханна?
Я покачала головой.
— Ну, чем меньше знаешь, тем лучше, — сказал он.
— Отец был единственным из этой четверки, кто вернулся домой живым, — пояснил Дэн.
— Да, мне просто повезло, — кивнул Джо. — На войне ты можешь сколько угодно пытаться ускользнуть от смерти, но если на пуле написано твое имя…
Он сделал паузу, глотнул пива из бутылки.
— А твой отец воевал, Ханна?
— Да. Он служил в Вашингтоне и какое-то время в Лондоне — что-то связанное с разведкой.
— Значит, он никогда не видел настоящего боя? — спросил Джо.
— Отец… — осадил его Дэн.
— Послушай, я всего лишь задал вопрос, — не унимался Джо. — Просто мне интересно, бывал ли отец Ханны под огнем, вот и все. Я знаю, что он какой-то известный «мирник»[6]…
— Отец… — снова прервал его Дэн. — Но я ведь не говорю ничего плохого про этого парня, — возмутился Джо. — Я хочу сказать, что не знаком с ним, но при всей моей ненависти к этим демонстрациям «мирников», должен признаться, Ханна, что я уважаю твоего отца, который выступает…
— Отец, может, ты уже наконец слезешь со своей ораторской трибуны?
— Послушай, я не пытаюсь никого оскорбить.
— Вы меня не оскорбили, — сказала я.
Джо сжал мою руку. У меня возникло ощущение, будто ее стянули жгутом.
— Умница, — произнес он, потом обернулся к своему сыну и добавил: — Вот видишь, мы просто обмениваемся мнениями.
Я чувствовала себя как дома в этой атмосфере доброго юмора… хотя их дом был так не похож на мой собственный. У Джо Бакэна было совсем немного книг, и свое свободное время он в основном проводил в комнате отдыха в подвале, перед цветным телевизором «Зенит» с большим экраном, болея за любимую команду «Баффало Биллз», которая каждый уик-энд с треском проигрывала.
— Надеюсь, он не считает меня какой-нибудь соплячкой? — спросила я Дэна на обратном пути в Вермонт.
— Он сказал, что влюбился в тебя.
— Лгунишка, — улыбнулась я.
— Нет, это правда. Ты просто покорила его. И надеюсь, ты не в обиде за весь этот треп о твоем отце…
— Нисколько. На самом деле мне показалось, что это была хитроумная уловка — ему ведь так хотелось разузнать о моем отце…
— Послушай, он ведь электрик. И насколько я разбираюсь в электриках, у них просто мания выведывать все, что им необходимо знать. Поэтому он и прицепился к твоему отцу.
— Он кажется мне нормальным и практичным человеком, — сказала я.
— Абсолютно нормальных родителей не бывает.
— Ты мне будешь рассказывать!
— Но у твоих родителей довольно прочный союз.
— Да уж, насколько прочный, настолько и непредсказуемый.
— Мы никогда не будем непредсказуемы, — рассмеялся он.
— Ловлю тебя на слове.
Мы никогда не будем непредсказуемы. Я знала, что тем самым Дэн хотел сказать мне, что видит нас вместе на долгие годы. Того же хотелось и мне, несмотря на то что внутренний голос настойчиво шептал: не торопись… ты еще только первокурсница… вся жизнь впереди… не запирай себя так рано.
Прошло еще полгода, прежде чем Дэн решился сказать мне «Я люблю тебя». Было лето, и Дэн выиграл место в программе стажировки студентов-медиков в Массачусетском общем госпитале в Бостоне. Когда он узнал, что его, единственного из студентов Вермонтского университета, отобрали в эту программу, он спросил: «Не возражаешь провести со мной лето в Бостоне?» Мне хватило пары секунд, чтобы сказать «да». За неделю я подыскала для нас дешевую квартиру в Кембридже, которую сдавали в субаренду за 85 долларов в месяц. Я навела справки и узнала, что в Роксбери квакеры набирают учителей-добровольцев в классы коррективного курса по чтению, причем без привязки к религиозной конфессии. Я подала заявку, и меня приняли — без жалованья, если не считать 25 долларов в неделю на проезд и ланчи, зато с возможностью делать доброе дело.
