Испытание правдой Кеннеди Дуглас
Я отшвырнула телефон, бросилась в нашу спальню и упала на кровать. Дэн подошел и обнял меня.
— Прости, — сказал он. — Мне не надо было…
— Не извиняйся за ее идиотское поведение. Твоей вины здесь нет.
Накануне нашего отъезда в Гленз Фоллз позвонил отец и упросил, можно ли заехать к нам около полудня. Я сказала, что Дэна, наверное, не будет дома, но меня он точно застанет. Отец появился, держа под мышкой два подарочных свертка, а в руке у него был бумажный пакет с бутылкой.
— Бойтесь профессоров, дары приносящих, — произнес он с улыбкой.
Я обняла его и расцеловала. Мы поднялись в квартиру.
— Как насчет эггног? — спросила я, направляясь к холодильнику.
— У меня есть кое-что более подходящее, — сказал отец, вручая мне бумажный пакет.
Я заглянула в него — там была холодная бутылка шампанского.
— Вау! — воскликнула я, разглядывая этикетку. — «Моэт Шандон». Выглядит дорого.
Отец улыбнулся и ловким движением откупорил бутылку. Я смотрела, как он извлекает корковую пробку, и думала: отец у меня такой элегантный, мужественный. Неудивительно, что Молли Стивенсон увлеклась им. В нем было достоинство, был класс. И хотя я дала себе зарок не думать о плохом в преддверии Рождества, все равно невольно сравнила свою мать с людоедом, заманившим отца в ловушку, выбраться из которой ему мешало глубокое чувство ответственности.
— О чем задумалась? — спросил он.
— Да так, ни о чем… — произнесла я как можно более непринужденно.
— Дороти, я угадал?
— Ты удивлен?
— Нисколько. Знаешь, она ведь и себя обидела… причем жестоко. Но поскольку я считаю, что разговоры о твоей матери не пойдут сейчас на пользу ни тебе, ни мне, то предлагаю другое: выпить шампанского.
Первый же глоток заставил меня подумать: это и есть одно из истинных удовольствий в жизни. Второй глоток убедил меня: я просто обязана поехать в Париж.
Отец, должно быть, прочитал мои мысли, поскольку сказал:
— Вот тебе еще один довод в пользу того, что ты должна поучиться во Франции. В тебе разовьется вкус к эпикурейским удовольствиям. — Алкоголь всегда развязывал отцу язык. — И тогда ты поймешь, почему все продвинутые американцы любят Париж. В Париже ты можешь быть настоящим libertine[15]… и никто тебя за это не осудит. Наоборот, одобрят.
— Почему же ты там не остался? — спросила я.
— Этот же вопрос я сам часто задаю себе. Там ведь была преподавательская должность на кафедре американской истории в Universite de Paris. Но… мне нужно было защищать диссертацию в Гарварде, и к тому же я чувствовал, что не смогу стать профессиональным экспатом. Если Америка — моя тема, моя боль, мне необходимо быть в гуще происходящих событий… особенно тогда, в самую темную пору маккартизма, когда наши основные свободы были…
Он запнулся, долил себе шампанского и залпом осушил бокал.
— Не знаю, насколько тебе интересно слушать меня, мои оправдания… Я вернулся в Америку, потому что струсил. И еще я чувствовал, что мне необходимо что-то доказать своему отцу, получив ученую степень в Гарварде. Представь: отказаться от работы в Принстоне, только чтобы отомстить старику; просто показать ему, что ты плевал на его идею респектабельности.
Я уже слышала эту историю, как отец отказался от должности в Принстоне, но раньше это преподносилось в триумфальной манере: отец против истеблишмента; отец — независимый борец-одиночка, которому плевать на «Лигу плюща». И вот теперь…
— Но посмотри, чего ты добился здесь, в Вермонте. Я хочу сказать, ты знаменит…
— Разве что как радикал-однодневка. Но как только закончится эта война, мои пятнадцать минут славы испарятся вместе с ней… и в этом нет ничего плохого.
— Но как же твоя книга о Джефферсоне?
— Это было десять лет назад, Ханна, и с тех пор я не опубликовал ни строчки. В этом виноват только я. Распыляю усилия или, как говорят, слишком разбрасываюсь. Я ведь начал еще три книги после Джефферсона. Но ни одну так и не смог довести до конца. Боюсь, опять струсил.
— Отец, а ты не слишком ли требователен к себе?
— Скорее, слишком жалею себя. Извини, что вешаю на тебя свои проблемы.
— Ничего ты не вешаешь. Наоборот, я очень рада, что мы можем поговорить по душам.
Он взял мою руку, крепко сжал, потом глубоко вздохнул. Мы допили шампанское. Отец поднялся:
— Что ж, мне пора домой.
— Я буду скучать по тебе в Рождество.
— А уж как я буду скучать по тебе…
За полгода я как-то приспособилась к отсутствию матери в моей жизни. Хотя меня по-прежнему возмущало, бесило и обижало ее поведение, что-то во мне скучало по ней. Почему она решилась все разрушить ради своей гордыни? Почему была так решительно настроена на то, чтобы подчинить меня своей воле? Я знала ответ на эти вопросы. Собственно, она сама дала его: просто могу, и все.
И пока я не попрошу прощения…
О, к черту все!
Мне удавалось придерживаться этой линии всю зиму и весну. К счастью, я была очень занята, с азартом окунулась в учебу (особенно мне полюбился Бальзак — его романы были сплошь про разбитые семьи), а свободное время проводила с Марджи в кампусе, где мы курили до одури. После Рождества мое невинное увлечение сигаретами превратилось в пагубную привычку. Когда Дэн впервые заметил, что я стала дымить как паровоз, он только спросил:
— Сколько за день?
— Около двадцати.
Он лишь пожал плечами:
— Твой выбор.
Хотя он, возможно, и не одобрял этого, лекций о вреде курения читать мне не стал… тем более что студенты-медики поголовно смолили прямо на лекциях.
Марджи, разумеется, была в восторге от того, что я влилась в ряды заядлых курильщиков.
— Я знала, что ты постепенно втянешься.
— Откуда? — удивилась я.
— Ты такая правильная, тебе просто необходимо иметь хотя бы одну дурную привычку. А прелесть в том, что когда ты приедешь в Париж на следующий год, то будешь в струе. Насколько я слышала, большинство французов вручают своим детям, достигшим двенадцати лет, пачку «Галуаз» и разрешают дымить.
Я затушила сигарету и тут же закурила следующую.
— Не думаю, что поеду в Париж, — сказала я.
Теперь настала очередь Марджи затушить свою сигарету. Она посмотрела на меня с беспокойством и неодобрением:
— Ты серьезно?
Я избегала ее укоризненного взгляда.
— Боюсь, что да, — ответила я.
— Надеюсь, не Дэн останавливает тебя?
Наоборот, Дэн активно поддерживал идею семестра во Франции, обещая, что приедет ко мне на День благодарения, и убеждая в том, что мне просто необходимо пожить в Париже.
— Ты же знаешь, он на такое не способен, — сказала я Марджи.
— Выходит, ты сама это придумала.
Это был не вопрос, а констатация факта… причем она попала в точку. Никто на меня не давил, не намекал, не предостерегал от возможных опасностей путешествия. Нет, я сама отговорила себя от заграничной стажировки, и всему виной был глубоко затаившийся страх: если я уеду в Париж, то Дэн меня бросит. Я знала, что это абсурдный страх, смешной и глупый. Но я никак не могла вырваться из его липких лап. Страх — удивительная штука. Стоит ему вцепиться в тебя, и ты уже не можешь его стряхнуть. Конечно, мне следовало поговорить с Дэном напрямую, рассказать о своем беспокойстве, но каждый раз, когда я собиралась начать разговор, в моей голове рождался другой страх: если ты признаешься ему, что боишься оказаться брошенной, тогда он точно бросит тебя.