Мой отец пришел в восторг, когда я рассказала ему, как собираюсь провести каникулы. Мама тоже выразила одобрение — хотя не обошлось и без оговорок, иначе это была бы не моя мама.
— Обещай мне, что будешь выбираться из Роксбери до наступления темноты. И обещай, что попытаешься найти какого-нибудь приличного местного парня, чтобы провожал тебя каждый вечер до метро и сажал на поезд.
— Под местным парнем ты понимаешь черного? — спросила я.
— Я не расистка, — сказала она. — Но хотя мы с отцом и одобряем твой вариант летних каникул, там, в Роксбери, тебя вполне могут принять за белую либералку, вторгшуюся на чужую территорию…
— Спасибо, мамочка.
— Я просто говорю правду.
На самом деле Роксбери оказался вовсе не таким зловещим, как я представляла. Да, это были форменные трущобы, и социальное неблагополучие кричало о себе на каждом шагу. Но программу «Дадли-стрит проджект» вели профессионалы от образования и работники местной социальной службы, которые не отличались либеральными взглядами. Меня определили наставницей к десятилетним детишкам с отставанием в развитии навыков чтения. Им были не под силу даже простейшие предложения. Не могу сказать, что за семь недель я сделала из них книгочеев, но к концу лета четверо из моей группы уже осваивали повесть «Мальчишки Харди», а я поняла, что нашла для себя любимое дело. Все говорят о том, насколько благодарна профессия учителя, как это ценно — видеть результат своего труда. Но к этому можно добавить и совершенно неповторимое ощущение ответственности, когда ты чувствуешь себя главным. И когда у одного мальчика из моей группы произошел прорыв, я испытала настоящий кайф… пусть даже ребенок сам и не осознал, чего достиг.
— Ты хочешь сказать, — подытожила Марджи, позвонившая мне из Нью-Йорка, — что это примерно как у Сиднея Пуатье[7], когда все дети поначалу тупоголовые, но в конце подходят к тебе со слезами на глазах и признаются: «Мисс Ханна, вы изменили мою жизнь»?
— Нет, дорогая, — ответила я. — Мои ученики ненавидят эту летнюю школу, а на меня смотрят как на тюремного надзирателя. Но, по крайней мере, они учатся.
— Что ж, во всяком случае, пользы больше, чем в том, чем занимаюсь я.
Благодаря маминым связям Марджи устроилась на летнюю практику в журнал «Севентин».
— Я всегда считала, что глянцевые журналы сплошь гламурные.
— Только не этот. К тому же эти надменные практикантки из «Лиги плюща» и «Семи сестер»[8] смотрят на меня свысока, потому что я учусь в Вермонте.
— Готова спорить, что пива ты можешь выпить больше, чем все они, вместе взятые.
— А я готова спорить, что не выйду замуж за какого-нибудь Тодда, как все они. Кстати, раз уж зашел разговор, как твоя la vie domestique?[9]
— Знаешь, мне не хочется говорить, но…
— Что такое?
— У нас все замечательно.
— Господи, какая ты зануда.
— Признаюсь, виновата.
Я не лукавила. Мама была права: мне действительно нравилось вести домашнее хозяйство. Да и Дэн прекрасно справлялся с нудной домашней работой. Более того, мы совсем не мешали друг другу, и лучшим открытием того лета для меня стала компания Дэна. Нам всегда было о чем поговорить, и он так живо интересовался всем, что происходило в мире. Я безнадежно отставала в политике, и мне было никак не уследить за тем, что творилось во Вьетнаме, в то время как Дэн знал о каждом шаге в наступлении американской армии, о каждом ответном ударе вьетконговцев. И еще он заставил меня читать Филипа Рота — чтобы, как он выразился, научиться понимать «пунктики еврейских матерей».
Моя мама прочитала «Случай портного», когда его впервые опубликовали в 1969 году. Когда я обмолвилась, что наконец-то осилила его этим летом, мамина реакция меня удивила.
— Только не смей думать, что я такая же, как миссис Портной!
— О, я вовсе так не думаю.
— Представляю, что ты плетешь обо мне своему доктору Дэну.