Поэтому я дождалась окончания срока приема заявки на стажировку в Париже, после чего сообщила Дэну о своем решении. Он не был разочарован. Возможно, слегка удивлен, ведь я вывалила ему целый список надуманных причин, кульминацией которого стала: «И конечно, я бы скучала по тебе». В подтверждение своих слов я потрепала его по волосам.
— Но не стоило из-за этого запирать себя здесь. Как я уже говорил, я бы приехал к тебе на День благодарения. Мы бы расстались всего на двенадцать недель… это сущая ерунда.
О боже, я знала, что он здравомыслящий.
— А почему бы нам с тобой не съездить в Европу летом, после окончания университета? — предложила я.
— Это круто, но мне совсем не хочется, чтобы ты сейчас оставалась из-за меня или из-за глупого страха, что ты вернешься, а меня здесь не будет. Потому что — и ты это знаешь — такого просто не может быть…
— Я знаю, — пришлось солгать мне. — Но я уже все решила… и это к лучшему.
Он внимательно смотрел на меня. Я была уверена, что его озадачило мое решение; он не поверил ни единому моему слову и теперь гадал, какого черта я так поступила. Но Дэн не был бы Дэном, если бы стал требовать от меня объяснений.
— Твой выбор, — лишь сказал он.
А вот отец сразу догадался, в чем дело. Мы, как всегда, сидели за ланчем в нашей закусочной, когда я выложила ему новость.
— Это ведь из-за нее?
— Не совсем, пап…
— Мне бы хотелось в это верить, — сказал он.
— А разве это имеет значение?
— На самом деле имеет.
Его голос был строгим и даже каким-то раздраженным. Я еще больше занервничала.
— Просто я думаю, что сейчас не самый подходящий момент для поездки в Париж.
— О, что за чушь ты несешь, Ханна!
Меня ошеломила его реакция.
— Ты принимаешь решение, думая о безопасности, и это в такой период твоей жизни, когда безопасность тебя должна волновать меньше всего…
— И ты еще осмеливаешься читать мне лекции о безопасности? — вдруг разозлилась я. — Особенно после тех игр, в которые ты играешь…
Я замолчала.
— Извини, — тихо произнесла я, доставая из пачки сигарету.
— Наверное, я заслужил это, — сказал он.
— Нет, ты неправ. Но я уж точно не заслужила того дерьма, что вывалилось на меня за последние месяцы. И если бы мама была чуть более счастлива…
— Твоя мать никогда не была счастлива. Никогда. Так что, пожалуйста, не думай, что, если бы я сделал ее счастливой, она бы никогда так не поступила с тобой. Твоя мать ко всем цепляется. Обуздать ее невозможно. И поэтому я ухожу от нее.
Последняя фраза ввергла меня в ступор.
— Ты это серьезно? — спросила я после паузы.
Он кивнул, выдерживая мой взгляд.
— Она уже знает?
— Я собираюсь сказать ей об этом в конце семестра. Я понимаю, ждать еще шесть недель, но я хочу, чтобы ее взрывоопасные ответные удары пришлись на время каникул.
— Это все из-за той женщины?
— Я ухожу от Дороти вовсе не из-за нее. Я ухожу, потому что наш брак стал невыносим… потому что с ней невозможно существовать.
— А эта женщина переедет сюда, чтобы жить с тобой?
— Не сразу. Понадобится какое-то время, чтобы остыть, да и, честно говоря, мне не хочется давать злым языкам новую пищу для разговоров. И я хотел попросить тебя кое о чем…
— Я знаю: не говорить никому. Как будто я стала бы…
— Ты права, ты права. Просто…
— Тебе не надо ничего объяснять, папа. Но я тоже хочу попросить тебя об одной услуге: дождись, пока мы с Дэном уедем на лето в Бостон. Не думаю, что она обратится ко мне, просто мне не хочется находиться здесь, когда разразится этот скандал.
— Даю тебе слово. И я больше не буду поднимать тему Парижа…
— Хотя и считаешь, что я совершаю огромную ошибку.
Он улыбнулся:
— Совершенно верно. Хотя и считаю, что ты совершаешь огромную ошибку.
Отец больше ни словом не обмолвился о своих планах вплоть до экзаменационной сессии и летних каникул. Когда в моей зачетке уже стояли оценки: две А-, одна В+, одна В[16], — он пригласил меня на прощальный ланч. До моего отъезда из города оставалось несколько дней.
Он знал, что я нашла работу в частной школе Бруклина на летних коррективных курсах, где мне обещали баснословное жалованье: восемьдесят долларов в неделю — для меня целое состояние. Знал он и то, что нам удалось арендовать ту же квартиру, где мы жили прошлым летом.
— Напомнишь мне номер телефона? — тихо попросил он. — Возможно, я позвоню тебе через пару дней.
Спустя неделю, часа в три ночи, раздался телефонный звонок. Это был отец, его голос был напряженным, испуганным, почти потусторонним.
— Твоя мать пыталась покончить с собой, — сказал он. — Сейчас она в интенсивной терапии, и врачи не надеются, что она выкарабкается.
Уже через пятнадцать минут мы с Дэном были в машине. Ехали молча. Дэн почувствовал, что сейчас мне меньше всего хочется разговаривать. И я в очередной раз восхитилась его благородством и душевной тонкостью, когда он оставил меня наедине с моими мыслями. В течение первых трех часов пути я беспрерывно курила, тупо таращась в окно, пытаясь представить, что же произошло и могла ли я это предотвратить.
Мы подъехали прямо к госпиталю. Отца мы застали в приемной интенсивной терапии. Обмякший, он сидел в кресле, смотрел в пол, и в углу его рта торчала дымящаяся сигарета. Он не обнял меня, не расплакался, даже не взял меня за руку. Он просто поднял на меня взгляд и тихо произнес:
— Лучше бы я ей ничего не говорил.
Я обняла его за плечи. Дэн перехватил мой взгляд, кивнул в сторону двери и вышел из комнаты.
— Что все-таки произошло? — спросила я.
— Несколько дней назад я наконец собрался с духом и сказал, что ухожу, больше не хочу жить с ней в браке. Ее реакция меня ошеломила. Я ожидал криков и истерики. Вместо этого — молчание. Она не хотела знать никаких подробностей, причин, ее даже не интересовало, ждет ли Молли своего часа. Она только сказала: «Прекрасно. Я рассчитываю, что ты соберешь свои вещи и съедешь до пятницы». В течение следующих двух суток я почти не виделся с ней. Она оставляла мне записки: «Буду спать в гостевой комнате… не бери ничего из того, что тебе не принадлежит… мой адвокат позвонит твоему адвокату на следующей неделе…», но старательно избегала меня. И вот вчера, около шести вечера, я пришел домой и нашел ее в машине, в гараже. Поначалу я не разглядел ее, потому что салон был в дыму. Она даже умудрилась заклеить скотчем щели в окнах — похоже, серьезно подошла к делу. Если бы я появился минут на пятнадцать позже… Как бы то ни было, мне удалось вытащить ее из машины, потом я позвонил в службу спасения и делал ей искусственное дыхание до приезда «скорой». Они забрали ее и… — Он закрыл лицо руками. — Врачи говорят, что она проглотила около двадцати пяти таблеток транквилизатора, прежде чем завела двигатель. Она до сих пор без сознания, подключена к системе жизнеобеспечения… — Он снова уставился в пол. — Они не знают, поврежден ли мозг и сможет ли она когда-нибудь дышать самостоятельно, без респиратора. Следующие семьдесят два часа будут критическими.
Он замолчал. Я крепче обняла его, хотела сказать что-то ободряющее, разделить вместе с ним чувство вины. Но я была в шоке и знала, что мои слова, какими бы они ни были, ничего не изменят.
— Можно мне к ней? — спросила я.
Дэн пошел вместе со мной в палату интенсивной терапии, крепко поддерживая меня под руку. Медсестра, которая провожала нас, молчала. Мы подошли к кровати матери. Я побелела от ужаса. Эта женщина была совсем не похожа на мою мать — скорее это была странная медицинская скульптура, опутанная трубками и проводами, окруженная громоздкими приборами. Изо рта у нее торчал зловещий пластиковый мундштук. Я слышала устойчивое шипение вентилятора, который закачивал в ее легкие воздух и выкачивал его.
Дэн повернулся к медсестре, жестом указал на планшетку с историей болезни в изножье кровати и спросил:
— Могу я?..
Медсестра кивнула, сняла планшетку и передала ему. Он быстро просмотрел данные, его лицо оставалось бесстрастным… хотя он покусывал нижнюю губу, пока читал (верный признак беспокойства). Я не могла оторвать глаз от мамы. Мне хотелось разозлиться на нее за то, что она сделала, — за то, что была такой эгоистичной и мстительной. Но вместо этого я испытывала стыд и чувство ответственности за случившееся. В голове засела единственная мысль: почему я не попросила прощения?
Когда мы покидали палату, Дэн тихо поговорил о чем-то с медсестрой, потом повернулся ко мне и сказал:
— Все жизненные функции стабильны, и, хотя врачи не могут сказать ничего определенного, пока она без сознания, нет никаких клинических данных о том, что мозг поврежден.
— Но они в этом не уверены? — спросила я.
— Нет.
Дэн оставался с нами еще целые сутки — и снова он проявил поразительную сдержанность и чуткость, не задавая очевидных, но неудобных вопросов. Только однажды, когда мы остались наедине, он спросил:
— Твой отец не говорил, не угрожала ли она в последнее время самоубийством?
— Нет, но, как ты знаешь, все эти месяцы она была неадекватна.
Я уже была готова выпалить правду, но внутренний голос шепнул: будь осторожна.
— Я догадываюсь, что у них уже давно не все так гладко.
— Думаешь, кто-то третий?
— Похоже, да.
Я напряглась, ожидая, что он сейчас спросит: «Как давно тебе это известно?», но Дэн промолчал. И вновь я поразилась тому, насколько он заботлив, всегда ставит мои чувства превыше своих; и возможно, он бы смирился с тем, что я не рассказала ему всей правды… хотя меня по-прежнему мучило сознание собственной вины за то, что приходится от него что-то утаивать.
На лето мы сдали квартиру в субаренду своим знакомым, так что в тот день ночевали в родительском доме. Я испытала странное ощущение, оказавшись дома после долгого отсутствия, и непривычно было делить свою узкую односпальную кровать с Дэном. Да я и не спала. Хотя накануне выдалась бессонная ночь, я все никак не могла провалиться в беспамятство и целый час таращилась в потолок. Потом спустилась вниз и застала отца в гостиной с сигаретой во рту. Я отобрала у него сигарету, и мы очень долго сидели, не говоря ни слова. Наконец он нарушил молчание:
— Если она выживет, я не оставлю ее… хотя и буду жалеть об этом решении до конца своих дней.
Утром Дэн должен был возвращаться в Бостон — его с нетерпением ждали в госпитале.
— Я могу быть здесь через три часа, если…
Он запнулся. Если…
Я позвонила в школу. Директриса летней школы отнеслась с пониманием, но в то же время была раздражена. Я ничего не говорила про попытку самоубийства, только сказала, что мама в крайне тяжелом состоянии.
— Что ж, очевидно, ты должна быть рядом с ней… и мы, конечно, постараемся решить проблему.
Это не проблема, захотелось мне крикнуть. Это вопрос жизни и смерти.
В течение следующих трех дней не было никаких изменений в ее состоянии; по-прежнему никто не мог предсказать, чем все закончится. Отец не вылезал из госпиталя. Я могла себе позволить только два коротких визита в день, все остальное время я посвятила домашнему хозяйству. С тех пор как маму увезли в госпиталь, дом превратился в помойку, так что я поставила перед собой задачу навести порядок в этом хаосе. Я не только произвела генеральную уборку, но еще и выбросила тонны старых журналов и газет, которые хранил отец, и даже (с его разрешения) расставила в алфавитном порядке несколько тысяч книг, разбросанных по всему дому. И все это для того, чтобы занять себя чем-то, отвлечься.
Мы почти не общались — наши разговоры стали легкими, поверхностными, и мы старательно избегали главного вопроса, нависшего над нами. Но каждый раз, когда звонил телефон, мы оба подпрыгивали.
Прошла неделя, и мне позвонили из школы, сообщив, что, учитывая обстоятельства, они вынуждены найти мне замену. А на следующее утро телефонный звонок прозвучал в половине шестого. Трубку взял отец. Я уже выскочила из спальни и спускалась вниз, когда он прокричал:
— Она открыла глаза!
Спустя полчаса мы были в госпитале. Дежурный врач сообщил нам, что, хотя мама пришла в сознание, она по-прежнему подключена к аппарату искусственного дыхания. За те несколько часов, что она находилась в сознании, она не сделала ни одной попытки заговорить, и ее мышечная активность оставалась на нуле.
— Это тревожный симптом… но, может, все дело в том, что коктейль из транквилизаторов и угарного газа, которого она наглоталась, еще не вышел из организма и по-прежнему держит ее в наркотическом опьянении. Боюсь, только время покажет.
Нас провели в палату. Мама все так же была опутана трубками и проводами, но она не спала и безучастно смотрела на нас, время от времени моргая. Я взяла ее за руку и сжала. Она не ответила на рукопожатие, и ее вялая ладонь так и лежала в моей руке.
— Хорошо, что ты вернулась, Дороти, — произнес отец спокойным и уверенным голосом.
Ответа не последовало.
— Ты заставила нас поволноваться, — запинаясь, сказала я.
Без ответа.
— Ты слышишь нас, Дороти? — спросил отец.
Последовал еле заметный кивок головой, после чего она закрыла глаза.
Я просидела у ее постели еще несколько часов. Потом сходила домой, подремала и вернулась к шести вечера, чтобы снова быть с ней. Отец пришел около восьми. Он настоял на том, чтобы забрать меня домой, сказав, что нет смысла сидеть в палате всю ночь. Я не хотела уходить, но две бессонные ночи убедили меня в том, что он прав. Дома я рухнула в постель, но уже в семь утра я была на ногах, а часом позже — в госпитале.
На этот раз мама была поживее. Когда я задала ей несколько вопросов: ты знаешь, где находишься? можешь попытаться сжать мою руку? — она кивнула. Почувствовав, как ее пальцы оплетают мою ладонь, я зарыдала. Прижавшись головой к ее плечу, я дала волю чувствам, выплеснув все, что накопилось за последние два дня (и боль последних месяцев).
— Прости меня, прости, я так виновата перед тобой, — шептала я.
Она крепче сжала мою руку и кивнула.
На следующий день маму отключили от аппарата искусственного дыхания. Днем она уже смогла сесть и начала говорить.
В тот вечер отец захотел остаться с ней наедине. Они говорили больше часа. Выйдя из палаты, он сказал мне:
— Теперь она хочет видеть тебя.
Я зашла. Она сидела в кровати, маленькая и слабая. Но наркотический дурман уже развеялся, и ее глаза, хотя и усталые, смотрели живо и цепко. Легким кивком головы она указала мне на стул у кровати. Я села. Взяла ее за руку. Она не ответила на мое пожатие. Вместо этого она наклонилась ко мне и прошептала:
— Я знала, что ты все-таки попросишь прощения.
Глава четвертая
Врачи были поражены тем, как быстро шла на поправку мама.
— Если учесть, какую дозу лекарств она приняла и то, что она находилась на грани асфиксии, — сказал мне один из них, — вообще удивительно, что она выкарабкалась, да еще и без тяжелых последствий. Должно быть, у нее невероятная воля к жизни… несмотря на содеянное.
Меня же нисколько не удивляло ее стремление выжить. Я не раз задавалась вопросом, не было ли это спланированное самоубийство отчаянной попыткой восстановить свою власть над блудливым мужем и непослушной дочерью.
— Вполне возможно, — сказала Марджи, когда я позвонила ей в Манхэттен спустя несколько дней после возвращения мамы к жизни. — И полагаю, ты права насчет ее желания наказать вас обоих. Если бы твой отец не обнаружил ее, она, по крайней мере, заставила бы вас страдать от чувства вины до конца ваших дней, так что в любом случае это была бы ее победа. Мой тебе совет: убирайся оттуда к чертовой матери… прежде чем она снова запустит в тебя свои когти.
Я о многом жалела тогда. Жалела о том, что мною так бессовестно манипулировали. Жалела, что потеряла летнюю работу (и жалованье в 80 долларов, которое к ней прилагалось). Жалела, что на весь семестр буду прикована к Вермонту. Жалела отца, который стал жертвой столь изощренного шантажа. Но больше всего я жалела о том, что все-таки произнесла: «Прости меня».
Она действительно унизила меня, лишив своей любви, чтобы выбить из меня слова прощения, которых требовала ее гордыня. И я не устояла под тяжестью обрушившегося на меня испытания. Больше никогда, говорила я себе. Больше никогда не стану просить прощения за то, чего я не совершала. И не поддамся шантажу извращенного чувства вины, которое заставило меня страдать последние несколько месяцев. Марджи была права. Мне нужно срочно убираться из этого города.
Ради отца я осталась еще на несколько дней, дождавшись выписки мамы из госпиталя, прежде чем вернуться в Бостон. К приезду матери я навела в доме безукоризненный порядок, удостоившись очередной убийственной реплики: «Бог мой, Ханна, ты действительно домохозяйка». Я набила холодильник продуктами, приготовила пару блюд для разогрева.
— Мы оставим этот эпизод в прошлом, — сказала мне мама в тот день, когда вернулась домой. — Забудем, что произошло, и будем жить нормально.
Я побледнела от шока. Вот это нервы у женщины — или наглость? Но вместо того чтобы ссориться с ней, я покорно кивнула, а потом сходила на автобусную станцию и купила на завтрашний день билет до Бостона в один конец.
Отец замкнулся в себе еще с тех пор, как она вышла из комы. Он так и не рассказал, мне, о чем они говорили наедине, когда она очнулась. Похоже, у него не было и желания обсуждать, что он теперь чувствует, как они будут жить дальше. Казалось, отец со всей ясностью осознал, что отныне он в ловушке, из которой не выбраться.
Утром в день своего отъезда я принесла маме завтрак. Я проспала, так что, когда зашла к ней в спальню, на часах было почти полдесятого. Она уже сидела в постели, читая свежий номер еженедельника «Нью-Йоркер». Рядом с телефоном на прикроватной тумбочке лежал блокнот. Я заглянула в него и заметила, что на первом листке маминой рукой записан телефонный номер с бостонским кодом. Я вдруг занервничала.
— Извини, что опоздала, — сказала я, пристраивая поднос на кровать. — Чай и тосты, как всегда. Тебе этого достаточно?
— Значит, завтра ты снова начинаешь преподавать в школе? — спросила она, проигнорировав мой вопрос.
— Да.
— Школа Дуглас в Бруклине, не так ли?
— Не помню, чтобы я говорила тебе о ней.
— Твой отец мне сказал вчера вечером. А сегодня утром я позвонила в эту школу, и знаешь, что мне там сказали?
Я выдержала ее ледяной взгляд.
— Тебе сказали, что на прошлой неделе отпустили меня, потому что моя мама была при смерти.
— Ты говорила им, что я пыталась покончить с собой? — спросила она.
— Нет. Я решила, что это их не касается.
— Но ты только что солгала мне, сказав, что должна вернуться в Бостон на работу. У тебя ведь нет работы, не так ли?
— Да, по твоей милости я осталась без работы.
Еле заметная улыбка скользнула по лицу матери.
— Тебе вовсе не обязательно было рваться сюда, чтобы сидеть у смертного одра, но ты это сделала. И вот теперь, когда я снова среди живых, ты мчишься в Бостон, хотя тебя там не ждет никакая работа. Так, может, соизволишь объяснить, почему ты так быстро сбегаешь?
— Потому что я не хочу быть рядом с тобой.
Ее губы скривились.
— Да, я так и думала, что причина именно в этом. И если начистоту, Ханна, дорогая, мне плевать. Я получила от тебя извинения, которых заслуживала. Так что отныне, если снова захочешь меня видеть, я не возражаю. Если нет — тоже хорошо. Выбор только за тобой.
В ту ночь, сидя на кухне и пересказывая Дэну по телефону разговор с матерью, я поклялась держаться от нее подальше, насколько это будет возможно. Дэн, разумеется, поддержал меня в этом.
— Окажи самой себе услугу, — сказал он. — Оторвись от нее.
Как ни трудно мне было сделать это, но я последовала его совету — не то чтобы окончательно перерубила связывающие нас узы, но сократила до минимума общение с ней. В те несколько недель, что я провела в Бостоне, я взяла себе за правило звонить матери каждое воскресенье, утром, и вежливо интересоваться ее самочувствием. Если она задавала мне вопросы, я отвечала. Но только если она задавала вопросы.
Когда в конце августа мы вернулись в Вермонт, у меня появилась навязчивая идея проводить свое время с максимальной пользой. Я с головой погрузилась в учебу, но бросила французский, заменив его курсом лекций по истории образования. Я уже не видела смысла учить французский, поскольку эти занятия постоянно напоминали бы мне о несостоявшейся стажировке в Париже.
Сама я старалась не думать об этой упущенной возможности, разве что Марджи присылала мне редкие открытки из Парижа, сотней едких слов умудряясь передать свои впечатления от французских «стоячих» туалетов; рассказать, что сигареты «Житан» по вкусу напоминают выхлопную трубу; или объяснить, почему она больше никогда не станет спать с румынским эмигрантом-саксофонистом, у которого вставная челюсть.
Завидовала ли я французским приключениям Марджи? Еще как (хотя уж точно могла бы прожить без секса с беззубым румынским emigre). Но я нагружала себя делами и заботами и пахала на студенческой скамье.
Спустя две недели после начала зимнего семестра Дэн пришел домой с письмом в руке и довольным видом. Он получил известие о том, что его зачислили в интернатуру в Провиденсе.
— Я понимаю, это не самое престижное место, — сказал он, — но для нас это настоящий прорыв. Госпиталь Род-Айленда открывает такие возможности! Черт возьми, половина ребят из моей группы довольствуется интернатурами в Небраске или Айова-Сити. А мы, по крайней мере, остаемся на северо-востоке. Во всяком случае, хорошая новость в том, что они ждут меня не раньше середины июля, и это означает, что мы сможем провести свой медовый месяц в Париже.
Последняя фраза заставила меня задуматься.
— Это предложение? — спросила я.
— Да, это предложение.
Я подошла к окну и уставилась на снег.